Глава 13
Замордованные
Их было шестеро на дощанике – Келума, Нигла Евачин, Лелю, Етька, Лемата и князь Пантила Алачеев. Они были скованы общей длинной цепью, продетой сквозь кольца на ржавых железных ошейниках. Цепь не мешала им работать – вытягивать огромный невод-кошель. Вода у борта дощаника бурлила и взблёскивала от мечущейся рыбы, большие рыбины бились в ячеях невода. Руками, обмотанными окровавленными тряпками, остяки хватались за узлы и волокли из реки толстые грубые снасти, склизкие от чёрного ила. Снасти спутанными кучами укладывались на мокрую палубу, заваленную полосатыми окунями, шипастой хищной стерлядью, сине-золотыми сигами, краснощёкой нельмой, гладкими и длинными тайменями, щуками, налимами, лещами, пелядью. Рыбы шевелились, извивались, прыгали, хлопали хвостами и зевали. Остяки, поскальзываясь, давили улов ногами.
Дул западный ветер, нёс холод с вогульских кряжей и гнал наискосок через Обь широкую волну. Дощаник то поднимало, то опускало; изредка он вдруг опоясывался кушаком шипящей пены; мачта-щегла качалась в небе, с тихим свистом перечёркивая остриём бледное незакатное солнце севера.
Дощаник принадлежал служилым из Берёзова. Палуба перекрывала его носовую часть, здесь и топтались остяки с неводом. Служилых было всего трое: есаул Полтиныч, Юрка и Терёха Мигунов. Полтиныч держал рукоять рулевого весла, подвешенного за кормой на крюках-сопцах, а Юрка и Терёха, стоя возле палубы на подмёте днища, лопатами выгребали рыбу из-под ног остяков и спихивали её под настил. Потом, когда вернутся на берег, остяки выгрузят добычу, выпотрошат и развесят сушиться; на стане за балаганом служилых по лугу торчали ряды жердей с верёвками, унизанными рыбинами.
А остяки изнемогали. У них нарывали босые ноги, израненные рыбьими костями. От работы выламывало спины, от сырости – локти и колени. Снасти обдирали ладони. Ветер трепал лохмотья. Служилые не морили своих невольников голодом, рыбы хватало, но и отдыхать не давали: с невода гнали на вёсла, с вёсел – на невод. Путина на Оби короткая, некогда разлёживаться.
– Нас шестеро, а их трое, Пантила, – глухо сказал Келума по-хантыйски, чтобы русские не поняли. – Даже в цепях мы сможем их всех убить.
В глазах у князя Пантилы всё плыло, как в мороке. Он видел только край палубы и тусклую воду, из которой ползли сети, полные рыбы.
– Мы не будем их убивать, – с трудом ответил Пантила.
– Тогда мы умрём. У нас уже нет сил.
– Наш новый бог велел терпеть, Келума, – Пантила упрямо тянул верёвку неподъёмного невода. – Мы дали ему клятву.
Зимой в съезжей избе Филофей объяснял остякам-новокрещенам, в чём суть русской веры. Лесные боги не требовали от людей ничего, кроме жертв. А русский бог требовал, чтобы люди жили по его правилам. Он запрещал причинять зло другому человеку. Даже если этот человек плохой и заслужил кару, даже если он смеётся над твоим бездействием. Не причинять другому зла, даже если тебя никто не накажет за твоё зло, а то и похвалят; даже если тебе от твоей доброты будет только хуже; даже если этот другой – твой враг, и он хочет убить тебя, а ты должен защищаться. Нет. Нельзя причинять зло. Кто убережёт себя от зла, тот получит от бога вторую вечную жизнь в раю.
Душа князя Пантилы восставала против смирения. Почти все русские, которых знал Пантила, сами творили зло, будто бы о добре говорил не их бог, а чей-то чужой. И терпеть было невыносимо. Почему нельзя отомстить? Почему нельзя убежать? Это несправедливо! Но Филофей говорил, что все страдания есть испытания веры. Без них нельзя. Надо быть стойким. Это как на охоте: нужно перенести холод и голод, пока лежишь в укрытии, только тогда и добудешь осторожного и драгоценного зверя. И Пантила хотел быть хорошим охотником. Он дал богу клятву, что станет хорошим охотником. Да, жизнь коварна и жестока. Однако нарушать клятву – зло. Бог тоже ищет справедливости, и справедливо – когда люди исполняют свои обещанья.
