Шесть
Человек, любивший птиц
ПРОШЛО СТОЛЬКО ЛЕТ, но я до сих пор помню, как в России я спал в лесу на траве рядом с отцом. Иногда, проснувшись, я удивляюсь, видя, где нахожусь, – проникающий в окно нью-йоркский свет, пес на полу, звон цилиндрических колоколов часовни Доброго пастыря за стенами Объединенной богословской семинарии. Я очень долго верил, что на Украине остался не только наш дом, но и мама. Выгоревшая земля на месте нашей деревни зазеленеет снова, и частица ее плоти будет в каждой выросшей травинке. Когда мы уехали оттуда, мы оставили позади наше прошлое – так я, по крайней мере, думал тогда. Мою мать звали Анной, и я все еще не мог произнести это имя вслух.
Я плакал, когда мы бежали из нашего дома, потому что я был еще мал, а в лесу было темно и страшно. Там было полно птиц, и я воображал, что они подхватят меня и унесут. Ночные птицы – хищники, и мы были легкой добычей. Мужчина и мальчик в черных сюртуках, прохудившихся ботинках и изношенных нестираных рубашках, оба растерянные и не имеющие представления, что их ждет впереди. Я держал отца за руку и вел его через лес, потому что лучше видел дорогу и шагал увереннее. Когда стало темно, он велел мне закрыть глаза и спать, ибо во сне я увижу другой мир, который я скоро найду и в реальной жизни, далеко от знакомых нам лесов и полей, на которых вновь расцветет жизнь мамы. Отец был реалистом, теперь я это понимаю, но и фаталистом тоже. Он считал, что все в руках Божьих и надо принимать то, что выпадает на твою долю, а не сопротивляться и не лезть на рожон. Все это проявлялось в нем, когда я работал вместе с ним на фабрике. Он был работягой и никогда не жаловался, что я ставил ему в вину. Чем более робким он мне казался, тем больше я бунтовал. Я не хотел быть хоть в чем-то похожим на него и злился, когда находил у себя его черты. Он вырос под властью казаков, безумных всадников, которые сожгли нашу деревню, убили всех жителей и превратили нас в дым. Он привык держаться тише воды ниже травы, как мышь, пробегающая по столу и подбирающая крохи, которые ей достанутся. Условия, в которых жили и работали фабричные рабочие Нью-Йорка, были такими тяжелыми, что даже я, маленький мальчик, понимал, что так не должно быть. Мы не должны были так страдать ради того, чтобы наши хозяева жили в особняках, ездили в каретах из полированного орехового дерева и покупали первые производившиеся автомобили, о которых, как и о своих лошадях, они нежно заботились, в то время как дети на их фабриках работали по двенадцать часов в день и ложились спать голодными.
Возможно, когда отец закрывал глаза, ему грезился новый порядок, при котором его пальцы не кровоточат от непрерывного шитья, а глаза снова стали здоровыми. Он ходил на рабочие собрания, но держался в стороне, чтобы не нарываться на неприятности. Мышь, и больше ничего. Меня же вдохновляла идея, что рабочие могут бастовать и взять свою судьбу в собственные руки.
– Поживем – увидим, – осмотрительно говорил отец. И действительно после забастовки хозяева немедленно наняли новых работников вместо нас, привезли их на телегах, как скот. Мы пытались не дать им отнять у нас работу, по праву принадлежащую нам, но полицейские из Десятого участка избили нас дубинками. Помню, у отца была ссадина на лице, но он ни словом об этом не обмолвился. Уже дома я заметил, что он отплевывается кровью. У него был выбит зуб, и он засунул за щеку чайный пакетик, чтобы дубильная кислота остановила кровотечение.
На следующей фабрике, где нам дали работу, весь цех был уволен при первом же проявлении недовольства. Хозяева решили предупредить более серьезные выступления и набрали новых рабочих. Именно тогда отец не выдержал и пошел в порт при всем своем долготерпении и добропорядочности, за которые я его презирал, хотя был плоть от плоти его, и он не раз спасал мою жизнь, находя хлеб и кров, когда мы странствовали по континентам. Он был мышью, боящейся леса, но именно благодаря ему мы добрались до Франции, до Гавра, где он кидал лопатой уголь на заводе, пока не заработал достаточно, чтобы доехать на пароходе до Нью-Йорка. Это была наша единственная общая мечта.
В Нью-Йорке он пускал незнакомых людей пожить у нас, любой украинский иммигрант всегда мог переночевать под нашей крышей. В синагоге он неизменно давал беднякам деньги, хотя, казалось бы, кто мог быть беднее нас? Он был порядочным человеком, но кому нужна порядочность в мире, где люди, согнанные, как рабы, в тесные помещения, заболевают туберкулезом и работают чуть ли не до смерти? Я смотрел на многострадальных иммигрантов с презрением, как на овец, не смеющих поднять глаз на своего босса, не говоря уже о том, чтобы подать голос.
