– Кто-кто?
– Шулер, ловкач, человек с быстрыми и сильными пальцами. Она меня всегда таким и считала. Прожила со мной семь лет и ничего во мне не поняла. Каково это – жить с человеком и совсем его не понимать? Или боялась понять. Ей никогда не хватало веры в меня. Что ты на меня так смотришь? А, мои пальцы? Когда мне было столько же лет, сколько тебе сейчас, я убежал из дома в Одессу, там сильно голодал, просил денег, и один одесский жирный туз предложил мне сто рублей за то, чтоб я положил два пальца на рельсы перед трамваем. Я был так голоден, что он не успел договорить. Только эта сволочь испугалась и убежала, ничего мне не заплатив. И так вся моя жизнь, я отрезаю от себя куски живой плоти, а от меня все убегают. Сколько их было! А она первая, кто меня по-настоящему пожалел, потому что ее саму жестоко обидел один негодник. Но вся ее жалость ко мне свелась к тому, чтоб попробовать меня перелицевать. Я провел два года в ссылке в Олонецкой губернии, и это было самое ужасное время. Хуже, чем тюрьма. Короткие белесые дни, ветер, снег, холод, шуга и тоска, какая же тоска! А она, – лицо его исказила гримаса, – считала, что мы прекрасно живем, ей нравились баня, мороз, солнце, нравилось, что я хожу на охоту, провались эта охота пропадом, и она обижалась, когда я от нее сбегал или ей нечаянно изменял. А что мне оставалось? Но с тобой все будет иначе. Мы уедем в далекую страну, о которой не знает никто, кроме меня. Раздобудем денег, купим билеты до Баку и оттуда на пароходе переберемся в Персию. Там нас встретят верные люди. Через горы и пустыню мы перейдем под звездами в Индию, а в Индии… В Индии ты поймешь, что такое жизнь, и все твои обиды покажутся тебе такими мелкими. Ах, девочка, девочка, если б ты только знала, как могут быть счастливы люди. Но не здесь. Ты ошиблась когда-то. Бежать надо было не на север, а на юг.
Глаза у него горели, и Уля вдруг поймала себя на мысли, что все это ей что-то напоминает, что-то очень далекое и точно не с ней бывшее, когда она замышляла свой детский побег. Но, бог ты мой, как молод был этот человек, с лицом, похожим на смятую рублевую бумажку. Он был моложе ее на несколько жизней, но знал гораздо больше, и, когда она бывала с ним, у нее перехватывало дыхание и она забывала обо всем на свете. Ее чувство к нему было смесью всех женских ипостасей – дочери, матери, сестры и жены, хотя ничего плотского ни в отношении Савелия к ней, ни в своем отношении к нему она не ощущала. Он ее старомодно от всего оберегал, а ей нравилось быть рядом с ним и им восхищаться.
Чем тоскливее делалась жизнь вокруг, чем злее становились и газеты, и люди, чем более отсутствующими были глаза у мачехи и безнадежнее мысли о пропавшем на войне отце, так что она эти мысли гнала, хоть и знала – делает это ради себя, тем больше притягивал ее к себе, утешал странный человек, ворвавшийся в ее жизнь, заменившей ей то, что оставила она на Гороховой. Он помогал ей существовать, он скрадывал лишнее время, затыкал в нем щели, и Уля чувствовала, что если проходит день или два и они не видятся, то начинает по нему тосковать. Это было какое-то странное привыкание, подобное действию морфина, и, хотя день их отъ-езда в Индию каждый раз откладывался и очень скоро Уля поняла, что никакого побега не будет, она продолжала подыгрывать Круду и выспрашивала все новые подробности про его страну, про ее города, морские проливы, острова и странных обитателей с непривычными именами, и он никогда не путался и отвечал так уверенно и подробно, что, будь она учительницей, а он учеником, поставила бы ему за ответ «отлично».
