Где-то в тени винограда
Стол просто ломится. Нас ждали и готовились. От этого становится тепло и приятно.
– Лена, эту «шубу» размером с Мадагаскар не съест даже рота голодных солдат! Лена, этими разносолами можно год кормить какую-нибудь Нигерию! Лена, хватит! Лена, сядь!!!
Накрыть стол в Одессе – дело чести. Где-то на московской кухне водка отлично идёт лишь под «окон негасимый свет», и когда иные светильники разума начинают мигать и меркнуть, то все понимают, что это не из-за недостатка закуски, а из-за слабого напряжения в отдельно взятой экзистенциальной сети. В Одессе – другое дело. В Одессе за столом мало кого интересует беспросветность бытия, потому что всем давно известно, что с этим делать – пить и закусывать, как раньше! И кто виноват в том, что в кране нет воды. Тем более сейчас она уже есть, в отличие от моего детства, когда воду отключали незадолго до полуночи, а включали в лучшем случае в шесть с чем-то утра. За одесским столом главное, чтоб было! И чтобы все были здоровы!
– Вот куда надо было издателю! – констатирует мой муж, обозревая и камбалу, и глосиков, и копчёную скумбрию, и свежайшую малосольную сельдь, и жареные кабачки под чесноком, и салаты такие-сякие и пятые-десятые, овощи свежие, овощи печёные, фрукты-ягоды и огромную запотевшую бутылку водки.
Чувствуем себя дураками со своей дурацкой бутылкой «Курвуазье». Пошлый коньяк под пошлый лимон и «глубокомысленные» беседы на опошленные донельзя темы – это не для здесь.
– Издателю сюда не надо! – говорю я. – Он бы не выжил.
– Ещё шашлык у родителей во дворе, и Любка плов из мидий досматривает, Ирка готовила, я же знаю, вы любите.
Мы стонем. Мы объелись уже заранее, только глянув на стол, накрытый в Ленкином доме, и учуяв запах шашлыков оттуда, из-под тени винограда.
– Лена, давай сразу на море!
– За стол!!! – рявкает моя подруга, прототип героини второй новеллы из «Большой собаки», так и не сменившая места жительства. Она построила новый дом, родила сына, сажает розовые помидоры и трудится стоматологом. Очень хорошим, замечу, стоматологом. Плохие стоматологи не строят дома, не управляют собственными новыми автомобильчиками и не выглядят, как королевы.
Покорно садимся. По первой, за встречу.
– Закусывайте!
По второй, чтобы почаще встречаться.
– Закусывайте!
По третьей, за тех, кто в море. Так положено.
– У нас кто-то есть в море? – уточняю я.
– В такой большой семье, как у меня, всегда кто-то есть в море, кто-то в горе, кто-то в радости, кто-то в гадости! – отвечает Ленка. – Закусывайте!
Вот что мне в ней нравится, кроме всего прочего. Для неё семья – это всё. И все. Папа, мама, брат-двойняшка, жена брата и конечно же племянница. Двоюродный дядя и подруга троюродной тёти. Друг двоюродной сестры бабы Лиды и подруга Кати. Ну той Кати, что когда-то жила по соседству с Михал Семёнычем.
Я не знаю, кто они такие, эти Лиды и Михал Семёнычи. Ну просто не помню уже. А может, никогда и не вспоминала и не контурировала – проходили фоном. Не фоновая здесь только Ленкина клановость – способность к интернированию всех Ленкиной семейной сущностью. В этом доме всегда рады гостям. В этом доме можно месяцами жить, полностью ассимилируясь как с обитателями, так и с обстановкой. Дивану и туалету ты сразу становишься своим. И никто, и никогда – ни словом. Разве что упрёком:
– Я специально встала на час раньше, вам рыбы пожарить. Что значит, чашка кофе? Садись и жри, я что, зря здесь на час раньше вставала? Жри, чтоб я видела, а я на работу!
И садишься, и ешь, потому что это не просто жареная рыба. Это любовь к тебе. Это любовь ко всем, прошитая в геноме.
Это настоящий одесский дом. Таких уже не делают.
По четвёртой уже в тени винограда. Потому что после третьей, еле выждав время права на первые ваши самые близкие поцелуи и рассказы на троих, начинает подтягиваться родня.
Первым появляется Ленкин отец.
