Внутри шкатулки
Словно слои прямоугольной кожи – множество коробочек, уходящих одна в другую до самого средоточия, закрытого, глядишь и словно валишься в бездну. Внешний слой, шкатулка, заключавшая в себя все шкатулки, выглядела живой, и мистер Джеронимо с легкой дрожью отвращения подумал, а вдруг и она сама, и все, что она в себе содержит, и вправду сделано из живой, может быть, даже человеческой кожи. Он и помыслить не мог дотронуться до мерзкой вещицы, но принцесса преспокойно вертела ее в руках, явно была знакома с такими в самих себя уходящими луковками. Шесть граней шкатулки были изысканно украшены – «татуированы», мелькнуло в мозгу мистера Джеронимо, – изображениями горных пейзажей и нарядных павильонов у журчащих потоков.
В таких шкатулках теперь, когда восстановился контакт между мирами, шпионы посылали императору разнообразные и подробные отчеты о нижнем мире, о человеческих реалиях, которые Шахпал находил чрезвычайно занимательными. За века разделения Шахпал дошел до такого нервного истощения, что порой неохотно поднимался с постели и даже сексуально услужавшие ему джиннии жаловались на его равнодушие к сексу, неслыханное дело в мире джиннов, где единственное, зато неисчерпаемое удовольствие доставляет один только секс. Шахпал вспомнил предание о том, как индуистское божество Индра спасся от небесной скуки, изобретя театр и ставя в нем спектакли на радость своему не слишком загруженному работой пантеону, и недолгое время носился с мыслью привить драматическое искусство в Перистане, однако отказался от этой идеи, потому что всякий, с кем он советовался, смеялся над самой мыслью смотреть, как воображаемые люди совершают воображаемые поступки, причем это даже не заканчивается половым актом, хотя некоторые в фокус-группе соглашались с тем, что воображение и притворство могли бы малость скрасить сводящееся к сексу между огнем и дымом существование. В итоге Шахпал пришел к выводу, что джиннам неинтересен вымысел, им подавай реализм, как ни скучен реализм их собственной жизни. Что поделать, бумага горит в огне. Книг в Волшебной стране не водилось.
В те дни ифриты, темные джинны, отступили от так называемой Демаркационной линии, которая отделяла Каф от их диких владений, и подготовились к нападению на человеческий мир, что весьма огорчало Шахпала, друга Земли, террафила. Стычки на границах Кафа практически прекратились, и хотя с одной стороны это давало местным обитателям благую передышку, в то же время их скучная жизнь совсем оскудела событиями. Шахпал завидовал свободе своей дочери, Принцессы Молний, которая, установив защитные барьеры, позволяла себе надолго отлучаться от Кафа, изучать соблазны другого мира и сражаться там с темными джиннами. Император обязан пребывать на своем троне. Так полагается. Корона – та же темница. Во дворце необязательно ставить на окнах решетки, чтобы удержать главного жильца внутри.
Мы излагаем эту историю в том виде, в каком она дошла до нас после многих пересказов, уста к уху, ухо к устам, историю об отравленной шкатулке и те истории, которые содержались внутри, где был спрятан яд. Вот что такое истории – опыт, передаваемый многими языками, и множество языков мы порой называем единым именем – Гомер, Вальмики, Вьяса, Шахерезада. А себя мы так и называем «мы». «Мы» – существо, которое рассказывает себе истории, чтобы понять, какого оно рода существо. По мере того как истории спускаются к нам по ступеням столетий, они отрываются от времени и места, теряют изначальную конкретность, но приобретают чистоту эссенции, сущности, становятся беспримесно самими собой. И точно так же эти истории представляют собой то, что мы знаем, что мы понимаем и что мы есть – или, вероятно, правильнее было бы сказать, то, чем мы стали или чем можем быть.
Осторожно, словно сапер, обезвреживающий бомбу, Омар Айяр снял со шкатулки верхний слой. Пуф! Луковая кожица дематериализовалась, и сразу же полилась история, высвобождаясь из тончайшего прямоугольного слоя: возникло бормотание, переросло в медоточивый женский голосок, один из множества, запертых в китайской шкатулке, чтобы ими мог воспользоваться на выбор гонец. Этот голос, хрипловатый, низкий, успокоительный, напомнил мистеру Джеронимо Голубой Жасмин и тот «Багдад» (без h), где она жила, дом, из которого он был изгнан. Волна меланхолии омыла его и схлынула. Повесть вонзила в него крючок, прямо в ухо без мочки, завладела вниманием.
Наутро после всеобщих выборов, о великий царь, некий мистер Айрагайра из дальнего города Б. пробудился, как и все прочие, от громкого воя сирен, а затем приехал белый фургон, на котором развевался флаг, и из мегафона разносились приказы. Всех ждут перемены, восклицал мегафон, ведь людские сердца ждали перемен. Всем обрыдли коррупция и дурное управление, а более всего осточертело семейство, так долго цеплявшееся за власть, что оно превратилось для всех в ненавистных родственников, от которых каждый жаждет избавиться. И вот семейство свергнуто, кричал мегафон, и страна сможет наконец расти и крепнуть без отвратительных всеобщих родичей. Как все прочие, сказал мегафон, он, Айрагайра, должен немедленно оставить свою нынешнюю работу – работу, которую он, между прочим, любил (он был редактором книг для юношества, трудился в известном издательстве) – и явиться на один из только что организованных сборных пунктов, где его проинформируют о новом назначении и он вольется в великое новое национальное предприятие, строительство машины будущего.
