«Я плохая, дурная, эгоистичная, пустая, а какой мне еще быть? Я же не виновата в том, что меня такой воспитали. Или вовсе никак не воспитали. Мамочка меня бросила, когда мне было три года. Мачеха прикоснуться ко мне боялась, будто я лягушка какая. А если девочку в детстве не ласкать, что из такой девочки получится? – подумала она о себе то ли с жалостью, то ли с беспощадностью. – Нет, я свою доченьку по-другому буду воспитывать. Я ее целовать стану, купать, волосы ей гребешком расчесывать, в платья белые наряжать. А когда она вырастет, я ей все-все расскажу, как жить надо и как не надо. Ах, когда же ты у меня появишься, маленькая моя? Как без тебя грустно!» В квартире было пустынно, глухо, и только слышно, как шумит за окном ветер и гонит воду с залива в еще не замерзшую Неву. Наступило самое тягостное время года, до весны и тепла далеко, дни стояли бессветные, дикие, и даже Савелий сделался печален и, когда они, реже, чем прежде, встречались, молчал или рассказывал темное, жуткое.
– Меня мучит один человек, – сказал он однажды нехотя.
– Кто?
– Ты его не знаешь, слава богу. Он был одним из наших, он был лучшим из наших, но потом с ним случилось нехорошее. Он не рассчитал своих сил, вознесся и сам не уразумел, как его стали использовать темные людишки. А представь себе, что бывает, когда человек, наделенный волей, умом, состраданием и красноречием, становится орудием в чужих руках. Не так страшно, девочка, когда крупный подчиняет себе мелкого, страшно – когда человеческая мелюзга берет в плен великана. И чем могучей великан, тем опасней. Я много думал о нем в последнее время, я постоянно о нем думаю, не могу ничем другим заниматься, строчки из-за него написать не могу, – произнес Круд недовольным голосом. – Это тип трагический, над ним нельзя смеяться и сочинять про него небылицы. Но и молчать нельзя. Он серьезен, важен, непрост. Его много раз пытались остановить, но ни у кого не получалось и не получится. Хотели убить, отравить, столкнуть в пропасть – все напрасно. Он ускользал, выживал там и тогда, когда это казалось невозможным. Он заговорен. Но, если проживет еще дольше, этот город окажется во власти голода, смерти и черных крыс.
Уля пожала плечами и забыла о том странном разговоре, отнеслась как к обычной Крудовой фантазии и причудливому способу сочинять из ничего свои угрюмые истории, но однажды Савелий не пришел к месту их встречи. Он не пришел и на следующий день, и на третий, и она поняла, что он оставил ее. «Я ему надоела. Он просто меня использовал. Я была для него игрушкой. Куклой, которую можно наряжать по своему усмотрению. Или все-таки запил? Не выдержал, сорвался? Хотя дал мне слово не пить, и теперь ему стыдно. Но, если бы он попросил, если хотя бы намекнул, я бы разрешила ему. Или он все-таки ушел? Ушел один в свой блистающий мир, а меня не взял, потому что я гусыня, потому что усомнилась, потому что не поверила, не выдержала испытания…»
Эта мысль пришла ей безлунной ночью. Уля сама не понимала, спит она или бодрствует, но проснулась от ужаса и подошла к окну. Не было видно ни зги, а потом небо стало мерцать, очень слабо, неверно, постепенно разгораясь. Ей захотелось распахнуть окно, выброситься из него и побежать. Однако здесь в отличие от деревни не было земли, а только внизу угадывалась пустая, жесткая мостовая. В комнате кто-то был. Уля узнала приходившее к ней в детстве ночное существо, но теперь ей не было страшно – скорее любопытно. Что-то засветилось, и она не сразу поняла, что это светится ее камушек и зовет: «Оторвись от земли, поверь…»
– Да, оторвись, поверь, – сказала вслух Уля, – чтоб потом побольней шмякнуться, а он будет смотреть, как я падаю и кричу. Я не удивлюсь, если он исподтишка за мной все это время наблюдает, как я буду себя вести. А вот как.
