Книга: Самостоятельные люди. Исландский колокол
Назад: Часть первая Исландский пионер
Дальше: Глава двенадцатая Совет врача

Глава шестая
Сны

Утрами, на рассвете, когда Бьяртур вставал, ему было жаль будить жену — она так спокойно спала… Одеваясь, он смотрел на нее и говорил себе:
— Она как цветок.
И многое прощал ей.
Все же его удивляло, что она, спавшая таким невинным сном, должно быть, любила других мужчин и не хотела признаться в этом. Она такая тихоня, такая робкая!.. Раньше он думал: «Вот девушка, которая блюдет себя и не позволяет мужчинам вольничать. Я женюсь на ней и куплю себе землю». Теперь он женат на ней. У него есть земля. И что же? Оказывается, она любила других мужчин, и никто об этом не знал. Во сне она была счастлива, но, когда просыпалась, он подмечал в ее взгляде тень тоскливого разочарования, поэтому он не мог заставить себя разбудить ее. Они говорили мало и порой не решались взглянуть друг на друга. Словно они уже были женаты двадцать пять лет и не замечали один другого. Завернув за угол дома, Бьяртур по старой привычке крестился на восток, но не придавал этому никакого значения. Собака, которая спала под окном, соскакивала с завалинки, бросалась к нему с радостным лаем и виляла хвостом, будто они встречались после долгой разлуки. Она кружила вокруг него, тявкала, бежала за ним до края выгона, чихала, терлась мордой о траву и провожала его на луг, который Бьяртур уже начал косить.
Было раннее утро, тянуло прохладой, вода на озере сверкала, как зеркало. На островке свила себе гнездо пара лебедей; гоголи и крохали плавали небольшими стаями; кряквы и каменушки предпочитали более глубокую воду, гнезда же вили на берегу. Иногда крестьянин невольно останавливался, любуясь богатым оперением селезней. Несколько куликов, летевших с востока, завидев Бьяртура, шумно здоровались с ним. Около озера морские ласточки высиживали птенцов и мечтали о червяках. Дикие гуси величаво расхаживали парами вокруг озера, их шеи высовывались из травы. «Птицы счастливее людей: у них есть крылья. Серая гусыня, одолжи мне свои крылья!» Жалобно кричала чомга, унылая, надоедливая птица… Бьяртур из Летней обители взялся за косу и начал косить.
Сперва он чувствовал какую-то вялость во всем теле. Он уже не был таким бодрым, как бывало, по утрам лет десять — двенадцать тому назад, когда ему все было нипочем. В то время он не нуждался ни в сне, ни в отдыхе. Завтрак свой он обычно съедал на лугу стоя, опершись на рукоять косы. И только в последние пять лет Бьяртур узнал, что такое усталость. Теперь день частенько начинался с того, что у него ныло и покалывало то тут, то там. Но, как бы то ни было, он законный владелец земли. Через двенадцать лет он выплатит весь долг за землю до последнего эфира. Всего он проработает к тому времени тридцать лет. Он — король в своем государстве, и птицы с их прекрасным оперением и звонкими песнями — его гости. Дома спит его жена, его собственная законная жена, пусть даже кто-нибудь до него и владел ею и не он, Бьяртур, был первым. По утрам он облекал свои мысли в стихи, по никому не читал их. В это время его собака распугивала птиц на болоте, так, для забавы. Иногда ей удавалось поймать бекаса или вальдшнепа. Она съедала добычу и, усевшись на лугу, покусывала и вылизывала себя, потом настороженно всматривалась в даль и наконец устраивалась где-нибудь на кочке, свернувшись клубком. Солнце поднималось все выше, тени становились короче, а к полудню небо часто затягивало тучами, и тогда по долине гулял холодный, сырой ветер. Пора было завтракать; самое лучшее время дня уже миновало. Одно утро не было похоже на другое. Каждое утро было новым утром. И это тоже. Но шел час за часом, птицы пели все меньше, и оттенки Блауфьедля бледнели и тускнели. Что ж, день походил на взрослого человека, зато утро всегда было юным.
Бьяртур мечтал, что жена, когда он придет домой, приветливо его встретит, напоит кофе и, может быть, захочет послушать новые стихи о солнце или о буре; но она, видно, была не совсем здорова, во всяком случае, не настолько, чтобы радоваться стихам; к тому же она вообще не понимала поэзии.
Он подарил ей цветастое платье, очень подходящее для хорошей летней погоды, она же, как назло, носила старое платье из холстины, в котором доила коров в Редсмири, или потертую шерстяную юбку и изношенную, в заплатах, кофту. И всегда она недомогала. Порой у нее кружилась голова — так сильно, что она присаживалась на минуту, а иногда ее мутило. По утрам муж и жена пили сладкий черный кофе с ржаным хлебом. Прежде Роза проворно убирала сено и вообще была расторопной работницей, а теперь она подолгу стояла, опершись на грабли.
— Какая же ты бледная! — говорил Бьяртур.
А она молчала.
— Могла бы и поживее шевелить граблями, — говорил Бьяртур.
Никакого ответа. Закусит губу и молчит. За час до завтрака она уходила домой варить рыбу, но иногда ей не удавалось растопить плиту. И тогда она приносила мужу на луг холодную рыбу, холодный кофе и черный хлеб.
— Перестанешь ты экономить этот чертов сахар? — ворчал Бьяртур. О сладостях он обыкновенно говорил с пренебрежением.
После еды он шел к берегу реки и ложился отдохнуть, всего на несколько минут. Роза сидела на траве и задумчиво рвала мох.
По воскресеньям Бьяртур поднимался на гору за вереском или шел на пустошь — поглядеть на овец для собственного удовольствия; он сразу узнавал, откуда каждая овца и какой она породы. И еще ему доставляло особое удовольствие сбрасывать в ущелье большие камни.
Жена стирала белье в ручье у нижнего порожка. Однажды в воскресенье Бьяртур долго отсутствовал и пришел домой весь сияющий. Он спросил у жены, не догадывается ли она, что он видел. Он видел свою овцу Белорожку, к югу от родника, с замечательным ягненком!
— Готов побиться об заклад, что осенью ягненок будет весить все тридцать фунтов.
Но жена не выказала ни малейшей радости.
— Хороша порода пастора Гудмундура, — заметил Бьяртур. — Это не бродяги, они не рыщут по пустоши без смысла и толку, нет, они находят то, что им нужно, и уж дальше не идут. Умные овцы. Я решил завести барана этой породы.
— Да, да, — сказала жена. — Это и есть подходящая для тебя порода.
— Не понимаю, — сказал Бьяртур.
— Я только сказала, что это хорошо, — ответила жена.
Она не разделяла его радость, потому что была равнодушна к его затеям и продолжала о чем-то упорно думать.
— Бьяртур, — сказала она, помолчав. — Мне хочется мяса.
— Мяса? — спросил он удивленно. — Среди лета?
— У меня слюнки текут, когда я вижу овцу.
— Слюнки? — повторил он. — Может, у тебя горло болит?
— Этой соленой зубаткой даже собаку не накормишь.
— Не кажется ли тебе, дорогая моя, что с тобой что-то неладно?
— В Редсмири нас два раза в неделю кормили мясом.
— Не поминай ты при мне эту треклятую конину! — По воскресеньям нам всегда давали баранину, даже летом давали! А конина — очень хорошее мясо.
— Для работников резали только старых овец и кляч. Это мясо годится только для подневольных людей.
— А где же другое?
— Свободный человек может удовольствоваться рыбой. Самостоятельность выше всего.
— По ночам мне снится кровяная колбаса. Мне кажется, я беру ее руками, горячую, прямо из котла, и сало так и течет, сочится из нее… Иногда это ливерная колбаса, иногда кровяная… Иисусе, помоги мне!
— Это к непогоде, — объяснил Бьяртур, — Сало означает прояснение; видно, проглянет солнце. Может быть, хорошая погода продержится, пока не кончится самая горячая страда.
— И еще мне снится молоко.
— Молоко? Среди лета? Не к снегу ли?
Этот сон показался Бьяртуру совершенно необъяснимым.
— Мне приснилось, что я в Редсмири, пропускаю молоко через сепаратор в кладовой. Из одной трубки течет снятое молоко, из другой — сливки. И будто сливки льются мне прямо в рот.
— Охота тебе запоминать всю эту проклятую чепуху. Ведь она же ровно ничего не значит, — сказал Бьяртур; он решил не обращать внимания на ее сны.
— Днем, когда я не сплю, я все сижу и думаю о молоке. На лугу, когда убираю сено, я думаю о молоке. И о мясе.
Бьяртур задумался и наконец ответил:
— Дорогая Роза, боюсь, у тебя с сердцем неладно.
— Бьяртур, скажи, мы никак не можем завести корову? — продолжала жена.
— Корову? — переспросил вконец озадаченный Бьяртур. — Корову?
— Да, — упрямо повторила Роза, — корову.
— Теперь мне уже совершенно ясно, что у тебя началась болезнь сердца. Вот так же было с моей покойной матерью. У нее появились какие-то странные желания, потом она стала слышать голоса. Сначала мы обратились к знахарке, но когда это не помогло, пошли к доктору. Если у тебя это не пройдет, скажи мне, чтобы я мог, пока не поздно, взять у Финсена какие-нибудь капли покрепче.
— Не хочу никаких капель. Хочу корову.
— А где у нас выгон? Я думал, ты сама видишь, сколько травы у нас на этом чертовом холме. И сама хорошо знаешь все эти голые кочки, по которым мы каждый день ходим, когда косим траву. Откуда же нам взять сено для коровы? — У реки растет осока.
— Кто ее скосит? Кто принесет? Как мы довезем ее до дому? Ты думаешь — мы богачи. Мы бедные крестьяне, первый год хутором владеем. Откуда нам взять деньги на корову? Ты не в своем уме.
— А я думала, ты свободный король, — сказала она.
— Мало у нас разве соленой рыбы? Мы сами себе хозяева и только-только устраиваемся на собственном хуторе. Гнилой, тухлой рыбы мы не едим, как работники в Мири. Едим душистую соленую зубатку. И привозная картошка кончилась совсем недавно. Хлеба нам хватает. Сахару вдосталь. А что у тебя ржаные галеты заплесневели, так ты сама виновата! Надо было их есть на перемену, не заплесневели бы. Галеты — это все же печенье, дорогая моя. Да к тому же привозное печенье.
— Мой отец наверняка даст нам трех кляч привезти осоку.
— Я не желаю попрошайничать и ни к кому ни за чем не пойду, разве только при крайней нужде и за полную плату, — сказал Бьяртур. — И давай на этом покончим! Пустое это дело для бедных крестьян — болтать о корове. Наше дело разводить овец и от овец богатеть! Не хочу больше слушать чушь всякую!
— А если у меня будет ребенок?
— Мой ребенок будет кормиться материнским молоком. Мне на первом году отварную рыбу в соску клали, да с рыбьим жиром — и ничего, вырос.
Роза посмотрела на него испуганно. Она вдруг так вся переменилась, что ему стало неловко, и он сказал, как бы извиняясь:
— Ты же сама видишь. Сначала надо главное сделать — освободить хутор от долгов. Ведь больше половины ягнят пойдет старосте в счет платы за землю. Так что не будем очертя голову залезать в долги и резать овец ради коровы. В будущем году мы разведем небольшой огород для моей милой.
И он похлопал ее по плечу, как похлопывают лошадей.