Он поспешно оделся, спустился и вышел из дома объяснить офицеру с мегафоном, что не обладает ни инженерными знаниями, ни навыками механика, потребными для такой работы, ведь он из людей искусства, а не техники, к тому же он сам хотел бы оставить все как есть, он давно сделал свой выбор, предпочел любимую профессию высоким заработкам. Убежденный холостяк, он получает вполне достаточно по своим нуждам и делает важную работу: пробуждает, занимает и формирует юные умы. Офицер с мегафоном безразлично пожал плечами:
– Мне дела нет, – резко, нелюбезно ответил он. – Делайте, что велит новая нация, если не хотите, чтобы вас сочли антинародным элементом. Для таких элементов в нашей периодической системе клетка не предусмотрена. Как говорят французы – хотя сам я французского не знаю, ибо он чужд нашим традициям и потому учить его бессмысленно, – hors de classification. Грузовики скоро прибудут. Если вы настаиваете на своих отговорках, обращайтесь к ответственному за транспортировку.
Коллеги в издательстве говорили о мистере Айрагайре, и это не всегда звучало как комплимент, что его невинность превосходит цинизм всезнающих детей и потому он не в состоянии постичь горечь разочарованного мира, давным-давно невинность утратившего. Вежливый, растерянный очкарик ждал обещанных грузовиков. Если бы Рене Магритт изобразил Стэна Лорела в светло-коричневых оттенках, вышло бы некоторое сходство с мистером Айрагайрой, который с рассеянной и бестолковой ухмылкой взирал на толпу, близоруко помаргивал, когда охранники стали сгонять всех в кучу, пастухи с оранжевыми метинами на лбах и длинными палками в руках. В назначенное время прибыл конвой грузовиков, изогнувшись на старинной набережной вдоль моря, словно чернильная клякса, упавшая на старинный рисунок, и когда мистер Айрагайра очутился наконец лицом к лицу с офицером, ответственным за транспортировку, с этим дородным густоволосым молодым человеком, явно гордым своими мускулистыми руками и выпуклой грудью, он был уверен, что теперь-то недоразумение быстро разрешится. И он заговорил, но ответственный за транспортировку перебил мистера Айрагайру и спросил его имя. Тот назвался, офицер сверился с кипой бумаг в папке с зажимом.
– Вот оно, – сказал он, предъявляя документ мистеру Айрагайре. – Ваши работодатели вас уволили.
Мистер Айрагайра покачал головой:
– Этого не может быть, – пустился он в логические рассуждения, – во-первых, меня в издательстве ценят, а во-вторых, будь это даже правдой, сначала меня должны предупредить устно, а затем известить письменно и, наконец, вручить уведомление. Так полагается это делать, и процедура не была соблюдена, к тому же, повторяю, у меня есть все основания утверждать, что на работе меня уважают и собирались отнюдь не уволить, но повысить.
Офицер по транспортировке ткнул в подпись внизу бумажного листка:
– Узнаете?
Мистер Айрагайра с ужасом признал, что почерк его начальника ни с чьим не спутаешь и это он.
– Стало быть, все ясно, – подытожил ответственный за транспортировку. – Раз вас уволили, значит, вы сделали что-то очень дурное. Можете сколько угодно изображать, будто вы ни при чем, но вина ясно написана у вас на лице, и эта подпись, подлинность которой вы сами удостоверили, это подтверждает. Полезайте в грузовик.
Напоследок мистер Айрагайра позволил себе лишь один строптивый вздох:
– Никогда бы не поверил, – сказал он, – чтобы подобное случилось здесь, в моем любимом родном городе Б.
– Название города изменилось, – сообщил ему офицер. – Отныне к нему вернулось древнее имя, которое некогда ему дали боги: Избавление.
О великий царь, мистер Айрагайра никогда не слыхал такого названия и понятия не имел, чтобы имя городу в древности дали боги, тем паче, что и города тогда не существовало, это ведь не древняя столица Д. на севере, а одна из новых застроек, современный мегаполис, но протестовать мистер Айрагайра больше не стал и послушно забрался со всеми прочими в грузовик. Его повезли на север, на те новые заводы, где строили машину будущего. В следующие недели и месяцы его смятение лишь возрастало. На новом рабочем месте, среди устрашающего грохота турбин и пронзительного стаккато дрелей, подле молчаливой тайны конвейерной ленты, по которой винты и болты, валы и шестеренки плавно скользили мимо пунктов контроля качества к неведомой цели, он к своему изумлению убедился, что на великое предприятие были привлечены еще менее пригодные, чем он, работники. Малые дети клеили из бумаги и дерева поделки, которые тоже каким-то образом включались в великое целое; повара пекли пирожки и облепливали ими со всех сторон машину, как в деревне коровьим навозом – глинобитные домики. Что же это за машина, гадал мистер Айрагайра, для строительства которой понадобился весь народ в совокупности? Моряки приносили в жертву машине свои корабли, а землепашцы – плуги; по мере того как его переводили с одного места на другое по гигантской строительной площадке, он видел, как прямо внутри машины строятся отели, видел там кинокамеры и ткацкие станки, но в отелях не было постояльцев, в кинокамерах отсутствовала пленка, на станках – нити. Тайна росла вместе с ростом машины, целые города сметались с лица земли, освобождая место для машины, покуда Айрагайре-сахибу не показалось, что машина и государство сделались синонимами, ведь в стране больше не оставалось места ни для чего, кроме этой машины.
В те дни ввели рационирование воды и пищи, в больницах закончились лекарства и в магазинах товары, машина распространилась повсюду и сделалась всем: каждый являлся на то место, какое ему назначили, делал работу, какую велели, все завинчивали гайки, сверлили, клепали, долбили молотками и к ночи возвращались домой, уставшие до немоты. Рождаемость упала, потому что на секс не хватало сил, и радио, телевизор и мегафон прославляли эту ситуацию как всенародное благополучие. Мистер Айрагайра заметил, что начальство на строительстве, управляющие, и надсмотрщики, и охрана, все были свирепы и постоянно злы, особенно на таких людей, как он сам, тех, кто прежде мирно жил своей жизнью и рад был предоставить то же право другим. Такие люди считались теперь одновременно и ничтожными, и опасными, бесполезными и мятежными, им, дескать, требовалась суровая дисциплина, уж можете в это поверить, твердили мегафоны, за дисциплиной дело не станет, наказания будут применяться всюду, где понадобится, а мистер Айрагайра думал: как странно, что те, кто оказался при новой иерархии на самом верху, гораздо злее тех, кто внизу под ними.