Она сняла с шеи цепочку с камнем, положила ее на стол, сладко зевнула, потянулась и тотчас уснула. Не уснула даже, а провалилась в сон, как в яму. Проснулась Уля, оттого что ей стало холодно. Она сидела на полу в ночной рубашке, плечи ее дрожали, а из угла на нее глядели две точки. Уля хотела закричать, но не смогла. Надо было срочно просыпаться. Ухватиться за сапфир и прорваться, выпутаться из мутной жижи больного сновидения. Но у нее ничего не получалось, она барахталась, тонула, вязла, и никакого сапфира на столе не было. Камень кто-то похитил… Два красных глаза приблизились, и Уля увидела большую крысу. Во рту у нее мерцал сапфир. Уле сделалось гадко, страшно, а крыса никуда не убегала. Мелкие острые зубки противно дрожали, еще одно мгновение – и крыса проглотит камень и убежит. Уля протянула руку и, преодолевая брезгливость, взяла из ее пасти дар Круда:
– Я все поняла. Я не буду его снимать. Только скажи, где он?
– В невской тюрьме.
– Это из-за камня?
– Нет.
– А из-за чего?
– Не из-за чего, а из-за кого.
Уля мотнула головой и попала в новый сон. Светило скупое декабрьское солнце. С Невы дул сильный ветер, злая вода поднялась до самой кромки гранита, и перед ней была никакая не крыса, а давешняя остролицая женщина, похожая на крысу.
Она сильно переменилась с той поры, как Уля видела ее последний раз на Лебяжьей канавке. Страдание оставило ее лицо, она располнела, разгладилась и производила впечатление спокойной, удовлетворенной особы. Рядом с ней, похожий на воспитанного пса, стоял добродетельный мужчина с прямым пробором и слегка оттопыренными ушами и с вежливым любопытством смотрел на Улю.
– Он жил по подложному паспорту. Если бы вел себя тихо, никто не обратил бы на него внимания. Но он себя обнаружил.
– Что он сделал? – спросила девочка хрипло.
– На платформе в Царском Селе напал на человека, о котором лучше говорить шепотом, а еще лучше не говорить вовсе.
– Он убил его? – Голос у нее дрогнул.
– На это он неспособен, – произнесла женщина язвительно. – Он вообще мало на что способен. Его единственное оружие – острый язык.
– Это вы его выдали! – крикнула Уля. – Устали от него и выдали.
– Не повторяй чужих глупостей! Если бы я хотела его выдать, то сделала бы это гораздо раньше. Наверное, так и надо было поступить. Отделался бы меньшим сроком. Что ты на меня уставилась? Знала бы, из каких клоак я его вытаскивала и сколько слышала в ответ оскорблений!
– Вы все лжете. Он светлый, чистый человек.
– Он? – расхохоталась дама, и в глазах у нее блеснули не замеченные Улей слезы. – Большего подлеца и лицемера я в жизни не встречала. А поверь, я знала много разных людей. И несчастьями своими он упивается и щедро делится со всеми, кто ему попадается. А особенно с такими конопатыми дурочками, как ты. Но не желаю больше с тобой болтать. Ты мне неинтересна. Ты была мне интересна когда-то, но теперь нет. А вот ему, похоже, интересна очень. Он хочет тобою в последний раз попользоваться. Просил меня тебя найти и рассказать, как лучше устроить ему побег. Твой отец ведь начальник невской тюрьмы или что-то в этом роде. Нет? Странно, обычно он в таких вещах не ошибается. А тюрьма – его мания. Каждый раз, когда он попадает в тюрьму, мечтает из нее сбежать. Однажды проделал это два раза за один день. Первый – потому что обещал коменданту вернуться, а второй – потому что обещал себе, что сбежит… А я тебе скажу: если б я была твоя мать, то запретила бы к писателям даже приближаться.
«Манекен, – поняла Уля. – Вот кто манекен. С искусственной душой и шелковистой кожей. Здоровый цвет лица, свежее дыхание, отлично работающий желудок, и сердце гонит кровь, как вечный двигатель. Но боже мой, эту куклу любили два не самых заурядных человека! Терзались, испытывали чувство вины, чуть ли не молились на нее. Один до сих пор о ней грезит, второй повсюду таскает ее портрет. Они посвящают ей свои романы, ищут ее, тоскуют, а она нашла себе какого-то дурачка, недотепу, которым вертит как хочет».
