Глава 7
Поневоле
Когда ночь обнимает тебя своей тьмою, – писал Новицкий, – бессонная мысль порождает жалобы больного сердца, лишённого отечества, которое возлюблено им более всего на земле, и плен видится бесконечной гибелью». Он не хотел писать о своей застарелой печали, но слова сложились против его воли, и Григорий Ильич не стал их вымарывать. Пусть в книге о владыке Филофее останется память и о нём, ссыльном полковнике.
Эту книгу Новицкому поручил написать сам губернатор князь Гагарин. В те дни владыка приехал из Тюмени в Тобольск, чтобы похлопотать об участи остяков, захваченных служилыми в Певлоре. О чём владыка говорил с губернатором, Новицкий не знал, но вскоре Матвей Петрович вызвал Григория Ильича к себе в дом.
Новицкий с удивлением разглядывал кабинет губернатора. В Тобольске Григорий Ильич привык к тяжеловесной грубости русского убранства: лавки, длинные столы, сундуки, поставцы, стены из стёсанных брёвен… А в доме у Гагарина было так же, как на родине в доме у самого Новицкого, и в доме Герцика – его тестя, и в доме свояка Орлика, и во дворце гетмана Мазепы в Батурине. Штофные печатные обои. Зеркала. Лепнина. Портьеры на больших венецианских окнах, набранных из стеклянных квадратиков. Гобелены. Канделябры. Паркет. Стол на львиных лапах. Кресло-корытце и стулья. Два шкапа. Бюро и комод. Хотя видно, что всё это великолепие – самодельное, чуть-чуть корявое. Разве что зеркала и канделябры привозные.
– Скажи-ка мне, Новицкий, как ты помыслишь о владыке Филофее? – задумчиво спросил Матвей Петрович. – Ты ведь учёный человек, в одном коллегиуме с владыкой обучался. Кто он – Филофей?
– Се годнэйший муж, – удивившись, осторожно ответил Новицкий.
– Да не бойся ты.
– Його працями вэра православна у Сыбыре споруджуэться.
– Это понятно, – с досадой махнул рукой Гагарин. – Я же не о том. Я вот полагаю, что после кончины будет наш владыка святым.
– Нэ моёго разумэння сие, – совсем оторопел Григорий Ильич.
– Ясно, что не твоего. И не моего. Но видится мне, что у нас с тобой долг – запечатлеть деяния владыки среди остяков. И те, что были, и будущие, – князь внимательно посмотрел на полковника. – Так что, Новицкий, поручаю тебе описать ваши странствия. Чтобы книга получилась. И в книге надобен чертёж всех рек и земель, которые вы окрестили. Сходи к Ремезову, он тебя научит чертежи делать. Вот, возьми деньги.
Матвей Петрович бросил на стол кошелёк.
– Я и бэз грошей цэ зроблю, – гордо отступил Григорий Ильич.
– Возьми-возьми, деньги делу не помеха.
Прежде чем идти к Ремезову, смущённый Григорий Ильич встретился с владыкой Филофеем. Владыка тоже оказался озадачен затеей князя.
– Конечно, Гриша, дело наше благое, – рассудительно сказал он, – однако мою грешную персону в средокрестье воздвигать не след. Я не лукавлю, и самоумаление паче гордости, но не во мне суть.
– А в чём, вотче? – спросил Новицкий, как ученик учителя.
– В остяках, – просто объяснил Филофей. – Придёт время, и они выйдут из язычества, с нашей помощью или не с нашей – не важно. И они забудут тьму, в которой пребывали. А надобно, чтобы не забыли. Вот о них ты и пиши, Гриша. А про меня – уж постольку- поскольку.
В лавке бухарца Турсуна Григорий Ильич купил четыре дести хорошей китайской бумаги, сшил тетрадь и на титульном листе вывел: «Краткое описание о народе остяцком». Об остяках он и сам знал уже, наверное, не меньше Ремезова – насмотрелся на них в путешествиях с владыкой, а вот чертить чертежи земли не умел, и потому отправился к Семёну Ульяновичу.
