Книга: Мысленный волк
Назад: 11
Дальше: 13

12

Он давно перестал интересоваться тем, что творится в мире, весь круг его забот ограничивался тюрьмой, как если бы он сам сделался заключенным, осужденным на долгий, даже больше, чем пожизненный, срок, стал духом этой крепости, ее домовым, хотя когда-то предполагал занять иную вечную должность. Василий Христофорович читал Чехова и растроганно, с благодарностью и трепетом думал о том, как этот человек сумел все понять и предугадать, проникнуть в русское подсознание, его прочесть и извлечь. Именно с чеховской Россией должно было произойти то, что произошло. Безвольная, расслабленная, изъеденная скепсисом и малодушием страна согнулась после первого удара, не выдержала не такого уж, в сущности, и трудного испытания, сдулась, слиняла за два дня. Впрочем, это, кажется, написал уже не Чехов, а тот, кем восхищался Комиссаров на войне и чью восторженную книгу истребили в немецком лагере на самокрутки пленные унтер-офицеры, уничтожив ее вместе с дарственной надписью, прежде Василию Христофоровичу непонятной: «Русские люди, мой вам завет: никогда не читайте Апокалипсис». Но где был теперь тот цепкий сочинитель? В каких затерялся нетях, не сидел ли в одной из камер этой крепости или в какой-то другой тюрьме и что стоило ему, так любившему и прославлявшему Россию, ее бесславно похоронить, написав свой собственный апокалипсис? А может, он и не любил ничего, кроме себя и своего острого дара? Да и неважно это было теперь. Все, абсолютно все живущие в России, от царя до последнего нищеброда, умные и глупые, добрые и злые, благородные и подлые, были виновны перед своей страной, все заслужили, чтобы их посадили в эту крепость и мучили духотой, сыростью и неволей, а Комиссаров был первым от них.

Вечерами он отлучался к Неве. Отсюда с песчаной кромки был хорошо виден противоположный мрачный берег с гранитной набережной и покинутым царским дворцом. В эти минуты помощника коменданта крепости охватывало какое-то странное, едва ли не мистическое чувство прошлого, но не близкого, предвоенного, а далекого, относящегося к тем временам, когда этот город только начинали строить. Никогда прежде, увлеченный будущим, он о тех давно прошедших временах не думал, но теперь представил себе сотни тысяч мужиков, согнанных царской волей на гиблые берега Невы и живших еще хуже, чем русские солдаты в плену у немцев.

– Люблю тебя, Петра творенье… ненавижу, – прошептали его сухие губы, – ненавижу все, каждое здание, каждый камень здесь ненавижу, все эти мосты, дворцы, шпили, корабли. Зачем они здесь? Для чего?

Сколько костей лежало под этими гранитными набережными, соборами, дворцами, сколько было закопано здесь черепов, сколько крови ушло в эту болотную землю и подтапливало ее весною?

– И вы хотели, чтобы все прошло бесследно, вы надеялись проскочить, думали, что прошлое вас не догонит. Ненавижу, – произнес он в какой-то запредельной ясности, – ненавижу этот город, эту страну с ее историей, со всеми ее царями, героями, мужиками. Она получила то, что заслужила, и я получу это вместе с ней.

Он выговорил эти слова, и ему стало страшно, точно не он проклял свою родину, а она его прокляла и от него отказалась. Хочешь быть чистеньким, альпийским – ну и ступай отсюда. «Они умерли, и что же они хотят – отмщения за себя или процветания? Простили ли нас наши предки? Осудят ли потомки? Но какое они все имеют право… Управляют настоящим из будущего – что за чушь? Неужели там, в этом будущем, кому-то нужно, чтобы мы прошли через этот позор, или это будущее принадлежит не нам и мы завоеваны? Какие-то гунны, скифы, какие-то тьмы и тьмы нас захватили и нами управляют и Петербург уже почернел от чужих раскосых лиц? И Петербург уже не Петербург? И даже не Петроград? И Россия не Россия?»

Мысли его сбивались, холодный ветер дул все сильнее. Немец, немец идет… А если и впрямь он стал немцем? Чужим? И Россию не понимает, перестал понимать, в чем сам обвинял когда-то давно одного полузабытого им человека? И опять давили его мысли, и опять он не мог ничего с ними сделать, ничего им противопоставить. И злобный волк скакал по его мозгам. Не один, а множество мысленных волков, растаскивавших мозг на части. Он оказался легкой для них добычей и сделался похожим на изъеденный кариесом зуб.

– Я должен был умереть, – сказал Комиссаров жалобно, обращаясь к невскому ветру. – Почему я не умер? Ведь его убили. Аристократы, голубая кровь, монархисты не побрезговали, умыли руки в его крови, сама великая княгиня, сестра государыни, убийц благословила – так зачем же меня оставили здесь? Почему он не скажет, чтобы меня скорее забрали? Мне нечего здесь больше делать. Я не знаю, что ждет меня там, но здесь – ничего. Я пуст, как прошлогодний жук, от которого осталась одна оболочка. А ведь сколько было сил еще совсем недавно…