Настал день, о великий царь, когда мистер Айрагайра увидел ужасное зрелище. Мужчины и женщины несли строительный материал в металлических поддонах, установив их у себя на голове, и это само по себе нормально, однако что-то случилось с телами этих мужчин и женщин, они выглядели – он не сразу подобрал слово – раздавленными, будто что-то гораздо более тяжелое, чем поддоны со строительными материалами, давило на них, будто вокруг них возрастала гравитация, буквально вминая их в землю. Возможно ли, спросил он соседей по конвейеру, к которому он был в тот день приставлен, мыслимо ли допустить, что их пытали, и все, к кому он обращался, языком отвечали «нет», а глаза в то же время говорили «да», что за мысль, мы живем в свободной стране, говорили уста, а глаза: не будь глупцом, опасно выражать вслух подобные мысли. На следующий день раздавленные исчезли, строительный материал доставляли другие строители, и если их фигуры тоже показались мистеру Айрагайре слегка сдавленными, на этот раз он держал рот на замке и лишь взглядом вопрошал соработников, а те взглядом отвечали ему. Но держать рот на замке, когда отчаянно хочется что-то из себя вытолкнуть, вредно для пищеварения, и тот день по пути домой мистера Айрагайру мутило, его чуть было не вырвало прямо в грузовике, на котором их перевозили, что было бы – воспользуемся одним из слов возникшего тогда новояза – «неблагонадежно».
В ту ночь, должно быть, к мистеру Айрагайре явился джинн или вовсе овладел им, ибо на следующее утро у конвейера он казался иным, чем прежде, и словно бы искры сверкали вокруг ушей. Вместо своего рабочего места он направился прямиком к одному из управляющих строительством, к высшему начальству, какое оказалось поблизости, и громким голосом привлек внимание многих сотоварищей по работе:
– Прошу прощения, сэр, я должен задать важный вопрос о работе машины.
– Никаких вопросов, – ответил начальник. – Делайте, что вам предписано.
– Вот в чем вопрос, – продолжал Айрагайра-сахиб, чей обычно мягкий, смущенный, близорукий голос сменился этим новым, ораторским, чуть ли не мегафонным. – Что производит эта машина будущего?
Теперь уже многие прислушивались. Дружный ропот поднялся в рядах рабочих: Да, что производит-то? Управляющий сощурился, группа охранников стеснилась вокруг мистера Айрагайры.
– Это же очевидно, – сказал начальник. – Машина производит будущее.
– Будущее – не продукт! – прокричал мистер Айрагайра. – Будущее – тайна. Что она производит на самом деле?
Охранники подошли вплотную и могли бы схватить мистера Айрагайру, но собралась и толпа рабочих, так что охранники явно не знали, как теперь поступать, и поглядывали в ожидании указаний на свое начальство.
– Что она производит? – возопил начальник. – Славу! Слава – продукт. Славу, честь и гордость. Слава – наше будущее, но ты сам доказал, что тебе в будущем нет места. Уведите этого террориста. Недопустимо, чтобы его больной ум разнес заразу по всему сектору. Такой человек – источник всех болезней.
Толпа угрюмо наблюдала, как охранники хватают мистера Айрагайру, но в следующий миг поднялся громкий вопль, потому что электрические заряды, потрескивавшие возле ушей бывшего издателя книг для юношества, вдруг потекли по его шее и рукам до кончиков пальцев, а затем из его рук ударили мощные молнии, убив на месте начальника, охранники кинулись врассыпную в поисках убежища, а в машину будущего ударил заряд такой ярости, что изрядный сектор этого колосса-бегемота, содрогнувшись, взорвался.
Шкатулка задрожала в руках принцессы. Прямоугольный слой толщиной с кожицу лука отделился и растворился дымом вслед за первым слоем, и зазвучал новый голос, на этот раз приятный баритон.
– Поскольку мы заговорили о чуме, – произнесла китайская шкатулка, – это напомнило мне другую историю, которую вам, наверное, будет интересно послушать.
Но прежде, чем началась сама история, Дунья, вздрогнув, испустила негромкий крик. Она выронила шкатулку и закрыла обеими руками уши. Вскрикнул и Омар, и его руки также взлетели к ушам. Поймать шкатулку прежде, чем она ударилась об пол, успел мистер Джеронимо – и с тревогой уставился на обоих перистанцев.
– Что это было? – спросила Дунья. Джеронимо Манесес ничего не слышал. – Вроде бы тонкий свист, – пояснила она. – Джинны слышат более высокие частоты, чем собаки – и, видимо, чем могут слышать люди. Но только шум, без слов.
– В свисте может быть скрыто проклятие, – предупредил Омар. – Нужно закрыть эту шкатулку, принцесса. Она способна отравить вас и меня, как вашего отца.
– Нет, – с непривычной угрюмостью возразила она. – Продолжим. Если я не разгадаю проклятие, не смогу найти обратное заклинание, и царь умрет.
Мистер Джеронимо поставил шкатулку на маленький ореховый стол, с шахматной доской из слоновой кости, и рассказ возобновился.