Глава седьмая
Сердечная болезнь

Здоровье Розы все ухудшалось, и Бьяртур решил взять у Финсена для нее лекарство. По вечерам Роза кормила его холодной соленой рыбой и хлебом, а для себя варила густую овсяную кашу. Комната наполнялась дымом, так как растопка была плохо высушена. Бьяртур очищал рыбу от костей, аккуратно накладывал один кусок на другой, и у него получалось нечто вроде бутерброда. Он ел, исподлобья поглядывая на жену. Год тому назад это была краснощекая девушка, которая к вечеру мылась, наряжалась и заливалась звонким смехом, когда ее что-нибудь забавляло. Теперь она стала замужней женщиной и ходила в старом холстинковом платье, в котором прежде доила коров. Лицо вялое, серое, румянец сбежал со щек, глаза потускнели, фигура стала бесформенной. Так быстро завял этот цветок. А ведь у них всего было вдоволь — и рыбы, и хлеба, и каши, и лишь недавно кончилась картошка и галеты, а ведь галеты — это привозное печенье. «Можно подумать, что она по ком-то сохнет», — говорил Бьяртур, словно бы обращаясь к самому себе; пусть слышит, он не боится. Ясно было одно: он был ей до того неприятен, что она ложилась спать, только когда он засыпал, а если он в это время просыпался, она быстро поворачивалась к нему спиной. Если же он шептал ей что-нибудь на ухо, Роза делала вид, будто ничего не слышит, и лежала неподвижно, как труп. От всего этого Бьяртуру становилось не по себе. Его мучила непонятная слабость, он чувствовал себя усталым и ругался про себя: восемнадцать лучших лет он угробил на старосту и старостову семью, а теперь, когда он стал наконец самостоятельным человеком, он не может насладиться супружеским счастьем. Ночью Бьяртуру приснилась бешеная корова, и он испугался, как бывало в детстве. И проснувшись, пробормотал еще полусонный: «Лучше умереть, чем купить корову». Теперь по утрам, крестясь по старой привычке, он говорил: «Во имя отца, и сына, и святого духа! Я лучше умру, чем куплю корову. Во веки веков, аминь!» А жена его варит кашу и все подкладывает хворост в плиту; ветки потрескивают, и дым валит все сильнее.
— Побереги хворост, дорогая, — говорит Бьяртур. Но она не слушает и подкладывает еще и еще.
— Ну, тебе самой и собирать его, дорогая моя.
Наконец каша сварилась, и Роза наложила себе полную миску. Неужели она съест такую пропасть каши? Роза запустила руку в ящик с леденцами, отломила себе большой кусок и съела вместе с кашей. Бьяртур искоса смотрел на нее, удивляясь, как она может есть кашу с леденцами. Не то чтобы он жалел для нее леденцов — наоборот, он гордился тем, что его собственная жена ест его собственную овсянку, пусть даже с леденцами. Но когда она опять взялась за кастрюлю, снова наполнила миску и отломила еще кусок леденца, он всполошился. Две миски каши, полные доверху! И это съедает женщина! Да еще с сахаром. И еще берет сахару! Его все больше изумляли непостижимые капризы ее сердечной болезни. Вчера ей захотелось мяса и молока, сегодня она уплела две миски каши и уйму леденцов, а завтра ей, может, слона захочется? Но он ничего не сказал жене и только, как обычно, когда попадал в затруднительное положение, принялся читать про себя стихи со сложными рифмами. Он напевал их с ударением на внутренней рифме, в середине стиха. Это был монолог его души. После ужина Роза собрала несколько пар грязных чулок и пошла стирать к ручью. Бьяртур же лег спать.
На следующее утро, когда он проснулся, Розы не оказалось рядом с ним. Такого еще не бывало. Он наскоро оделся и побежал вниз.
«Роза!» — кричал он с площадки перед хутором. Затем обошел весь хутор и крикнул в сторону горы: «Роза!» Это красивое имя не вызвало даже отголоска.
Встало солнце, на землю легли длинные тени, превратившие маленький хутор в замок. Но на западе было темно. Лето было на исходе, и птицы уже пропели свои самые сладостные песни; теперь они коротко и торопливо посвистывали, будто только сейчас поняли, что такое время.
— Титла! — крикнул Бьяртур. Собака не отзывалась… На завалинке ее не было; она тоже, как видно, изменила ему. Стряслась беда. Но Бьяртур не сдастся! Он погрозил горе сжатым кулаком и стал звать попеременно то жену, то собаку.
— Если даже меня разрежут на куски, я не сдамся. Роза! Титла!.. На куски, на мелкие куски! — бормотал он.
Наконец он услышал лай. Это была Титла. Она бежала с запада, с перевала. Бьяртур ринулся ей навстречу.
— Где она? — спросил Бьяртур.
Собака была вся в грязи, тяжело дышала, язык свисал изо рта; она прыгнула на грудь хозяину и ткнулась открытой пастью прямо в лицо, затем повернулась и побежала на запад, прямо через болото, по топкой грязи. Бьяртур кинулся за ней. Время от времени собака останавливалась и ждала его; он догонял ее, и тогда она бежала дальше. Это была умная собака. Солнце заволокло облаками, потянуло прохладой, — собирался дождь. Титла показывала дорогу, а Бьяртур несся за ней, как собака на сворке. Остановились они лишь на перевале, у кургана Гунвер.
Чутье не изменило собаке. Там, на траве возле кургана, спала жена Бьяртура в стареньком холстинковом платье, с платочком на голове, по колено в грязи и в спущенных чулках, как та бродяжка, которую нашли на перевале мертвой, с узелком под головой. Бьяртур разбудил ее. Она растерянно озиралась по сторонам и дрожала так, что зуб на зуб не попадал. Бьяртур заговорил с ней, она не отвечала; попыталась было встать, но не смогла. Неужели привидение притащило ее сюда во сне?
— Что с тобой, Роза? Куда ты собралась?
— Уходи прочь!
— Ты пришла сюда во сне? — спросил он.
— Оставь меня в покое!
— Ведь не затащили же тебя сюда?
Несмотря на свое презрение к суевериям, Бьяртур склонен был допустить, что привидение сыграло некоторую роль в этом деле. Он поставил Розу на ноги, подтянул ей чулки. Она дрожала от холода и говорила с трудом; от слабости у нее подкашивались ноги. Бьяртур отвел ее на тропинку.
— Попробуй стать на ноги, Роза, милая, — сказал он. Тогда Роза промолвила:
— Мне так хотелось молока!
— Да, — ответил Бьяртур. — Это все твоя болезнь.
Итак, она собралась в Утиредсмири за молоком и одновременно воспользовалась случаем, чтобы отдать долг Гунвер.
Значит, не злая сила зазвала ее сюда, если не считать злой силы, которая жила в ее сердце. Молока ей захотелось! Но о таком унижении Бьяртур даже слышать не хотел: чтобы жена владельца Летней обители отправилась на чужой хутор попрошайничать!
— Я и не думала попрошайничать, — сказала она.
— Что это у тебя? — спросил он.
Роза быстро схватила свой узелок и зажала его под мышкой, словно боясь, что его отнимут.
— Это мое, — сказала она.
Бьяртур настаивал, и тогда выяснилось, что это было немного шерсти от овцы Кодлы, принадлежавшей Розе. Кодла была ее вкладом в хозяйство, единственной ее собственностью, приобретенной за двадцать шесть лет жизни, полной сурового труда, долгих рабочих дней и коротких часов сна. Роза хотела предложить хозяйке Утиредсмири эту шерсть за бутылку молока, но, дойдя до перевала, почувствовала сильную усталость; ноги у нее всегда были слабые. Она положила камень на курган Гунвер и заснула.
— Будущим летом мы отберем шесть-семь овец и будем их доить.
Озябшая, вконец изнуренная женщина почувствовала себя очень плохо. Ее сильно тошнило, по дороге у нее началась рвота, и Бьяртур поддерживал ее голову. Пошел дождь; сначала он падал крупными, редкими каплями, потом зачастил. Роза совершенно обессилела. Дождь полил как из ведра, и Бьяртур перетаскивал ее на руках через лужи и топкие места.
— Когда же наконец распогодится? — говорил Бьяртур. — Хорошо, если небо прояснится, но не дай бог задует ветер с моря и пойдут ливни, тогда держись!
Иногда погода сводила на нет работу нескольких дней. Капризы неба невозможно было предугадать. Шла своего рода мировая война: Бьяртур командовал, как полководец, и армия повиновалась ему, — маленькая армия, самая маленькая, какую знает история больших войн; армия без молока, без мяса, без свежей пищи. Они не успели еще заскирдовать сено, как вновь начался сильный дождь.
В один из таких ненастных дней Роза сгребала сено возле протоки у озера. В протоке, где было много травы, грязи и ила, извиваясь, двигалось что-то живое. Она поддела это движущееся существо ручкой граблей и вытащила из воды большого угря, длиною с локоть. Он взлетел над ее головой и упал позади нее, извиваясь в только что скошенной траве, словно гигантский червь. В Розе пробудился охотничий инстинкт. Угорь, естественно, чувствовал себя на суше скверно. Роза же твердо решила поймать и съесть угря, хотя и немного побаивалась Бьяртура, потому что знала, что он выбранит ее за это. Она достала свой карманный нож и схватила рыбину. Угорь выскальзывал и даже один раз обвился вокруг ее руки, но все же она перерезала его пополам. Теперь у нее стало два угря; оба они удирали в разные стороны, и она никак не могла поймать их. Наконец она сдернула с головы косынку, тщательно завернула в нее обе половины и оставила их на бугорке; косынка трепыхалась там до самого вечера. Когда она стала собираться домой, чтобы приготовить ужин, узелок уже скатился с бугорка вниз.
— Тебе, милая, хвороста не жалко — тратишь его на такую гадость, — сказал Бьяртур и озабоченно взглянул на жену, у которой, по его мнению, было больное сердце. Куски угря все еще корчились в кастрюле, свертываясь в кольца, пока не сварились. Роза вынула их из кастрюли и спросила:
— Хочешь рыбы?
— Ну ее к черту! Стану я есть каких-то червей! Ведь это же водяной червь.
— Ну что же, мне больше останется, — ответила Роза и принялась есть, а муж с отвращением смотрел на нее и не понимал, как можно проглотить подобную гадость. Она съела угря целиком.
— Это, думается мне, электрический угорь. Он все равно что какое-нибудь морское чудовище, а ты его ешь.
— Да, — сказала жена и принялась за уху.
— Вот уж не думал, что моя жена будет глотать какую-то дрянь, когда в доме всего вдоволь.
— Уж если что и дрянь, то это твоя гнилая зубатка, которой ты кормишь меня все лето, — сказала Роза.
Бьяртур решил не затевать ссоры с больной женой на ночь глядя. Он начал раздеваться, почесывался, бормотал стихи из рим о Хрольве Пешеходе и о Гримуре Морском Тролле.

