– Ну и где вы были все это время, мадемуазель? Или вы считаете, что вас освободили от занятий? По какому такому случаю, позвольте полюбопытствовать?
Голос мадам Миллер звучал насмешливо, но за этой насмешливостью Уле почудилась напряженность. В том, что она будет теперь отчислена, она не сомневалась и не могла понять, чего еще от нее хотят и зачем сюда позвали? Неужели эта дама ждет от нее слез раскаяния, мольбы, обещаний, что ничего подобного больше не повторится? На такое она не согласилась бы никогда. Волчий билет так волчий билет. И ничего страшного. С волчьим билетом тоже жить можно.
На столе у начальницы лежала злополучная газета с фотографиями из загородного ресторана, однако мадам Миллер не торопилась ее предъявлять.
– Не забывайте, пожалуйста, мадемуазель Комиссарова, о том, что у вас скоро экзамены.
«Иезуитка чертова. Какие экзамены? Давай уж, топи скорее!» Уля задрожала от возмущения и почувствовала, что на глазах у нее закипают слезы. Не хватало только здесь расплакаться. Но нет, не дождетесь и слез!
– Вам, кажется, холодно, мадемуазель? Вы вся дрожите.
– Нет.
– Я все равно зажгу камин.
Начальница взяла со стола газету, брезгливо скомкала ее и подожгла. Тотчас загорелись сухие березовые дрова, вспыхнули берестой, заиграли, и большой кабинет с портретом царя на стене преобразился, стал уютным, родным. И даже царица, которую Уля боялась еще больше, чем государя, посмотрела на нее без прежнего осуждения.
– Ну вот и хорошо. Сейчас здесь станет тепло. И не сердитесь на меня, пожалуйста, за наш прошлый разговор. Вы думаете, мне легко с моей фамилией, когда все только и делают, что подозревают меня в том, что я германская шпионка?! Они забывают, какая кровь течет в жилах нашей государыни. Пока забывают…
Мадам Миллер встала и прошлась по кабинету.
– Нам всем сейчас приходится трудно. Но вместо того, чтобы объединиться и друг другу помогать, мы начинаем ссориться и подличать. Если что-то и погубит Россию, то лишь это. Так вот, я хочу сказать вам, чтобы вы шли, мадемуазель Комиссарова, в класс и спокойно учились. Не обращайте внимания ни на какие сплетни. Будьте тверды и снисходительны. И пожалуйста, постарайтесь больше не пропускать занятия без уважительных причин, иначе мне будет очень трудно защищать вас от педагогического совета и опекунского комитета, которые почему-то единодушно настаивали на вашем исключении.
Она поправила щипцами дрова, и огонь заметался еще яростнее и стал стрелять угольками.
– Мадам… – пробормотала Уля.
– Благодарите не меня, благодарите его, – произнесла мадам Миллер, не оборачиваясь.
– Кого?
– Того человека, который виноват в том, что с вами случилось, – сказала начальница раздраженно. – Я заставила его поклясться перед святыми образами, которых у него висит как в церкви, что это он вас втянул в эту историю и один за нее должен ответить.
– Вы были на Гороховой? – изумилась Уля.
– Должна же я была узнать где-то правду.
– Как вас туда пустили?
– Попробовали бы не пустить, – усмехнулась она. – Они там обедали, кажется. Но мне-то какое дело? Велели обождать. Будто у меня есть время, пока эти дуры облизывают его жирные пальцы, а он закусывает вино, выбирая крошки из собственной бороды. Я отчитывала его как мальчишку, а он только повторял: «Не ругайтесь так шибко, барыня, не ругайтесь…» Обычный мужик нашкодивший, что я, не видела таких, что ли, в доме у своего отца? Самая скверная порода – это избалованный смекалистый мужик. Мужик, который не землю пашет, а прихлебателем при господах служит. А тут при нем прихлебатели. На его месте у любого голова бы кругом пошла, да еще когда вокруг тебя все наперегонки бегают. Деньги пихают, Петербург, огни, рестораны, певички… Но меня другое удивило. Ладно он. Они! Они, образованные, культурные женщины, приходят в этот дом. Бросают своих домашних, свою профессию, свое призвание, забывают о приличиях, о чести. Что они в нем находят? С ума посходили, что ли? Объясните мне. Что за кликушество такое? Я встретила там свою университетскую подругу Наташу Биронову. Она писала дивные стихи, была платонически влюблена в государя, у нее замечательный, энергичный муж, воспитанные дети, и вдруг оказалась в этом вертепе на первых ролях. А Таня Золотова? Умница, филолог высочайшей пробы, переводчица, доктор наук на кафедре германистики в Петербургском университете…
– Простите?