Но порой эта игра ей надоедала, Уля вздрагивала и с недетской горечью думала: «Как же мне фантастически не везет на мужчин! Болтуны, ничтожества, сухостой. Неужели других просто нет? Или я только таким интересна? И так будет в моей жизни всегда?»
– Так будет до тех пор, пока ты мне не доверишься полностью, – сказал он однажды. – Мы не можем никуда тронуться, пока в тебе остается хоть капля сомнения. Ты еще не готова, девочка. Ты ползаешь по кругу, как если бы кто-то тебя привязал. Оторвись, только ты сама можешь эту веревку обрезать.
«А надо ли ее обрезать? И не мешает ли она ему привязать свою?» – подумала она мрачно, хотя думать при Савелии стала с некоторых пор опасаться. А он только к тому и стремился, чтобы она его слушала и была ему подвластна во всем, и это странное, новое чувство несвободы, заполнившее Улино существо, заставляло ее вспомнить Павла Матвеевича и Алешу с его покорностью и послушанием. «Нет, это он хочет сделать из меня собачку, а потом заставит гонять ему дичь. Ну точно, дрессировщик. Сейчас приласкает, потом ударит хлыстом, потом опять приголубит».
Она искоса на него поглядывала, и в душе у нее поднималось возмущение, но одновременно с этим кто-то другой, а точнее другая, что с недавних пор поселилась в ее сердце, подсказывала: а ты не противься, ты делай вид, что слушаешься его, а сама попытайся управлять им. Он хочет использовать тебя, а ты используй его, на этом мир стоит, но Уля спорила со своей подружкой: люди не должны так жить. Он говорит, что беда нашего времени – индивидуализм, а сам эгоистичней всех людей вместе взятых. Уле так понравились эти споры, что она вообразила, будто их теперь двое – одна взрослее, а другая младше. Они все время спорят между собой и никогда не могут договориться, а сама она объединяется то с одной, то с другой против той, что остается в меньшинстве, но тотчас же ей становится жалко проигравшую и она перебегает к ней. «Я, наверное, схожу с ума», – думала Уля, но в этих бесконечных разговорах ей было легче проживать дни.
«В сущности, что ты ему? – говорила она строгим взрослым голосом, каким могла говорить бы старшая сестра или, может быть, родная мама. – Девчонка, о которой он вообразил бог весть что, да еще тебя попытался в этом убедить, а когда понял, что ошибся, ему сделалось неудобно, и он теперь возится с тобой по обязанности. Или потому, что ему нечего сейчас делать». – «Но ведь это неправда, ему интересно со мной. Я живая, непредсказуемая, я другая». – «Вот увидишь, ему надоест, и он бросит тебя так же, как тебя бросали все остальные». – «Это, видимо, моя судьба – быть брошенной людьми, к которым я привязываюсь, – соглашалась Уля маленькая. – Они все на меня набрасывались, а потом исчезали. Все это означает лишь одно – что во мне есть какой-то изъян». – «Счастье женщины – не красота, не доброта и даже не верность, ее счастье – это умение удерживать возле себя мужчин, – говорила с важностью в голосе взрослая Уля. – Ты этого не умеешь. У тебя талант наоборот. И потому этот тип тоже скоро тебя оставит. Попользуется тобой, сочинит какую-нибудь историю, тиснет ее в разноцветном журнальчике на плохой бумаге, получит и пропьет гонорар, и до свидания, Улечка. И этого мадам Миллер тебе уже точно не простит, потому что от такого урона ее гимназия не оправится». – «Зато у меня будет капитал, воспоминание на оставшуюся жизнь, о чем можно будет рассказывать детям и внукам, ежели они у меня случатся. А мадам Миллер не так глупа, чтобы меня этим корить».
Так размышляла Уля, в присутствии Круда научившись жить две жизни сразу, и он ее поощрял. Этот человек будоражил, смущал ее, сбивал с толку, постоянно отвлекал, и она чувствовала, как устает от него, но это была правильная, хорошая усталость. Единственное, что ее удивило и напомнило неприятное, – ни разу он не дал ей прочесть ни одной своей книги, ни одной строки.