В ту ночь, когда наша деревня горела, а мы с отцом лежали в траве, и наши желудки урчали от голода, и совы кружили над нами, мне было всего пять или шесть лет. Но именно тогда я стал считать отца трусом. Мы лежали бок о бок, трус и сын труса. Как мы могли оставить в деревне маму? Пускай она превратилась в пепел, в траву или воздух, для меня она по-прежнему была в нашей деревне. А мы бросили ее и начали новую жизнь. Я был уверен, что, если бы я полюбил женщину (а это даже тогда казалось мне невозможным), я ни за что не бросил бы ее.
В мистере Вайсе, когда он пришел ко мне, я почувствовал родственный мне дух неповиновения. Может быть, именно поэтому я согласился ему помочь. Вайс не мог позволить своей дочери исчезнуть, он был не согласен считать ее пропавшей, пеплом, развеянным по улицам города. Я отстранился от других, как и мой отец, но мне хотелось думать, что это из-за моего независимого характера, а не какого-то осторожничания. Возможно, я был крысой, но уж никак не мышью.
Мне следовало бы, как обычно, оставаться в стороне от чужого несчастья, но я согласился быть втянутым в это дело. Вайс был пожилым человеком в черном костюме ортодоксального еврея, но вряд ли можно было назвать его робким. Он ходил к высокопоставленным людям, выстаивал в коридорах Таммани-Холла, где его оскорбляли и откуда гнали. Он изложил суть дела журналистам в редакции еврейской газеты «Форвард» на Восточном Бродвее, а также в англоязычной «Сан», но они не пожелали заниматься исчезновением его дочери. И лишь когда все другие способы оказались бесполезны, он обратился ко мне, как к человеку, умеющему находить потерянное. Он полагал, что Бог наделил меня такими способностями.
Я согласился выполнить его просьбу потому, что он был не похож на моего отца. Возможно, у меня действительно была способность находить людей, как говорил Хочман, потому что я понимал, что происходит у них в голове. Я представлял себя на их месте и благодаря этому догадывался, что они думают, даже если их жизнь в корне отличалась от моей. Я становился преступником, фальшивомонетчиком, совратителем. Перевоплотившись в них, я разрабатывал схемы, придумывал, как достичь желанной цели, на какие предосудительные развлечения потратить деньги и где спрятаться. Таким образом воображение позволяло мне, мальчишке, отыскивать людей, которые думали, что скрылись от преследования. Но теперь, в поисках Ханны Вайс, эта моя способность не работала, и я очень быстро зашел в тупик. Я никак не мог поставить себя на ее место. Ее сестра водила меня по местам, которые они вместе посещали, – в шляпный магазин мисс Вебер на Двадцать второй улице, в синагогу, где они молились, в парк Мэдисон-Сквер, где они кормили голубей по воскресеньям, – но и это не помогло. Ханна, судя по всему, была милой хорошенькой девушкой, трудолюбивой и надежной. А на моей прежней работе такие положительные личности мне не встречались, их скромные желания были мне неведомы.
Я разговаривал с несколькими девушками, знавшими Ханну и уцелевшими при пожаре, надеясь, что они помогут мне найти к ней ключ, полученные от них сведения я записывал в маленькую записную книжку. Вспоминая пожар, начавшийся в цеху, они невольно понижали голос. Одна из девушек сказала, что он налетел на них, как рой каких-то красных пчел, пробивавшихся сквозь стены. Многие думали, что Ханна тоже спаслась, но оказалось, что они принимали за нее Эллу – сестры были так похожи, что непросто было отличить их друг от друга, особенно в таком дыму.
Ханна представала передо мной самой обычной девушкой без каких-либо секретов или недостатков. Однако вряд ли есть хоть один человек, не имеющий никаких секретов, и одной из последних мне попалась девушка, знавшая о Ханне больше других. Она попросила меня не писать в книжке ее имя полностью, а только первую букву, Р, так как боялась бесцеремонной назойливости журналистов и не хотела, чтобы ее имя трепали в прессе. И так уже после трагедии репортеры перетряхнули весь их многоквартирный дом, она же больше недели была в истерике и не могла ни говорить толком, ни понять других. Хотя родители не подпускали к ней журналистов, те продолжали толпиться под окнами, выкрикивая ее имя. Р. просто не знала, как жить после того, как видела двух своих младших сестер, примостившихся, как голуби, на карнизе девятого этажа. В самом начале она отослала их вниз, а сама побежала за своим новым шерстяным пальто клюквенного цвета. К этому времени все затянуло дымом, лифт не работал. Она обернула пальто вокруг горящего троса в шахте лифта и по нему спустилась.