– Была готова меня убить за то, что я посмела возвысить голос на старца. Я говорю им: «Девочки, какого старца? Вы кого называете этим словом, которым Амвросия Оптинского называли? Этот человек – духовный самозванец. Вы что, не видите? Кто он такой? Откуда взялся? Кто его благословил? Он не прошел никакого послушания. Он лекарь без диплома, неуч, шарлатан. Или забыли вы двадцать шестое правило Лаодикийского собора: “Не произведенным от епископа не должно заклинать ни в церквах, ни в домах”? Ну хорошо, если вы так религиозны, неужели в Петербурге нет достойных клириков? Если вам потребны старцы, если вам кажется, что здесь вера иссякла, стала теплохладной, поезжайте в монастыри – на Валаам, в Печоры, в Оптину. К старцу Гавриилу в Седмиезерную пустынь. Да в обычный сельский храм поезжайте! Что вы нашли в этой душной квартирке? Кого вы обманываете? Он же государя порочит! Из-за него о нашей царице бог весть что говорят. Он же погубит их, он нас всех погубит – как вы не понимаете? Он должен был, если у него есть хоть капля разума, чести, совести, обязан был, как только слабый намек, лишь тень легкая пала из-за него на царское имя – правда это или неправда, неважно, – уйти, исчезнуть так, чтобы никто о нем больше не слыхал». Я их спросила еще: «Вы Нилуса Сергея Александровича хорошо помните? Близок был к государю сей муж, на фрейлине ее величества императрицы Марии Федоровны женат был. Священство собирался принять и стать духовником семьи царской. Но что сделал он, когда враги его злое умыслили и в газетах стали поминать грехи его юности? Удалился в монастырь и смирился. Вот пример, достойный подражания. А этот ваш кумир сибирский какой карьер себе сделал? Безобразничает, ходит по ресторанам, интервью всем раздает, квартиру свою в притон превратил. Или, может, ему батюшки Иоанна Кронштадтского слава покоя не дает? Так ведь про батюшку посмел бы хоть один человек непотребное сказать. А тут? Да и сам батюшка Иоанн что про него рек? “Будет тебе, чадушко, по фамилии”». Мне казалось, еще немного, и они начнут меня хотя бы слышать, он и сам стоял, не смея глаз поднять и слово в оправдание свое молвить. Совесть-то не промотал еще совсем. Но тут поднялся какой-то фарисей, затрясся, закликушествовал, и они все смолкли, точно петух взлетел на насест. «Бог тебя покарает за такие слова, Бог тебя покарает! И месяца не пройдет, как покарает». У него даже Бог мстительный какой-то. Злые они все там, черствые, одно слово – немцы! – топнула ногой мадам Миллер.
– Кто немцы? – не поняла Уля.
– Все, кто туда ходят и ему поклоняются. Но довольно. Я не буду настаивать на том, чтобы вы оставили этот дом. То, что вы делаете по отношению к двум деревенским девочкам, в высшей степени благородно, и я не стыжусь того, что воспитала такую ученицу. Даже горжусь, я так и сказала на совете, что горжусь вами, но все равно буду молиться, чтобы Господь отвел вас от этого дома точно так же, как я молюсь о том, чтобы Господь отвел этого человека от дома царского. А теперь идите, я и так слишком много вам тут наговорила.