– Тебе не надо меня читать.
– Но почему? – возмутилась она. – За кого вы меня держите? Или боитесь, что разочаруюсь?
Он побледнел.
– А если я ослушаюсь и прочту? Что тогда? Умертвите?
– Хуже. Я отведу тебя туда, откуда ты пришла.
И больше она его об этом не спрашивала. Зато теперь никаких тайн для нее не существовало, и он рассказывал ей обо всех, кто попадался им по дороге.
– Та старуха? Содержательница притона. Была когда-то красива и глупа, а потом подурнела и поумнела. Но к своим девочкам очень добра и не позволяет клиентам их обижать. А вот эту молодую женщину видишь? Вот уж у кого несчастная судьба. Когда умерла ее мать, отчим женился на ней, потому что внушил ей, что покойница мама в нее вселилась. Потом девочка забеременела, и он потерял к ней интерес. Бедняжка тяжело больна, и жить ей осталось немного. А вот тот нищий был когда-то очень состоятельным человеком, работал в банке, а потом заболел дурной болезнью, и его оставила жена. Тесть перестал давать деньги, с работы его выгнали, и вот чем все кончилось.
– А пожилой господин с треснувшим коричневым пенсне и ржавыми глазками? Я где-то его уже встречала.
Они шли по Конногвардейскому бульвару в сторону порта и играли в затеянную Крудом игру.
– Бывший гимназический учитель – на редкость сердитый и неприятный тип. Привык говорить всем гадости и так всех к этому приучил, что ему все прощали.
– Вы знаете всех?
– Я знаю тех, кто достоин того, чтобы я их знал.
Белоголовые настороженные мальчишки ловили рыбу, ветер гнал рябь по воде, и Уле вдруг вспомнилась Шеломь, качающаяся на волнах лодка и человек в зеленой охотничьей куртке с ружьем за спиной. Странное дело, но она почувствовала, что изменила ему, что сильный, властный человек с грубым лицом похитил ее душу, отнял вместе со свинцовой пулькой у того, кому она, Уля, по праву принадлежала с той поры, как ходила за ним по лесу и мечтала похитить его ружье.
– А Легкобытова вы не знаете?
– Мы встречались с ним в молодости, когда оба играли в революцию, но он дешевле отделался. – Голос у Савелия поскучнел. – Потом приезжал ко мне на Тошный остров в устье Двины. Болтал про какой-то дурацкий волшебный колобок, за которым он якобы идет по жизни, и искал сбежавшую от него невесту. А она была тогда уже моей женой, которую я отправил в Петербург к папаше. У нее очень занятный папаша: выступал за свободный брак, но, когда его дочь связалась с арестантом, потребовал, чтобы она со мной рассталась. Легкобытову я хотел, да не успел сказать, где ее найти. Он пошел пострелять уток, и его цапнула лисица. Бедняжка решил, что она бешеная, и так перепугался, что поехал в Архангельск делать прививку от бешенства. На обратном пути лодка, в которой они плыли, налетела на льдину и едва не перевернулась. Я налил ему водки, а он вдруг разорался, что я хочу его погубить. Оказывается, прививка от бешенства и алкоголь несовместимы. Какая чепуха! Я страдаю тем и другим одновременно сколько себя помню, и это мне ничуть не мешает. Если б я хотел его погубить, то просто убил бы. Он все пишет про своих тупых собак и запуганных птиц? Писать стоит лишь о том, чего нет на свете, ибо нет на свете ни поэтов, ни художников, ни писателей. Есть ловцы, ныряльщики в вышину, искатели небесного жемчуга, которым изредка удается стянуть с неба на землю что-то стоящее. Легкобытов не из их числа.
– Вы просто ему завидуете, – сказала Уля, неприятно задетая пренебрежительностью Крудова тона.
