Глава 8
«Ино ещё»
Авдоний догадывался: братья, которым сейчас полегче, скорее всего, умрут уже к весне. А полегче было тем, кто работал возле костров. В канаве, заполненной дымом и горячим паром, работников окутывал нездоровый, лихорадочный жар. Со стен текло, с бород капало, под мокрыми ногами хлюпала полужидкая стылая грязь, гнилые рубахи липли к телу. Землекопы ковыряли размякший суглинок кайлами и мотыгами и время от времени, сырые, выбирались повыше подышать свежим холодом. Это их и убьёт.
К кострам Авдоний определял тех братьев, в чьей стойкости сомневался. Вот брат Аммос, или Урия, или Саул, или Иефер, – они надеются, что отец Авдоний выведет их из тобольского узилища на какие-то благодатные нивы, где они будут жить в праведных трудах и душевном ликовании, оставив в прошлом все невзгоды и гонения. Эти братья дрогнут, увидев грозный Корабль. Дрогнут сами и смутят других. Что ж, ежели они не понимают смысла своего борения, пускай лучше упокоятся в этом рву на Воеводском дворе. Авдоний по памяти сам себе пересказывал ту страницу из «Жития» Аввакума, где протопоп с женой, покинув Нерчинск, тащится по льду то ли Уды, то ли Селенги, то ли через сам святой Байкал: «Протопопица бедная идёт-идёт, да и повалится. “Доколе же мука сия будет?” – “До самыя до смерти, Марковна!” – “Добро, Петрович, ино ещё побредём…”»
Караульные не торопили раскольников. Копошатся – и бог с ними; сколько сделают – столько сделают. Зима длинная, всё успеют. Раскольники с носилками-волокушами, полными земли, по мосткам выходили из дымного рва, выпрастывали носилки под откос горы и уходили обратно в дым, как рваные черти в пекло, только позвякивали цепи, волочащиеся за кандалами.
– Тяжко мне, Авдоний, – тихо сказал брат Мисаил.
Они с пустыми волокушами спускались в ров по мосткам.
– Терпи, терпи, Мисаиле, я и не такое вынес, – ответил Авдоний с тайной гордостью за свои муки. – После Сельги меня шелепами били: один удар – одно ребро. Потом с Петровной повенчали…
– С какой Петровной?
– С Дыбой Петровной. Семь раз поднимали и трясли над огнём, а я только благодарил мучителей своих. А когда мне глаз выжгли, я рай увидел. После всего того разве ж мог я от древлего благочестия отступиться? Меня в яму кинули помирать, а я сросся. И сейчас бога славлю.
Авдоний и Мисаил остановились в дыму возле брата Геласия, который вилами-бармаками подгребал бурые комья земли. Геласий не спеша загрузил волокушу Мисаила, и Мисаил сутуло осел под тяжестью ноши.
– Господи, спину выламывает, – простонал он и потянул носилки.
Геласий загрузил волокушу Авдония.
– Спасай тебя Христос, брат Геласий, – сгибаясь, сказал Авдоний.
– И тебя храни бог, отец.
От Софийского двора ко рву подъехал всадник – сотник Емельян. Караульные, что лениво сидели на брёвнах у большого костра, обеспокоенно заворочались, оглядываясь, сдвигали с глаз косматые шапки.
– Эй, ендовочники, подымайте зады, – с седла окликнул Емельян. – Раскольников велено гнать в подклет. К ним владыка на увещеванье идёт.
Раскольники жили в подвале недостроенной столпной церкви. Земляной пол здесь был уже затоптан и замусорен углями, щепой и соломой, а низкие кирпичные своды закоптились от ночных костров. Подвал пропитался тяжёлым духом угара, глины и немытых человеческих тел, но здесь всё равно было лучше, чем в каземате Архиерейского дома.
Караульные приказали бросать работу. Раскольников провели через Воеводский двор и, пересчитав, спихнули в подвал. В стены здесь были вмурованы железные кольца, и узников пристегнули к ним на ржавые цепи и тяжёлые амбарные замки. Все замки открывались одним ключом, который на ночь относили в Приказную палату и вешали на гвоздь старшему дьяку. Окованная дверь за служилыми закрылась.