– Привет!.. – бегло, мельком – нам. – Лена, у тебя нет капроновой нити?! – строго к дочери.
Некогда очень красивый и статный Ленкин отец. Баловень вечно жаждущего его женского окружения. Любимец страждущей публики. Хирург с большой буквы и прописной ловелас. О, я помню, я помню, Пётр Иванович, как мы с вашей дочерью страдали из-за очередных неудач на наших юных девических фронтах, и я осталась ночевать в вашем доме. Потому что мы с Ленкой поссорились. Я просто переползла ту калитку, что отделяет дом вашей дочери от вашего дома, и осталась у вас ночевать. В вашем доме всегда было спокойно, потому что там всегда Нина. Ваша Нина, которую вы обожаете, не смотри что кровушку её вы просто ковшом хлебали. Всегда красивая, всегда нежная, всегда уютная Нина, уткнувшись в которую можно выплакать всё что угодно, и она никогда ни за что не осудит. Поссорившаяся со мной «навсегда» Ленка стелит мне в одной из комнат вашего дома постель. Мы не разговариваем, потому что поссорились «навсегда», и ещё потому, что от нас так несёт спиртным, что, начни мы говорить, – и все, как всегда, многочисленные обитатели вашего дома окосеют, как рыбы, в аквариум которых плеснули стакан водки. Ленка, постелив хрустящее и белоснежное, гордо удаляется, не глядя на меня. Я, расшвыривая ставшую непокорной одежду, раздеваюсь до совсем и, обиженная на весь мир, падаю в койку с единственным желанием – оплакивать до рассвета свою неудавшуюся древнюю двадцатилетнюю жизнь. Но, внезапно погружаясь в льняную высокородную свежесть, мгновенно засыпаю счастливой. Утром вы тихо заходите в комнату, Пётр Иванович, и, укрывая меня одеялом от предрассветной прохлады, вдруг замираете…
– Таня, а почему ты спишь под скатертью?
Моя навеки рассорившаяся со мной, моя любимая подруга даже в невменяемом состоянии сознания должна была позаботиться. Она должна была постелить мне постель. Подумаешь, полкой промахнулась. Подумаешь, вытащила фамильную скатерть для особо торжественных случаев!
– Чёрт, чёрт, чёрт!!! То-то я смотрю, одеяло никак в пододеяльник не лезет! – весело ругается Ленка за утренней шурпой, сваренной вами, Пётр Иванович, для юных балбесок и вообще для всех, кто сейчас тут, в доме. Никто и не знает, сколько их сейчас тут. Июль. Одесса. Лиманная улица. Через дорогу Чёрное море. Шурпа варится вами в огромном котле, подвешенном над костром. И вам, между прочим, в отличие от нас всех, только-только сдавших сессии, и многочисленных ваших друзей-родственников-знакомых и знакомых знакомых – на работу. И не на какую-то там незаметно проходящую мимо службу с кульманами и кохинорами. Вам в высокородный мир служения скальпелям, расширителям, зажимам, в профильное хирургическое святилище под названием «отделение» и алтарь его – операционную.
– Свежайшее всё. Только вчера барана приволокли, слава богу, уже заколотого. Встал пораньше, разделал, сварил. А то как-то благодарные пациенты из соседней Молдавии живого привезли прямо на дом. Так он тут у нас жил, не знали, что делать с ним. Сто раз собирались заколоть, так Нина плакать начинала, так к нему привязалась. А он – вот вроде баран бараном, – но как только я собираюсь соседа позвать, чтобы заколоть, нервничать начинает, к Нине бежит. Так и жил тут на правах собаки… Так вот, давайте, девочки, немедленно маленькую холодненькую рюмочку – и горячее, горячее! Почувствуете себя птицей Феникс! – говорите вы, Пётр Иванович, тогда и, налив нам по маленькой холодненькой и по тарелке горячего супа, уезжаете на работу.
Ах, Пётр Иванович! Вам правда в Ленкином доме сегодня срочно нужна капроновая нить?
