В тот же день впервые он покинул крепость и пешком отправился на другой берег реки. Город сделался еще более страшным, чем несколько месяцев назад. На Миллионной кололи лед под охраной вооруженных рабочих бывшие господа в потертых шубах, прохожие одни смеялись и злословили, другие наклоняли головы и торопились пройти поскорее. Комиссарову сделалось стыдно, но потом он подумал, как счастливы, должно быть, люди, которые колют лед, но не находятся в тюрьме. А те, кто в тюрьме, с чувством мнимого превосходства думают о тех, кто убит. А те, в свою очередь, счастливее всех, потому что им уже нельзя сделать ничего. По трамвайным рельсам шла собака. Из ехавшего навстречу ей вагона отчаянно сигналили, но изможденная псина шла и шла вперед, не сворачивая, пока не скрылась под колесами взвизгнувшего вагона.
Появившаяся со стороны Невы толпа привлекла внимание Василия Христофоровича: несколько десятков оборванцев, мародеров, солдат-дезертиров, пьяниц и уличных женщин вразнобой ступали по улице. Впереди шествовал рыжеватый человек с голодными сиротливыми глазами, просившими хлебушка с маслицем. В руках у предводителя было древко с синей тканью, которая колыхалась на ледяном ветру.
– Голубое знамя! Голубое знамя! – выкрикивал вождь сиплым голосом. – Приходите, хулиганчики, ко мне! Собирайтесь, хулиганчики, под голубое знамя. Не надобно нам ни знамени царского, ни знамени пролетарского. Надобно нам знамя голубое, божественное. Мы под этим знаменем соберем заново рассыпавшегося человека и рассыпавшееся царство воскресим. Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного!
Прохожие провожали странное шествие, иные присоединялись к нему, и среди идущих за человеком, чей завет Василий Христофорович нарушил, механик узнал свою жену. Вера Константиновна шествовала в самом конце. Она была дурно одета, шаталась от голода и слабости, но лицо ее было таким просветленным и вдохновленным, готовым на самопожертвование, что, глядя вослед маленькому человечеству, давно уже ни о чем не мечтавший механик почувствовал желание слиться с этой странной толпой, внять сладкозвучному голосу ее пророка, встать под небесное знамя, раствориться в его сиянии, все простить, ничего не забывая, и никогда не возвращаться в старую невскую крепость. Однако шествие завернуло за угол и исчезло.
Ему стало нехорошо, перехватило дыхание, все поплыло перед глазами, а когда он очнулся, картина вокруг переменилась и городской пейзаж сменился скупым интерьером.
– Вы должны его остановить, – услыхал Василий Христофорович свой собственный голос, обращенный к давно знакомому ему человеку.
В бывшем дворце на крутом повороте Невы, в кабинете на третьем этаже сидел с красными, воспаленными глазами Дядя Том. Он сильно постарел за эти годы, отпустил бороду и сделался похожим на сказочного гнома. Было видно, что он спит урывками и поддерживает силы то ли кофе, то ли морфином. Василий Христофорович рассчитывал увидеть на столе шахматную доску с фигурами, но шахмат не было, а на большом столе лежала старинная книга в потрепанном переплете и несколько газет. Голая лампочка над столом раскачивалась от движения воздуха и мигала, отбрасывая колышущиеся тени на гладкие стены мутного желтого цвета.
– Вы еще целы? – спросил композитор полу-насмешливо-полусочувственно.
– Нет, – покачал головой механик. – Я давно съеден.
– Зачем вы сюда пришли? Вас кто-то звал?
– Нет.
– Сюда не ходят без приглашения. Как вас пропустили?
– Не знаю. Очевидно, не заметили.
– Хотите попросить у меня место в правительстве?
– Нет.
– Желаете что-то опять передать жене? Дочери?
– Нет.
– А может быть, вы желаете меня убить?
– Когда-то желал, – сказал Комиссаров тусклым голосом, – но теперь мне все равно, есть вы или нет.
– Тогда что же?
– Я пришел просить за Легкобытова.
– Простите, за кого?
– За Павла Матвеевича Легкобытова.
– Кто это? Ах да, ваш приятель-журналист. Литератор со средними способностями, мнительный эгоист, который уцелеет при любой катастрофе. Я ведь, кажется, просил вас передать ему: поближе к лесам, подальше от…
– Отпустите его, – произнес Комиссаров, сам стыдясь того, что в его просьбе прозвучало что-то личное, от чего он давно отказался даже по отношению к самым близким людям.