Раскольники сидели у стен и отдыхали от скучного и тяжёлого труда. Они уже привыкли, что перед Двунадесятыми праздниками митрополит Иоанн обходит узилища Тобольска, и ничего особенного не ждали. Освободили от работ – и хорошо.
– Расскажи, кого видел, отче, – негромко попросил Авдония брат Навин.
– Никола Угодник не навещал? – спросил брат Сепфор.
– Никола что-то давно не являлся, – ответил Авдоний. – Нефеля был.
– И как он там, на небе?
– Он с подруженькой своей был, – помягчев голосом, вспомнил Авдоний. – Играет в раю с ней в салочки. Марьюшка, Степанова дочь. Беленькая вся такая, как козлёночек. Она с матушкой и братиком сгорела.
– Где? – повернулся на Авдония старик Хрисанф.
– Ей всего шесть годочков, не все буковки выговаривает, – умилённо улыбнулся Авдоний. – Говорит, на «Келзенце».
– На Керженце много скитов, – подтвердил Хрисанф.
– А когда там Корабль воздвигли?
– Она не знает. Не успела на земле счёт дням и годам выучить.
– И давно она в раю?
– Тоже не знает. Там ведь, братья, все дни – как един день. Вечное блаженство. Никто не ведает, сколь долго бытие длится.
Сепфор вдруг странно всхрапнул и закрылся руками – заплакал.
Авдоний ни на миг не сомневался, что говорит правду. Его разум был истерзан страданиями и бессильным гневом на людей. Он неотступно думал о мучениках раскола и всюду искал знаки сатаны. Он сам назначил себе Корабль – и боялся его: хватит силы духа? Исполнит ли он задуманное? Что ждёт его в том небесном плаванье? Ночами его трепали дикие сны, да и днём порой что-то мерещилось. Эти смутные видения Авдоний тотчас сам себе истолковывал – и уже через мгновение истово верил в своё толкование.
– Нынче заполночь я Аввакума видел, – сказал Авдоний братьям. Его воображение металось по разуму, словно огонь по стенам и своду печи, когда в непогоду завывает дурная тяга. – Не знаю, как он к нам вошёл. Повздыхал, перекрестился и тебе, Мисаил, солому в головах подбил. Чего-то туда сунул.
Авдоний не знал, почему он это говорит. Он ничего не придумывал заранее, ничего не подстраивал. Вдруг сказалось – и всё.
Мисаил торопливо полез в ворох слежавшейся соломы под собой и с благоговением вытащил маленькую тонкую дощечку – икону.
– Богоматерь «Знамение», – благоговейно прошептал он. – Никак, список с Абалацкого образа.
– Почему «Знамение»? – спросил Хрисанф. – Чего знамение?
– Аввакуме и есть нам знамение, – Авдоний закрыл глаза и навалился спиной на стену. – Он же в Тобольске в Знаменской церкви служил.
Мятежный протопоп оказался в тобольской ссылке шестьдесят лет назад. Архиепископ Симеон принял его милостиво и допустил к служению. Аввакум ещё не был раскольником, да и слова такого тогда никто ещё не знал. Протопоп просто враждовал с патриархом Никоном, который затеял «книжную справу» – перемену в обрядах; за это Никон и сослал Аввакума.
Аввакум нигде и ни с кем не умел ужиться, слишком уж непримирим он был к людским грехам и слабостям. Он и в Тобольске взбудоражил народ. Некий Ванька Струна, дьяк Софийского двора, затеял раздор с неким дьяком Антонием; этот Ванька собрал подручных и погнался за Антонием – то ли бороду ему выдрать хотел, то ли убить до смерти. Антоний юркнул в церковь к Аввакуму. Струна успел за ним заскочить, а протопоп захлопнул дверь и запер на засов. Вместе с Антонием Аввакум прямо в храме принялся хлестать Струну ремнём, пока тот не покаялся. Архиепископ Симеон в те дни как назло отлучился из Тобольска. Друзья Струны подняли тоболяков, чтобы утопить дерзкого протопопа в Иртыше. Аввакум целый месяц прятался по амбарам и храмам, даже просился в тюрьму к воеводе князю Василью Хилкову. Архиепископ вернулся, разобрался в нестроении и велел посадить Ваньку Струну на цепь; выяснилось, что дьяк давно свою руку испоганил: взял полтину с какого-то любодея, который с собственной дщерью спутался, и отпустил виновного без воздаянья за блуд. Но лихие тоболяки невзлюбили Аввакума за непреклонство и пять раз объявляли на него «слово и дело».