– Завидую? Это смешно. Не он у меня, а я у него увел невесту. Он бескрыл, а я летаю. Я смотрел в глаза смерти, а он может похвастаться только шкурками убитых зверей. Я объездил весь мир, он же не видел ничего, кроме своих дурацких северных лесов и комариных болот. И читать сто лет спустя будут не его – меня.
«Ну и что с того? – подумала Уля. – Неужели это так важно, кого будут или не будут через сто лет? Да может быть, они вообще тогда ничего читать не будут. Но интересно, как бы рассказал ту же историю Павел Матвеевич?» И ее сердце само против воли заныло от лесной тоски, так что захотелось обменять обратно звездчатый сапфир на свинцовую пульку и вернуться в ту лодку, что текла по шеломской воде, но Уля испугалась своих беглых, непослушных мыслей, а еще больше испугалась того, что ревнивый и проницательный Круд их прочтет, углядит третьим глазом – или уже прочел, потому что он нахмурился, замкнулся, не отвечал на ее вопросы и не рассказывал про тех, кто попадался им навстречу, и так они молча шли вдоль реки: юная девочка и мужчина с крепким телом и старческим, изможденным лицом.
«Прямо пытка какая-то, – думала Уля. – Как, должно быть, несчастна была та дама, его жена. Поди поживи с таким человеком. Сегодня он фонтан – рот не за-ткнешь, а завтра до него стучи – не достучишься. Но странная вещь: я второй раз сталкиваюсь с этой женщиной. И получаюсь ей вроде как соперница. Ах, как бы мне хотелось с ней подружиться. Она, наверно, очень душевная и хорошая женщина, хотя ничего и не понимает в литературе. Но разве это обязательно? Ей просто не везет с мужчинами, как моему отцу не повезло с женщинами. Люди вообще очень невезучие существа, и чем лучше человек, тем меньше ему везет. Вот мне, например, не везет совсем. К тому же я родилась в ужасное время. Мои родители поторопились. Как бы хорошо было родиться лет через сто. Или сейчас заснуть, например, чтоб ничего этого не видеть, убежать в сон, а потом проснуться. Ах, какая тогда настанет жизнь! Какая жизнь!»
Она не заметила, как начала говорить вслух, и услыхала скрипучее ворчание Круда:
– Гадость будет еще большая, чем сейчас. Если о чем жалеть, так это о том, что мы не родились на сто лет раньше. Да и тогда тоже было скверно.
– Это неправда. В будущем люди будут другими.
– Разумеется, другими. Ты же видишь, что происходит с женщинами, – произнес он мрачно.
– А что с ними происходит?
– Они стали иначе одеваться. Раньше приличная женщина никогда не позволила бы себе надеть платье, которое не закрывает щиколоток. А сегодня посмотри на эти вертлявые юбчонки, едва прикрывающие колени.
– Нежели это так важно, открыты у женщины колени или нет? – удивилась она.
– От того, как одеваются женщины, зависит то, как ведут себя мужчины. Женская распущенность страшнее, чем революция, война и террор вместе взятые, а точнее, именно она их вызывает. И, если женщины когда-нибудь станут носить юбки выше колен, человечество озвереет либо размякнет и через три поколения сгинет.
– Юбки выше колен? Да это же невозможно, – засмеялась Уля и вздохнула. – А вы, должно быть, очень нравственный человек.
– Я? – возмутился он. – Я понятия не имею, как слово «нравственность» пишется.
– Представляю, каким бы вы могли быть учителем или даже директором гимназии. Жаль, что мачеха этого не понимает и сердится на меня за то, что я провожу с вами время. Зато больше не ревнует, – вздохнула она, и на глаза у нее навернулись слезы.
– К кому не ревнует?
– Так, к одному человеку. Вы его не знаете, слава богу, – ответила Уля уклончиво и на всякий случай соврала: – Он уже давно уехал отсюда. Но что же мне теперь делать? Носить платья до пят и мечтать о том, кто увезет меня отсюда в далекую страну, куда так и не отвезли меня вы?