Глава восьмая
Суховей

Дождь прошел, но с севера задул бешеный ветер. Сухая погода — да что от нее толку! Ветер вырывал из рук сено и разметывал во все стороны. Часть попала на нескошенную траву, часть в воду; половина трехнедельного труда пошла прахом. Три дня Бьяртур и Роза подбирали сено и складывали в маленькие копешки. Затем ветер улегся, и тучи снова сгрудились. Лучшая летняя пора миновала. Теперь надо как можно скорее, пока погода не переменилась, перевезти сено во двор. Некогда возиться дома со стряпней, чтобы набивать себе брюхо, да и спать не время — надо трудиться изо всех сил, чтобы перехитрить стихию. Для Бьяртура Летней обители это была борьба за свободу. Когда они собрали сено, Бьяртур начал метать его в толпы. Наступил вечер, ведь лето было уже на исходе, и дни стали короче. Когда совсем стемнело, Бьяртур отправился на поиски лошади, чтобы свезти сено домой. Он оставил жену около копны, чтобы она немного вздремнула. Блеси он нашел среди редсмирских лошадей; пока он оседлал ее и вернулся, уже начало светать. Роза спала под копной. И они снова начали увязывать сено, потом поели холодной рыбы, запивая ее водой из родника. Все небо заволокло тучами, каждую минуту мог хлынуть дождь. Надо было торопиться, чтобы успеть перевезти сено. Бьяртур велел жене отправиться с сеном домой и быстрее вернуться.
Роза пробиралась через болото пешком с нагруженной лошадью; свалив сено, тут же садилась в седло и отправлялась на луг за новой поклажей. Сухая погода все еще держалась. Ветер разогнал тучи; выглянул молодой месяц. Это подбодрило Розу. После многих часов тяжелого труда лунное сияние казалось ей сказкой. Чудилось, будто аульвы, которые счастливей людей, выходят из своей пещеры под горой и любуются месяцем. Но потом, ночью, луна уже не радовала ее, не вызывала мечтательного настроения, не приносила покоя; голод и усталость брали свое. Сколько раз за ночь перебиралась Роза через болото, ведя лошадь с поклажей! Она не чувствовала под собою ног, спотыкалась, падала; на обратном пути, сидя в седле, она клевала носом, а когда лошадь останавливалась пощипать траву, просыпалась.
— Не будь такой соней, ведь мы на себя работаем, — говорил Бьяртур.
Роза ничего не отвечала, у нее даже язык не ворочался. Она смотрела на отражение луны в ручье, где скользило несколько водяных курочек, грациозно кивавших головками. Счастливые птахи никуда не торопились и радовались лунному свету. И до того они были милы, что Розе хотелось съесть их. Светало. Лошадь замедляла шаг, ее движения становились все более тяжелыми. Луна спряталась за черными тучами; душистый запах, который вчера еще поднимался от сена, словно бы исчез; Роза уже не чувствует, ступает ли она по воде или по земле. Весь мир расплылся, и не осталось ничего, кроме невыносимого чувства тошноты и какой-то горечи во рту. Время от времени, через короткие промежутки, ей приходилось останавливаться: ее рвало желчью; она вытирала холодный пот со лба и пыталась проглотить горькую слюну. Вот какова была эта мировая война.
Небо становилось все светлее, а тучи все чернее и чернее. Роза еще раз повела лошадь домой. Бьяртур уже сложил последнее сено — победа близка. Но Роза не радовалась ей. Да и кто радуется, одерживая большие победы в мировой войне! Она дошла до полного изнеможения. Ей захотелось напиться; она легла на мшистый берег ручья и свесилась, чтобы зачерпнуть в ладони воды. Ей почудилось, будто любящие руки подхватили ее и нежно сжимают, а она все глубже и глубже погружается в ласковые (объятия — навсегда, на веки вечные, подобно ее бабке, которая умерла блаженной смертью и завещала ей свою единственную перину. Она падает, падает, видит, как ее отражение в воде стирается и земля летит вместе с нею в пространство, точно ангел, уносящий нас, когда мы умираем, — и она вновь чувствует чудесный осенний запах земли. Наконец земля приникла к ней щекой, словно мать, а вода шепнула ей что-то на языке любви — и вдруг все исчезло.

Глава девятая
Поездка в «лес»

Воскресный день. Начался дождь. Бьяртур нашел жену у ручья. Насквозь промокшая, Роза спала, припав щекой к земле. Груда села лежала поперек ручья. Седло свалилось, подпруга лопнула, а лошадь мирно паслась на лугу. Роза тревожно озиралась вокруг, как человек, уснувший мертвым сном и вдруг разбуженный каким-нибудь негодяем. Она молча слушала брань мужа. У нее сильно болела спина. Бьяртур стал прикрывать дерном сено, чтобы защитить его от дождя. Роза поплелась домой и там опять заснула, даже не подогрев кофе. К обеду вновь прояснилось. Бьяртур, запыхавшись, вошел в дом, разбудил жену и велел ей сварить кофе. К ним с востока, через болота, едут верхом какие-то люди; несколько всадников мчатся галопом по берегу, они уже близко. Это прогуливаются какие-то оболтусы из поселка. Нашли время!
— Я не могу показаться на людях, — сказала жена.
Если они придут на хутор, придется сварить им кофе, — отметил Бьяртур. — Тебе нечего стесняться.
Он пригнулся, всматриваясь в незваных гостей; по мере того кок они приближались, он узнавал и всадников, и их лошадей. Ото были сыновья и дочери богатых крестьян, три дочки пастора, рабочие из Утиредсмири и с ними агроном Ингольв Арнарсон Йоунссон на своем сером жеребце.
Когда Бьяртур оглянулся, жена уже исчезла. Молодые люди решили прокатиться верхом, а девушки — собрать на пустоши спелых ягод. Это называлось прогулкой «по лесу». У них была с собой провизия, и они намеревались устроить привал «прямо в лесу». Ингольв Арнарсон не вошел в дом и только послал спросить у Бьяртура, не разрешит ли он ему поохотиться на болоте и порыбачить, а девушкам — погулять под горой и поискать ягод.
Бьяртуру было лестно, что у него просят разрешения. Он сказал, что женщинам самим лучше знать, зачем они здесь рыщут; и раз они уже здесь, ему не жаль ягод, пусть себе на здоровье собирают их. Сдается ему, что не одни ягоды они ищут. Если сын старосты решил поймать парочку несчастных форелей в озере или же загубить в воскресный день несколько ни в чем не повинных пташек, которые порхают на болоте, — что ж, пусть себе, он не возражает.
— Но, — прибавил Бьяртур, — не грех было бы агроному зайти на хутор и поздороваться со мной. Ведь в свое время я нередко помогал ему застегивать штаны. Я-то всегда добросовестно выполнял свой долг перед его отцом и не боюсь смотреть в глаза людям, не считаясь с тем, могут или не могут они смотреть в глаза мне. Но куда, черт побери, девалась Роза?! Непонятно. Они такие церемонии разводят, эти бабы, — никогда не выйдут к гостям в чем есть, им надо принарядиться. Ну что ж, заходите, она рано или поздно покажется. Добро пожаловать в Летнюю обитель! У нас х катят этой чертовой кофейной жижи, а если хорошенько поискать, то найдется и немножко сахару.
Все поблагодарили и отказались от кофе, но кое-кому хотелось заглянуть в дом. Многие из этих парней и девушек жили на богатых хуторах, и для них было развлечением, согнувшись в три погибели, протиснуться через узкую дверь в Летнюю обитель и почувствовать сильный густой запах земли, плывущий из мрака. Одни поднялись по скрипучей лестнице, а другие довольствовались тем, что, не сходя с лошади, заглянули в окошко, такое низкое, что до него можно было дотянуться рукой. Некоторые девушки справлялись о Розе. Они хотели взять ее с собой за годами; ее искали повсюду, звали, аукали. А Роза все теснее и теснее прижималась к земляной стене, под кормушкой лошади, и молила бога, чтобы ее не нашли в этом убежище. Наконец Бьяртуру надоела вся эта кутерьма — он сильной рукой вытащил жену из-под кормушки и сказал, что это ни на что не похоже! Чего же ей стесняться? Ведь она его законная жена.
— Я хочу, — сказал он, — чтобы моим гостям подали кофе, пока он есть у нас в доме. Нельзя же быть такой нелюдимой. Здоровайся с гостями, жена.
Он потащил Розу наверх. Она была в том же поношенном платье и старом платке, накинутом на плечи, вся в земле и в пыли, в плесени, приставшей к ворсу платка.
— Вот она.
Гости вдруг стали серьезными и поздоровались с ней.
Нет, спасибо, кофе им не хочется. Девушки взяли Розу за руку и повели ее к ручью. Здесь они уселись с ней на бережку и: ерзали, что этот прелестный ручеек возле самого дома — большая радость, он такой милый и приветливый. Затем они спросили у нее, как ей живется; и она ответила:
— Хорошо.
Они спросили, почему у нее отекло лицо.
— От зубной боли.
Девушки спросили, нравится ли ей жить на пустоши. Роза смущенно шмыгнула носом и, не поднимая глаз, сказала, что здесь очень привольно. Гости осведомились насчет привидений, и Роза ответила, что никаких привидений нет. И гости ушли.
Молодежь бродила по лугам до самого вечера. Их веселые голоса, смех и песни то и дело доносились с горы до хутора. С болота слышались выстрелы. Бьяртур сегодня отдыхал, все последнее время он работал и днем и ночью. Он спал, а жена сидела у окна и прислушивалась к выстрелам; она пристально глядела на болото и в страхе ждала каждого нового выстрела, как будто боялась, что этот выстрел ранит ее, и только ее; он ранит ее в самое сердце — и только в сердце. Оказалось, Бьяртур не так уж крепко спит и сквозь дрему наблюдает за женой. Он увидел, как она вздрагивает, и спросил:
— Может быть, тебе уже приходилось слышать эти выстрелы?
— Мне? — спросила жена и растерянно поднялась. — Нет.
— Эти люди, вся семейка, не могут видеть ничего живого, чтобы не попользоваться им, не загубить, — сказал Бьяртур и опять заснул.
Когда спустились сумерки, гости опять вернулись на хутор; они ждали охотника, который решил гоняться за дичью до тех пор, пока совсем не стемнеет. Девушки вернулись с наполненными до краев кружками, каждая отсыпала немного своих ягод для Розы, так что получилась целая кружка, которую они оставили хозяйке Летней обители.
— Что ты? Ведь ягоды с твоей собственной горы, милая! — снизили они ей, когда она стала отказываться от подарка.
Гости рассыпались небольшими кучками и затеяли разные игры на выгоне Бьяртура. Гора отвечала громким эхом на их смех и возгласы. Вечер был тихий, озеро зеркально гладкое; в воздухе роилась мошкара. На небе повис молодой месяц; над долиной царил покой.
— В поселке, видно, не очень-то надрываются в сенокосную пору, — полюбопытствовал Бьяртур. — Хотел бы я посмотреть, как вы будете вытаптывать траву у старосты и как запляшут ваши хозяева весной, если я останусь без сена и попрошу у них немного в долг.
Но пасторские дочки и работницы из Мири не давали Бьяртуру ворчать, всячески стараясь развеселить его. Они втянули его в свой кружок и стали играть в пятнашки. Девушки ловили его, и он, в душе осыпая проказниц проклятиями, сам стал ловить их, говоря, что ведь ловил же он когда-то пугливых ягнят; прежде чем погнаться за какой-нибудь девушкой, он истово поплевывал на руки. Девушки отвели Бьяртура в сторону и попросили его прочитать им какие-нибудь стишки, да позатейливей. Тут уж Бьяртур совсем растаял, он не останавливался до тех пор, пока не прочел им все непристойные строфы из рим о Хрольве Пешеходе, начиная с той, где Эльвир обвиняет Хрольва в противоестественной страсти к Вильяльму (тут девушки, прячась друг за друга, захихикали), и кончая той, где Ингеборг выливает на Мендула свой горшок (тут девушки уже залились громким смехом). Они попросили Бьяртура сочинить им стишок про них самих. Бьяртур ответил, что как раз сегодня, когда они собирали ягоды на склонах, ему пришло в голову несколько строк, но не было времени отделать их; все же первое четверостишие более или менее искусно зарифмовано:
Мой тонкорунный, вишь, лужок,
Сигги юной, слышь, смешок,
ягод у Гунны — ишь! — мешок,
а вот у Рунны — лишь дружок.