– Ты плохой князь, – с ненавистью сказал Келума. – Айкони не терпела. Она сожгла русский дом и убила врага. И теперь она на свободе. Лучше, чтобы нашей княгиней была она, как твоя прабабка Анна, злая невестка Алачи.
– А мы будем терпеть, – упрямо повторил Пантила.
– Тогда мы умрём, – тоже повторил Келума.
– Бог нас спасёт, – сказал Пантила, хотя сам в это уже не верил.
Он не знал, во что ему сейчас верить. Лучшее, что они могли сделать, – просто выдержать нынешнюю путину. Покорно снести и страдания, и сомнения. Выжить, не причиняя зла, но без всяких надежд на свободу, возмездие или вторую жизнь. И в этом русский бог оказывался прав.
Остяки смотрели только на снасти невода и не заметили, как внезапно всполошились служилые в дощанике.
– Провались ты! – плюнул Полтиныч. – Залетел грех под рясу!
– Ох, сгноит нас воевода в Обдорске, – сморщился Терёха.
– Не сгноит, – решительно сказал Юрка.
Прошло уже три года с того лета, когда берёзовские служилые обобрали Певлор, убили шамана и увезли в холопки остяцкую девчонку Айкони. Юрка отъелся, заматерел, освоил все подлости службы, и поэтому сейчас сразу сообразил, как им уберечься от гнева начальства. Он перехватил лопату и с силой ударил Келуму в поясницу. Келума вытягивал невод, подступив к самому краю палубы, и удар лопаты скинул его в воду. Келума не успел и вскрикнуть от неожиданности. Его цепь дёрнула Ниглу Евачина, и Нигла тоже полетел с палубы. Цепь Ниглы рванула за шею Лелю, цепь Лелю – Етьку, и оба они грузно бултыхнулись вслед за Келумой и Ниглой. Лемата схватился за ошейник, пытаясь устоять против рывка, но тяжесть четырёх человек уронила его и сбросила за борт, а за ним за борт швырнуло и князя Пантилу. Остяки орали и барахтались в волнах у дощаника, а сверху на них грудами повалился спутанный невод и посыпались живые рыбины.
Инородцы нижней Оби не умели плавать: их река даже в самую летнюю жару не прогревалась настолько, чтобы можно было искупаться. Для остяка упасть в воду означало утонуть. Вода, ледяная как смерть, разом обжала и опалила князя Пантилу со всех сторон, но в этой упругой и податливой стуже не было никакой опоры для рук или ног. Пантила по-заячьи забился от страха, погрузившись с головой, вдохнул тяжёлого холода, разламывающего грудь, и, содрогаясь, увидел в прозрачно-тёмной толще невесомо клубящиеся сети и мечущихся рыбин. Потом перед его глазами мелькнули чёрные от осмолки бортовины дощаника, и Пантила ринулся к судну, впился пальцами в какие-то щели и пополз вверх, где сквозь кружева пены искрило солнце.
Он вынырнул, и на него как колпак нахлобучились звуки мира: плеск воды, крики тонущих, скрип снастей. Пантила поймался за жёсткую прядь конопатки, торчащую меж досок, но достать рукой до края борта не мог – борт был слишком высоким. Железный ошейник сдавил его горло, не давая отхаркнуть воду, залившую лёгкие; цепь, на которой висели и колотились, запутываясь в сетях, другие остяки, отрывала Пантилу от судна. Отчаянье сотрясло его, и прядь конопатки расползалась в пальцах, как тина.
И там, в высоте над бортом, он внезапно увидел склонившегося над ним человека – совсем чёрного против света, но вокруг его головы солнце засияло нимбом. Человек напоминал владыку Филофея. Конечно, владыка, крёстный отец, явился в гаснущее сознание князя, чтобы повести к русскому богу.
– Панфил! – прозвучало сверху.
Панфилом князя Пантилу Алачеева назвали при крещении.
И сверху опустилась рука – настоящая, не бестелесная, старчески-жёсткая. Пантила ухватился за неё, что было сил, и рука властно потащила его наверх. Рядом с чёрным человеком появились другие чёрные люди; они ловили Пантилу за плечи, за одежду, за цепь на ошейнике, и волокли на борт.