Ремезова он застал в мастерской.
– Я до дэла прийшов, Вульяныч, – присаживаясь, пояснил Григорий Ильич. – Мэни Матвэй Пэтрович поручив хнигу напысаты. Хнигу про народ остяцев и про то, как владыка Филофий их до вэры обращаэ. Чаю у тэби совэта спросыти. Трэба мэни зрозумить, яко чертэжи зэмли рысовати. Ты-то усю Сибер обчертил – научи.
Семён Ульянович откровенно обрадовался просьбе Новицкого. После того как Табберт перестал к нему ходить, он скучал по разговорам.
– Не токмо Сибирь обчертил! – охотно заявил он. – И Китай с Индеей, и Мунгалию, и Бухарею с Каменной степью. Ну, давай растолкую.
Он вытащил с поставца большую книгу – Новицкий помог поддержать, – грохнул её на стол и развернул посередине.
– Нет различья, на каком чертеже объяснять. Все они почти одинаково делаются. Вот показываю.
Ремезов уткнул палец в разворот.
– Чертёж полагается так. Слева, где сердце, – восток, потому что там Иерусалим. Справа, значит, запад, то есть чертят землю югом кверху. Лучше всего, если чертёж – какая-нибудь река. Рисуй на листе всё, что для дела нужно, – горы, озёры, луга, урочища Ермаковы, рудные места, а что не нужно ни к чему – к бесам долой с бумаги. Что ещё важное услышишь – на пустом месте мелким уставом подпиши. Понимаешь?
В мастерской дунуло сквозняком – это вошла Айкони. Новицкий искоса глянул на неё – и перестал слышать Ремезова. Айкони, не обращая ни на кого внимания, вытащила с полки какое-то своё рукоделие и привычно села на пол у печки. Табберт, её князь, больше не приходил к Семульче, и Айкони уже не интересовалась, кто находится в мастерской. Она просто занимала время шитьём и выжидала, когда можно будет сбежать с подворья к князю.
А Григорий Ильич понял, что ничего для него не закончилось. Ему больше не блазнило, но себя он не отмолил. Душа загудела при виде этой девчонки, словно ровная тяга в печной трубе. Новицкий тихонько сквозь камзол нащупал крестик на груди. «Господи, отведи!» Нельзя так пропадать в другом человеке: Аконя ему не хозяйка, а он ей не собака.
– Главная морока – селенья расставить, – увлечённо рассказывал Семён Ульяныч. – Про это надобно у бывальцев спрашивать. Но оно как бывает: один говорит, меж Тобольском и Тюменью три дня пути, – дак он пьяный ехал, не помнит. Другой говорит: десять дён, – дак у него коняга хромал. Вот такое и вымеряй через мненья многих-многих знатоков. Это самое трудное.
– Розумею, Вульяныч, – сказал Новицкий, хотя ничего не разумел.
Он поскорее вырвался от Ремезова и допоздна бродил по заметённым улицам Нижнего посада, чтобы остудить голову. Он не понимал, что с ним происходит. Аконя нужна ему как женщина? Нет, она ему в дочери годится. И нежность к ней, от которой плавилось его сердце, была подобна нежности к дочери. Он не желал обладать ею, а желал оберегать её, охранять от всех бед. Но у него с Айкони не могло быть общей судьбы. Он – дворянин, пусть и ссыльный, он – православный, он в Киевском коллегиуме изучал труды Пифагора, Плиния и Василия Великого. А она – тёмная язычница и холопка.
Однако на следующий день Новицкий снова был у Ремезова.
– Розкажи мэни, Вульяныч, про остяцев, – пряча глаза, попросил он.
– Тут быстро не расскажешь, – недовольно пожал плечами Ремезов, слегка обиженный, что вчера Новицкий так неожиданно сбежал. – В Сибири есть четыре главных народа – кроме русских, понятно. Калмыки, татары, вогулы и остяки. Каждый по-своему живёт. Про каждого речь особая. Да я всё это уже в книгу записал. Хочешь – читай.