Там, за кустами, неспроста
ищет ягодку она —
хмельнее рейнского вина,
слаще ягод ее уста.

Чем черничник не пуховик!
Кто-то к чьим-то устам приник:
ах, безбожник, ах, озорник,
к спелым ягодкам он привык.

Стихи были встречены с восторгом и вызвали взрыв смеха. Один из парней даже записал их.
В самый разгар веселья явился сын старосты Ингольв Арнарсон Йоунссон. Он улыбался холодной самодовольной улыбкой — той самой улыбкой, которая постоянно играла на лице его матери и от которой ее стихи становились еще менее понятными и доступными. Через плечо Ингольва была переброшена бечевка, — на одном конце висели гуси и утки, на другом — форели. Он передал обе связки пастуху и велел приторочить их к седлу, затем поздоровался с Бьяртуром, все с той же холодной улыбкой и раздражающе покровительственным видом, свойственным всей его семье.
— Отец здорово, по-моему, оплошал, когда он, можно сказать, подарил тебе Зимовье со всеми его богатствами. Сколько я тебе должен за право охоты?
— О, это уже было бы чересчур — требовать с вас налог за ваши же подарки, — ответил Бьяртур. — Действительно, как ты сам говоришь, этот клочок земли, который я позволил себе назвать Летней обителью, — если ты еще этого не знаешь, — такой клад, что я не нуждаюсь в той дохлятине, за которой ты гоняешься на моем хуторе, маленький Инге. Моим овцам больше по вкусу сено с этих берегов. Но, может, вы-то, на Мири, кладете в кормушки птицу и рыбу? Это было бы новшеством.
— Ну и характер у тебя, черт возьми! — сказал Ингольв Арнарсон, надменно улыбаясь; он вытащил из связки несколько уток и форелей и бросил их к ногам Бьяртура.
— Я бы просил тебя не оставлять этого на моем выгоне, — сказал Бьяртур. — И предпочел бы, чтобы ты сам отвечал перед богом за живность, которую убил в воскресный день.
Но тут в дело вмешались девушки, они умоляли его ни в коем случае не отказываться от уток и рыбы, хотя бы ради Розы, и прибавили:
— Ведь это же превосходнейшая дичь.
— В мое время в Утиредсмири курятина считалась непригодной едой, зато конина была в почете, — сказал Бьяртур. — А если дичь там теперь в ходу, то я попрошу вас взять с собою эту падаль для старосты и не дарить ее чужим.
— Но я уверена, — сказала одна из девушек, — что Роза обрадуется дичи. Она вряд ли видела много свежей пищи этим летом.
— Для нас, бедных крестьян, самое главное — корм для животных, — сказал Бьяртур. — Не важно, чем питаются люди летом, если только овцам хватает корма на зиму.
Все рассмеялись, услышав этот ответ. К жизненной мудрости бедного крестьянина они отнеслись довольно легкомысленно. Многие из них состояли в Союзе молодежи, председателем которого был Ингольв Арнарсон Йоунссон, и они верили в свою страну. Их девиз был: «Все для Исландии!», «Исландия для исландцев!». И вот они стоят лицом к лицу с человеком, который стал самостоятельным сельским хозяином, тоже верил в свою страну и к тому же доказал это на деле. Они, правда, посмеивались над его образом мыслей, и все же этот человек, стоявший на собственном, в тихий воскресный вечер, готовый довести до конца, наперекор всему миру, свою борьбу за свободу против враждебных сил, естественных и сверхъестественных, — этот человек произвел на них впечатление. Они подождали еще немного, пока работники привели коней, и никто даже не обиделся на Бьяртура за его самодурство.
Ингольв предложил им спеть.
— Мы с Бьяртуром старые друзья и почти что молочные братья, — сказал он. — Я немало соли съел с ним и знаю, что в глубине души мы понимаем друг друга. Я, по крайней мере, высоко ценю Бьяртура, и Розу но меньше. Они показали, что мужество первых поселенцев еще живет в современном исландце. Да здравствует же исландский крестьянин!
Он уговорил своих спутников спеть, и они затянули песню.
Пусть тяжек твой труд, но, единством сильны,
все вместе мы станем, отчизны сыны,
заветам отцовским навеки верны,
трудиться и биться на благо страны.

Все решили, что в этой песне воспевается Бьяртур, именно он. Ура исландскому пионеру, обитателю горной долины, этому отважному сыну Исландии! Ура Бьяртуру из Летней обители и его жене! Гости пели одну за другой патриотические песни:
Гор царица, мать-земля,
ты по крови мне родная,
ведь тобою вскормлен я, —
что мне чуждые края! —
ты, мой край, — душа моя,
я — душа родного края.

Да здравствует молодая Исландия, ура! Эхо отвечало с гор, и раскаты его звенели в тишине летнего вечера, пока гагара на озере не умолкла от удивления. Наконец работники собрали лошадей. Несколько женщин вошли в дом попрощаться с Розой, но она опять исчезла. Когда все уже садились на лошадей, Ингольв Арнарсон предложил спеть еще раз. С болота, как привет хозяевам Летней обители, летели звуки песни, славившей сельскую жизнь:
Да! Здесь, на пустоши, мой дом,
где жизни радость я познал
весенним днем, когда огнем
согрело солнце гребни скал.
А мой народ — он смел и горд,
в беде надежен, в дружбе тверд, —
да! счастлив я, земля моя,
что здесь, на пустоши, мой дом.

Веселые голоса не смолкали допоздна, а когда болото кончилось и всадники погнали своих лошадей по твердой земле, стал слышен цокот копыт. Летние сумерки спустились на долину и пустошь. Крестьянин стоял один на своем выгоне; затем он пошел спать.
Откуда-то появилась Роза. Она ни о чем не спросила мужа.
— Внизу у реки лежит подарок для тебя, — сказал Бьяртур.
— Для меня?
— Да, птица и рыба.
— От кого?
— Пойди и посмотри. Может быть, ты узнаешь егометку.
Роза воспользовалась случаем, чтобы ускользнуть из дому, и спустилась к реке. Там действительно лежала егоптица, егорыба. Ей казалось, что еще слышны голоса людей, певших здесь. Песни еще звучали в ее ушах, разносясь над болотом.
Стая встревоженных уток пролетела низко-низко над самым краем выгона.
— Вам нечего больше бояться, — прошептала молодая женщина. — Егоуже нет.
Она долго стояла у ручья в сумерках и прислушивалась к песням, уже отзвучавшим, к выстрелам, уже отгремевшим, и думала о невинных птицах, убитых им.
Скоро наступит осень.