А когда выбежала на улицу, увидела сестер наверху. Наверное, они тоже увидели ее, потому что одна из них кинула Р. свое кольцо. К сожалению, серебряное кольцо стукнулось о тротуар с такой силой, что сплющилось и вонзилось в бетон. Р. винила себя, что не смогла его поймать, но кольцо, скорее всего, прожгло бы ее руку или переломало бы пальцы.
Родители Р. разрешили мне побеседовать с единственной оставшейся у них дочерью только потому, что их попросил об этом мистер Вайс. Они знали о его несчастье. Когда я пообещал, что не разглашу имени девушки и не буду слишком расстраивать ее, меня наконец пустили в дом. Со времени пожара прошло две недели, а по опыту работы у Хочмана я знал, что через двадцать четыре часа после исчезновения человека шансы найти его уменьшаются вдвое, а через неделю они еще меньше, так что у меня не оставалось почти никакой надежды. Хочман говорил, что за две недели человек может кардинально преобразить свою жизнь – дойти пешком до Огайо или Айовы, сменить имя и манеру речи, полностью раствориться в новой жизни. Следы в лесу за это время стираются, ветер уносит оставленные на кустах нитки одежды, человеческая плоть исчезает в траве.
Я сидел в чужой гостиной на Восточной Тринадцатой улице. Комната была тесной, в ней стояли покрытые белыми простынями раскладушки на роликах, на которых спали сестры Р. Как принято в дни скорби по умершему, зеркало тоже было занавешено простыней. Руки и ноги девятнадцатилетней Р. были обожжены. Кожа покраснела и припухла, ее смазывали гелем алоэ и рыбьим жиром. От природы Р. была привлекательной девушкой, но сейчас привлекательность словно исчезла – не из-за ожогов, а из-за воспоминаний о том, что она видела. Она сказала, что по утрам ей не хочется вставать и иногда она спит по восемнадцать часов в сутки и больше, стараясь проводить время в забытьи.
– Скажите, чем я заслужила это? – спросила она своим молодым и жалобным голосом.
Как можно дать вразумительный ответ на такой вопрос? Кто я такой, чтобы оценивать ее жизнь? Однако, чтобы поддержать разговор, я ответил, что она это ничем не заслужила и что если Бог существует, в чем лично я сомневаюсь, то он был в этом случае очень не прав.
Она хрипло рассмеялась и сказала:
– Бог не имеет к этому отношения. Это человеческая жадность виновата.
Мать Р., сидя в коридоре, следила, чтобы я не замучил Р. вопросами о 25 марта. Я перечислил то, что мне сообщили о Ханне Вайс предыдущие интервьюируемые. Р. слушала, опустив глаза, затем подняла их и сказала:
– Они не всё о ней знают. Я была ее самой близкой подругой.
Тут я обратился к матери с вопросом, не принесет ли она нам чая. Она относилась ко мне с подозрением с самого начала и потребовала, чтобы я оставил камеру в передней. Теперь она посмотрела на Р. с сомнением, но та ее успокоила:
– Не бойся за меня. Нам действительно не помешает чай, а то у нас горло пересохнет.
Когда ее мать отошла, я спросил Р., что она имела в виду.
– Ханна ходила на рабочие митинги втайне от отца. Мистер Вайс был строг с дочерьми и боялся за ее безопасность. Он ни за что не позволил бы ей участвовать в митингах, так как был риск попасть в тюрьму. Я видела ее однажды с несколькими забастовщиками около другой фабрики, на Грейт Джоунз-стрит. Она догнала меня и взяла слово, что я никому об этом не скажу. Я пообещала, после чего она обняла меня в знак благодарности и сказала, что не забудет этого.
– Ну ладно, отец не одобрял этой ее деятельности. Но в этом нет ничего особенного, – заметил я.
– Она была не одна, а с парнем. Она и на митинги стала ходить из-за него. Я думаю, она его любила.
– Как вы об этом узнали? – заинтересовался я.
Это насмешило Р. Она явно сочла меня кретином.
– По ее лицу.
Это было все, что Р. могла мне рассказать, она не знала ни имени, ни адреса этого парня. Но и этого было достаточно, чтобы я понял, что сложившийся у меня образ Ханны был неточным, так как был создан под влиянием отцовской любви. Возможно, я не смог составить правильное впечатление о ней, потому что был введен в заблуждение. Она была более независимой, чем я думал, могла пойти на риск. Выйдя от Р., я долго бродил по улицам, и ноги сами привели меня к дому, где жила семья Вайс. Я поднялся и постучал в дверь. Я приходил сюда почти каждый день, хотя мне нечего было докладывать. Это стало уже своего рода ритуалом, который мне не хотелось нарушать, даже если я заходил всего на несколько минут, и мне было стыдно, что я так мало выяснил. Но Вайс никогда меня не упрекал. Он не терял надежды.