– Он был предупрежден. И не однажды.
– Он безобидный, безответственный говорун.
– Едва не застреливший вашу дочь и почти соблазнивший жену?
– Отпустите, – сказал Комиссаров тише.
– Зачем же его отпускать? Вот мы и проверим, правы вы были или нет, когда твердили о его живучести.
– Он случайно вам попался, и вы должны проявить если не благородство, которого у вас нет, то хотя бы благоразумие, которое быть должно.
– Вы пришли сюда, чтобы меня оскорблять? – удивился Дядя Том. – Опять в лицо плеснуть хотите? Или ударить? Нет? Зачем же тогда просите?
– Я не прошу. Я взываю к вашему разуму. Для чего вам Легкобытов? Неужели у вас нет других врагов, серьезных, настоящих, убежденных, опасных? Вы же потом пожалеете, что такого маленького убили. Вас это мучить будет всю жизнь. Вам нельзя с этого свою историю начинать.
Дядя Том качнулся на стуле и скосил левый глаз на Комиссарова:
– А вы так ничего и не поняли в этом человеке, Василий Христофорович. Столько времени были рядом и прошли мимо. Хотя не вы один. Его проглядели все, кто его знал. Это мы с вами маленькие. А он – нет. Просто он очень хорошо умеет маскироваться. Охотник, стрелок, снайпер, опасный и коварный враг, который строчит на нас донос.
– Кому он может писать донос? Вы душой скорбным сделались, когда так думаете.
Лампочка над столом мигнула и вспыхнула ярко, перед тем как навсегда погаснуть.
– Он пишет донос в будущее. Он и есть тот самый засланный казачок, – произнес Дядя Том с печалью. – А мы слишком поздно это поняли.
Он подошел к окну и стал смотреть на меркнущий в сумерках заснеженный город, который казался в этот час неживым.
– Пройдет много лет, не будет ни меня, ни вас, никого, кто сидит в этой тюрьме или ее охраняет, а по судьбе Павла Матвеевича Легкобытова будут измерять наше с вами время. По его жизни. Как по эталону мер и весов. И знаете почему? Не потому, что он особенно талантлив. Нет, его окружали куда более одаренные люди. Не потому, что трудолюбив, умен, глубок. Были те, кто его в этом превосходили. И даже его книги, как бы ни были они хороши, тут ни при чем. Хороших книг много, совершенных жизней мало. А его жизнь совершенна, хотя он сам этого пока не понимает.
– Так зачем же вы хотите ее оборвать?
– Оборвать? Признаюсь вам, Василий Христофорович, ни одного человека в мире я не отправил бы на тот свет с большим удовольствием, чем вашего друга. Но, к несчастью, мы не можем этого сделать. Легкобытов – единственный, кто сумеет найти выход, которого не знаем даже мы. Представьте себе, а вернее вспомните, огромный сухой лес, в котором неожиданно возникает пожар: обезумевшие животные, гады, птицы, люди, все мечущиеся, растерянные, не знающие дороги. Огонь верховой, низовой, дым, ветер, все трещит, рушится. Неважно, кто этот лес поджег, с каким умыслом, расчетом, целью или все загорелось само. Важно, что пожар. В огне гибнет, в дыму задыхается всякая тварь, к этому огню добавляется ядовитый газ, смрад, радиация…
– Простите?
– И есть кто-то один, с невероятной интуицией, кто знает дорогу. Он не может вывести по ней всех, он и не собирается этого делать, он эгоист и спасает лишь себя, но тот, кто будет жить с оглядкой на него, кто будет идти по его следам, спасется. Разве нам не нужен такой человек и мы не обязаны его сберечь, даже если он нас ненавидит?
– Для чего ж тогда сейчас губите?!
– Мы его учим. Готовим. Натаскиваем, дрессируем, как он дрессирует своих собак. Без этой натаски он ничто. Слишком много времени провел в лесах, слишком далек был от редакций.
– И для этого нужна тюрьма?
– В том числе.
– Он уже достаточно посидел.
– Еще нет.
– Переведите его в другую тюрьму.
– А чем эта плоха?