Глава десятая
Перед походом в горы

Накануне похода в горы Бьяртур решил сбрить отросшую за лето бороду. Нельзя умолчать о том, что он ненавидел эту церемонию и во время бритья жестоко ругался; но увильнуть было нельзя: приближался овечий праздник. И еще одна неприятность предстояла ему. Жена Бьяртура боялась оставаться на хуторе в его отсутствие: ничего не поделаешь — сердечная болезнь. Он должен был целых три дня провести в горах в поисках овец, а оттуда, вместе с другими крестьянами, погнать в город ягнят, назначенных для продажи. Жена заявила, что она ни за что на свете не останется на хуторе одна, и просила его не брать с собой собаку. Он сказал ей, что пойти в горы без собаки — все равно что подняться на горную вершину без ноги. Роза перестала настаивать. Ну, значит, ей остается одно, заявила она, отправиться в Утиредсмири: не будет она торчать здесь, в этой дыре, где водится нечистая сила. Но для Бьяртура уже одна мысль о том, что он или его жена станет искать помощи в Утиредсмири, была нестерпима. Кончилось тем, что он обещал поймать годовалого ягненка, которого недавно видел в маленькой отаре овец, поблизости от хутора, и оставить его с ней. Побрившись, он отправился искать овцу, поймал ее с помощью собаки и к вечеру привел домой. Он привязал ее на краю выгона и назвал Гудлбрау — Камнеломка. Но вечером Роза никак не могла заснуть: овца без конца блеяла на выгоне, людские капризы были ей непонятны.
Пастухи со своими собаками прискакали на хутор еще до рассвета. Бьяртур стоял в дверях. Штаны его были заправлены в чулки, и это придавало ему праздничный вид. Сияя от удовольствия, он обошел всех гостей, поздоровался с ними, пригласил выпить кофе. Многим хотелось осмотреть его жилье, кое-кто взобрался наверх, в наполненную дымом комнату; за людьми бросились собаки, но лестница была слишком крута, и они, тявкая, скатывались вниз.
— Вот мой дворец, — сказал Бьяртур. — Пока что я выплачиваю свой долг исправно.
— Многие начали с меньшего и стали солидными людьми, — сказал Король гор, который сам начал с малого и теперь выбился в люди: занимал должность приходского пономаря и собачьего лекаря; а если представится случай, он, пожалуй, пройдет и в приходский совет.
— По преданию, Йоун из Хусавика начал хозяйничать на клочке земли, полученном у дьявола, — неосторожно выпалил молодой человек, привыкший к лучшим условиям жизни.
— Ну, ребята, выходите живей, — сказал Король гор. Ему хотелось поскорее выпроводить из дому молодежь, которая все время потешалась над ним: когда они ехали в гору, эти парни неслись за ним по пятам и подгоняли его, а на болоте держались впереди, обдавая его брызгами. У него вовсе не было охоты садиться пить кофе с кем попало; он любил посидеть с солидными людьми, для которых ему было не жаль глотка водки, а тут возись с разной мелкотой — хуторянами, которым, за отсутствием работников, приходится самолично отправляться на поиски овец. Среди этого мелкого люда был и старый Тоурдур из Нидуркота, тесть Бьяртура из Летней обители. Этот старик потерял многих детей, а от оставшихся в живых не видел никакой радости; пережил он и крушение единственной своей мечты — о собственной мельнице, — но не ожесточился, не озлобился на судьбу, как это обычно бывает. Нет, он все принимал с философским спокойствием и благочестивой покорностью. Запах дыма в доме его милой дочери показался ему каким-то особенным, и он даже прослезился. Роза помогла ему подняться по лестнице и прижалась лицом к его обветренной щеке, заросшей седой всклокоченной бородой.
— Мать просила сердечно кланяться своей дочке и передать ей эту малость, — сказал Тоурдур и протянул ей маленький сверток, завязанный в носовой платок; там было по полфунта сахару и кофе.
Роза не могла оторваться от отца. Она прильнула к его груди, вытирая глаза краешком передника. В ее поведении было столько детской сердечности и непосредственности, что Бьяртур смотрел на нее с изумлением: ему казалось, что он видит ее такой впервые. В один миг она стряхнула с себя уныние и подавленность — теперь это была девочка, не стеснявшаяся проявлять свои чувства.
— Отец, милый, дорогой! — говорила она. — Как же я соскучилась по тебе!
Бьяртуру даже в голову не приходило, что она хотела повидаться с отцом, ждала его. Увидев, как она по-детски ласково прильнула к нему, он не мог отогнать неприятного подозрения, зародившегося еще в ночь после свадьбы, — что власть его, власть короля пустоши, не так уж безгранична, как он воображает.
Мужчины уселись, достали свои табакерки и начали говорить о погоде очень серьезно, со знанием дела и в тех всегда одинаковых выражениях, в каких обычно обсуждается эта тема. Они сделали общий обзор погоды сначала за зимние месяцы, потом за весенние, после чего заговорили об овцах, ягнятах и шерсти и, наконец, о летней погоде. Перебирали неделю за неделей, один поправлял другого, так что за точность можно было ручаться. Они вспоминали о каждом сколько-нибудь значительном отрезке времени, когда стояла сухая погода, подробно останавливались на периодах дождей и бурь, припоминали, кто что предсказывал и как, наконец, все пошло своим чередом, вопреки всем предсказаниям. Каждый из них в одиночку пережил свою мировую войну против беспощадных стихий. Каждый старался убрать и свезти на лошади домой сено, сухое или попорченное дождем; у одних сено еще не было убрано, у других его унесло ветром, у третьих оно уплыло по реке.
Кроме Короля гор, все они были бедные крестьяне, не имевшие возможности держать батраков; обычно они довольствовались помощью своих детей-подростков, стариков, слабоумных и других немощных членов семьи.
— Да, я хозяйничал пятнадцать лет без батраков, — сказал Король гор, которого сейчас причисляли к крестьянам среднего достатка. — И, по правде говоря, это были мои лучшие годы. Жалованье работникам — это такой расход, который может кого угодно разорить.
По мнению Эйнара из Ундирхлида, что бы там ни говорили богачи, но если у тебя нет никакой подмоги, ни одного работника, то это не жизнь и никогда жизнью не будет. Это собачья жизнь для тела и голодная смерть для души.
— Тебе-то, Эйнар, жаловаться нечего, — сказал Круси из Гили, — до тех пор, пока твой Стейни дома.
Но Эйнар находил, что это слабое утешение: разве все они не требуют платы, будь то свои или чужие? Кроме того, земля не может тягаться с морем, и Стейни, наверное, уйдет туда же, куда удрали остальные.
— Не успели они подрасти — уж и след простыл. Земля — это земля, а море — это море. Возьмем, к примеру, покойного Тоурарина из Урдарселя. У него было три сына, все дюжие молодцы. Не успели они стать на ноги, как уже отправились в море. Один утонул, а двое очутились в Америке. Ты думаешь, они прислали хоть несколько строк матери этой весной, когда умер их отец? Нет, и не подумали. Даже не прислали ей нескольких крон в утешение. Теперь старуха с дочерью уступили свой хутор пастору, за что он обязался содержать их.
Эйнар предполагал, что с ним будет то же самое. Два сына уже расстались с ним, а третий вышел из повиновения. Но Круси из Гили считал, что дети — это еще полбеды. Хуже всего иметь дело со стариками. Никто не поверит, сколько они могут съесть. Его отец умер год назад, в возрасте восьмидесяти пяти лет.
— И, как вам известно, меня заставили содержать тещу; за это мне снизили налоги. Ей теперь стукнуло восемьдесят два. Она совсем впала в детство. Нам этим летом пришлось спрятать от нее всю кухонную утварь: она помешалась на том, что рассовывала по углам все, что попадется ей под руку.
— А до чего же она была расторопна в свое время, — заметил Тоурдур из Нидуркота.
— Ну, вам, добрые люди, нечего печалиться, — сказал Тоурир из Гилтейги, отец Сдейнки, той самой, что прошлой зимой сделала своего отца дедушкой без всякого предупреждения. — Сыновья-то сами о себе позаботятся, куда бы их ни забросила судьба. Да и старики — это еще полгоря, хотя некоторые и заживаются на свете дольше, чем положено, а все-таки наступает и их черед умирать. Но дочери, дочери, люди добрые! Вот с кем хлопот не оберешься! Не завидую я тем, у кого они есть в такие тяжелые времена. Вы думаете, что они хотят носить шерстяные чулки, которые вяжут дома из хорошей пряжи? Да нет! Им бы только щеголять в шелковых да грызться с родителями круглый год.
— Многие все же ж от дочерей видят радости, — возразил Король гор. — Ведь приятно, когда в доме слышится их смех и щебет.
— Что же тут приятного? Если не можешь им насыпать полный карман денег, чтобы они сорили ими в городе, так они требуют, чтобы их отпустили в услужение на юг. Если родители на это не соглашаются, так уж дочка себя покажет! Начинается, с того, что она требует тонких бумажных чулок. А что это за чулки? Одно надувательство! И вот выбрасываешь деньги на такую дрянь, которая нисколько не греет, хотя эти чертовы чулки достаточно длинны, доходят до самого паха. Ну а если спускается петля, тогда какая им цена? В мое время считалось вполне достаточным, если чулок у женщины доходил до панталон, это не ставилось ей в вину. Тогда женщины были не такие бесстыжие, и не в обычае у них было носить такие короткие юбки, как в наше время.
— Да, — согласился Король гор. — Но хорошо уж и то, что на юбки теперь уходит меньше материи, чем раньше.
— И чем это кончается? Я знаю из достоверного источника, что им уж и бумажная ткань не годится. Я слышал, что одна девушка купила себе даже… что бы вы думали? Пару шелковых чулок, — заметил Тоурир.
— Шелковых чулок?!
— Точно говорю вам: шелковых чулок! Из чистой шелковой пряжи. Могу назвать эту девушку: это средняя из пасторских дочек, которая была в прошлом году в Рейкьявике.
— Мало ли что люди болтают, — пробормотал в бороду Тоурдур из Нидуркота.
— У моей Сдейнки много недостатков, но врет она не больше, чем другие. И она клянется, что собственными глазами видела эти чулки. Сначала женщины из щегольства и по глупости перестают носить юбки, потом надевают бумажные чулки до самого паха, — такая пара чулок стоит почти столько же, сколько ягненок. А потом начинают укорачивать юбки. И раз уж завелось такое бесстыдство, то недолго ждать, чтобы пошла мода на шелковые чулки. А там уж совсем не будут носить юбок.
— За последние семь лет я не мог купить себе пары штанов, — пробормотал Тоурдур. — И к чему эта мода может привести? Ни к чему, кроме чахотки. Если народ потерял совесть, если уже нет честных женщин — чего и ждать. Многим отцам дорого обойдется такое легкомыслие, их от этого в три погибели согнет.
Кто-то заметил, что пасторским дочкам недурно живется…
— Конечно, — сказал Тоурир. — Да и самому пастору разве плохо? Он начинает год с того, что казна отсыпает ему полторы тысячи крон ни за что ни про что, разве только за разные чудачества. Вот это жизнь! Не то что у нашего брата.
— Не может этого быть, — сказал Тоурдур из Нидуркота, — чтобы ему платили полторы тысячи крон. Должно быть, только пообещали.
— Я своих слов обратно не беру, — сказал Тоурир.
— О, у этого старого хрыча есть свои хорошие стороны, — сказал Бьяртур; ему не нравилось, когда плохо отзывались о пасторе, которого он в глубине души очень уважал за выведенную им породу овец. — Замечательные у него бараны, у этого старого чудака, несмотря на то, что он ученый. Мне бы больше хотелось заполучить одного из его баранов, чем всех трех дочерей, даже если бы мне дали полторы тысячи крон в придачу. Кстати, вы не слышали, какие этой осенью в городе цены на мясо?
Король гор рассказал все, что слышал, но полагаться на слухи никак нельзя, когда дело касается цен. Хродлогур из Кельда, арендатор одного из хуторов старосты, сказал, что он, как всегда, продаст своих ягнят Йоуну из Мири, — ведь ему все равно придется платить аренду Йоуну, — но разницу старый плут выплатит наличными. И хотя он дает низкую цену, все же лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Во Фьорде денег никогда не получишь, там ты вечно остаешься в долгу.
Бьяртур не отрицал, что неплохо иногда иметь в руках наличные деньги, только если уж речь идет о том, кому задолжать, то он того мнения, что лучше быть в долгу у Бруни, — ведь при сделках со старостой деньги видит только сам староста, уж он умеет нажиться на тех, кому Бруни не хочет открывать кредит. Он дает здесь, на месте, две трети той цены, что Бруни давал во Фьорде. А сколько он получает за живых овец на юге, в Вике? По крайней мере, вдвое против того, что предлагал Бруни. Он продает овец сотнями, тогда как другие продают по двадцать штук, и сам назначает цену торговой фирме в Вике.
— Вряд ли это правда, — усомнился Тоурдур из Нидуркота, который вообще не верил в большой размах. — Это же какой риск! Дорого придется платить людям, которые погонят всех этих овец на юг через пустошь и поселки. Часто по дороге еще и потери бывают.