Через полгода пришёл указ выслать Аввакума Петрова вместе с женой и детьми в Енисейск, а там его отдали лютому воеводе Афанасию Пашкову, и Аввакум с пашковскими служилыми людьми уплыл в Даурию возводить заново Нерчинский острог, сожжённый тунгусским князьцом Гантимуром. В тех странствиях Аввакум натерпелся лиха. Он тонул на дощанике в бурных порогах и карабкался через неприступные скалы, мок под дождями, замерзал и голодал – доходило до того, что он грыз кости, оставленные волками, и ел послед ожеребившейся кобылицы. Воевода Пашков то бил его батогами и кидал в темницу, то метался ему в ноги, вымаливая помощи, потому что господь слышал молитвы Аввакума и выполнял его просьбы.
– Тогда, братие, уже многие обещники пашковские сердцем уразумели, что Аввакуме в святость грядет, – вдохновляясь, рассказывал Авдоний. – Пашков протопопа окаивал нещадно и огульно, обаче же сыскались и те, кто взалкал влаги из фияла Аввакумова. В остроге на Иргень-озере, когда Пашков затеял стрыти протопопа, четверо праведных юношев бестрепетно остенили старца своими плещми и пояли Пашкову и шуйцу, и десницу. За то Пашков наложил на юношев глобу: заполонить сорок бочек языками карасей. Дело неисполнимое, и не было исполнено. И Пашков повелел бичевать юношев – якобы за нерадение. Так они и обрели терновые венцы и стали иргенскими мучениками, первыми древлеправославными святыми в Сибере.
Раскольники слушали Авдония как заворожённые. Посреди отчаянья он дарил надежду, пусть даже изломанную и сумасшедшую; он уверял, что все жертвы не напрасны. Его увечья и одержимость казались свидетельствами святой правды. Авдоний говорил так, будто он сам уже бывал там, за чертой, всё видел своими глазами – и рай, и блаженных, и Корабли у причалов, а теперь вернулся, чтобы увести за собой тех, кому хватит сил пойти.
– А как же Аввакуме вырвался из теснин? – спросил наивный брат Урия.
– Никон пал.
Всемогущий патриарх осерчал на самого царя и в гордыне затворился в своей обители в Новом Иерусалиме, а мудрые советчики убедили Лексея Михалыча не звать Никона обратно. Жалостливый царь повелел освободить из тьмы Аввакума. И протопоп поехал из Нерчинска в Москву.
В Тобольске он зимовал. Десять лет прошло с тех пор, как он прятался от тоболяков по амбарам. Поверженный Никон ждал соборного приговора, а пагубное его умышление продолжало раздирать Русь пополам – по городам и весям катился жестокий раскол. Архиепископ Симеон уже не осмелился допустить Аввакума к служению, а воевода князь Хилков – но не Василий, а Иван, дальний родственник Василья, – приветил протопопа, потому как сам был человек честный. Он и поведал Аввакуму, какое бедствие обрушилось на державу. Чью теперь сторону принять рабу божьему: смиряясь, молиться по новому уставу Никона или, бунтуя, держаться старых правил праотцов? И увидел Аввакум вещий сон. Сам Господь возвестил ему: «Блюди прежний обычай, не то будешь от меня пополам растёсан!». Так в Тобольске Аввакум и стал раскольником.
– А завет он здесь оставил кому? – спросил Мисаил.
– Оставил. Завет приял тюменский чёрный поп Доментиан.