Уля ушла, ничего не понимая, но чувствуя в душе неловкость перед этой неистовой женщиной, которую втянула в непонятную историю, подобно тому как мачеха втянула в такую же историю саму Улю, а мачеху втянул кто-то еще, а того еще кто-то, и Уле стало казаться, что все они поражены, отмечены, несчастно избраны, и этой избранности стыдятся, и торопятся уединиться и друг друга не видеть.
Однако гораздо тяжелей ей пришлось на Гороховой.
– Славы ищешь? – Желтые, как у кошки, глаза Матрены сузились и заблестели.
Уля посмотрела на ученицу и побледнела. Она меньше всего ожидала, что ее станут осуждать и корить свои же.
– Но он сам меня позвал.
– Мало ли кто кого зовет, свою-то голову на плечах надо иметь. Ты ж не дурочка какая. Видишь, какой у нас папа. Что теперь про него из-за тебя говорить станут?
– Но при чем тут я? – вскричала она и на этот раз слез не удержала.
– А при том. Если ты в этот дом попала, то должна за каждым шагом своим следить. Это тебе не никсены делать. И нечего на меня таращиться и коровой реветь. У него, между прочим, жена есть. Ей, думаешь, приятно будет такую газетку получить? А он ей никогда не изменял. Поняла?
Уля перевела заплаканный взгляд на Варю, но и та смотрела на нее печально и взыскательно. Это была не просто дочерняя забота или ревность – в молчаливой крестьянской строгости Уле почудилось глубинное, твердое, неподвижное, обо что все прежние ее легкие представления о жизни разбивались, и в ее отношениях с сестрами что-то надломилось. И, хотя внешне они примирились, вернуть прежнее было невозможно.
…В марте на Гороховую прибилась еще одна девушка. Она была на несколько лет их старше, рослая, крупная, с простонародным широким лицом, но что-то очень детское, незащищенное в ней было. Звали ее Анастасией. Она рассказывала о себе, что жила прежде в богатой купеческой семье, но там ее невзлюбили, словно из милости взятую нищую родственницу. Отец презирал за безделье и безбрачье, за то, что, поступив в женский медицинский институт, она бросила его после первого же похода в морг и с той поры ничем не занималась. А она и не могла ничем заниматься. Вид обнаженных мертвых тел ее словно парализовал, но вместе с тем невероятно обострил религиозное чувство. Она стала бояться смерти, бояться, что и ее, голую, беспомощную, холодную, будут рассматривать, а потом взрезать ее тело чужие люди. Настя стала ездить по монастырям, но нигде не находила утешения.
– Я уже и спать не спала, зато ела много, остановиться не могла и растолстела страшно. Меня и мама ругала, и сестры, а я, как вспомню покойника, так еще одну булочку съедаю.
Варя с Матреной хохотали, Уля улыбку сдерживала, но Настя никогда не обижалась.
– И вот узнала я от одной доброй женщины про старца. И пришла к нему, а пускать меня сюда не хотели, обыскивать стали… – Она всхлипнула. – Обижали, говорили, что я-де кем-то подослана и убить его хочу. Я заплакала, и он сам тогда вышел, сжалился надо мной и велел к себе позвать. И такую я увидела здесь благодать. Старец – святой, старец своими молитвами Русь хранит и государя нашего оберегает, как щит, все зло от него отводит. Пока он с государем, ничего не страшно. У него сердце большое, доброе, умное. Только ведь никто этого не ценит, не понимает. Все злые, завистливые, умом своим кичатся, нападают на него, а спроси их, чего они хотят? Кого любят? Что в душе у них? Как сами живут? Кто такие, чтоб его осуждать? А сколько неправды на старца наговаривают, в каких грехах обвиняют! Говорят, будто бы он по кабакам ходит, вино пьет, с женщинами дурными бывает, а все неправда, все.
– А что правда? – спросила Уля осторожно и покосилась на сестер.
– Двойник у него.
– Кто?
– Человек, на него похожий. Что тут непонятного?
– И что?
– А то, что пока старец в храме стоит и Богу молится, двойник в шинке дьяволу служит. А наутро в жидовских газетах непотребные картинки и статейки паскудные.
Сестры насупились, а Уля почувствовала, как краснеет всем телом.