А помните, Пётр Иванович, как мы с вами пили на капоте вашей старой машины «на коня» после какого-то дня рождения? На мне были новые полусапожки… Или ботинки? Очень похожие на нынешние ботильоны. Я копила на них чуть не полгода. У полусапожек был десятисантиметровый каблук. Массивный, но изящный параллелепипед. Я копила, я купила и впервые надела в ваш дом, на какие-то из ваших дней рождения. А может быть, и на Пасху. Или тогда совпало – ваши дети родились как раз на Пасху, плюс-минус – иногда совпадает. На их день рождения иногда собирались странные компании. Понятно – двойняшки. Празднуют всегда вместе, и разношёрстным компаниям поневоле приходится проникаться духом семьи. По воле. По доброй воле. Злые и подневольные здесь, в вашем доме, надолго не задерживаются.
Я тогда задерживаюсь и пью с вами на капоте уже бог знает на какого «коня».
Утром я обнаруживаю, что у одного из моих прообразов современных ботильонов нет каблука. Ну то есть совсем.
– Ленка! – звоню я подруге. – Вы двор ещё не подметали после вчерашнего?! – плачу я в телефонную трубку.
– Нет. Что-то потеряла? – догадывается она с ходу. Чего там догадываться, нормальное явление для дворов этих домов – в них постоянно что-то теряют. И не менее постоянно что-то находят.
– Мы с твоим папой пили-пили, пили-пили, пили-пили на капоте, потому что он мне всё время говорил: «Кто не пьёт «на коня», тот подлюка и свинья!» – а утром у меня каблука не оказалось! Как я добралась домой?
– На такси ты добралась домой. На такси с хорошо известным папе таксистом.
Каблук находят, и в сапожной мастерской мне его присобачивают на место. Становится лучше, чем было. Одесса славилась отличными сапожниками. Ремонты обуви были на каждом шагу. И в каждой будке, в каждом подвальчике сидел такой колоритный типажок, что куда там этим несчастным плеядам писателей из всех вместе взятых по компасу школ!
Ах, Пётр Иванович! Вам, правда, в Ленкином доме сегодня срочно нужна капроновая нить?
Вы гнусный тип, Пётр Иванович. Вы – диктатор, зануда и высокомерный зазнайка. Вы один из самых прекрасных типажей, встреченных мною на этой планете, Пётр Иванович. Вы – заботливый, внимательный и всегда придёте на помощь.
Мы взрослые и умные женщины, мы всё понимаем. Ленка находит вам капроновую нить.
– Ну вы уже идёте или что?! – нервно и зло выпаливаете вы, Пётр Иванович, теребя в руках капроновую нить. Стол уже накрыт, все вас ждут! – так же нервно и зло вы выходите за дверь.
– Сильно сдал? – Ленка смотрит на меня, как маленький львёнок из какого-то глупого мультфильма. Львёнок из зоопарка очень гордился своим папой. Папа громче всех рычал, и круче всех прыгал, и рассказывал львёнку про джунгли. А потом оказалось, что папа вырос в зоопарке, и все его джунгли и саванны – просто выдумка, пфуй, мыльный пузырь! Львёнок морщит лоб и не знает, как дальше с этим жить. Глаза львёнка полны салатом мелко нашинкованного детского наивного отчаяния и ненависти к старому льву-обманщику под «шубой» огромной, непобедимой ничем и никем любви к нему же.
– Сильно сдал?
– Ну что ты! Просто немного постарел. Он всё такой же представительный, – вру, конечно. Сильно сдал.
– Старый козёл! – Ленка тут же успокаивается. Всё по местам. Он не сдал. Он немного постарел. Как Шон Коннери. Он всё такой же представительный – старый козёл!
– Врёшь, конечно! Сильно сдал! – надрывный львёнок успокоенно удалился, уступив место самостоятельной, взрослой, всё объективно оценивающей циничной львице. – У мамы инсульт был. Мы тут полгода все на ушах стояли. После такого обычно лежат и даже не мычат. А она у нас ходит и даже говорит. Пошли уже, действительно. Мама так тебя ждала. Весь день меня терроризировала!
Идём. Стол накрыт в тени винограда. За ним люди-люди-люди, из которых я знаю в лучшем случае половину. За что-то сто лет назад навсегда обидевшийся на меня Ленкин брат-двойняшка Ваня. Иван Петрович. Елена Петровна и Иван Петрович. Стоматолог и уролог. Дети хирурга и педиатра. Алёнушка и Иванушка. Он обиделся, а мне уже смешно. Какие могут быть обиды? Я что-то шучу невпопад, Ваня что-то, насупившись, бурчит.