Проповедь Аввакума запала в души сибирским попам. Миновало два года, как протопоп уехал в Москву, и в Тобольск прибыл новый архиепископ – Корнилий, бывший новгородский архимандрит. Сибирские священники вышли к нему и с поклоном объявили: Никоновы новины – ересь, не желаем служить по новому уставу! Мятежников заковали в железо. Одних отправили для покаяния на Коду и в Туруханск, других – в Макарьев и Суздаль. А попа Доментиана, как самого строптивого раскольщика, сослали в Пустозёрск на Печору. Здесь Доментиан и встретил вновь Аввакума.
Три года поп и протопоп сидели в соседних срубах, пересылая друг другу записки на обрывках бересты и боках юколы, сушёной рыбы. А потом Доментиану каким-то чудом удалось бежать. Может быть, он ушёл вверх по Печоре на Чердынь с добытчиками рыбьего клыка. Может быть, с тайными звероловами уплыл по Ледовитому океану через теснину Югорского Шара и по Ямальскому волоку мимо озера Мёртвых Русских выбрался к Мангазее. В конце концов он нашёл укрытие на заимке Кодского монастыря, где жили Авраамий Венгерский и друг его Иванище Кондинский. Иванище постриг Доментиана в монахи и нарёк Даниилом.
В тот год, когда царские стрельцы ворвались в твердыню осаждённой Соловецкой обители, Даниил покинул Иванище и Авраамия и перешёл в леса под Ялуторовской слободой. На маленькой речке Берёзовке он основал пустынь и начал громовую проповедь, что соловецкими старцами возвещён конец света, на престоле воцарился Антихрист и пора спасать бессмертные души. Народ отовсюду потянулся на Берёзовку. Даниил кричал страшные слова о том, что спастись можно только через огонь. Это и пугало, и манило: шагнул в пламя – и тебя уже подхватывают серафимы. Тюменский воевода двинул на Берёзовку драгун, чтобы растащить крестьян и взять Даниила – богохульника и осквернителя царского имени. Даниил приказал разжигать гарь. Две тысячи послухов Даниила облили смолой кельи своей пустыни, заперлись внутри и запалились заживо. Это была первая гарь на Руси.
Воеводы не успели опомниться от Даниилова пожарища, как новая угроза нависла над Тоболом. Слободчик Федька Иноземцев, основавший Утяцкую слободу, при слободе основал и пустынь. Но тамошние насельники не собирались век вековать в молитвах: упрямые мужики шли на гарь. Они хотели в рай. Исаак, игумен Далматова монастыря, не сумел их отговорить. И Авраамий тоже не сумел, но убедил подождать, пока его гонец сбегает в Пустозёрск за благословением к Аввакуму. Авраамий надеялся, что протопоп не допустит гари. Гонец ушёл. Так Аввакум узнал о неистовстве на Тоболе.
«Гарь есть огненная купель! – сказал Аввакум гонцу. – Пламенем души перекрещиваются! Смрадная плоть осыплется пеплом, и грехи осыплются, а душа безгрешная в вертоград вознесется. Благословляю – да сгорят!»
Через пару недель Аввакума самого сожгли в срубе, а гонец донёс его благословение до Тобола. Слобожане перекопали дороги и не подпустили к себе тюменских драгун. Сотня утяцких пустынников затворилась в кельях вместе со слободчиком Иноземцевым, и гарь унесла их в небеса.
Но Авдоний понимал, что гарь – ещё не Корабль. Первый Корабль, возведённый дьяконом Игнатием на Палеострове, взлетел только через пять лет после гари Утяцкой слободы. Пожары на Тоболе явили дьякону Игнатию образ: Корабль – это когда повторяется подвиг Соловков, и человеческий костёр в исходе уносит Корабль, подобно парусу. Но сначала должны быть прения со слугами Антихриста, чтобы взбесить их и погнать на приступ Корабля, а потом следует быть борению – оборуженному пружанью врагу. Так свершилось на Соловках: сначала спорили, затем бились, затем погибли. Возжигать огнь надобно после спора и битвы, лишь тогда Корабль поплывёт. Истинный же пастырь – не тот, кто бросит толпу в погибель, а Кормчий.