– То была эпоха эпидемий, – заговорил новый голос, мужской, – и в деревне И. мужчину по имени Джон обвинили в том, что он заразил всех молчанием. Тихий Джон, коротышка с мощными бицепсами, держал кузницу в И., самом что ни на есть живописном поселении в краю идиллических зеленых лугов, округлых холмов, рассыпающихся каменных стен, соломенных крыш и любопытных соседей. Когда он женился на местной учительнице, девице куда более образованной и воспитанной, чем он сам, стало известно, что Джон, стоит ему хватить под вечер несколько глотков, орет на свою жену самыми скверными словами, какие только слыхали в этой деревне, приумножая и лексический запас своей жены, и ее скорбь. Так продолжалось много лет. Днем Джон прилежно трудился посреди пламени и дыма, был добрым товарищем и жене, и друзьям, но в темноте пробуждался живший в нем монстр. Наступила ночь, когда его сын Джек – шестнадцатилетний и уже обогнавший ростом отца – решил противостоять Джону и велел ему молчать. Кое-кто в деревне поговаривал, что парень сжал кулак и ударил отца в лицо – после этого Джон несколько дней ходил с опухшей скулой, – но другие списывали опухоль на воспаление десны.
Так или иначе, в двух вопросах все держались единого мнения: во-первых, отец не ударил сына в ответ, но удалился, посрамленный, в свою спальню, а во-вторых, с той минуты ручеек его слов, и так-то скудный и часто прерывавшийся, иссяк напрочь, Джон попросту перестал разговаривать. И чем более увеличивалось расстояние между его языком и словами, какие он прежде произносил, тем спокойнее становился Джон. Исчезла и привычка пить или, по крайней мере, напиваться допьяна. Тихий Джон сделался лучше прежнего Джона, говорили все – кротким и щедрым, достойным и добрым, так что теперь все понимали: причиной его бед был язык, язык отравил Джона, исказил его прекрасную по существу природу, а теперь, завязав со словами, как завязывают с курением или мастурбацией, он стал наконец таков, каким был задуман – хорошим человеком.
Соседи, заметив такую перемену, начали и сами экспериментировать с безмолвием, и правда: чем меньше они говорили, тем бодрее и добрее становились. Среди домишек И. стремительно распространилась новая теория: язык – это болезнь, от которой человеческому роду пришла пора оправиться, речь – источник всяческих раздоров, злодеяний и порчи нравов, отнюдь не колыбель свободы, но рассадник насилия; и вот уже детям запретили распевать на игровой площадке считалочки, а стариков просили отказаться от привычки вспоминать былые времена, рассевшись на привычных скамьях под деревом на главной площади. В прежней идиллии проступили разломы и разделения, виновником которых новопосвященные молчуны объявили новую молодую учительницу Ивонну: та развешивала повсюду объявления, предостерегая, что подлинный недуг таится не в речи, но в молчании. «Вы считаете это делом добровольного выбора, – писала она, – однако вскоре не сможете заговорить, даже когда захотите, в то время как мы, говорящие, можем по своей воле и беседовать, и закрывать рот». Поначалу люди сердились на учительницу, симпатичную болтушку (раздражала в ней разве что привычка склонять влево голову, когда она говорила), и самые воинственные предлагали закрыть школу, но потом они убедились, что учительница права. Им уже не удавалось издать хоть какой-нибудь звук, даже крикнуть, чтобы человек отскочил из-под колес надвигающегося грузовика. Теперь гнев деревни обратился от Ивонны, учительницы, на тихого Джона, ведь это он своим решением навлек на всех соседей болезнь, от которой уже не избавиться. Бессловесно, беззвучно собирались соседи перед кузницей, и лишь страх перед огромной физической силой Джона и раскаленными подковами удерживал их.
Тут Омар Айяр воскликнул:
– Да ведь это в точности похоже на историю композитора Кастербриджа и проповедника Юсуфа Ифрита: оба они видели друг в друге источник заразы, так что, возможно, это и есть новый вид эпидемии – недуг, препятствующий людям разобраться, кто здоров, а кто болен.
Но принцесса джиннов обнаружила свою собственную историю внутри этих историй, она думала о пораженном проклятием отце, об их злополучной семье, более злополучной, чем история кузнеца и его семьи и чем история композитора и проповедника, и мысли сами собой вырвались из ее уст. Он никогда меня не любил, сказала она, я всегда обожала отца и всегда знала, что он хотел не меня, но сына. Я тянулась к философии, если бы я следовала собственным путем, жила бы среди книг, счастливо растворившись в лабиринте мыслей и слов, но ему требовался воин, и ради него я стала воином, Принцессой Молний, щитом, ограждающим Каф от тьмы. Темные джинны не страшат меня. В детстве я играла с ними – с Зумуррудом, и с Забардастом, и со Сверкающим Рубином, и с Раимом, когда он еще не начал пить кровь. В закоулках Волшебной страны мы играли в салки и в семь камней, и ни один из них не мог сравняться со мной, ведь я стремилась стать девочкой-супербоем, как дочь, чей отец желал вместо нее сына. Когда мы садились с ним за стол, в глазах его полыхало разочарование, от которого скисало молоко. Я сказала ему, что изучаю искусство обращения с молниями, и он фыркнул, давая понять, что в его глазах меченосец стоит дороже ведьмы. Я научилась владеть мечом, и тогда он пожаловался, что в старости не имеет рядом опоры, государственного мужа, разбирающегося в хитросплетениях политики Перистана. Я вникла в законы джиннов, и тогда он сказал: «О, если бы у меня был сын и мы бы ездили вместе на охоту!» В конце концов его разочарование сокрушило и мои иллюзии, и больше мы не были близки. И все же, хотя я никогда в этом не признавалась, только ему одному в обоих мирах я стремилась угодить. На время я рассталась с ним и в том мире дала жизнь роду, который стал теперь моей судьбой. После того я вернулась в Каф, и дверь между мирами была запечатана, и у людей прошло много веков, а отец еще более отдалился от меня, неодобрение переросло в недоверие. «Ты уже не знаешь, к какому народу принадлежишь, – говорил он мне, – здесь, в Перистане, тоскуешь по утраченному тобой миру, где остались твои человеческие потомки». О человеческих потомках он упоминал с отвращением, и чем тяжелее бремя его недовольства ложилось на меня, тем пламеннее желала я воссоединиться с моим земным семейством, которому Ибн Рушд дал название «дуньязат».