Иногда ему хотелось домой, мучительно тянуло хотя бы украдкой увидеть дочь, но он запрещал себе это делать, чтобы ничто недостойное, никакой взгляд не коснулся ее, не оскорбил и она оторвалась бы от него. Оторвалась навсегда. Однажды ему показали несколько фотографий из бульварной газеты военного времени, на которых была его Уля, полураздетая, пьяная, в загородном ресторане. Зачем они это сделали, чего от него хотели, он не понял, но испытал прилив бешеной ненависти. А когда она схлынула, ему показалось, что какие-то люди его испытывают, проверяют на прочность и к че-му-то готовят, как когда-то готовили к терактам эсеры, и тот вопрос, что мучил его с молодости: смог бы он отдать свою жизнь за то, чтобы взять чужую, – возвращался к нему бумерангом, но возвращался именно оттого, что теперь Комиссаров понимал: ему не нужна его жизнь, а значит, и пожертвовать ею он не может, потому что это будет называться не жертвой, а как-то иначе. Его жизнь обесценилась так же, как обесценивалось множество вещей. И в этом и была суть революции – она не просто переворачивала людей, их право на достоинство, честь, совесть, имущество, она переворачивала смыслы, бросала их в грязный пенистый чан и вываривала до бессодержательности.

И он мог помочь своей бывшей дочери тем одним, что держался от нее в стороне, как держалась и ее мать. Он только теперь начал понимать свою первую жену, слишком хорошо понимать, почему она ушла и не захотела больше ни его, ни Улю видеть. В сущности, он делал теперь то же самое.

…Однажды в середине зимы Василий Христофорович обнаружил среди вновь арестованных фамилию своего старинного товарища Павла Матвеевича Легкобытова. О нем он за все эти годы не вспомнил ни разу, и, вероятно, именно по этой причине известие об аресте писателя вывело механика из полусонного состояния, в котором он находился. Легкобытов был схвачен в числе других сотрудников эсеровской газеты «Воля народа», и всех этих людей было решено для устрашения интеллигенции взять в заложники и в случае необходимости расстрелять.

О том, что революционная необходимость превышала у коммунистов все их прочие соображения, Комиссаров знал. Но Павел Матвеевич? Легкобытов? Охотник, угрожающий революции? Кому он мог помешать? Что за бредни и странное дежавю, заставившее его вспоминать давний разговор с Дядей Томом на душном вокзале в Польцах летом четырнадцатого года. Кому опять все это потребовалось и для чего?

«Когда б не Дядя Том, я бы его тогда убил, – подумал он отстраненно. – Но сегодня я предпочел бы, чтобы его в моей жизни не было. Пусть останутся его книги, а тот, кто их написал, исчезнет».

Так он уговаривал себя ни во что не вмешиваться, но навязчивая, сверлящая мысль о том, что Павел Матвеевич, это большое эгоистическое дитя, ненавидящее скученность и спертый воздух, страдающее от клаустрофобии, привыкшее к раздолью и свободе, находится в переполненной вонючей камере, откуда его никогда не выводят гулять, мучается желанием разбить голову о каменные стены каземата, а может быть, в конце концов не выдержит и разобьет – эта не мысль даже, но физическое ощущение не давало ему покоя. В тюрьме никому не сладко, однако посадить туда шеломского охотника, даже если он в чем-то и провинился…

Комиссаров велел, чтоб ему принесли легкобытовские статьи, и чем глубже в них погружался, тем мрачнее становилось выражение его глаз. Какого черта? Какого черта этот человек лезет туда, в чем ничего не понимает? Что за наивность такая? Это было так же нелепо, глупо и приблизительно, как если бы он, бывший механик Обуховского завода, пустой пиджак, слабовольный помощник кровавого коменданта невской крепости, решил написать фельетон про французскую живопись, охоту на тетеревов или натаскивание гончих псов. Что понимал этот жизнерадостный эгоист в революции? «В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственнице. Теперь власть изнасилована, и ее е…т солдаты и все депутаты без стеснения».

О чем это он? О ком? И он надеялся, что ему это простят? Нет, проще было бы простить ту июльскую ночь… Комиссаров хотел вызвать заключенного к себе и не смог. Первый раз в жизни отступил. Что бы он ему сказал? Что того, кто встает навстречу камнепаду, поток камней сметает? Сидел бы себе в своих Горбунках, не бросал бы верную жену и был бы жив.

И все ж оставить Легкобытова в подвале Василию Христофоровичу не позволяла даже не совесть и не воспоминание о тех днях, когда они были дружны, но нечто неуловимое, ему самому до конца непонятное, запрещающее становиться соучастником преступления, в которое его однажды уже пробовали втянуть. Механик попытался перевести своего товарища в другую камеру, но, когда обычно не вмешивавшийся в быт заключенных комендант услыхал фамилию арестованного, лицо его передернулось судорогой наслаждения.

– Этого в карцер, и никаких свиданий и передач!

– Но почему? – возмутился Комиссаров. – Это самоуправство какое-то. Он журналист, писатель, да к тому же известный.

– После двадцать пятого числа известных писателей не осталось. В подвал, к крысам. Ни еды, ни питья не давать. Пусть посидит денька два-три всухую, а потом я сам им займусь.

Он смотрел на Комиссарова – страшный, грубый человек без возраста, с руками, пропахшими рыбьими телами, и Василий Христофорович вновь почувствовал, как его оставляют силы и он не может этой темной кипящей мстительной стихии противостоять: она физически ломала его.

Назад: 11
Дальше: 13