Я знаю из тех, кто в тени нынешнего винограда, в лучшем случае половину. Но они все знают меня. Я тут на правах счастливой сказки, эдакой сиропной мыльной оперы. Это раньше было: жила-была девочка – сама виновата! А теперь – жила-была девочка, – и мы все всегда знали, что она – ого-го! Да. Вы все всегда знали, даже те, кто знать меня не знал, и не знает, и уже никогда не узнает. Разве что мои книги – в лучшем случае. В случае обыкновенном – «известный российский писатель». Изображение морды отфотошопленного лица в глянце, интервью – в другом, эссе – в третьем, и ещё изредка мелькаю в быдлоящике – вау!.. Тьфу!
Да-да, вы все, и всё, и всегда знали. А Ленке было всё равно. Всё равно, в парче я, в парше, на метле, пешком или на «бэхе» последней модели. Ленке было всё равно – талант я или бездарь обыкновенная. Настоящая дружба, как и настоящая любовь, – все ещё статистически недостоверная редкость.
Я подсаживаюсь к Нине. Она в красивом платье, причёсана. Сильно сдала, конечно, но это всё та же Нина – ангел-хранитель вечного караван-сарая, путешествующего в огромной вселенной где-то в тени винограда под Жеваховой горой. Она просто устала лететь рядом, охраняя, оберегая, заботясь, сохраняя… Крылья её истрепались, осыпались пожелтевшими перьями в никогда не угасающий огонь этого очага. И вечно бесшабашные, озабоченные своими делами кочевники-безбожники подхватили её в свои, оказавшиеся такими заботливыми, руки. Усадили маленькую нахохлившуюся обтрёпанную птичку в золотую клетку и носятся с ней, носятся, носятся. Меняют свежую водичку – на самую свежую, кормят лучшими зёрнышками, потчуют травинками и стелют самые мятные листики, гладят и поют для неё весёлые песни.
Нина, даже сидя за столом, двумя руками держится за палочку – ультрасовременной и максимально удобной конструкции. А как же – лучшие зёрнышки! Я сажусь рядом, и она левой рукой берёт меня за локоть. Цепко. Как ласточка на проводах. Вцепляется и дрожит. «Это спастика» – так думает во мне врач. «Это просто маленький, нахохлившийся, дрожащий на ветру ангел! – отвечаю я врачу. – Он плачет потому, что охраняет не он, а – его. Ангел сходит с ума оттого, что не погиб в битве, а постарел и оказался обычным человеком…» – всплывают откуда-то из надпочечников слова, которые я вставлю в рукопись… Какое паскудство быть писателем! Гадость, гадость!
Я полностью погружаюсь в разговор. Нина тихо спрашивает:
– А помнишь, из Симонова? Вот это…
«Не помню!!!»
– Ну, как же, конечно, помню!
Лучшее, что я могу сделать, – дать ей вдоволь наговориться. И дать рассказать мне стихотворение Симонова. Нина начинает читать. Да что там – шептать. Мне. Здесь, где за столом, накрытым где-то под Жеваховой горой в тени винограда, никогда не умели слушать:
Над чёрным носом нашей субмарины
Взошла Венера – странная звезда.
От женских ласк отвыкшие мужчины,
Как женщину, мы ждём её сюда.
Она, как ты, восходит всё позднее,
И, нарушая ход небесных тел,
Другие звёзды всходят рядом с нею,
Гораздо ближе, чем бы я хотел.
Они горят трусливо и бесстыже.
Я никогда не буду в их числе,
Пускай они к тебе на небе ближе,
Чем я, тобой забытый на земле.
Я не прощусь с опасностью земною,
Чтоб в мирном небе мёрзнуть, как они,
Стань лучше ты падучею звездою,
Ко мне на землю руки протяни.
На небе любят женщину от скуки
И отпускают с миром, не скорбя…
Ты упадёшь ко мне в земные руки,
Я не звезда. Я удержу тебя.
Я помню… Я вспомнила!
В этом доме никого и никогда особо не интересовала проза – и тем более поэзия. Ну, может, только Нину. Или ещё жену надутого на меня навсегда Алёнушкиного двойняшки-Иванушки. Всё. И я помню, помню! Помню, как я читала Нине вслух, когда-то, под рюмку, за столом… Я вспомнила. Я читала ей это стихотворение Симонова! Давным-давно. Я читала, а она смеялась сквозь накатывавшую на неё грусть. Здоровая ещё Нина говорила мне:
– Какое пронзительное стихотворение. Как я понимаю Симонова. Только «звезда» у нас, наоборот, – Петя. Но рано или поздно он упадёт в мои руки.