– Это я, – вскричала принцесса, – столетиями трудилась, создавая машину без цели – или же с целью столь отдаленной, как, например, вечная слава, что попытка достичь ее – самообман. Эта машина – моя жизнь, а цель, которой машине вовек не достичь, эта великая слава – любовь моего отца. Это я, не кузнец, не учительница, не философ, я не сумела понять разницу между болезнью и здоровьем, между чумой и исцелением. В своем несчастье я убедила себя, что отцовское презрение естественно, это нормальное, здоровое состояние, что моя женская природа сама по себе – болезнь. Но вот мы добрались до истины: он недужен, а я здорова. Какой же яд бродит в его теле? Может быть, он сам отравляет себя?
Она уже всхлипывала, и садовник Джеронимо обнял ее, предоставив своей нечеловеческой любовнице то малое человеческое утешение, какое мог, – он и сам пребывал в глубочайшей экзистенциальной растерянности.
Что это значит – что он вознесся в воздух, а потом плавно опустился, вот так, не по собственной воле; что земля отвергла его, а потом столь же таинственно снова приняла; что он оказался здесь, в мире, который не обладал в его глазах смыслом, поскольку человеческие существа строят смысл из знакомого, из доступных им ошметков знания, словно собирают пазл со множеством недостающих деталей. Смысл – те рамки, что человеческие существа накладывают на хаос бытия, придавая ему форму, а он перенесся в мир, который ни одна рамка не смогла бы вместить, и цепляется здесь за сверхъестественное и чуждое создание, недолгое время притворявшееся его утраченной супругой, держится за нее с тем же отчаянием, с каким она сама сейчас прижалась к нему, потому что он внешне схож с давно умершим философом, и оба они надеются: чужак, заместитель сумеет, обнявши, внушить им веру в доброту мира – того ли мира, этого ли, просто мира, где два живых существа могут обняться и произнести магическое заклинание:
– Я люблю тебя, – сказал мистер Джеронимо.
– И я тебя люблю, – ответила Принцесса Молний.
Под горестной памятью об отце, которому невозможно было угодить, о царе с короной Симурга, столь гордого своей властью, что и дочери велел именовать его «Ваше Величество», о царе, не умевшем любить, лежали иные воспоминания – о ее первой любви или, по крайней мере, о юношах, которые влюблялись в нее, когда не были еще темными джиннами, заклятыми врагами ее отца. В ту пору Забардаст с очаровательной сосредоточенностью юного волшебника извлекал самых немыслимых кроликов, химерокроликов и кроликов-грифонов, каких вовсе не водилось в природе, из нелепых клоунских колпаков, их у него имелось в избытке. Забардаст, с его неутомимой болтовней, шуточками, беспечной улыбкой, больше привлекал ее. Зумурруд, полная Забардасту противоположность – мускулистый, не бойкий на язык, запинающийся, вечно злющий оттого, что не мог объясниться, – был красивее, тут не поспоришь: роскошный почти немой гигант, сумрачная невинность, если кому такое нравится.
Оба, само собой, с ума по ней сходили, что в мире джиннов не оборачивается такой проблемой, как на Земле (джиннам смешна даже мысль о моногамии), и все же они соревновались за ее благорасположение: Зумурруд одаривал ее гигантскими драгоценными камнями из сокровищниц великанов (он принадлежал к богатейшей среди джиннов династии строителей дворцов и акведуков, террасных садов и павильонов в садах, без которых Перистан не был бы Перистаном), а Забардаст, специалист по магии, артист тайных искусств, от природы был склонен к клоунаде и умел ее смешить. Толком она не помнила, вероятно, переспала с обоими, но если и так, особого впечатления на нее это не произвело, и принцесса, отвернувшись от не удовлетворявших ее женихов Волшебной страны, обратилась к трагическим мужчинам Земли. Когда она бросила Зумурруда и Забардаста, разорвав треугольник молодой любви, предоставив обоим джиннам строить их жизни, как сумеют, они изменились. Забардаст постепенно становился холоднее, темнел. Наверное, думала она, он был сильнее влюблен и тяжелее переносил утрату. Что-то мстительное появилось вдруг, к ее изумлению, в его повадке, какая-то обида и горечь. Зумурруд же от любви обратился к настоящим мужским делам: чем длиннее отрастала его борода, тем менее привлекали женщины и драгоценности. Теперь он был одержим жаждой власти. Он сделался вождем, а Забардаст его последователем, хотя Забардаст был и оставался более глубоким мыслителем – впрочем, быть более мелким, чем Зумурруд, едва ли возможно. И все они по-прежнему считались друзьями, пока этот союз не распался в пору Войны миров.
Зумурруд, Забардаст, Аасмаан Пери – Принцесса Молний. Долго ли длился их флирт? Джинны не умеют толком измерять время. В мире джиннов время не столько проходит, сколько пребывает. Это люди – рабы часов, время их горестно кратко. Тени облака, мчащиеся прочь, унесенные ветром. Вот почему Забардаст и Зумурруд поначалу поверить не могли, что Дунья взяла себе это имя, а вместе с именем и любовника-человека, к тому же немолодого, философа Ибн Рушда. В последний раз они пришли к ней, оба вместе, пытались образумить. «Если тебя привлекает интеллект, – сказал Забардаст, – могу тебе напомнить, что во всем Перистане ты не сыщешь лучшего знатока магических искусств, чем я». «Разве магия – раздел этики? – отвечала она. – Разве колдовские трюки подвластны разуму?» – «Добро и зло и все, что относится к разуму – человеческие паразиты, точно блохи на собаке, – возразил Забардаст. – Джинны ведут себя, как вздумается, не заморачиваясь банальностями зла и добра. А Вселенная, как всякому джинну известно, иррациональна». Она повернулась к нему спиной, и горечь, давно уже копившаяся в джинне, переполнила его, словно поток. «Твой мужчина, философ твой, твой премудрый глупец, – забранился Зумурруд. – Ты хоть понимаешь, что скоро он умрет, а я буду жить если не вечно, то еще очень большое время». «Ты говоришь так, словно это великое благо, – отвечала она. – А мне год жизни Ибн Рушда дороже твоей вечности».