Его бросили на палубу, ошейник ослаб, и Пантила в последней судороге наконец исторг из себя воду: корчась, изблевал свою смерть. А служилые и казаки Филофея за цепь безжалостно вытаскивали из реки других остяков, обмотанных неводом, и тоже кидали их на палубу; монахи резали толстые верёвки ножами и тормошили утопленников, пока те не захрипят. Вплотную с берёзовским дощаником качался на волнах дощаник Филофея, взявшийся ниоткуда, словно сплывший с русских небес. Пантила увидел, как десятник Кирьян и казак Лёха поднимают на борт последнего из остяков – Келуму. Келума был мёртв и безвольно висел на цепи, будто огромный налим.
– Вяжить им руцы! – гневно приказал Новицкий своим людям, саблей указывая на берёзовских служилых. – Оскажэнили, вызвэрги!
Полтиныч, Терёха Мигунов и Юрка с опустошёнными рожами сидели на скамье в корме дощаника подле рукояти руля.
– Как ты сюда попал, старик? – сипло спросил Филофея Пантила.
– Да как обычно, – пожал плечами Филофей.
Как обычно, летом он двинулся по Оби. Команда у него была старая, привычная: Новицкий, монахи, казаки и служилые десятника Кондаурова. В этот год Филофей хотел уйти за Берёзов – до Обдорска, стоящего почти на краю Обской губы, или даже в Мангазею, если всё сложится удачно. Владыка надеялся отыскать самоедов, самых упрямых язычников севера. Самоеды жили кочевьем, пасли оленьи стада, почитали чёрных шаманов и не боялись пролить кровь: перебить русский отряд, сжечь русский острог, напасть на селение остяков и зарезать тех, кто надел русский крест и принял русскую веру; изловить злодеев в бесконечной тундре никто не сумел бы. А по пути владыка думал заглянуть в Певлор и навестить новокрещенов.
Но Певлор встретил владыку ужасом. Едва дощаник повернул к берегу, жители Певлора выскочили из домов и заметались: мужики побежали к сараю выгонять оленей, бабы с младенцами на руках бросились к лесу, а за ними мальчишки поволокли по траве нарты с пожитками.
Дощаник выехал носом на отмель. Филофей, Новицкий и два монаха – отец Варнава и отец Герасим – пошли к селению. Мимо амбаров, сетей, развешенных на просушку, и зелёных травяных крыш остяцких домов плыла горькая мгла костров-дымокуров. На земле валялись потерянные в спешке вещи – шапки, капканы, упряжь. Вертелись выпущенные из загона собаки. Кое-где на брёвнышках тихо сидели никому не нужные старики и старухи с седыми космами и неподвижными, будто деревянными, лицами.
– Чому они уси сбэгли, яко мы волцы? – задумчиво спросил Новицкий.
От рыбацкого балагана на околице к Филофею не спеша шагал Ерофей Колоброд. Владыка сразу вспомнил этого хитрована, «гулящего человека».
– Благослови, отче, – поклонился Ерофей.
Филофей благословил.
– Опять ты здесь, Колоброд?
– Опять, отче. Всё на их угодьях промышляю.
– Честным ли порядком? – не удержался от сомнения владыка.
– Не честным, – усмехнулся Ерофей. – Пользуюсь чужим за бесплатно. Я остякам совал деньги, да они не берут.
– Почему так? – помолчав, спросил владыка.
Он уже начал догадываться о том, что случилось с Певлором.
– Сам понимаешь, отче, – Ерофей смотрел в сторону. – Раздавили мы их.
За три года русские истерзали это мирное селение. Сначала берёзовские служилые Полтиныча обобрали Певлор, разорили капище, убили шамана и увезли в Берёзов девку. Потом Ерофей перепугал остяков, выкопав мёртвого шамана из мерзлоты. Потом сам Филофей убедил жителей сжечь идолов и «тёмный дом». Потом явились бухарцы с муллой. Потом Ахута поднял мятеж, и жители Певлора убили двух русских, а русские – шестерых остяков. Потом нагрянули служилые сотника Емельяна и угнали князя Пантилу и ещё десяток человек в Тобольск. Двух девок там продали на торгу.
– Но ведь князя Алачеева и других остяков губернатор отпустил.
– Отпустил, – согласился Ерофей. – Они вернулись. А весной комендант Толбузин прислал команду, захолопил твоих новокрещенов и увёз к себе.
– На дощаник, – сухо приказал своим Филофей. – Плывём в Берёзов.
Владыка не пожелал медлить и часа, пока новокрещены в неволе, однако Новицкий не сразу отошёл от Ерофея.