Семён Ульянович выволок с полки и грохнул перед Новицким ещё один фолиант в кожаном переплёте – своё «Описание сибирских народов».
– Дозволишь взяти з собою?
– Не дозволю. У тебя в твоём скворешнике и дверь не запирается. Читай тут. Переписывай, ежели чего надо. Чем тебе у меня плохо? Лучин хватает, чернила не замерзают, и Митрофановна покормит.
Новицкий явился с одной лишь надеждой увидеть Аконю, а Ульяныч приглашал его приходить хоть каждый день. И Новицкий согласился.
Григорий Ильич помнил совет митрополита Иоанна: окрести ту, которая оморочила твою душу, – и наваждение спадёт. На деньги, которые дал Матвей Петрович, Новицкий купил на Софийском дворе красивое и причудливое медное распятье – такие под заказ архиерея отливал мастер Пилёнок на Ружейном дворе. Сидя над книгой Ремезова, Григорий Ильич поджидал случай, когда сможет поговорить с Айкони наедине. И случай подвернулся. Айкони пришла с вышивкой к печи, будто кошка на любимую лежанку, и никого из Ремезовых в тот час в горнице не оказалось. Новицкий торопливо полез за пазуху, вытащил распятье и опустился на колени рядом с Айкони.
– У мэнэ до тэбе пыдношення, Аконя, – сказал он, стараясь не напугать девчонку, и протянул ей распятье. – Визьми соби. Цэ наш бох Ысусе Хрысте.
Айкони залюбовалась распятьем, но не взяла его из рук Новицкого.
– Красивый, – сказала она. – Чужой. Не Айкони.
– Цэ тэбе, – возразил Новицкий, – тэбе. Подарунок вит мэне.
– Нет, – уверенно ответила Айкони. – Бери себе. Приманка.
Она уже заметила, что этот странный человек словно бы преследует её – если не на деле, так в мыслях своих. Он не причинил ей никакого вреда, не пытался хватать, никуда не тянул за руку, но всё равно рядом с ним Айкони ощущала себя угнетённой, стеснённой, словно её держал кто-то невидимый.
– Тэбе трэба похрэститися, – мягко, но настойчиво сказал Новицкий.
– Зачем? – спокойно удивилась Айкони. – Мой бог – много. Везде. Айкони любит богов. Твой бог – один. Где дом и пять голов.
Она приставила к голове два кулачка, изображая луковки над церковью.
– Нэ тако, Аконя. Ысусе Хрысте всюди.
– Позови его. Придёт он? Мои боги придут.
Конечно, придут. Она позвала Сынга-чахля, чтобы добыть священный волос для князя, и Сынга-чахль пришёл.
– Я хочу сам охрэстыти тэбе, Аконя, – признался Новицкий. – З вэрою во Ысусе ти знайдэшь до волы.
Язычников-холопов, которые принимали крещение, положено было выводить из холопства. Ульяныч отпустил бы Аконю на свободу.
– С крестом я могу уйти, где Обь? Жить, где мой дом?
– Да, – кивнул Новицкий.
– И ты меня пустить?
Она испытующе рассматривала Новицкого. В коротких чёрных волосах, непривычно остриженных в круг, – седина. В ухе – серьга. Выбритые впалые щёки кажутся синеватыми. Вислые усы. Печальные очи утопленника. А её возлюбленный князь не такой. У него весёлый и хитрый взгляд. У него сто зубов, когда он улыбается. У него рыжие усы торчат как у выдры.
– Нэ выдпущу, моя кохана, – глухо сказал Новицкий и опустил глаза.
– Айкони не надо, – отодвигая распятье подальше, сказала Айкони. – Иди, где Семульча. Ты чужой. Не князь мне.
Новицкий не понимал, почему он никак не может убедить эту упрямую девчонку окреститься. Владыка Филофей говорил о том же с куда более ожесточёнными язычниками – с пленниками из Певлора, и преодолевал их сопротивление. Новицкий сам присутствовал при этом, всё видел и слышал.