Нина совсем расплакалась. Сейчас, в 2010 году, где-то за столом, накрытым в тени винограда под Жеваховой горой, она была способна только на слёзы шёпотом. Нагнувшись ко мне, она простонала:
– А упала я. Упала я. Лучше бы я умерла. Столько женщин всё ещё мечтают оказаться в его спальне, а там никому не нужным куском балласта лежу я. Он меня подмывает и меняет мне бельё. Стоит на коленях и просит прощения. За что? Почему они не дали мне умереть?
Я не знаю, что ответить.
– Очень красивое стихотворение. Одно из моих самых любимых у Симонова, – говорю я.
– Так вот из-за кого весь дом на ушах стоял, разыскивая для мамы стихи Симонова, – включаясь в наш с мамой тихий разговор, шутливо возмущается Ленка.
Мы пьём и смеёмся. Где-то в тени винограда под Жеваховой горой центр вселенной перемещается на наш край стола. На противоположном – Пётр Иванович. Ах, Пётр Иванович!
Вам правда в Ленкином доме сегодня срочно понадобилась капроновая нить?
Он тихо закипает. Как старый, крепкий, но уже чуть прохудившийся чайник. Закипает, шипя и заливая огонь. Но огонь сильнее и, смеясь, испаряет воду из старого чайника. Пётр Иванович встаёт и уходит. Не слишком демонстративно, чтобы не догадались. Но и достаточно очевидно, чтобы заметили.
Ах, Пётр Иванович! Вы так и не смирились с тем, что львята подросли. Другой вожак, пусть даже с дружеским визитом, пусть даже ножны со своей харизмой отстегнувший и в гостиничном номере оставивший, вызывает ваше уже немного стариковское беспокойство. Тихо, ша! Вы всё ещё глава этого прайда и останетесь главой, покуда смерть не разлучит вас с вашей Ниной, с вашими детьми, с вашим домом и с вашей вселенной где-то в тени винограда под Жеваховой горой. Это ваше священное право Мужчины, Мужа и Отца, и его все уважают. Но это не спорт – в священных правах не соревнуются.
– Идём, пора! – шепчу Ленке одними губами. Та вскидывает брови. – На море пора. И папа твой сердится. К тому же за этим столом уже хотят говорить не со мной, а обо мне.
Крепко целую Нину, глажу её по голове, ласково отцепляю спастические «птичьи» пальцы. За этим столом я сидела с ней. Больше мне здесь сидеть не о чем и не с кем.
Ленка уходит с нами.
Затылком чувствую, что Петя возвращается на свой законный трон в тени винограда. Он снова владеет всеми ими, он снова молод и полон сил, он снова варит и варит, варит и варит свою коронную шурпу.
Ах, Пётр Иванович!..
Я вас тоже люблю.
– Они мне потом печень выедят! – ворчит Ленка, подбирая мне наряд. Мой ею отвергнут. На море здесь принято ходить в парео. Ага! С моим пузом, напиханным «шубами», шашлыками, овощами-фруктами-ягодами, камбалами и глосиками – только в парео. Да и к чертям! Ночь. Я просто обязана нацепить то, что щедро достаёт мне из шкафа моя заботливая подруга.
На море снова пьём. По десятой? По одиннадцатой? «А помнишь?!. А помнишь?!. А помнишь?!.»
– Ой, Илюша, наверное, не надо было при тебе этого рассказывать, да? – опоминается Ленка.
– Ой, Ленусик, вы двадцать пять раз при мне всё это рассказывали! – в тон ей смеётся мой муж.
– Ой, сейчас мы тебе такое расскажем, чего ещё не рассказывали! Помнишь, как мы… Ой, наверное, вот этого точно не стоило при тебе рассказывать!
– Да-а-а-а… Такого я ещё не слышал! Но теперь-то уж чего…
Все хохочем в голос.
– Тсс!!! – После двенадцатой Ленка чуть трезвеет. – Тише! Потом папе скажут!