С тех пор они стали ее врагами, и, поскольку она унизила их, предпочтя человека, подобного мухе – срок жизни его один день, а потом он умирает навеки, – джинны пуще прежнего возненавидели человечество.
А пока она припоминала свою юность, мистер Джеронимо изнутри повести о ее полудетском флирте проник в память о своей единственной истинной любви. Элла Эльфенбайн, его красотка-болтунья, добрая ко всякому пришельцу, гордящаяся своей внешностью, обожающая своего отца Бенто – он значил для нее больше, чем муж, казалось порой мужу. По пять раз в час день напролет она звонила Бенто до самой его смерти и каждый раз, здороваясь и прощаясь, произносила: «Я тебя люблю». Только после его смерти она сказала Джеронимо: «Ты все, что у меня есть», прежде – никогда. Нелепо ревновать дочь к отцу, яркому, лихому, порой нарушающему законы, с улыбкой Джокера, того развеселого злодея, что постоянно находит способы перехитрить Бэтмена. И все же порой я ничего не мог с собой поделать, признался себе мистер Джеронимо, он и сейчас ничего не мог с этим поделать, она даже сумела умереть точно так же, как Бенто, отыскала себе молнию в точности как он.
А что я делаю здесь и сейчас? – спросил он себя. – Обнимаю сверхъестественное существо, волшебную царицу молний, властительницу и воплощение сил, которые сгубили мою любимую, и бормочу ей в ухо слова любви, словно я готов полюбить то, что убило мою жену, шептать ей, здороваясь и прощаясь: «Я тебя люблю» – царице сил, которые уничтожили мою Элли. Так что же это говорит обо мне, кто таков я, если так? Уши у нее, кстати, без мочек, как и у меня. Древнее существо из страны фантазий, которая говорит, что она моя праматерь, соберись, сказал он себе, ты погрузился в иллюзии, ногами ты вернулся на землю, но голова ушла далеко, далеко в небеса. Но сколько он ни пытался мысленно удержать ее, Элла растворялась, ускользала в небытие, а теплое тело в его руках сделалось плотным и реальным, хотя он и знал, что оно состоит из дыма.
Ему нехорошо, сообразил он. Сердце громыхало в груди, голова кружилась от разреженного воздуха горы Каф, нарастала высотная мигрень. Затем мысли обратились к его утраченному ремеслу, которое казалось уже целиком его утраченным «я», к вилле Ла-Инкоэренца, столь прекрасной, пока не обрушилась буря, он вспомнил свои занятия – копать, полоть, сажать, подстригать изгороди, вспомнил битву с сурками, поедавшими рододендроны, торжество над древесными паразитами, строительство лабиринта, камень на камень, крупный пот на лбу, счастливая усталость тянет мышцы, дни славной работы в солнце, и в дождь, и в мороз, зимой и летом, один жаркий день за другим, снегопад за снегопадом, тысяча один акр, лиман, холм, где его жена лежала под колышущейся травой. Ему хотелось вернуться назад, в пору невинности, до того, как удары молний и небывалости разрушили мир. Ностальгия – вот как назывался его недуг.
Он томился по своему дому, затерянному не только в пространстве, но и во времени. Дом тоже постигла небывалость, и он нуждался в выправлении. Голубой Жасмин и сестра Альби, Оливер Олдкасл и Госпожа Философ – все они остались висеть в лестничном проеме в том «Багдаде» (без h), словно замерший кадр мультфильма, нужно было вновь запустить эту пленку. К двум из этой четверки он был привязан, а двое стали ему врагами, но все четверо заслуживали спасения, избавления от небывалостей, и город тоже, и страна, и весь человеческий мир. Потайной край с замками-полумесяцами, охраняемый всполохами молний, эта притча о влюбленных джиннах и умирающих царях, колдовские шкатулки, разматывающие повесть за повестью в ловких руках шпиона – все не по нем. Он обитатель нижнего мира, довольно с него волшебных высот.
И мы, оглядываясь, видим его словно бы на огромном расстоянии, погруженного в свои фантазии, застывшего в неподвижной живой картине из трех фигур: там тоже нелегко сколько-нибудь отчетливо разглядеть его среди укутанных тучами башен и дивных дворцов. Нам тоже хочется поскорее вернуть его на Землю, вместе с новой возлюбленной, пусть она и джинния. История их любви – а это была, пусть и быстротечная, но история любви – внятна лишь нам, обитателям нижнего мира. Там, наверху, это было нечто легковесное, летучее, как сон. Та подлинная история любви, та, у которой есть в наших глазах смысл и вес, явится, облаченная в войну. Ибо наше будущее тоже, в том месте, в том прошлом, постигла небывалость, и мы, родившись намного позже и о том размышляя, понимаем, что не стали бы теми, кто мы есть, не вели бы ту жизнь, какой мы живем, если бы эти двое не вернулись на Землю, чтобы все исправить, то есть исправить настолько, насколько это возможно, если, конечно, мы живем в правильном времени, как мы утверждаем, а не просто в другой разновидности неправильного.