– Може, ты знаэ дывчину тутошну – Аконю? – негромко спросил он. – Повэртавыся ли вона сюды додому?
– Знаю, – кивнул Ерофей. – Вернулась она. Только остяки её прогнали.
– И куды вона пышла? – разволновался Новицкий.
– А куда у них непримиримые уходят? – Ерофей пожал плечами. – Небось, к вогулам, где ельники-людоеды.
Дощаник Полтиныча владыка встретил уже через два дня. Служилые и казаки Филофея не сразу разглядели, что творится у берёзовских.
– Здаэтьса, рыбари, – щурясь, сказал Новицкий. – Нэ бачу покудо…
– У старости острый взгляд, Гриша. Это певлорские. Закованы они.
Служилые Филофея повязали Полтиныча, Терёху и Юрку. Комендант Толбузин должен судить их за умысел на смертоубийство. С новокрещенов сбили ошейники. Келуму похоронили на берегу и водрузили крест.
Владыка отпустил Ниглу, Лелю, Етьку и Лемату – пусть идут домой в Певлор, а Пантилу Филофей взял с собой в Берёзов. Всё-таки Пантила – не простой инородец, а князь древней остяцкой Коды, хотя сейчас от того княжества осталось лишь воспоминание. Но княжью честь рода Алачеевых признавал даже царь Алексей Михалыч. Два дощаника владыки уплыли вниз по Оби до устья реки Сосьвы и потом поднялись по Сосьве до Берёзова.
Филофей велел разбить стан за версту от города. Служилые соорудили шатры, а Филофей, Новицкий и Пантила отправились в город. Тропа вела через кладбище. На молочно-розовых полотнищах незакатного света вдали темнели деревянные острия острожных башен и колоколен, луковки церквей Берёзова. Меж могил торчала некошеная трава, кое-где росли мелкие ёлочки, старинные голбцы торчали косо, а некоторые и вовсе упали набок, словно в бессилии опёрлись рукой о землю. В тёплом воздухе ныли комары, издалека доносился звон колокола, пахло старыми досками и хвоей.
– Що цэ за пташки зроблены? – вдруг спросил Новицкий.
На верхних концах некоторых крестов были вырезаны сидящие голуби.
– Здесь остяков копают, которые верили, – угрюмо пояснил Пантила. – Их Толбуза загубил. Когда дитё лежит, ему остяки птицу-сон делают.
– Разве воевода и детей в работы гнал?
– Баб забирал, они с детьми были.
Тропа проходила мимо двух свежих могил, но эти могилы выглядели как-то пугающе странно: под крестами вытянулись утопленные в земле низенькие домики из обтёсанных брёвен, накрытые двускатными дощатыми крышами. В стенках, где ноги покойника, были окошки, заткнутые пробками.
– Что за избушечки, Панфил? – удивился Филофей. – Зачем окошки?
– С мёртвыми говорить. Кормить их.
– Не по-христиански это. Кто здесь лежит?
– Вогулы, сыны князя Сатыги, – сказал Пантила. – Они на Конде жили в Балчарах. Сами захотели кресты надеть. Пришли сюда. Надели. Радовались. Воевода им сказал, пускай работают для него. Они стали работать. Верные были. Потом сила кончилась, они умерли.
– Як наши Борыс и Глэбо, – Новицкий задумчиво перекрестился.
– А избушечки почему? Они же крещёные.
– Князь Сатыга прибежал, отец. Кричал, плакал, сам хоронил. Нельзя отцу мешать. Шибко в горе был. Убежал в Балчары, хотел идолов рубить.
– Ко Христу обратился? – с надеждой спросил Филофей.
– Нет, – покачал головой Пантила. – В тех идолах плохие боги сидят, слабые, не помогли мальчикам. Сатыга их порубит, потом из кедра других идолов вырежет – для хороших богов.
– Можэ, до того Сатыге пидэмо, вотче? – предложил Новицкий. – Ежели вин сам выстуканов рубаэ, найкращий час його до Хрыстэ зазвати.
– Я подумаю, Гриша.
Они миновали покосившуюся часовню и оказались на утоптанной дороге, которая тянулась к овинам и оградам Берёзовского посада.
– А ты, я вижу, разуверился, Панфил? – осторожно обратился к князю Филофей.
– Нельзя богу не показывать себя, – жёстко ответил Пантила. Он много думал об этом. – Бог должен исполнять просьбы.