Последнее она, кажется, опять не сказала – только подумала, но он все равно рассердился:
– Нет ничего более вредного, бессмысленного и опасного, чем мечта. Чудеса надо изготовлять своими руками, как изготовляют скорняки шапки, а сапожники башмаки. Все материалы лежат на земле, но люди топчут их ногами, вместо того чтобы нагнуться и взять.
– Где?
Он пожал плечами и поднял с земли булавку.
– Тоже мне ценность.
– Не превращайся в гусыню. Откуда ты знаешь? Вдруг, если ты сломаешь эту булавку, исполнится твое сокровенное желание.
– Шутите? Это вы, может, ее сломаете, как этот… как его… престижи… престиди… Да и зачем ее ломать?
…Иногда Круд исчезал, и, когда они снова встречались на мосту через Пряжку, он выглядел воспаленным, уставшим, на расспросы не отвечал, но женским чутьем Уля чувствовала, что он был в загуле, в запое, и в душе поднималось незнакомое ей взрослое раздражение, но она сдерживала себя до тех пор, пока однажды в метельный день начала зимы они не зашли в Гатчине в гости к большому писателю – знакомому Круда. Он угостил их обедом и очень весело смотрел на Улю, то подмигивая ей, а то укоризненно качая головой. У него было полное лицо с хитрыми азиатскими глазками, и, глядя на него, Уля не могла понять, чего в этом человеке больше, лукавства или простодушия, но все равно он ей понравился, и она с удовольствием слушала его рассказы про царицу Суламифь, не замечая, как ранит ее звонкий смех мрачнеющего час от часа Савелия. А может быть, замечая и нарочно его дразня. Но ей действительно было ужасно весело и нравился этот дом, и красивая заботливая хозяйка, и их восьмилетняя дочка, и маленький клоун, и она вдруг подумала: а почему Круд, этот дикий мустанг, не может быть таким же веселым, домовитым, радушным? Так же иметь жену, воспитывать детей, принимать у себя в доме гостей? Почему он скитается по чердакам, которые ему якобы стыдно ей показать, и оттого никогда не приглашает к себе в гости? Почему вечно чем-то задет, раздражен, куксится, жалуется на литературных врагов, завистников, критиков, которые его принимают не за того, кто он есть на самом деле, и не сам ли он в том виноват?
Она не решалась его прежде об этом спросить, но теперь, когда увидела добродушного, слегка самодовольного, добившегося признания, счастливого человека, вопрос завелся в ней как червячок, и Уля решила, что обязательно выберет момент и его задаст, даже если Савелий рассердится. Потому что если ничего не делать, то ничего и не случится. А так у него появится шанс, он задумается над своей судьбой, и его судьба изменится. Она вдохновилась этой задачей так же, как когда ей хотелось обучить хорошим манерам двух деревенских девочек. Но кончилось все еще стремительнее, чем в прошлый раз. То ли Круд по своему обыкновению успел все прочесть на ее лице, то ли недостаточно выпил, только они с писателем поссорились. Уля даже не поняла, как это произошло. Помнила лишь, как хозяин что-то неторопливо рассказывал и Круд вдруг перебил его:
– Алексей Иваныч, да ты хоть раз видел вблизи настоящего каторжника? А я видел. Я с ними по этапу шел.
Алексей Иваныч набычился, не любил, когда ему перечили, а особенно при других, а особенно, если эти другие – молодые женщины или девушки.
– Видел я каторжников в середине срока.
– Кого?
– Тебя я видел.
Маленький клоун засмеялся, Уля против воли улыбнулась, а Савелий враз сделался таким же неприятным и грубым, как в их встречу на Троицком мосту.