Словно подтверждая ее догадку, благообразный господин глупейшим образом улыбнулся и что-то тявкнул на английском языке, но что именно, Уля не разобрала.
«К тому же еще нерусский, фу!»
– И мой тебе последний совет. – Дама повернулась к Уле. – Как узнаешь, что писатель, – беги, дурочка, со всех ног беги…
И Уля побежала. Бросилась на Гороховую. Все изменилось здесь после ее ухода. Другие люди, другие лица. Дремало охранное отделение, которое давно уже никого не охраняло. На лестничной клетке пахло кровью и деньгами. Уля почувствовала это, как только вошла в подъезд. В квартиру ее не пустили.
– Давно не была. Чего надобно? – зыркнула глазищами Акилина.
– Вас не касается.
– Вот и ступай отсюда.
– И не подумаю.
– Ступай, кому говорю.
За спиной у Акилины возник невысокий седобородый человек. Он цепко оглядел Улю, просветив глазами так, как не мог увидеть ее и Савелий, и какое-то удовлетворение мелькнуло в его разъехавшемся взгляде, а Уле вдруг стало нестерпимо стыдно.
– Пропусти ее, – сказал косоглазый Акилине негромко.
Уля сидела в гостиной, как несколько месяцев тому назад. Ничего похожего на африканский водопой больше не было. Несколько хлыщеватых молодых людей разговаривали о банковских ссудах и военных подрядах. Когда опустились ранние предзимние сумерки, появились нарядно одетые Варвара с Матреной. Матрена шла под руку с молодым высоким офицером. Позади грузно ступала Анастасия, которая за это время расплылась еще больше.
– Мой жених, – промолвила Матрена с гордостью. Она остригла косы и сделала прическу, отчего то милое, деревенское, что в ней было, пропало.
Офицер скосил на Улю прозрачные выпуклые глаза. Подумал и представился:
– Поручик Глеб Соловьев.
Говорить при чужом человеке Уля не стала, и началась странная, бессвязная беседа, которую никто не знал чем закончить. Матрена наслаждалась ролью невесты, Варя смотрела на сестру и ее жениха с восхищением, и лишь Настя, отвернувшись, молчала.
– Матреш, Варь, мне нужно срочно увидеть вашего папу.
– Зачем? – подобралась Матрена, и ее красивые карие глаза настороженно заблестели. – Тебе до него какое дело?
– Важное.
– Твое важное можно и нам сказать. А у папы неприятности. Не до тебя ему.
– У меня друг попал в беду.
– В какую еще беду?
– Его арестовали.
– За что? – спросил офицер недовольным голосом.
– Он твой жених? – прищурила глаза Матрена.
– Нет, просто друг. Помогите мне.
– Просто друзей у девушек не бывает.
– Поможем, конечно, – вмешалась Варя, но офицер перебил ее:
– Это будет стоить денег.
– У меня с собой ничего нет.
Он посмотрел на нее холодными глазами:
– Ну и ступай тогда, если нет.
Уля отвернулась и сняла с себя цепочку с сапфиром. В полумраке комнаты камень засветился еще сильнее, чем во сне.
– Подделка? Да нет, вроде настоящий, – пробормотал жених, пробуя камень на зуб. – Возьмем, а, Матреш? Ладно, я папаше скажу, чтоб тебя принял. Посиди тут с Настькой. Только не слушай ее болтовню, как начнет белугой реветь и последними временами пугать.
Хозяин квартиры был пьян. Он осунулся и постарел за несколько месяцев как за несколько лет; опухшие глаза его безо всякого выражения посмотрели на Улю. «Ну что, двойник?» – обернулась она к Насте, но та лишь опустила голову. А он наконец узнал ее, и подобие прежней ласки прозвучало в глухом нетвердом голосе.
– Случилось что, коза?
Запинаясь, она стала быстро, глотая слова и слезы, говорить, объяснять, просить, и ей казалось, что сейчас он напишет свою записку «милай дарагой помоги» и она бросится к начальнику тюрьмы, который выпустит не только Савелия, но и всех несправедливо осужденных и подарит каждому по новому дому, но тот, к кому она обратилась, покачал головой:
– А-а, помню. Сердитый такой господин. Налетел на меня и стал иголкой перед носом размахивать, будто я Кощей Бессмертный. На дуелю вызывал.
– Вас?