– Он убьет его, – произнес Комиссаров каким-то лихорадочным шепотом и пугливо заозирался по сторонам. – И ему наплевать, из будущего, из прошлого или из настоящего попавший к нему человек, какие у него таланты, отношения со временем и какая ему цена в будущем. Он не просто убьет, а замучает его, придумает самую лютую казнь, какую только можно вообразить. Вы связались с чудовищем, гроссмейстер. Сначала он убьет его, потом меня, а потом вас. А может быть, с вас и начнет.
– Бросьте, – произнес Дядя Том с досадой, – он насилует и убивает по нашему приказу тех, кого мы велим, и будет насиловать и убивать ровно столько, сколько мы ему позволим. Нам нужно это животное, потому что по сравнению с ним мы не выглядим кровожадными. Еще немного, и все, кто сегодня недоволен, кто скулит, шипит на нас, приползут к нам и станут умолять, чтобы мы уняли это чудище, потому что никто, кроме нас, неспособен этого сделать. Они не просто признают, но благословят нашу власть и станут ей служить не за страх, а за совесть. Но они слишком разболтались за последние годы, и их надо прежде хорошенько встряхнуть, чтобы ужас проник в их кровь и кровь их детей.
– Я где-то это читал. В какой-то брошюре.
– Что именно?
– Про кровь на детях наших.
– Ну вот опять. – Дядя Том потер виски. – Все-таки это неизлечимо. Мы всего лишь выполняем вашу программу.
– Мою?!
– А чью же еще? Не вы ли мечтали о том, чтобы Россия отгородилась от мира? Не вы ли твердили о том, что она самодостаточна и ни в ком не нуждается? Не вы ли говорили, что весь мир ей враждебен? Не вы ли жаждали всеобщей в ней справедливости? Вот все и сбывается по вашему слову. Россия уходит из мира – чего же вы испугались, когда исполняется то, чем вы грезили? Что за непоследовательность и трусость такая? И неужели не видите в этой новой России для себя места? Вы, с вашим чувством, с вашим талантом, умом, вашими способностями, вашей жаждой правды и справедливости?
– Вам не Россия, вам власть над миром нужна! – выкрикнул Комиссаров хрипло, и зрачки его глаз расширились. – Вы ту Россию, за которую я воевал и за которую мои солдаты ядовитый газ глотали, в Бресте немцу отдали. Вы все могилы, все кости русские, всю нашу кровь продали, чтобы шкуру свою спасти и обогатиться. А когда здесь все рухнет, первые за границу побежите, где у вас в банках русские деньги лежат. Расстрелять меня хотите за такие слова – стреляйте, сажайте в камеру, гноите, но я все скажу, что про вас думаю.
– Ну-ка, хватит истерик! – стукнул ладонью по столу Дядя Том. – Мы отдали? Мы ничего не отдавали. Отдавали они – те, кто в этой крепости сидят. А мы пытаемся спасти то, что они загубили. Да, жестоко, да, кроваво, да, на свой манер осмотрительно, но если по-другому нельзя? Знаете, что самое страшное в русском человеке? Шаткость. Вы поглядите, как вас самого шарахает. То вы монархист, то революционер. То за войну, то против. То вы с мужиком, то его проклинаете. То подайте вам черту оседлости, как у евреев, то все евреи для вас враги. Что за дряблость в вас сидит? И добро бы вы были один такой. Вы все, русские, как воробьи в пустой цистерне, по своей России мечетесь. Если эту шаткость не остановить, вы всю страну разнесете в клочья, а потом все на инородцев свалите. Или комендант ваш, может быть, из поляков или французов? Или матросов, которые офицеров в море как щенков топят, вам из Англии завезли?
– Это вы их растлили! – заорал Комиссаров. – Вы, как только война началась, подлую мысль о поражении как огонь по нашим мозгам пустили. Вы веру убили, стыд сожгли, волю русскую парализовали, революцию прежде в умах свершили, плацдарм подготовили моими вот руками – отрубить бы их, – чтобы высадиться на нашем берегу, а теперь жнете, что посеяли, и собираете, где рассыпали.