– Хороший ты писатель, Алексей Иваныч, очень хороший, а все ж до Бунина тебе далеко, – сказал он ядовито, и Уля поразилась тому, как переменилось лицо слушающего и добрый, гостеприимный хозяин стал вмиг обиженным, злым, а все его благодушие сменилось раздражительностью, каковую она не встречала и у Круда.
– Бунин твой – самодовольный, напыщенный гусак, который только себя слышит и собой любуется: ах, какой я талантливый, ах, какие слова умею подбирать. А у меня от его изобразительности в глазах рябит. Простодушия в нем нет, а без простодушия нет и гения.
– А мне понравилось про Олю Мещерскую, – подлила масла в огонь Уля и мысленно макнула книксен – ей было ужасно весело.
Она вдруг все поняла. Они – дети, все эти сочинители, они любят, когда их хвалят и гладят по головке, они обижаются, если их ругают, они хнычут, если про них молчат и их не замечают, они хотят быть первыми, лучшими, они все время просят сладкого, но при этом фальшивят, потому что своей детскости стыдятся и пытаются казаться неуязвимыми, гордыми и независимыми. Они меряются славой и оттого ранимы, а она – слава богу – была ни капельки их переживаниями не тронута, но чувствовала, как ей интересно с ними. И так же весело было итальянцу Россолимо, он передразнивал обоих, как бы давая понять, что все это так, баловство, сегодня поругались – завтра помирятся. Но кончилось совсем безобразно.
Круд, оскорбленный тем, что Россолимо строит за его спиной рожи, заорал:
– А ты пошел вон, чертов макаронник! Не лезь, когда русские писатели о жизни говорят!
Клоун с акробатической ловкостью вылетел из-за стола и, прежде чем кто-либо успел понять, что он собирается делать, выскочил за дверь.
– Тогда убирайся и ты, – сказал хозяин Савелию.
– Пожалуйста, – пожал плечами Круд, но в дверях остановился. – Только вина дай мне с собой.
– Ничего не получишь.
– Я тогда сяду и никуда не уйду.
Уля осторожно тронула Круда за плечо:
– Пойдемте, прошу вас.
– Ты мне еще будешь указывать! – Глаза Савелия были полны бешенства, и Уля поняла, почему в самую первую их встречу он назвал себя диким мустангом.
В комнату вошла хозяйка с пыльной бутылкой, закрытой сургучом.
– Забирай свою мадеру и дорогу сюда забудь! – буркнул Алексей Иванович. – А ты, девочка, оставайся. Нечего тебе с пьяницей связываться. Брось его. Что он тебе? Ты ему все равно ничем не поможешь. Он всю жизнь будет охотиться за несчастьем, и не найдется в этой охоте равных ему по удаче. А мы с тобой не охотники, мы будем лучше пить чай с тортом.
Торта ей хотелось, но стало так больно за унижение Савелия, что она крикнула сквозь слезы:
– А вы, вы… как вам не стыдно только? Пусть вы знаменитый, богатый, пусть вас все читают, и знают, и всюду зовут, и про вас пишут, но зачем вы так с ним? Он лучше, он чище, он выше вас всех в тысячу раз. И читать через сто лет, вот увидите, будут его, а не вас.
И выбежала на улицу, где уже допивал в ранних сумерках дорогое вино ее друг. Впервые она увидела его пьяным. Только это было какое-то странное опьянение. Уля перевидала немало пьяных мужиков в Горбунках, помнила их скандальные пляски и драки, но чтобы человек, который еще недавно говорил связные, пусть и воспаленные речи, в одну секунду превратился в бесчувственный столб с идиотской щербатой улыбкой на лице – с таким она столкнулась впервые и не знала, что делать. Стояла на темной улице рядом с Крудом, без движения прислонившимся к забору, и не плакала потому, что заплакать было бы еще страшнее. Он был бледен до невозможности, крупный пот выступил у него на лбу и катился по лицу. Бились фиолетовые жилки в висках с такой силой, что казалось, сейчас из них хлынет кровь.