Король гор утверждал, что кредит у Бруни многих спас. Бруни всегда заботился о том, чтобы его клиенты держались на ногах: разве кто-нибудь слышал, чтобы Бруни отказал в кредите тем, кому доверял? Правда, он не любит платить наличными в нынешние тяжелые времена, и много лет никто не получил от него ни гроша, к тому же он скуповат на хорошие товары, зато его клиенты редко терпят нужду, разве уж в особых случаях, весной, когда без этого никак не обойдешься. Впрочем, Король гор выразил мнение, что вообще не все зависит от денег: многие вышли в люди, хотя денег в глаза не видывали.
— Пока я не забыл… — сказал он, — окружной судья спрашивал меня на тинге весной, нет ли у меня подходящего человека, который знал бы толк в лечении собак.
— Все это правильно, — сказал Бьяртур. — За собаками надо следить. Ты, может быть, слышал, как я на своей свадьбе говорил, что сам буду лечить собаку, если твоя дрянная микстура не поможет?
— Никто не посмеет сказать, что лекарство, которое я получил от самого окружного врача, не годится, — перебил его Король гор сухим тоном. — Оно приготовляется по всем правилам науки. Но, конечно, нельзя поручиться, что это лекарство всегда правильно применяется. Вот почему окружной судья и считает нужным дать мне надежного помощника.
Крестьяне сошлись на том, что необходимо принять срочные меры, ибо даже в Утиредсмири прошлой весной были случаи вертячки.
— Да, я обдумаю это дело, — сказал Король гор тоном человека, вполне сознающего возложенную на него ответственность. — Это работа важная, но довольно противная, как и вообще работа врача. Тут нужен дельный человек. Очень может быть, что мне удастся добиться у судьи хорошей платы для моего помощника, но пока я ничего еще не могу обещать.
— Поставить разве на это дело старосту? — сказал Бьяртур, у которого воспоминание о Мири занозой сидело в душе. — Сдается мне, что он будет подходящим помощником собачьего лекаря.
Это предложение было принято как шутка и не встретило отклика у гостей, они только поморщились и насмешливо фыркнули.
В эту минуту вошла Роза и принесла кофе. Чашек было мало, так что гостям пришлось пить в две смены.
— Пейте, — сказал Бьяртур, — вам нечего опасаться, что у вас животы разболятся от жирных сливок, но кофейных зерен мы не пожалели.
— Не попробовать ли нам датских сливок, — сказал Король гор и достал из нагрудного кармана баклажку; он откупорил ее, и на застывших бесцветных лицах крестьян засияла блаженная улыбка. — Я всегда рад угостить приятелей, когда мы отправляемся в горы, — продолжал Король гор, наливая немного водки в каждую чашку. — Кто знает, может быть, эти же приятели чем-нибудь порадуют в поселке и меня. В последние годы крестьян душили тяжелые налоги, уж вам-то это хорошо известно. Но может случиться, что в недалеком будущем беднота получит своего представителя в приходском совете. Больше об этом сейчас не будем говорить.
— Угощайтесь печеньем, друзья, — просил Бьяртур. — Да не жалейте этого чертова сахара. Роза, налей еще чашку нашему Королю гор.
— Да, да, друзья, — сказал Король гор, когда баклажка обошла всех. — Вы, наверное, сочинили какие-нибудь стихи во время сенокоса, хотя погода была и неважная.
— Да, приятно было бы сейчас послушать хорошие стихи, — поддержали его остальные.
— Я-то, — вставил Эйнар, — как вам известно, не любитель замысловатых стихов. В тех пустячках, которые я сочиняю на случай, я предпочитаю держаться правды, а не мудрить над рифмой.
Ни для кого не было секретом, что Бьяртур из Летней обители невысоко ценил поэзию Эйнара, — сам-то он был воспитан на старинных стихах и всегда пренебрежительно относился к писанию псалмов и к новомодной поэзии, так же как и вообще ко всем нелепым фантазиям.
— Отец мой, — сказал он, — очень любил стихи и мастерски складывал их; от него я еще в молодости научился правилам стихосложения. С тех пор я этих правил и держусь, несмотря на всякие новомодные выдумки современных скальдов, например, хозяйки Утиредсмири. Я унаследовал от своего отца сборники стихов — целых семь; и должен сказать, что в те времена в нашей стране были мастера, они уж строго придерживались размера, — им не надо было больше четырех строк для одной строфы; их стихи можно читать на разные лады, и они от этого никогда не теряют смысла. Они не занимались воспеванием грусти, тоски и всякими слезливыми излияниями; сочинять псалмы они предоставляли пасторам. Это был народ, который ни на что не жаловался, не бил себя в грудь. Возьмите римы об Ульваре, в которых описываются великие битвы, битвы отважных. Вот это были герои! Они не ползали на коленях перед женщиной, как современные поэты, но, услышав о какой-нибудь знаменитой красавице, даже если она жила на краю света, отправлялись в путь и ради нее покоряли страны и народы; после них оставались горы трупов.
Крестьяне вечно спорили о поэзии, и каждый оставался при своем мнении: одни любили старинную поэзию и ее героический дух, в то время как другие воспевали все человеческое или божественное. Они так увлекались этими спорами, что никогда не успевали прочитать свои стихи.
— Кто любит замысловатые стихи, часто становится спесивым и ставит себя выше тех, кто пишет для души, — сказал Эйнар.
На это Бьяртур ответил, что он никогда не считал себя великим скальдом, но терпеть не может, если стихи состряпаны кое-как; пусть это будет хотя бы четверостишие, но с искусной рифмовкой.
— Если бы я был скальдом, — сказал он, — я бы ни за что не согласился пустить в народ стихи, в которых было бы меньше трех внутренних рифм.
Король гор видел, что от его горячительного напитка страсти у скальдов разгорелись, но, так как обсуждать здесь подобные вопросы не было времени, решил положить конец спору и сказал:
— Думаю, что вы не станете пенять на меня, если я вмешаюсь в ваш спор. Хотя я ни разу в жизни не сложил ни единой песни, но, по-моему, надо бы, чтобы поэты всегда держались золотой середины между любовью к истине и рифмой. Пусть бы они всегда укладывали в рифмы правду, за которую они могут постоять, и никогда не воспевали бы правду, если она не может уложиться в рифмы.
— Правда, которая не укладывается в рифму, не есть правда. Рифма, если она правильна, уже сама по себе правда, — сказал Бьяртур.
— Вот уж чего я не могу понять, — возразил Эйнар. — Удивляюсь даже, что слышу подобные слова от таких умных людей. Ведь рифма остается только рифмой, а правда — правдой.
Оулавюр из Истадаля рассеянно прислушивался к этим спорам: он питал слабость к рассуждениям научного свойства, любил решать сложные проблемы и потому не мог отказать себе в удовольствии сделать свой вклад в беседу, хотя бы и незначительный.
— Да! Действительно, много есть на свете странных явлений! — ловко вставил он. — Говорят, что пасха в будущем году приходится на субботу…
На некоторое время все замолчали.
— На субботу? — наконец задумчиво проговорил Король гор. — Не может быть. Пасха всегда начинается в воскресенье.
— Да, так и я всегда думал, — торжествующе сказал Оулавюр. — Но я прочел это в календаре союза «Друзей народа». Там черным по белому написано, что пасха придется на субботу.
— Это, видно, ошибка, — сказал Король гор.
— Ошибка в календаре? Быть этого не может. Неужели посмеют допустить ошибку в календаре? Но вот до чего я додумался… Мне помнится, что я прочел в одной старой книге, у пастора Гудмундура, когда ночевал у него несколько лет тому назад, что солнце, случается, иногда немного запаздывает. И если это правильно, то, значит, и время должно отставать. Где-то в Библии сказано, что однажды солнце вообще остановилось.
— Дорогой Оулавюр, — сказал Бьяртур. — Ни одной живой душе не говори, что ты веришь в это. Надо осторожно подходить к тому, что говорится в книгах. Я никогда не полагаюсь на книги, да, а уж меньше всего на Библию. Никто ведь не может проверить того, что написано в книге. Книги могут врать, сколько душе угодно. Ведь ты-то сам там не был… Если бы, например, время действительно отставало хоть изредка на какой-нибудь денек, то кончилось бы тем, что пасха пришлась бы на рождество.
— Я придерживаюсь только того, — сказал Король гор, — что говорится в истории. Иисус восстал из мертвых в воскресенье утром — значит, пасха должна начинаться в воскресенье, отстает ли время или идет вперед.
— Не знаю, — отозвался Бьяртур, — когда он воскрес. Кто при этом присутствовал? Несколько женщин, думается мне. Как можно положиться на истеричных женщин? К примеру, на Утиредсмири несколько лет тому назад была работница с юга. Ей показалось, что она слышит плач младенца, брошенного на горном склоне. Это было летом, поздним вечером, и она слышала, как он громко и жалобно плакал. А что оказалось? Это была просто дикая кошка, черт ее возьми!
— Ладно! — пробормотал Король гор, которому не хотелось спорить на такие отвлеченные темы. — Раз уж Бьяртур вспомнил о дикой кошке, я хочу спросить вас, что вы думаете насчет лисы?
— Думать мало, надо что-нибудь делать, — ответили ему. — Не поговорить ли со старостой?
— О, старосту не очень беспокоит эта хитрая бестия, — сказал Бьяртур. — В прошлом году он продал двадцать лисьих шкур, и ему за них хорошо заплатили.
Другие высказали мнение, что лиса еще наделает бед. Она нападала на овец прошлой осенью, то же самое будет и нынешней. Крестьяне ругали и проклинали ее на все лады. Король гор авторитетно заявил, что лиса, без всякого сомнения, принадлежит к злейшим врагам человека. А старик из Нидуркота под конец заявил:
— Лиса бесчинствовала в прошлом году, бесчинствовала весной — а теперь ждите ее осенью.
Кофе был выпит. Король гор закупорил свою баклажку и положил ее в карман. Стало так светло, что уже можно было различить овец.
— Да, — сказал Король гор, поднимаясь. — Я часто бывал на пустоши, но никогда еще меня так не принимали. Хорошо попасть к гостеприимному хозяину в холодный зимний день. Нас угостили на славу. Теперь можно и за овечками погоняться.
Но Бьяртур утверждал, что не в гостеприимстве дело.
— Главное, — сказал он, — это самостоятельность. Жив ли ты, подохнешь ли, до этого нет дела никому, кроме тебя самого! Вот это, по-моему, и есть самостоятельность. И эта жажда свободы — она в крови у всякого, кто находился в подчинении у другого.
— Да, — сказал Король гор. — Мне это понятно. Исландцы — это народ, любящий самостоятельность и свободу. В Исландии в свое время жили свободные, которые готовы были скорее умереть на воле, чем служить чужому королю. Это были богатыри, вроде Бьяртура. Бьяртур и подобные ему люди — это и есть свободолюбивые исландцы, на которых опирается и всегда будет опираться исландская самостоятельность. Роза, видно, не хиреет здесь в долине. Я никогда не видел ее такой цветущей. Как ты себя чувствуешь здесь, на пустоши, Роза?
— Здесь, конечно, очень привольно, — ответила Роза, шмыгнув носом.
— Да, — сказал Король гор; после водки у него появилась какая-то величавость в обращении, как у богатого крестьянина. — Если бы тем духом, который царит в этом доме, было проникнуто все наше поколение, то Исландии не пришлось бы тревожиться за свое будущее.
— Так, — сказал старый Тоурдур из Нидуркота. — А не пора ли нам отправляться? Мне еще надо взобраться на мою старую клячу.
Он стоял у самой двери. И трудно было пройти мимо этого дряхлого старика, прожившего долгую, бедную мечтами жизнь, не сказав ему несколько слов в утешение. Король гор ободряюще похлопал его по плечу и заметил:
— Да, старина Тоурдур! Для всех нас жизнь — что-то вроде лотереи.
— Что такое? — недоуменно спросил старик. Он не понял этого сравнения — у него только один раз в жизни был лотерейный билет. Несколько лет тому назад хозяйка Редсмири пожертвовала жеребенка для розыгрыша в пользу кладбищенского фонда. Розыгрыш кончился тем, что сам староста выиграл собственного жеребенка.
— Отец, дорогой, — сказала Роза, провожая его во двор. — Смотри хорошенько укройся сегодня ночью в горной хижине.
— Я, право, не знаю, зачем мне гонять этих пугливых ягнят в горах и на пустоши? Мне уже под восемьдесят, и я еле-еле ковыляю у себя на хуторе, — сказал он, положив на лошадь поводья.
Мужчины разобрали своих собак, возившихся на склоне горы. Овца, привязанная к забору у края выгона, блеяла, глядя на людей и собак. Старик поцеловал дочь и попытался взобраться на лошадь. Роза держала ему стремя. На седле у Тоурдура лежала черная овчина, чтобы мягче было сидеть и само седло бы не портилось. Дочь провела рукой по морде лошади, старой Глайси, которую она помнила еще жеребенком. Сколько было тогда радости на хуторе! Это было восемнадцать лет назад. Все дети в Нидуркоте жили тогда еще дома. А теперь все разбрелись по белу свету. И вдруг прибежал Самур, высунув язык после драки. Он узнал ее и, забыв все перипетии боя, бросился к ней с радостным визгом. Роза не могла не забежать в дом за куском рыбы для собаки своего отца.
— Я бы попросила тебя, отец, оставить мне Самура на ночь, если бы не знала, как он тебе нужен. Мне кажется, что овечка, которую оставляет мне Бьяртур, не очень-то меня утешит.
Подошел Бьяртур, ведя в поводу Блеси. Он мимоходом поцеловал жену и сделал кое-какие распоряжения, затем вскочил в седло и кликнул собаку. Все уехали. Роза провожала их взглядом. Ее отец ехал последним, ссутулившись и ударяя ногами по бокам старой Глайси, которая тяжело шлепала по грязи.