– Тебя, говорит, можно убить только в честном поединке. Оружие предлагал выбирать. Рыцарем мрака кликал. Зверьчеловеком обзывал, Дениской пропятым. Я ему говорю: брось, куда тебе, господин хороший, с мужиком стреляться?
– Он сумасшедший, он фантазер, он писатель, романтик. Отпустите его, пожалуйста. Ему нельзя в тюрьме.
– А кому льзя? Да я его давно простил. Я всех простил, всем, кто меня ненавидит, на сто лет вперед грехи отпустил. Только нет здесь, Улюшка, моей власти. Не я решаю, кого и за что сажать. Разве что маму попросить. Но маму просить не стану.
– Почему?
– Это все пустое, тюрьма. Скоро все одно из тюрем всех отпустят, а потом новые сполна наберут. Забегаешься челом бить. А как тебе мой зятек?
Уля неопределенно пожала плечами.
– Сволочь, а и тут моей воли нету. Уперлась, дура: люблю офицера! В прежние времена я бы такое «люб-лю» ей показал. Не надо было сюда девок тащить. Темное это место стало, поганое. Фомка-книжник еще навязался на мою голову. Липнет и липнет, рук не отмыть. Скучно мне, милая. Обрыдло все. Уйду я скоро. Давеча один старец знаешь что про меня сказал?
– Что?
– Убить его, рёк, что паука – сорок грехов простится.
– Как же старец мог такое? – ахнула Настя и заплакала.
– Знать, мог. Старцу виднее. Он прозорливый, этот старец, – вспомнил он что-то. – Вот и убьют, раз благословение есть. Так что пусть твой светлый рыцарь не печалится. Так убьют, как ему, мечтателю, и не снилось. Тело грешное через землю, воду, огонь и воздух пропустят, и следа от него не останется. Только лучше б меня баба безносая убила, лучше б фокусник твой трехпалый, лучше Исидорка окаянный, чем господа… Худо, когда на Руси господа мужика убивают да еще басурман зовут на подмогу… А ты не реви, – поворотился он к Насте. – Тебя с собой заберу. Вместе на мытарства пойдем.
– Да какие у вас грехи?!
– Ступай, Ульяна, ступай, не слушай нас и ничего не бойся. Ну-ка, поди чего тебе скажу.
Он наклонился к ней, шепнул несколько слов, а потом залез в карман и протянул ей сапфир.
– На-ко возьми назад свой камешек. Добрая вещица. Дорогая, должно быть?
– Дорогая.
– Ну, иди с Богом. А меня нет-нет да вспоминай и ничему не верь, что обо мне услышишь.
Уля сбежала по лестнице во двор, едва не столкнувшись по пути с дамой, на чье лицо была накинута вуаль, и, только когда вышла на улицу, поняла, что это была за дама, и скучное предчувствие беды сковало Улю. Броситься бы назад, успеть предупредить оставленного ею человека, да ноги не слушались, будто снова отнялись… И он так и остался в памяти – потерянный, уставший, затравленный старик, который до последнего был верен царю и царице, когда их все предали. И когда несколько времени спустя, безоружного, забывшего об осторожности, доверившегося своим мучителям, его запытал до бесчувствия, а затем застрелил самым надежным и бесчестным способом благообразный английский джентльмен с прямым пробором и слегка оттопыренными ушами, о чем, впрочем, так никто ничего и не узнал, но зато все принялись сочинять и передавать друг другу легенды про заговор аристократов и месть содомитов, про пирожные с цианистым калием и восстающего окровавленного мертвеца, Уля не дрогнула. Не обрадовалась и не возгордилась, как радовались и гордились вокруг все – и на улицах, и на вокзалах, и в Божьих храмах, и в дворянских клубах, и в офицерских собраниях, – требуя шампанского и исполняя гимн «Боже, царя храни!». Но и не убивалась, как убивалась, а потом ушла вслед за ним в черную невскую воду купеческая дочь Анастасия.
Уле казалось, что в его смерти было нечто закономерное, неизбежное, им самим предугаданное, он навстречу ей шел и принял с тем спокойствием, с каким умирали мужики и солдаты. Только в марте, когда она прочитала в газете, что его тело достали из земли, сожгли и пепел развеяли по ветру, горько-горько о нем заплакала.