– Нет, – спокойно возразил Филофей. – Тогда наша вера ничего не будет стоить. Попросил, получил – и всё. Вроде бы, хорошо, но душа твоя слабеет, когда не совершает усилий, и уже не может бороться со злом.
– Я не хочу, чтобы меня мучили из-за бога, – честно признался Пантила.
– Никто этого не хочет, но зла слишком много. Зато теперь ты стал дороже богу, чем я, потому что пострадал за веру в него.
– А я уже не верю! – в голосе Пантилы сквозило отчаянье. – Твой бог глухой, он не помогает! Может, его и нет вовсе?
– Он есть. Но в вере многое зависит от нас, а не от него. Если молишься – он слышит. Если слушаешь – он говорит. Если веришь – он делает.
Улицы Берёзова, шатко вихляясь, ползли вдоль Сосьвы по прибрежным холмам, разделённым «бояраками» – косматыми замусоренными оврагами. На самом осанистом бугре громоздился крепкий многобашенный острог, а слева и справа от него растянулись неряшливые посады. Раздёрганные доски крыш, щелястые заплоты, бурьян, кривые створки ворот, лужи, всякий хлам в колеях – щепа, клочья соломы, обрывки шкур, тряпки, разбитое колесо, дохлая собака, раздавленная бочка. Многие служилые не обустраивались в Берёзове и не перевозили семей: отслужить бы свои годы – и прочь отсюда; зверовики здесь только летовали, а зимой расходились по заимкам; ссыльные не заводили хозяйств; обрусевшие инородцы не усвоили русского уклада. Всё здесь было как попало. Удивляло, что среди этого разора возвышались четыре храма с колокольнями, а пятый торчал над стенами Воскресенской обители: видимо, жителям Берёзова было о чём настойчиво просить небеса.
Филофей, Новицкий и Пантила шагали по улице к острогу, опасливо озираясь по сторонам. Новицкий держал ладонь на рукояти сабли. У крыльца кабака в грязи валялся пьяный остяк, одетый в царские меха. Маленький мальчонка в одной рваной рубашке вёл на верёвке тощую козу. Два мужика разбойного облика разговаривали у ворот, лузгая кедровые орехи, но при виде владыки торопливо скрылись во дворе. Из калитки кто-то широко выплеснул на улицу помои. Щипала бурьян унылая коняга, потерявшая хозяина. Длинные тени перечёркивали путь. Навстречу с ушатом под рукой прошла красивая баба и надменно отвернулась, не попросив благословения.
– Расколшыца, я гадаю, – пробормотал Новицкий.
Спасская башня стояла с открытым проездом: по мосту в острог пара лошадей затаскивала волокушу с брёвнами. Владыка оглядел башню, ярко освещённую низким солнцем. Четверик с повалом и пиками раската, висячая стрельница под лемеховой бочкой, два восьмерика и шатёр с распластанным двуглавым орлом, вырубленным из доски. В стену стрельницы врезан киот, а в нём чернеет чудотворная икона Смоленской Божией Матери. Спесивый воевода Толбузин отказался везти её в Тобольск поновить – боялся остаться без покровительства, и сейчас на иконе даже ликов не разобрать.
Филофей, Новицкий и Пантила вошли в острог. Здесь почему-то было дымно, как на лесосеке, когда сжигают ненужные сучья, пни и кору. Амбары, осадные дворы и заплоты, воеводский терем с острыми верхами, плоский зелейный погреб, накрытый зелёной земляной крышей, старинная гридница с гульбищем, казённые конюшни, аманатская изба, переделанная под тюрьму, и всюду – поленницы. В тесном и тяжеловесном порядке острога ощущалась властная рука хозяина, но изнутри стало видно то, что не было заметно от Спасской башни: напольная стена крепости обветшала. Сейчас её ломали клеть за клетью, и на опустевших местах сразу возводили новые городни.
Работали здесь в основном инородцы, две артели по два десятка человек – исхудалых, оборванных и покорных. Одна артель баграми разваливала старые сооружения. Приказчик придирчиво оценивал брёвна и доски: авось что-то ещё можно использовать вдругорядь или хотя бы на дрова сгодится? Хлам сжигали в большом костре, который трещал в сухом рву; дым этого костра и затягивал острог. Другая артель складывала новые клети: артельный размечал брёвна мерной верёвкой, а инородцы коваными пилами срезали лишние концы, тёслами выбирали пазы, по слегам закатывали брёвна на сруб и составляли в венцы. За работниками наблюдал караул. Безобразно толстый комендант Толбузин сидел тут же на лавке и обмахивался шапкой.