Глава одиннадцатая
Сентябрьская ночь

Вскоре начал накрапывать дождь. Небо было обложено тучами, и дождевые капли становились все крупнее и тяжелее. Это был настоящий осенний дождь, он наполнял глухим шумом весь мир и нагонял жуть: казалось, этим низвергавшимся из мирового пространства водам не будет конца; дождь затягивал даль сплошной серой пеленой и наводил тоску на целый край. Этот дождь, однообразный и ровный, поливал увядшую болотную траву, взбаламученное озеро, серые песчаные отмели, угольно-черную гору; он поливал хутор, заслоняя от него весь мир. Глухой, безнадежный, непрекращающийся шум проникал, казалось, во все уголки дома, закладывая уши, обволакивая все далекое и близкое, — как грустная будничная повесть о самой жизни; повесть, которая течет ровно, без взлетов и падений и которая все же захватывает своей ширью и глубиной. И на дне этого глубокого, как бездна, шумящего океана — маленький домик, и в нем женщина, у которой больное сердце.
Роза взялась было за штопку чулок, но у нее не было ни малейшего желания работать, и она неподвижно сидела у окна, завороженная этим шумом, бездумно смотрела на серый туман, окутывавший долину; как ребенок, разглядывала она образовавшиеся на подоконнике лужицы. К вечеру начался сильный ветер, он гнал дождь шумящими белыми потоками, точно стадо овец. Потоки, пенясь, бежали по болоту, вздымались, как океанский прибой, падали и разбивались.
Овца на выгоне перестала блеять и, насколько позволяла привязь, отошла от столба, согнувшись, низко склонив голову и выставив на ветер рога. Розе было жаль овечку, которую постигла такая горькая участь: ее оставили в плену, в полном одиночестве. Роза решила отвести ее под кровлю. Гудлбрау, увидев женщину, пыталась убежать, но была крепко привязана. Роза взяла в руки веревку и по ней добралась до овцы, поймала ее за рога и поволокла домой. Она втолкнула ее в темный хлев и заперла дверь. В доме Гудлбрау не успокоилась: стряхнув с себя воду, она заметалась по хлеву, но, почувствовав, что вырваться на волю невозможно, начала так громко блеять, что эхо отдавалось по всему хутору. Роза решила успокоить овцу и дала ей немного воды, но овечка не стала пить. Тогда Роза принесла ей сена. Гудлбрау не дотронулась и до сена, — она в испуге убежала от женщины и, забившись в угол, смотрела на нее недоверчивыми глазами, блестевшими в темноте зеленым огоньком, потом ударила по полу копытом, как бы угрожая женщине. Роза наконец дала ей рыбы и хлеба, а когда Гудлбрау и к этому угощенью не притронулась, оставила овцу в покое. Та продолжала громко блеять.
Время шло. Спустились сумерки. Роза сварила кашу и съела ее. Уже совсем стемнело. Роза старалась поддерживать огонь в плите, — было холодно и сыро, в двух местах вода с крыши просачивалась в комнату; кроме того, в доме не было света, а ведь только при свете огня или хотя бы тлеющих угольков чувствуешь себя в безопасности. Роза долго сидела возле плиты, оставив дверцу полуоткрытой, чтобы виден был огонь. Она решила побаловать себя: сварила кофе, присланный ей в подарок матерью, съела пять кусков сахару вместо одного — все из того же кулька: ведь это был ее собственный сахар; попивая кофе чашку за чашкой, она пристально смотрела на угольки и старалась прогнать страх перед ночью, только ожидавший случая овладеть ею, поползти дрожью по спине. Роза намеренно оживляла в памяти радостные воспоминания, и временами ей было совсем хорошо. Овца наконец успокоилась и легла. Но дождь по-прежнему хлестал в окно, ветер завывал все сильнее и сотрясал дом до основания. Было уже так поздно, что Роза боялась отойти от плиты: ей мерещилось, что тьма наполнена злыми духами. Она поджала под себя ноги, спрятала руки на груди: ей казалось, что, если она вытянет их, кто-то за них ухватится. Долго она просидела так, и ей уже удалось побороть страх, но тут овце надоело лежать, она поднялась и заблеяла еще отчаяннее; из темноты доносились пронзительные, режущие звуки. Казалось, будто Гудлбрау чего-то вдруг испугалась. Некоторое время овца металась из угла в угол, словно кто-то ее преследовал. Дважды овца останавливалась, ударяя об пол копытом. Розе почудилось, что кто-то дунул кому-то в лицо. Кому? Может быть, никому…
Наконец Роза подкралась к лестнице и крикнула вниз:
— Овечка, не бойся!
Но когда она услышала свой голос, раздавшийся во мраке безмолвного дома, сердце у нее забилось: она даже не узнала собственного голоса. Неподвижно стоит Роза на краю люка. Да, да, несчастье, которого она ждала этой ночью, надвигается. По спине у нее поползла дрожь страха, который сковал ее и пронзил ост-рои мучительной болью: внизу кто-то был, он напал на овцу, злобно схватил ее за глотку, так что она перестала блеять, отшвырнул к стене. Кто-то, что-то… Наконец опять раздалось блеянье, полное ужаса, отчаяния, еще большего отчаяния, чем раньше.
Нет, Роза не упала в обморок; она только все подкладывала хворост в огонь. Этот хворост, этот синеватый, потрескивающий огонь были ее единственной надеждой; нельзя допустить, чтобы огонь потух,
«Может быть, ничего и не было», — подумала Роза, подкладывая хворост в плиту онемевшими пальцами.
Кто-то, что-то… может быть, никого и ничего. Глядя на эти угольки, на огонь своего маленького очага, — огонь, горящий в честь свободы, самостоятельности, — она твердо решила успокоиться. Нет никаких привидений, никаких Колумкилли! На пустоши есть только добрый бог свободы — тот бог, который возвышает человека над собаками (может быть). Кто знает, через двадцать три года и она, пожалуй, будет женой старосты, как хозяйка Утиредсмири. «Жизнь — своего рода лотерея», — сказал Король гор ее отцу. Благослови бог этого доброго старика! Как бы он только не схватил воспаление легких в этой лотерее. Ему идет уж восьмой десяток, а он всю ночь проведет в горной хижине… Нет, ей не хочется даже думать об этом. Ей не хочется думать о плохом — только о хорошем, красивом. «Гор царица, мать — земля!» Да, земля — наша мать.
Роза давно уже не пела. Сейчас, в потемках, у очага, она затянула эту красивую песню. Молодая женщина впервые запела с тех пор, как пришла на пустошь. Но оказалось, что ее голосовым связкам не под силу такая красивая песня. Как ни старалась она передать мелодию, у нее перехватывало дыхание, сдавленный от страха голос спотыкался на каждой ноте; и чем дольше она пела, тем быстрее билось ее сердце. Еще никто никогда не пел патриотическую песню с таким чувством. С пением сливалось блеяние овцы, охваченной таким же страхом: ме-е-е…
Да, никогда еще ни одна патриотическая песня не получала более яркого выражения в звуках.
Наконец в блеяние овцы ворвалась нота отчаяния, стона, почти хрипа. Роза даже начала сомневаться: овца ли это блеет? Это уже было не блеяние, а жалобный стон. Может быть, какое-нибудь чудовище хочет замучить ее? Возня и беготня продолжались с небольшими перерывами. Кто-то хватался за лестницу и шумел возле дверей, все балки трещали. Затем наступило затишье, если не считать ударов бури в окно. Роза уже надеялась, что буря немного улеглась, а овца наконец успокоилась; но когда сердце стало биться ровнее, вдруг послышался сильный стук в наружную дверь, отдавшийся во всем доме. Неистовство бури возобновилось, снова раздались грохот, скрип и скрежет, как будто все рушилось.
Розе сначала казалось, что весь этот грохот доносится с горы, затем почудилось, будто рухнула передняя часть дома. Потом снизу донесся такой визг, что ей стало ясно: кто-то душит овцу. Роза вцепилась в край кровати, дрожа от ужаса и призывая бога, как человек, молящийся в свой смертный час. Наконец она начала снимать с себя платье, но не смела совсем раздеться, так как ей казалось, что малейший шум может разбудить привидения, затаившиеся во мраке. Она осторожно забралась под перину и тщательно укрылась, чтобы ниоткуда не дуло, даже натянула перину на голову. Долго лежала Роза, дрожа всем телом, с острой болью в сердце; никакие воспоминания уже не могли ей помочь. Страх был сильнее, чем пережитые ею радости. Она пыталась думать о далеком рассвете. Человек никогда не теряет надежды. Даже тогда, когда, казалось бы, спасенья уже нет. Нет такой темной и длинной ночи, в какую люди не надеялись бы, что рано или поздно все-таки наступит рассвет.