– Перестаньте нести чушь! Вы же не интеллигент, в самом деле. Какой плацдарм? Какой ваш берег? Выслушайте меня, наконец, и не перебивайте. – Дядя Том встал из-за стола и принялся ходить по комнате. – Нас ждет другая, более страшная война, чем та, которую мы вынуждены были остановить, чтобы не потерять всего. Мы отдали врагу часть русской земли, бросили ему кость, но пройдет время, и он вернется за остальным. И мы должны быть к новой войне готовы. Она будет чудовищна и возьмет столько, что все нынешние жертвы покажутся ничтожными и будут забыты. Не захотели отцы воевать – дети за них кровь прольют. Так устроена история. И мы должны начать готовиться к этой войне уже сейчас, чтобы не проиграть снова. В этом смысл происходящего сегодня. В этом и ни в чем другом. То, что имела Россия последние годы, провалилось. Все провалилось – монархия, церковь, армия, Дума, финансы, промышленность, литература – все! – выкрикнул Дядя Том. – Осталась только земля. И если мы хотим сохранить эту землю, мы должны ее переделать. Нам нужна Россия с другим народом, который будет иначе организован, мобилизован, воспитан. Народом, который не посмеет бунтовать против своей власти, когда эта власть поведет войну. И с властью, которая не посмеет во время войны уходить. А никакой мировой революции нет и не будет. Революция – это сказка для дураков и блаженных романтиков. Всех революционеров, всех несогласных мы перевешаем еще раньше, чтобы нам не мешали.
– Кто – мы?
– Мы, – сказал Дядя Том неопределенно.
– Я знаю кто. Вы волки, мысленные волки, которые пытаются примерить овечью шкуру и новую беду для моей родины готовят.
– Ну вот еще, – сказал Дядя Том с отвращением. – Придумали себе сказочку. Да если хотите знать, этот волк в каждом из нас сидит. И уже не ест нас поедом давно, потому что обожрался гнилой человечины. И не бойтесь вы за Россию. Ничего с вашей Россией не станется. Проблюется, отлежится и еще резвей вперед побежит. А лишнюю кровь выпустить ей лишь на пользу пойдет. Почву удобрить, чтоб тучнее была и больше рожала.
Лампочка над столом вспыхнула последний раз и погасла.
– Вам она зачем? Россия? – произнес Василий Христофорович жалобно, пропадая голосом в кромешной тьме и уже не понимая, с кем и зачем он говорит. – Другой, что ли, страны не нашлось?
– Знать, не нашлось. Пройдет время, не знаю сколько, не знаю почему, не знаю зачем – ничего не знаю, но знаю, что именно эта земля станет ковчегом спасения и мы посланы ее сберечь и вести.
– Куда вести? – воскликнул механик. – На слепую Голгофу?
– Василий Христофорович, мы всегда видели в вас больше, чем своего товарища. Мы были вам благодарны, берегли вас и прощали то, что не простили бы никому. Я, признаюсь, всегда любовался вами – вашей молодостью, силой, благородством, вашим желанием принести пользу. Мы потратили столько сил, чтобы сохранить вашу жизнь в Свенцянах. А если б вы знали, чего нам стоило уговорить германское командование не обращать внимания на ваше безрассудство и терпеть все ваши бессмысленные хулиганские выходки в лагере для военнопленных.
– Я не просил вас об этом.
– Но что с вами происходит сейчас? Что вы с собой сделали? Почему вдруг впали в уныние, в метафизику? Я не сужу вас, голубчик, не обвиняю, я печалюсь. Нельзя на себя так много брать, а вы взяли. Впечатлительны вы очень, отсюда и все ваши беды. Вам бы подлечиться. Я распоряжусь, чтобы вас на днях отправили в санаторию, а сейчас вызову автомобиль. Не надо, чтобы вы ходили пешком по городу и расстраивались. Завтра с утра и поезжайте. А пока возвращайтесь-ка в крепость. Только не вздумайте делать глупости.
Комиссаров вопросительно поднял голову.
– Не пытайтесь организовать своему приятелю побег. Из невской крепости никто и никогда не убегал – не портите ни себе, ни этому зданию репутацию. И вообще ни во что с этой минуты не вмешивайтесь. Что бы ни происходило и кого бы ни касалось. Пусть все идет как идет.
Неслышно открылась неприметная дверь, и вошла высокая женщина в белом платке. В руках у нее был подсвечник. Она поставила его на стол, а потом поклонилась Дяде Тому в пояс и сложила руки.
– Что тебе еще, Акилина?
Не обращая внимания на механика, женщина произнесла:
– Благословите, старче.
– Старче? – спросил Комиссаров недоуменно.
– Старец Фома, – выпрямилась женщина и холодно поглядела на Василия Христофоровича светлыми до белизны глазами.
– Дядя Том, Фома. Ну да, это одно имя, – пожал плечами композитор. – Что вас так удивляет?