Остяки Певлора сидели в губернаторской тюрьме – в большом и низком подклете под амбарами на Воеводском дворе. Владыка Филофей отправился к ним без охраны, взяв с собой только Новицкого. Они спустились в сырой, холодный и смрадный погреб. Земляной пол здесь был забросан гнилой соломой, бревенчатые стены обросли серым инеем, узкие волоковые окошки были перехвачены коваными скобами. Остяки зашевелились, узнав владыку, зазвенели кандалами. Филофей, опираясь на посох, медленно обошёл подклет, рассматривая узников. Их тут было человек десять – все в одеждах из шкур, по которым ползали вши, все обросшие, и многие кашляли.
– Узнаю тебя, Гынча Петкуров, – негромко говорил Филофей. – И тебя, Негума. И тебя, Лемата. И тебя, Етька. И тебя, князь Пантила Алачеев. Вот где довелось встретиться… Горько мне вас видеть такими.
Филофей не лукавил – ему и вправду было горько.
– Ты виноват, – глухо сказал князь Пантила из-под рассыпавшихся по лицу грязных и длинных волос.
Филофей подошёл к Пантиле.
– Я чувствую вину, – согласился он, – однако виноват не я один.
– Ты обещал, что не будешь мстить! – в голосе Пантилы звучала злоба.
Князь Пантила готов был возненавидеть Филофея – не за плен и муки, а за то, что Филофей обманул. Страдания плена остяки заслужили своим преступлением, а вот обман – это подло, это несправедливо.
– Я вас простил и не жаловался на вас губернатору, – сказал Филофей и, кряхтя, уселся на солому. – Но тогда в Певлоре я ведь был не один. Вы убили двух человек. Губернатор хотел узнать, кто это сделал, и спросил у других, кто там был, не у меня. Другие не стали покрывать вас. И губернатор должен был вас наказать, потому что вы напали на людей царя.
Пантила угрюмо и упрямо молчал. Негума, Лемата, Гынча и прочие остяки подтягивались к Филофею и рассаживались вокруг него.
– Что с нами сделают, старый шаман? – спросил Негума.
– Наверное, сначала вас изобьют кнутами. Потом увезут далеко-далеко от Оби и поселят на новом месте. Там вы будете много трудиться на полях. У вас будут свои дома и жёны, но домой вы не вернётесь никогда.
Тех остяков Певлора, которые выживут после кнута, ожидала высылка по разным обителям – на Вятку, в Казань или Сольвычегодск, в Иркутск, Якутск или Туруханск. В лучшем случае их могли отправить в Верхотурье или Далматов монастырь. Ссыльные инородцы работали в холопстве при обителях как вечноотданные монастырские крестьяне.
– Я не нападал! – гневно воскликнул Гынча. – Почему меня увезут?!
– И я не нападал!
– Это Ахута Лыгочин напал! Напал, а потом сбежал к самоедам в ваш мёртвый город Мангазей!
Остяки разволновались, зазвякали оковами. Новицкий насторожился. Он готов был отбросить любого, кто ринется на владыку.
– От тебя нам только зло, старик, – с болью произнёс Пантила. – Ты сказал нам, и мы по твоему слову сожгли идолов и «тёмный дом». А как жить без богов? И мы приняли бога торговцев, потому что он щедрый.
– Где сейчас его щедрость? – Филофей посмотрел Пантиле в глаза. – Торговцы вас обманули ради своей выгоды.
– Ты нас тоже обманул, – без колебаний сказал Негума.
– Нет, Негума, не обманул, – Филофей с трудом начал подниматься, цепляясь за посох. – Сейчас я пришёл позвать вас креститься. И тогда наш князь простит вам ваше злодейство и отпустит домой. Такой у нас закон.
Остяки переглядывались.
– Только креститься, и всё? – недоверчиво спросил Гынча.
– И всё, Гынча.