– Ну что, нашел что-нибудь? – спросил он, впустив меня. – Золотую цепочку? Ее туфли? Кого-нибудь, кто ее видел?
Я ответил, что ничего не нашел. Я не мог сказать ему, что его дочь любила парня, которого он никогда не видел и о котором ничего не знал, и что у нее был бунтарский характер.
– Ты найдешь ее, – сказал он, уверенный в себе, уверенный во мне. Или, возможно, отчаянно пытающийся верить.
Я остался у них на обед и из уважения к хозяину прочитал вместе с ним вечерние молитвы. Я все еще помнил их. Сестра Ханны подала ячменный суп, голубцы и жареного цыпленка, а также хлеб и сливочное масло. На десерт был приготовлен яблочный штрудель, посыпанный сахарной пудрой. С моей точки зрения, это было настоящее пиршество. Я вспомнил, как занималась приготовлением пищи и прочими хозяйственными делами моя мама, как она напевала при этом. В еду она всегда добавляла для вкуса разные травы. Я сказал Элле, что в благодарность за обед помогу ей убрать со стола и вымыть посуду. На самом деле мне хотелось поговорить с ней по секрету от ее отца.
– Ваша сестра была влюблена? – спросил я.
Элла бросила на меня настороженный взгляд.
– Какое это имеет значение?
– Может быть, никакого, а может быть, очень большое.
– Во всяком случае, мне она ничего не говорила об этом.
– Она же говорила вам обо всем, – напомнил я ей ее же слова.
– Ну, это был просто знакомый парень. Ничего серьезного. Она недавно с ним познакомилась. Это все, что она мне сообщила. Знаю только, что его зовут Сэмюэл. Она сказала, что как-нибудь познакомит нас, но этого не произошло.
Тарелки были выщербленные, вода холодноватая. Я не упрекнул Эллу за то, что она ничего не сказала мне об этом Сэмюэле и нарисовала неточный портрет своей сестры, из-за чего я потратил много времени впустую. Мне приходилось начинать все сначала, исходя из другого представления о ее сестре. Я уже хотел закончить разговор, как вдруг Элла схватила меня за руку.
– Мне опять приснилась Ханна. Она была одета в синее и кружилась в воде. Когда я проснулась, я услышала ее голос. Она сказала, что пыталась вернуться ко мне, но у нее ничего не получилось. Теперь это невозможно.
Она крепко держала меня за руку, и я, вспомнив уроки Хочмана, постарался успокоить ее, сказав, что люди при тяжелой утрате часто переживают подобное. Надеюсь, мои слова звучали не так напыщенно, как это всегда получалось у Хочмана.
– Видеть такие сны – это нормально.
Я не сказал Элле, что иногда слышу голос своей матери, хотя прошло уже много лет после ее гибели, так что я с трудом вспоминаю ее лицо и не могу заставить себя произнести ее имя. Не сказал и того, что отец тоже часто мне снится. Он был жив, но для меня потерян. В моих снах он молча стоял по колено в траве.
– Нормально? То, что я вижу ее, как наяву?
– Ну да, если любишь человека. – Я сам плохо понимал, о чем говорю, просто повторял слова Хочмана. Но мою следующую сентенцию мне продиктовал мой собственный опыт. – Человеку представляется то, чего он желает.
– Но у меня вся подушка была мокрая – это она ее намочила.
Я покачал головой.
– Это вы сами. Вы плакали.
На обратном пути я проходил мимо дома отца и остановился напротив. Ночь была темная и необычно теплая. Я подумал, как это может быть, что после того как мы когда-то давно спали рядом в лесу, теперь мы стали абсолютно чужими друг другу. Если мы встретимся на улице, узнает ли он меня без черного сюртука и черной шляпы, с коротко остриженными волосами? Я вспомнил, как прежде удивлялся тому, что люди, только что жившие рядом с тобой, вдруг исчезают неизвестно куда. Как могла моя мама, которая всегда была полна жизни, превратиться в горстку пепла? Наверняка она существует где-то. Я и разыскивать-то людей стал потому, что хотел найти ответ на эти вопросы. Может быть, это все-таки был мой дар. А Ханну Вайс я не знал и, если ее сестра права, никогда не узнаю. Но это не имело значения.
Я просто не мог прекратить ее поиски.