– А, владыка, – усмехнулся он при виде Филофея, но не встал. – Явился-таки? Благословишь труды?
– Не благословлю, – спокойно ответил Филофей.
Впрочем, он понимал, что бесстыжего наглеца вроде Агапона не унять праведным гневом или призывами к совести.
– Значит, с тебя совсем никакой пользы нет, – хмыкнул Толбузин.
– Почто новокрещенов захолопил, Агапон Иваныч?
– Враки, – уверенно отпёрся Толбузин. – Я не холопил. Это барщина. Осенью отпущу, как отработают. Всё по закону.
– По какому закону?
– Ты их покрестил? Покрестил. От ясака на три года избавил? Избавил, – Толбузин прихлопнул комара на шее. – Значит, на три года они не ясачные инородцы, а казённые крестьяне, и таковым положена барщина.
– Оба мы знаем, что это лукавство, – сдержанно сказал Филофей. – А они умирают из-за твоей корысти, Агапон.
– Нет, батюшка, дохнут они из-за рвения твоего, – глумливо улыбнулся Толбузин. – Ты самоедов в тундре ополчил. Они теперь боятся, что ты к ним придёшь и тоже их покрестишь, как этих остяков. Прошлым летом они к Обдорску подступались, Юильский острожек сожгли, на Казыме пограбили, приказчика в Самотлоре утопили, моим людям грозили. А у меня крепость вся трухлявая. Кому её твердить? Служилые на службах, им не до топоров.
– И спорить не буду, – сказал Филофей. – Ищи других работников, а новокрещенов сей же час отпусти. Сердце у тебя жестокое, Агапон.
– Обедню отслужи об умягчении моего сердца.
– Пожалуй, я попроще поступлю, – Филофей, размышляя, смотрел на стройку. – Ты ведь уже не воевода, которого Сибирский приказ назначает, а комендант, и тебя назначает губернатор. Я ему жалобу на тебя напишу. А не внемлет Матвей Петрович – пожалуюсь в Сенат или государю.
Толбузин угрюмо смолчал. Филофей пригрозил ему по-настоящему.
Пантила слушал спор владыки и коменданта очень внимательно. Да, Толбуза – свирепый зверь, но хороший князь. Люди Толбузы живут в достатке и не противятся ему, хотя и боятся его злобы. Почему же у Толбузы всё хорошо, а у него, Пантилы, – всё плохо? Потому что Толбуза даже в своей жадности и жестокости идёт до конца, а он, Пантила, останавливается на полпути. Он спалил идолов, но не надел креста – и прибежали бухарцы со своим Аллахом. Он родовой князь Алачеев, но уступил Ахуте, и случился мятеж. И сейчас то же самое. Он надел крест, но усомнился в русском боге, и этим наверняка снова навлечёт на Певлор какие-нибудь беды.
Владыка Филофей тоже идёт до конца – так было там, в горящем чуме, – поэтому и побеждает: спасает от смерти и надевает кресты. Он не испугался мертвеца в «тёмном доме», и Певлор отказался от идолов. Он освободил остяков из тюрьмы в Тобольске, он вытащил их из воды, когда их топили, и он добьётся, чтобы Толбуза отпустил новокрещенов. Ему, князю Пантиле, надо учиться идти до конца. И учиться, конечно, не у Толбузы, а у Филофея.
На стан они возвращались прежним путём через посад и кладбище. Новицкий опять увидел могилы-домики сыновей вогульского князя Сатыги и сразу вспомнил слова Ерофея, что Айкони могла укрыться у вогулов.
– Агапон сказав, що самоэдцы ныне зовсим озвирэли, – неуверенно заговорил Новицкий. – Що накажэшь, вотче? Пидэмо до них? Або, можэ, краще до вогулычей, иде тот Сатыга выдолов порубыв?
– Чего мы достигнем, Гриша, ежели под ножи ляжем? – горько ответил Филофей. – Только остервенение умножим. Так что к вогулам пойдём. Самое время. Князь Панфил, ты растолкуешь нам дорогу от Берёзова до Конды?
– Я сам проведу, – хмуро сказал Пантила. – Я с вами пойду, старик.
– Это правильно, – улыбнулся Филофей. – Тогда называй меня «отче».