– А ты говорил, что вера поневоле не нужна ни нам, ни вашему богу, – с презрением мрачно напомнил Пантила.
– Крещенье ещё не вера, князь Пантила, – ответил Филофей, возвышаясь над сидящими остяками. – Но без него веры не бывает.
– Снова обманные слова.
– Нет, – твёрдо возразил Филофей. – Это милость. Плохо, конечно, что получается вот так, в тюрьме, а не возле своего дома и в радости, но что уж тут поделать? Даже если вы примете крещенье без веры, от страха наказанья, всё равно крещенье, прощение и воля – это добро. Какой же тут обман?
Остяки думали, и Новицкий видел, как в них разгорается надежда.
– Ладно, мы пойдём под крест, – неохотно решил за всех Пантила.
На следующий день пленников вывели из тюрьмы и отправили в баню, побрили наголо и подобрали им новую одежду. Кормить перед крещеньем их не стали, чтобы никто с непривычки не заснул. Крестил остяков сам владыка Филофей. Таинство он провёл вечером в Софийском соборе, и остяки были потрясены: только что они замерзали в подклете, а сейчас для них поёт хор, горят свечи на огромном иконостасе, и откуда-то сверху, из-под неимоверно-высокого свода, на них смотрит сам могучий русский бог. После крещенья остяков отвели в съезжую избу. А на Тобольск налетела пурга.
По вьюжной тёмной улице Новицкий возвращался к себе на подворье и думал, что владыку Филофея осенила благодать господня – не иначе. Даже если и не осенила, то коснулась. Владыка не сжигал себя в молениях, не рвал жилы, не гремел пророческим глаголом, но вокруг него мир словно бы сам собой становился божьим. Владыка воздвигал невидимые кремли и побеждал без армий; его лёгкая лодочка с парусом-пёрышком спасала в любой буре.
Внезапно Григорий Ильич увидел впереди закутанную, склонившуюся под ветром маленькую женщину, и сердце раньше разума опознало Айкони. Новицкий побежал и догнал её, заглянул под надвинутый платок- уламу:
– Аконя, цэ ти?
Айкони не ответила и даже не взглянула на Григория Ильича. Лицо у неё было усталое, отрешённое и заплаканное.
– Аконюшка, цэ же я, Григорий! – радостно повторил Новицкий.
Он не знал, что Айкони ходила в Бухарскую слободу к Ходже Касыму. Касым через день бил Хомани, и Айкони чувствовала её боль. Она хотела увидеть сестру, расспросить, понять, но старый слуга Суфьян прогнал её.
– Що з тобою, Аконюшка? – тревожно спросил Новицкий.
Айкони всё равно не ответила.
– Що сталыся с тэбе? – допытывался Новицкий, страдая от её молчания. – Скрывдили поганы люди? Бида яка? Ти скажи мэни, я допоможу!
Пробиваясь сквозь метель, они вдвоём пересекали пустую и просторную Троицкую площадь, и Новицкий суетливо бежал рядом с Айкони, увязая в сугробах. По площади, крутясь, волочились снежные вихри. В окнах церкви дрожал багровый огонь свечей. В бурном ночном небе лемеховые луковки храма казались призрачными белыми шарами – их омывали потоки вьюги.
– Замэрзла? – Новицкий прижимал к голове треуголку и прикрывал лицо краем ворота. – Цэрква, Аконя… Давай я тэбе завэду! Обыгрэешьси!..
Он робко взял Айкони за локоть и попытался остановить.
– Нэ трэба хрэстытися, ридна моя, – умоляюще пояснил он. – Просто побудэмо пид ыконами, сама побачишь, и на душеньке твоэй полехчаэ!..
Айкони наконец остановилась и решительно повернулась к Новицкому. На щеках её блестел лёд. Она указала на Григория Ильича пальцем:
– Ты! Любить! Айкони! – звонко сказала она.
Григорий Ильич послушно кивнул. Айкони указала пальцем на себя:
– Айкони! Тебя! Любить! Нет! Нет! Уходи со своим богом!