От китайской шкатулки в нарастающем безумном ритме отшелушивался слой за слоем, и каждый раз новый голос принимался рассказывать новую историю, но ни одна история не добиралась до конца, потому что шкатулка набредала в незаконченной истории на очередную вставку, покуда не стало казаться, что к подобным отступлениям и сводится принцип мироздания, что единственный подлинный сюжет – то, как сменяются сюжеты, а как жить в безумии, где ничто не остается самим собой долее пяти минут кряду и ни один рассказ не будет завершен, какой может быть тут смысл – лишь абсурд, бессмыслица и может стать единственным смыслом, за который уцепишься. То это был рассказ о городе, в котором люди перестали верить в деньги, они продолжали верить в Бога и страну, потому что истории о них казались надежными, но кусочки бумаги и пластика, разумеется, не имели никакой цены; и тут же внутри этой истории началась (но тоже не продолжилась) история мистера Икс, который, проснувшись однажды утром, вдруг по неведомой причине заговорил на языке, никому из окружающих невнятном, и язык менял его характер, всю жизнь мистер Икс был человек угрюмый, а теперь, чем непонятнее становилась его речь, тем охотнее он болтал, смеясь и жестикулируя, поэтому люди стали относиться к нему гораздо лучше, чем в пору, когда хорошо понимали его слова; и только история сделалась интересной, как со шкатулки сдуло еще слой, и сюжет поменялся вновь.
И мы, вспоминая, словно бы видим, как пришла в движение застывшая живая картина: яркой вспышкой взметнулись попугаи с балкона замка на краю мощенного мрамором двора, усилился аромат белых лилий в дыхании ветерка, что колышет наряд принцессы, а где-то в отдалении послышалось сладостное томление деревянной флейты. Принцесса вырывается из объятий Джеронимо, тычет пальцем в шкатулку, с которой слетает очередной слой, и валится на пол, обеими руками зажимая уши, и шпион Омар тоже падает, его тело сотрясается в конвульсиях, и только Джеронимо Манесес ничего не слышит, ничего не ощущает, видит только, как бьются в судорогах джинн и джинния, и в этот момент, согласно нашим хроникам, он явил присутствие духа – от чего целиком зависело будущее, его будущее и наше, – схватил китайскую шкатулку, выбежал с ней на тот балкон, с которого открывался вид на склон Кафа, и со всей силы запустил смертоносной игрушкой высоко в пустоту небес.
Секунду спустя Дунья и Омар очнулись и поднялись с пола. Благодарю тебя, сказала Дунья мистеру Джеронимо. Ты спас нам жизнь, и мы у тебя в долгу.
В такие моменты джинны ведут себя в высшей степени церемонно. Таков их обычай. Если кто-то оказал джинну услугу, тот должен отплатить ему ответной. В этих вопросах джинны до педантичности корректны даже с любимыми. Вероятно, Дунья и Омар даже поклонились Джеронимо Манесесу, потому что этого требовал обряд, но на сей счет хроники молчат. Если они так поступили, то Джеронимо, сильный сдержанный тип, был, конечно, смущен таким жестом.
– Я разгадала проклятье, – сказала Дунья. – Поспешим к моему отцу, я постараюсь разрушить чары.
Едва эти слова сорвались с ее уст, как раздался громкий шум.
В последний миг своей жизни владыка горы Каф открыл глаза и в предсмертном безумии потребовал книгу, которая никогда не была написана, а затем принялся зачитывать вслух ее невидимые страницы, словно они открывались у него перед глазами. То был отчет о посмертном споре между философами Газали и Ибн Рушдом, который вспыхнул спустя столетия после их смерти, когда джинн Зумурруд и родная дочь Шахпала, она же Небесная Джинния, Дунья, Принцесса Молний, вздумали их реанимировать. Могущественный великан Зумурруд, пробудивший Газали в могиле, враг Шахпала, был вне пределов досягаемости, но почерпнув в словах, таинственно истекавших из его собственных уст, знание, что его дочь тоже осмелилась шутить с жизнью и смертью, старый монарх в агонии испустил гневный рев такой силы, что гобелены сорвались со стен в его спальне и мраморный пол расселся, трещина извивающейся змеей поползла от кровати к ногам принцессы, возвестив ей о смерти царя. Она помчалась к другому концу этой трещины как могла скорее, оставив Джеронимо Манесеса далеко позади, и к тому времени, как он в свой черед добрался до царской опочивальни, принцесса уже во весь голос выкрикивала спасительное заклинание в ухо отца, но было поздно.
Владыка горы Каф навеки покинул Перистан. Симург взлетел с обычного места, со столбика кровати, и загорелся. Прислужники во дворце смерти – ни одному из них не доводилось прежде видеть смерть джинна, не говоря уж о смерти царя – принялись на разные лады выражать скорбь и, несомненно, раздирали на себе одежды и рвали волосы, однако, при всем тщательном соблюдении верноподданнических завываний и не забывая бить себя в грудь, не упустили поставить новую царицу в известность о том, что сердце владыки напоследок разбило известие о ее проступке. Она подняла мертвеца из гроба, деяние, выходящее далеко за пределы допустимого даже для джиннов, и если, с одной стороны, этим она доказала свою редкостную и грозную мощь, то с другой стороны, совершила тяжкий грех и знание об этом прискорбном грехе стало последней каплей, доконавшей Шахпала. Итак, его смерть отчасти и на ее совести, вот что хотели почтительно донести до сведения новой царицы придворные, разумеется, склоняясь перед ней, опускаясь на колени, прижимаясь лбом к полу и воздавая все почести, какие подобает воздать новой повелительнице, и все же так оно и есть, бормотали они, свидетельством тому трещина в полу, что ни на миг не прерываясь устремилась прямо к стопам виновницы.
Омар Айяр заступался за принцессу, указывая, что она собственной жизнью рисковала, пытаясь вникнуть в ядовитое заклятие китайской шкатулки, и тут же поспешила к смертному одру царя в надежде его спасти, и все, разумеется, согласились, это несомненный подвиг, но при этом отводили взгляд, и напряженные позы доказывали: убедил он их не вполне, ведь царь-то мертв, а значит, в деле спасения принцесса не преуспела, вот и все, тут она опять оказалась неудачницей. И по мере того, как слух о смерти царя разносился от смертного ложа по проспектам и переулкам Кафа и гремел по склонам горного царства, к этой молве присоединялся и шепоток о виновности принцессы, не вызывая, разумеется, ни у кого даже малейшего сомнения в ее праве наследовать трон, но все же пятная принцессу, шепотки подобны грязи, только из звука, и когда у дворцовых стен собрались подданные, любившие покойного почти так же сильно, как любила его дочь, острый слух джиннии различил – поведаем с прискорбием – среди горьких рыданий ее народа не слишком громкое, но все же внятное улюлюканье.