Ах, Пётр Иванович, вы всё ещё лев для своих львят, хотя они давно уже могут самостоятельно завалить стадо антилоп. Но если в этих домиках на берегу две без малого сорокалетние дамы в компании с чуть за сорок джентльменом шумят, то вам потом скажут. Здесь все так же знают всех, как и на моей Шестнадцатой. С той только разницей, что здесь все знают всех до сих пор… Здесь время не уходит, а пересыпается из колбы в колбу песочных часов. Как только упадёт последняя песчинка потока Петра Ивановича и колбы вновь совершат неизбежный переворот, владелицей и регулировщицей очередных «песков времени» в тени винограда где-то под Жеваховой горой станет…
– Ленка! Идём поплаваем! – обрываю я наши воспоминания и свои мысли.
Мы долго-долго плывём и болтаем о чём-то сентиментальном. Девичья пыль в глаза пущена, можно расслабиться. Илья тактично остаётся на берегу. Мы плывём и плывём. Медленно, неспешно, никуда не торопясь. Мы так трезвы, как будто и не было этих бесконечных рюмок. Ночь, звёзды, море. Море не моей стороны залива. Некогда открытый мною ещё один мир, с тех самых пор остающийся со мной.
– Девки! Вы обалдели?! – рядом с нами неожиданно выныривает мой муж.
Надо же, мы даже ни капли не испугались. Хотя обычно, когда кто-то внезапно выныривает так рядом… Сегодня очень дружелюбное море. Невероятная ночь. Абсолютный покой, так редко даваемый тёмными огромными водами. В море всегда немного настороже. Всегда, но только не здесь, не этой ночью.
– Вы посмотрите, куда заплыли! – фыркает он.
Оглядываемся.
Позади безбрежная тёмная синь, наполненная лишённой берегов жизнью.
– Чёрт!!! – вскрикиваю. – Я-то думала, отчего это всё ближе и ярче огни порта.
– Ой! Мы и не заметили, – удивлённо извиняется Ленка. – Мне казалось, мы только чуть-чуть отплыли.
– «Чуть-чуть» вы отплываете уже час! Я сидел-сидел, посматривал. Но потом – когда понял, что даже со своим кошачьим зрением ни хрена не вижу!.. А ну, марш обратно! У вас, барышня, – обращается уже только ко мне, – завтра, между прочим, с утра интервью, а затем вы работаете говорящим писателем на Дерибасовской, на книжной выставке-ярмарке «Зелёная волна»! И ещё интервью. И радио! – ехидничает. Вроде как. Для мира людей. Но не для мира ночи, вод, звёзд и огней порта. Он отлично понимает, что здесь я восстанавливаюсь так, как ни в одном спокойном сне. Потому что сон тоже имеет длительность, а море – бесконечно.
Возвращаемся. Провожаем Ленку. Еле отговариваемся от постели в её доме. Ворчит:
– Зачем вам та «Лондонская»?!
Мы – мол, проспим, далеко, переодеться…
– Стойте!!! – вдруг издаёт Ленка натуральный вопль отчаяния. – Ты же хотела тюльки с картошкой! Ты же как только позвонила, я купила! А тут то-сё, замоталась! Ой! Надо срочно почистить! Ты же хотела тюльки!
– Лена, Лена, какая тюлька, третий час ночи!
– Тюлька! Ты хотела тюльки! – мантроподобно бубнит Ленка, раскачиваясь, как старый еврей на молитве. – Её надо почистить и засолить!
– Да ложись спать! Завтра! То есть – утром!
– Нет, сегодня! То есть – сейчас!
Ленка наливает себе стакан красного вина, достаёт из холодильника огромную миску с тюлькой и начинает священнодействие. И кто мне скажет, что чистка и засолка тюльки для старого друга не есть молитва?
В такси муж, делано сердясь, спрашивает:
– Обо всех похождениях наконец узнал из вашего «а помнишь?» – или ещё что осталось? А ну-ка, вываливай всё, вавилонская блудница!
– Не всё, каюсь. Есть ещё одна история. Сейчас доедем, присядем на балконе с видом на Приморский, и я тебе расскажу, под кофе. Если ты, конечно, не будешь меня перебивать и всяко прочее мешать предаваться вслух сладостным воспоминаниям…
И за что, спрашивается, мне отвесили подзатыльник? Хе-хе…