В подвале уже смеркалось. Раскольники сидели тихо, кутаясь в рваньё, и думали о мятежных судьбах тех, кто проторил для них эту кровавую и огненную стезю. Все, кто находился здесь, догадывались, что не будет им ни мира, ни покоя. Враг рода человеческого не устанет и не отстанет от них, выследит, найдёт хоть где – в тайге, в пещере, в скиту. И весь-то выбор – длить страданья, пока хватает терпения, или собрать страданья воедино, как рассыпанный порох в заряд, и выстрелить собою в небо, как ядром из пушки.
К Авдонию, позвякивая цепью, подобрался Хрисанф.
– Отец, показать тебе хочу, – прошептал он в ухо. – Отползи ко мне…
Авдоний переполз на солому Хрисанфа.
– Смотри, – Хрисанф указал пальцем на кирпичную стену, в которую было вмуровано его кольцо с цепью. – Видишь? Опора лопнула.
По стене и по арке змеилась тонкая трещина.
– Я ране храмы возводил, могу размыслить, – шептал Хрисанф. – Ежели тут кирпичи ещё повыбить, тогда обрушим сей злой вертеп прямо на себя. И всё кончим, отец. Все вместе из расседин в рай воспарим.
Авдоний внимательно рассмотрел трещину, задирая голову.
– Нет, брат Хрисанф, – задумчиво сказал он. – Вот так себя погребсти – дьяволова западня. Лествица в рай только через огонь.
Авдоний пополз на своё место обратно.
– Подожди ещё, Хрисанфе, – сказал он оттуда. – Я проведу. Я сумею.
На окованной двери снаружи забренчал замок – наверняка это явился митрополит. Раскольники облегчённо завозились, позвякивая цепями на ошейниках: митрополит надолго здесь не задержится, а потом можно будет попросить у караульных углей, разжечь костерок и обогреться.
Дверь отворилась. По затоптанному мостку с набитыми перекладинами спустились служилые и монахи. Полковник Васька Чередов в бараньей шапке и подпоясанном тулупчике под локоть свёл вниз митрополита Иоанна – невысокого, толстенького, в длинной собольей шубе. Иоанн был слаб, ступал неуверенно и тяжело опирался на свой посох.
Раскольники сидели у стен неподвижно, вперив глаза во владыку. Никто не кланялся. Иоанн с сочувствием обвёл подвал взглядом и вздохнул.
– Грех смотреть на вас, – кротко сказал он. – Долго ли упорствовать будете, еретики? Может, кто покается?
Никто из раскольников не шевельнулся, никто не ответил. И вдруг залязгала цепь. Раскольники нехотя повернули головы на отца Авдония. Он заворочался – вроде, намерился подняться на ноги, однако на деле встал на четвереньки и пополз к митрополиту, волоча за собой цепь. Иоанн в оторопи отшатнулся, Васька Чередов схватился за рукоять сабли. Авдоний вздрогнул, остановленный ошейником, ощерился и залаял на владыку, как собака.
В этот глумливый человеческий лай было вложено столько ненависти и гнева, столько непокорства, что владыка всё понял и без слов. Голодный, оборванный, обросший волосами мужик, прикованный к стене на железную цепь, с карачек надсадно гавкал на сытых, тепло одетых, надменных от своего превосходства людей. Другие раскольники друг за другом тоже вставали на четвереньки, ползли к владыке и начинали лаять. Митрополит перекрестился, монахи и служилые попятились к мостку. Они оказались почти окружены хрипящими и рычащими тварями на туго натянутых цепях – то ли собачьей сворой, то ли каким-то паучьим выводком из жуткой сказки. Это было против всякого божьего естества, а потому и страшно, словно в тёмном подвале из стен внезапно полезла бесстыжая нечисть преисподней.
Чередов без жалости засадил сапогом в бок ближайшему раскольнику. Тот повалился, заскулив. Иоанн ухватил Чередова за рукав тулупа.
– Не надо, полковник, утишь себя, – страдальчески морщась, сказал он и тихонько потыкал посохом в землю у своих ног, будто постучал, привлекая внимание. – Думаете, митрополит – пёс, и с ним по-пёсьи надо говорить? – спросил он, оглядывая лающих раскольников. – Да вы сами себя узрите, узники. Люди ли вы, кои рассудку своему внемлют? Се вас бесы корчат, потому как души ваши прокляты! Покайтесь, еретики!