Началась поземка, сгущались сумерки недолгого дня, Савелий не двигался, и Уля испугалась, что он замерзнет. Денег на извозчика не было ни у него, ни у нее. Возвращаться и просить у оскорбленного ее последними словами Алексея Ивановича было невозможно. Уля огляделась и, кажется, впервые в жизни по-настоящему взмолилась: «Господи, помоги!» Кричать она стеснялась и стала упрашивать: «Помоги! Ну чего тебе стоит? Пожалей его, если не хочешь жалеть меня. Придумай что-нибудь такое, чтобы этот снег растаял и мы очутились в его стране. Я за это что-нибудь готова сделать, хотя и не знаю, что тебе понравится. Я даже согласна для этого замерзнуть, если так надо. Помоги нам, ну пожалуйста, пожалуйста, помоги». Однако небеса были наглухо задраены, и никто за пеленой облаков и снега не хотел смотреть на непослушную, дрожащую от холода и страха девочку и ее бесчувственного товарища. Уля подняла камень и бросила его в небо. Камень пролетел совсем немного и упал, стукнувшись о небольшие сани с дровами у забора напротив. Уля скинула поленья и вместо них положила на сани длинное тело мустанга. Затем попыталась толкнуть это громоздкое сооружение. Санки не сдвинулись с места. Тогда Уля впряглась в них как лошадь и потащила.
Снега было еще совсем немного, и сани скользили плохо. Ноги Круда свешивались с саней, цепляясь за землю. Какая-то женщина шла им навстречу.
– Мужика тащишь? Иль отца? – спросила она сочувственно.
Круд вскоре протрезвел, но ни телом, ни языком по-прежнему не владел. Он виновато смотрел на Улю, а она тащила его по темной улице к вокзалу и там еще долго ждала, покуда он придет в себя, и вдруг почувствовала, как в ней просыпается новое, взрослое чувство ненависти к мужскому пьянству, но тут же она вспомнила свое жуткое похмелье после «Виллы Родэ», и ей стало жаль его. «Или буду пить вместе с ним, или и вправду его брошу. Так ему и скажу».
Но Савелий ее опередил:
– Я даю тебе слово, что не притронусь к вину до тех пор, пока ты сама мне этого не позволишь. Но ты так и не поняла меня. Как и они все не понимают. Я для них шут, обезьянка с острова Борнео, хуже, чем этот итальянский клоунишка. Ах, какие они все хамы, сволочи и негодяи – все эти людишки из редакций и газет, все эти профессора и приват-доценты! Они жиреют, а мы спиваемся. Им игрушки, а нам слезки. И ты ничем не лучше. Ты увидела во мне другого человека и вообразила, что это и есть я, а меня настоящего не узнала. Меня не знает никто. Ты подошла чуть ближе и заглянула в меня, как в колодец, но все равно почти ничего не разглядела, потому что твои глаза ослеплены обыденностью. Зато я разглядел тебя очень хорошо. В твоей жизни есть лишнее и недостающее, и это тебе мешает. Но я сделаю так, чтоб твою жизнь изменить. Я подарю тебе другое имя. А потом ты встретишь того, кто тебя полюбит. Он будет бедным человеком, очень старательным, очень добрым, и твой отец попробует дать ему шанс выкарабкаться, но ты пройдешь мимо этой любви.
– Почему?
– Потому что ты небрежна к людям, скользишь по жизни и думаешь лишь о себе. Ты пуста, девочка. Ты даже не бескрыла, нет. Ты настолько пуста, что каждый, кто тебя встречает, наполняет своим содержанием и думает, что тебя поймал. Но это все равно что поймать кусок лунного света. Очаровательно, но бесполезно.
Он неприятно засмеялся, а она вспомнила, как защищала его от Алексея Ивановича, как тащила пьяного на санях, и обиделась, а когда позднее поняла, что в его словах была какая-то глубокая, не до конца ясная ей правда, обида сделалась еще глубже.