Она оставалась спокойна. Ни слабости, ни слез. Что бы ни думала она о последних минутах отца, это она держала при себе и никому своих чувств не показывала. Обратилась с балкона дворца к народу Кафа. В сложенных горстью ладонях она держала собранный пепел Симурга, и когда сдула пепел в толпу, он снова собрался в тело величественной птицы и с пронзительным воплем вновь обрел жизнь. Теперь, с Симургом на плече и Симурговой короной на голове, наследница внушала собравшимся почтение, и ропот затих. Она принесла народу присягу. Смерть вошла в Перистан, и смерть будет попрана смертью. Новая царица не будет знать покоя, пока не уничтожит убийц отца. Зумурруд-шах и его приспешники, Забардаст, Раим Кровопийца и Сверкающий Рубин, будут истреблены навек из обоих миров. Так завершится Война миров, и снова наверху, как и внизу, воцарится покой.
Такую она принесла присягу. А затем испустила вопль.
Джеронимо Манесеса ее вопль словно молотом ударил в голову, он рухнул без чувств. Немало тысячелетий миновало с тех пор, как в последний раз в том или другом из двух миров слышали вопль Небесной владычицы. Он был столь громок, что наполнил мир джиннов целиком и проник также в нижний мир, где Зумурруд и трое его соратников услышали и поняли: им объявлена война. Смерть вошла в мир джиннов, и прежде, чем война закончится, еще не одному джинну предстоит умереть.
Принцесса возвратилась к ложу отца и долгое время от него не отходила. Она сидела на полу подле него и говорила. Джеронимо Манесес – сознание вернулось к нему, но в ушах неумолчно звенело – присел поблизости на обтянутое парчой кресло и прикрыл глаза, перетерпливая худшую в своей жизни мигрень. Его все еще трясло и мутило, и вскоре он вновь утратил связь с реальностью, провалившись в глубокий сон, полный видений грома и смерти. Пока он спал, дочь умершего царя делилась с отцом всеми своими тайными помыслами, всем тем, что ему было недосуг выслушать при жизни, а теперь ей казалось, будто впервые в жизни она нераздельно владеет его вниманием. Придворные рассеялись, Омар Айяр стоял на страже у дверей покоев смерти, а мистер Джеронимо спал. Дунья говорила и говорила, мешая слова любви, гнева и сожаления, а когда закончила изливать душу, рассказала убитому царю свой план отмщения, и мертвый царь не пытался ее отговорить – не только потому, что был мертв, но и потому, что джинны таковы: они не склонны подставлять другую щеку, обидишь джинна – он постарается сквитаться.
Зумурруд и Забардаст и вся их свита были готовы к этому, они, конечно же, ждали ее ответного удара еще прежде, чем услыхали тот вопль, но подобные соображения нисколько ее не смущали. Они особо ее не боялись, потому что она женского пола, и это она знала и намеревалась проучить их всех, они и не догадывались, с кем связались. Вновь и вновь она клялась отцу, что отомстит за него, пока он не поверил ей полностью, и тогда его тело повело себя так, как ведут себя тела джиннов в тех редких случаях, когда джинны умирают: они теряют свою физическую форму, пламя взметнется вверх и угаснет. Постель опустела, но Дунья все еще видела отпечаток отцовского тела на простыне, где он прежде лежал, и его старые любимые тапочки так и стояли на полу у кровати, замерли в ожидании, словно он в любой момент мог вернуться и снова их надеть.
(В последующие дни Дунья не раз сообщала мистеру Джеронимо о том, как отец является к ней в те периоды прерванного бытия, которые у джиннов соответствуют человеческому сну, и проявляет большой интерес к ней, хочет знать обо всем, чем она занята, его обхождение сделалось теплым, объятия – нежными, словом, ее отношения с отцом заметно улучшились по сравнению с тем, как обстояли дела при его жизни. Он все еще со мной, говорила она Джеронимо, и это гораздо лучше, чем то, что было у нас прежде.)
Поднявшись со своего места, она вновь преобразилась – уже не принцесса, не дочь, но темная королева, ужасная во гневе, золотоглазая, вместо волос над головой вздымались клубы дыма. Джеронимо Манесес пробудился в кресле и понял, что это с самого начала и готовила ему жизнь – эту неустойчивость бытия, ошеломительные приключения, он задремал в одной реальности и проснулся в другой. Иллюзия, будто Элла Эльфенбайн вернулась, и обрадовала его чрезмерно, и сбила с толку, он с легкостью поддался обману, но перелет в Перистан рассеял чары, а теперь явление царицы Кафа в величии ее гнева окончательно уничтожило призрак Эллы. И сердце Дуньи, Небесной владычицы, повелительницы молний тоже переменилось. Она видела в Джеронимо перевоплощение Ибн Рушда, но, по правде говоря, наконец-то она была готова оставить старого философа в покое, признать, что старинная любовь рассыпалась в прах и в новом обличье уже не раздует былое пламя или раздует лишь на миг. Мгновение она цеплялась за эту любовь, но настала пора перейти к серьезному делу, и она уже знала, как к нему приступить.
– С тебя, – обратилась она к Джеронимо Манесесу не как влюбленная к возлюбленному, но как великая праматерь, преклонных лет старуха с волосатой бородавкой на подбородке, могла бы заговорить с младшим в роду, – начнем с тебя.
Словно мальчик в коротких штанишках, он переминался с ноги на ногу перед своей прапрабабкой и отвечал ей виноватым бормотанием. Ничего не поняла, сказала она. Говори как следует.
– Я голоден, – сказал он. – Можно мне сначала поесть?