– Погоди, – возразила она, отбросив прядь волос. – А если бы ты узнала наверняка, что нет никакого двойника и это он в ресторанах бывает, вино пьет и женщин целует, а потом в храм идет и Богу молится, ты бы его меньше любить стала?
– Нет.
– А как?
– Не знаю. – Настя непонимающе на нее посмотрела. – Больше только. Жалела б. Столько искушений человеку Господь посылает.
– А зачем тогда про двойника сочиняешь? Может, он потому и ходит туда? Чтобы больше любили и жалели? Таким вот любили. Святого, чистенького всяк полюбит, а ты полюби его такого, какой он есть.
– Перестань, – тихо попросила Варя.
– Что перестань? Почему перестань? Ну юродствует он, понимаете? В кабаках юродствует, с женщинами, с пьяницами, с мздоимцами и лжецами. Вы же не знаете про него ничего.
Уля ждала, что Варя или опять Матрена вмешаются, но те молчали. Молчала и Настя. Потом сказала:
– Не хочу про такое думать. И тебе не советую. Это злые мысли. От беса. Ты гони их. И помни, что он сказал: ложь велика, но правда больше.
Настя завела альбом с изречениями святого человека, она так же остро, как он, чувствовала тех, кто его просто любит, и тех, кто ищет возле него выгоды, но, когда попыталась о том заговорить, он ее оборвал:
– Не смей меня старцем называть. Не старец я.
– А кто?
– Странник со стреноженными ногами. И не суди никого. Все люди – Божьи твари, все для чего-то нужны.
– А те, кто о вас худое говорит, тоже? И кто хочет вас убить?
– И они.
– И жиды тоже люди?
– Они всех нас старше, они от Авраама, Исаака и Иакова. Мы их почитать должны.
– Тех, древних, может, и должны, а нынешних – нисколько. Все несчастья в России от жидов.
– Все несчастья в России от того, что на евреев все валят, а сами делать ничего не хотят, – вздохнул он и добавил: – Человек другому человеку, народ другому народу судьей быть не может. Только себе. А другим – лишь Бог. Так и запиши.
Но Настя качала головой, и, глядя на нее, Уля думала: хорошо так жить, не ведая сомнений. Однако странным образом после появления купеческой дочки в их кругу Уля окончательно почувствовала, как становится здесь лишней. Никто об этом ей прямо не говорил, никто не давал понять, чтобы она больше сюда не бывала, но, когда она входила в комнату, где разговаривали или играли в кости Матрена, Варя и Настя, они замолкали, точно ее стеснялись или боялись сделать при ней ошибку, но никогда не принимали в свою игру. А у Ули, когда она смотрела на них играющих, когда слушала глухой стук костей, возникало странное чувство нереальности происходящего, ей хотелось что-то вспомнить, рассказать, но она смущалась еще больше, чем смущались ее они. Как ни старалась она быть простой и доступной, ей это не удавалось, как не удавалось быть для них и учительницей. Все равно они говорили на своем, им одним понятном языке, а она как была, так и осталась крестьянским дочкам чужой. Они не доверяли ей, инстинктивно ее сторонились, в чем-то недобром подозревали, и никаким манерам научить их она не могла, все реже на Гороховой бывая. В душе ждала, что ее позовут, что не они, но он спросит:
– Почему не приходит та весноватая барышня?
– Бесноватая?
– Да нет, веснушчатая. Что с ней?
Но он о ней не спрашивал. Не думал. Забыл. И ей казалось, что все это было сном, а возможно, и в самом деле тот человек, которого она видела, был двойником. «А может быть, и я тоже чей-то двойник?» Или же она не оправдала того, что было на нее возложено. Или уже получила то, что хотела. Или что-то еще… Она вспоминала, как молилась до изнеможения в темной комнатке, как неслась в загородный ресторан на сером автомобиле, как кружилась у нее голова, и понимала, что хочет именно такой – острой, полной ощущений и перепадов жизни, чтобы всегда чьи-то сильные руки ее держали и страховали, и она тосковала, печалилась, скучала и еще больше замыкалась в себе, оттого что эти руки ее оттолкнули или просто разжались и отпустили.