Так Роза лежала и тряслась от ужаса долго-долго, наконец она впала в какую-то дремоту, которая не была ни сном, ни отдыхом, а скорее походила на трудную поездку, которую совершаешь против своей воли через весь мир, — мир, где нет ни пространства, ни времени. Она вновь переживает самые невероятные события далекого прошлого и вновь видит людей, с которыми была когда-то знакома. Самое удивительное в этих видениях то, что они необычайно отчетливы. Роза вновь слышит давно забытый голос — голос, никогда не имевший для нее никакого значения, — и вновь видит давно забытую морщинку на лице, случайно промелькнувшем в ее жизни. Все лица, возникавшие перед ней, въедались в ее мозг, как раковая опухоль. Ей чудились, например, гости, побывавшие здесь утром, в таких подробностях, что это граничило с бесстыдством. Чем яснее и точнее представали перед ней эти образы, тем больше они пугали ее; они так упрямо врезались в сознание, что уже не было никакой возможности отделаться от них. Они витали в сонной полутьме рассвета, с застывшими лицами, — как покойники, которые являются нам во сне; они приходят и ведут себя как живые, и все же вы знаете, что это сон, что они умерли и уже давным-давно похоронены; их унылая мрачная улыбка — это улыбка покойника; их жуткий разговор — это разговор покойников; их маски — как ледяная пелена, скрывающая ужас перед неизбежной гибелью. Некогда они мечтали выбиться в люди, но ни один здравомыслящий человек никогда этому не верил. Бьяртур рассчитывал, что он через двадцать три года станет старостой. «Но я-то где буду тогда?» — думала Роза. Ее отец тоже мечтал стать зажиточным крестьянином, может быть, даже и старостой; он построил мельницу у ручья. Но где он сегодня ночью? Сегодня ночью старик, которому далеко за семьдесят, слабогрудый, с ревматизмом, с больными ногами лежит где-то в глухом пустынном месте, в горах, а мельница у ручья давным-давно поросла мхом. А где овечьи кости, которыми играли дети в Нидуркоте? В детстве она воображала большие стада, коров с тяжелым выменем, веселые табуны жеребцов, резвившихся на ее собственных горных пастбищах. И она мечтала стать такой же умной и талантливой, как жена старосты, и жить в большом красивом доме. А где она живет теперь? Где ее стада? Где ее талант? Она еле научилась писать. И у нее всего одна овца. Ребенком, в хижине мельника, она была богата; она надеялась, что у нее будут коровы и точно такие же кони, о каких говорится в стихах и песнях. У ручья была своя особая мелодия. У мельницы, которая никогда не работала, — своя особая прелесть, прелесть, с которой ничто в жизни не могло сравниться. Она видела перед собой овечьи кости на берегу возле хижины и ракушку, которую отец нашел в море. Она любила эту ракушку: это была драгоценность — дороже всех ценностей на свете; она не давала ее ни сестрам, ни братьям, она никому не разрешала играть своей ракушкой… Куда могла деться ее ракушка?
— Ме-е…
Этот пронзительный звук сразу разбудил ее. В ее ушах он отдался какой-то странной отчаянной нотой.
Со сна ей мерещилось, будто овцу уже убили, и вот теперь, через три часа, ее воскресил сам дьявол. Этот хриплый крик, доносившийся словно из-под земли, не мог исходить от живой твари. Это был крик одной из тех загубленных душ, о которых говорится в Писании. Все дьяволы и призраки пустоши вселились в эту овцу, призраки детей, брошенных под скалой в каменистой пустыне; бедняг, которых убивали, чтобы высосать их мозг, или каких-нибудь папистов — тех, кто ненавидит бога и Иисуса и мечтает только об одном: чтобы все живое было обречено вместе с ними на вечные муки.
Так прошла ночь.
Наконец женщина осмелилась выглянуть из-под перины. Она увидела в комнате бледную полоску света. К своему несказанному облегчению, она поняла, что ночь на исходе, что даже после самой долгой, самой ужасной ночи наступает день. Ветер стих, но дождь все еще лил, оглашая весь мир своим нескончаемым шумом. Гудлбрау продолжала блеять. Постепенно становилось светлее, и настроение у Розы менялось, — ночные ужасы отступили перед занимающимся днем. Но вот стало совсем светло, и Роза перестала бояться овцы; теперь она ненавидела ее, считая своим злейшим врагом. Блеяние Гудлбрау все больше раздражало Розу. Нет, Роза во что бы то ни стало заткнет глотку этому дьяволу! Пусть только станет еще светлее — это придаст ей храбрости, и ничто не помешает ей тогда справиться с этой проклятой овцой. Наконец ей стало невтерпеж. Она соскочила с постели, даже не подумав одеться, и, с голыми руками, с полуприкрытой грудью, стала ходить по комнате. После бессонной ночи она была бледнее обычного, глаза ее дико сверкали. Роза пошарила на стене под скатом крыши и достала косу Бьяртура, завернутую в кусок мешковины; подойдя к окну, она взглянула на лезвие и проверила на волосе, отточено ли оно, затем спустилась вниз. Гудлбрау испуганно металась от одной стены к другой. Роза стала гоняться за ней, спотыкаясь о грабли и мотки веревок, упавших на пол во время ночной суматохи. Она уже не боялась. Ничто не могло поколебать ее решимость. С трудом ей удалось схватить овцу. Тогда она взяла веревку и потащила Гудлбрау во двор; овца упиралась и фыркала. Роза поволокла ее через выгон к ручью, туда, где он впадает в болото; здесь она повалила овцу и связала ей ноги. Стало уже совсем светло.
Роза не торопилась. Как опытный мясник, она раздвинула шерсть на шее овцы. И та, почуяв смерть, судорожно билась под руками женщины, кричала, раскрыв рот и раздувая ноздри, отчаянно рвалась из своих пут. Но Розе в эту минуту были недоступны жалость и сострадание, она села верхом на овцу, стараясь покрепче зажать ее ногами. Наконец она поднесла косу к шее животного и начала резать. Коса не очень-то годилась для этой цели, хотя лезвие было отточено, но орудовать ею как ножом было неудобно, — следовало остерегаться, чтобы не поранить себя. Потом она взяла косу обеими руками и продолжала пилить глотку овцы до тех пор, пока теплая струя крови не брызнула ей в лицо. От потери крови овца понемногу ослабела и перестала сопротивляться, уже не поднимала головы — просто лежала неподвижно и хрипела. Наконец Роза угодила в шейный позвонок. Лезвие входило между хрящами все глубже и глубже. Роза почувствовала, как по телу овцы в последний раз прошла судорога; теперь шевелился лишь ее хвост. Позвонок открылся, внутри его белел спинной мозг, — Роза перерезала его. Овца слегка вздрогнула, и все было кончено. Женщина отделила голову от туловища и дала крови стечь в ручей. Однако на траве все-таки осталась лужа крови. Роза села у ручья, вымыла руки и лицо и тщательно вытерла косу о мох. Ее начало знобить, она почувствовала усталость и, не отдавая себе отчета в том, что сделала, поплелась домой, чтобы одеться. В комнате Роза уселась на кровать. Возбуждение улеглось, и, придя в себя, она почувствовала приятную слабость, сковавшую все тело. В комнату проникал серый свет утра. Роза натянула перину на голые плечи и сразу уснула.
Был уже день, когда Роза проснулась. Что ей приснилось? Она провела рукой по лицу и по глазам, как бы для того, чтобы порвать нить между сном и явью, отделить сновидение от действительности. Ей приснилась хозяйка Утиредсмири. Она, Роза, сделала нечто ужаснувшее весь приход: перерезала глотку хозяйке. Взглянув в окно, она вспомнила, что всего-навсего убила овцу, повинную в том, что она боялась ночного одиночества не меньше, чем ее хозяйка. Но Роза не почувствовала угрызений совести, она только удивилась. Ей не хотелось думать о женщине, которая после бессонной ночи встала сегодня утром с этой же кровати с косой в руке, как сама смерть. Роза оделась и повязала голову платком. Она поняла, что теперь надо замести все следы и скрыть этот проступок от Бьяртура. Она спустилась к берегу, где лежала овца, и толкнула ее ногой. Туша. Туша? У Розы вдруг каждая жилка дрогнула от алчного желания, от радости. Здесь ведь и потроха и мясо… мясо!.. Теперь она наконец поняла, что сделала: она добыла мясо, которое сможет положить в свою кастрюлю. Мечта, которой она жила все лето, ее самая сокровенная мечта наконец сбылась.
У Розы потекли слюнки, она почувствовала сильный голод и блаженное предвкушение сытости. Надо только разделать овцу и поставить на огонь кастрюлю. Она достала свой карманный нож, наточила его о брусок и принялась за овцу. Ей никогда не приходилось самой свежевать овец, но она часто присутствовала при убое и примерно знала, как это делается. Роза отделила внутренности, вынула нутряное сало, стараясь не раздавить желчь, и промыла требуху в ручье. Она еще не совсем покончила с этим делом, но ей не терпелось, — она побежала в дом и поставила кастрюлю на плиту. Потом Роза набила овечью кишку салом, приготовила ливерную колбасу и положила все это в кастрюлю вместе с сердцем и почками. Вскоре по всей комнате разнеслось благоухание вкусного варева. Пока оно кипело в кастрюле, Роза кончила разделывать овцу и все убрала, так что даже вороны ничего не могли найти; затем она привязала толстую кишку к косяку двери, вычистила ее, а туловище разрубила пополам и засолила в ящике.
Пока она этим занималась, поспело кушанье, варившееся в кастрюле.
Может быть, никогда еще за праздничным столом богатого хуторянина не подавали такого лакомого блюда. По крайней мере, ни одно лакомство со времен Гудмунда Богатого никогда и ни у кого не вызывало такого блаженного ощущения, какое испытывала Роза, уплетая за обе щеки готовую колбасу неописуемого жирно-соленого вкуса, мягкое, мясистое сердце барашка, тающие ну языке почки с их специфическим привкусом и толстые ломти ливерной колбасы — такой жирной, что с них стекало сало. Она выпила наваристый целебный суп. Она ела, ела долго, долго, с такой жадностью, что казалось, никогда не насытится. Это был ее первый счастливый день с тех пор, как она вышла замуж. Потом она сварила кофе, подаренный ей матерью, положила в него много сахару и выпила.
После обеда она опять впала в блаженную дремоту. Сначала она сидела у плиты, сложив руки на коленях, но вскоре почувствовала, что уже не может сидеть, улеглась в постель, заснула и спала долго, долго.
Назад: Часть первая Исландский пионер
Дальше: Глава двенадцатая Совет врача