Дунья полюбила вновь
Когда Дунья впервые увидела Джеронимо Манесеса, он парил, лежа на боку, в своей спальне, почти в полной темноте, с маской для сна на лице, в той глубокой, вызванной изнеможением дремоте, которая заменяла ему в ту пору сон; единственная лампа, оставшаяся включенной на тумбочке, подсвечивала его снизу, бросая жуткие, словно из фильма ужасов, тени на длинное худое лицо. По обе стороны его тела свисало одеяло, отчего Джеронимо походил на ассистента фокусника – сначала ловкач в цилиндре запустит его левитировать, потом распилит пополам. Где я видела прежде это лицо, подумала Дунья, и сразу же ответила себе, хотя это воспоминание уходило в прошлое более чем на восемь веков. То было лицо ее единственной земной любви, пусть и без тюрбана вокруг головы и седая борода не такая ухоженная, грубее и запущеннее, чем ей помнилось, не борода мужчины, который решил обзавестись этим украшением, а неухоженная поросль на лице того, кто попросту перестал бриться. Восемь веков назад, восемь с лишним, она видела это лицо, но словно бы вчера, словно бы он и не покидал ее, не обратился в прах – прах, с которым она говорила, одушевленный прах, но, тем не менее, прах бестелесный, мертвый. Словно бы он все это время ждал ее здесь, в темноте, восемь веков и долее, ждал, пока она отыщет его и воскресит старинную любовь.
Причина его левитации была принцессе джиннов понятна: это, несомненно, дело рук Забардаста, джинна-колдуна. Забардаст проскочил в первую же приоткрывшуюся щель и наложил проклятие на Джеронимо Манесеса, но почему? Вот в чем загадка. Бесцельная злая проделка или же Забардаст каким-то образом догадался о существовании Дуньязат и понимал, что при должном руководстве это племя способно воспрепятствовать воцарению темных джиннов, противостоять, оказать сопротивление? Дунья в случайности не верила. Джинны верят в целесообразность Вселенной, где даже случайность чему-то служит. Дунья решила выяснить мотивы Забардаста, и вскоре она проникнет в них, узнает план Забардаста наслать на человечество двойной недуг взлета и падения и таким образом истребить его с лица земли. Но пока что она восхитилась тем, насколько устойчив к наложенному проклятию оказался Джеронимо Манесес. Обычный человек давно бы улетел в стратосферу и задохнулся в разреженном воздухе, замерз насмерть, его бы атаковали хищные птицы, возмущенные вторжением наземного создания на их высоты. Но вот он, Джеронимо, хотя прошло уже немало времени, он все еще парит совсем близко к поверхности земли, все еще может находиться в помещении и отправлять телесные надобности, не оставляя после себя унизительное месиво. Достойный восхищения человек, подумала она. Крепкий орешек. Но более всего ее привлекало его лицо. Не думала она, что ей доведется увидеть это лицо вновь.
Лаская ее, Ибн Рушд часто восхвалял красоту ее тела, так подолгу, что она с возмущением замечала: «Значит, мои мысли ты не считаешь достойными хвалы». Он отвечал, что разум и тело едины, разум – форма человеческого тела, отвечающая за все телесные проявления, в том числе и за мысль. Хвалить тело значило хвалить тот разум, который правит им. Так утверждал Аристотель, и с этим Ибн Рушд был согласен, а потом, кощунственно шептал он ей на ухо, ему трудно было поверить в то, что сознание может пережить тело, ибо разум принадлежит телу и без него лишается смысла. С Аристотелем она спорить не хотела и ничего не возражала на это. Правда, Платон считал иначе, добавлял Ибн Рушд. Платон думал, разум заперт в теле, словно птица, и лишь когда вырвется из клетки, воспарит и будет свободен.
Ей хотелось сказать: я состою из дыма. Мой разум – дым, и мысли тоже дым, я вся – дым и ничего кроме дыма. Это тело – наряд, в который я облачилась, и колдовством я заставила его действовать так, как действует человеческий организм, он получился настолько биологически совершенным, что даже зачинает детей и рожает по трое, четверо и пятеро. Но я не принадлежу этому телу и могла бы, стоит только пожелать, вселиться в другую женщину, в антилопу или москита. Аристотель заблуждался: я прожила многие столетия и меняла тело по желанию, как наряд, который приелся. Разум и тело не едины, хотелось бы ей сказать, но она знала, что философ огорчится, если она станет с ним спорить, и потому молчала.
Теперь в Джеронимо Манесесе она увидела словно бы возродившегося Ибн Рушда и хотела ему шепнуть: «Вот видишь, ты тоже вошел в новое тело. Ты прошел сквозь время, сквозь темный коридор, по которому, как иные говорят, душа путешествует в промежутке между жизнями, стряхивая по пути прежнее сознание, избавляясь от своего „я“, пока не останется чистая сущность, чистый свет бытия, готовый войти в другое живое тело, никто ведь не может отрицать, что ты снова здесь, другой, но все тот же. Верно, ты вошел в этот мир с завязанными глазами, паря в воздухе, в точности как сейчас. Ты даже не знал тогда, что обладаешь телом, но знал, что ты – это ты. Твоя личность, твой разум оказались в тебе, едва ты пришел в сознание. Тело и разум разделены».
Но, заспорила она сама с собой, может быть, это и не так. Может быть, у людей это иначе, они не меняют обличья, и если спящий схож с тем, кто давно умер, это можно объяснить всего лишь причудами биологии. Может быть, у настоящих людей разум, душа, сознание струятся в теле, словно кровь, наполняя каждую клетку их физического организма, и в таком случае Аристотель прав, у человека разум и тело едины и не могут быть разлучены, его личность связана с телом и погибает вместе с ним. С восторгом воображала она себе такой союз. Как же счастливы человеческие существа, если у них так обстоит дело, хотела она сказать Джеронимо, который и был, и не был Ибн Рушдом, смертны и счастливы! Когда сердца их бьются в экстазе, дрожит и душа, когда частит пульс, волнуется и дух, когда глаза увлажняются слезами счастья, ликует и разум. Соприкасаясь пальцами, они соприкасаются и душами, когда они соединяют тела, на краткий миг соединяются и сознания. Разум наполняет тело чувственностью, позволяет телу пережить экстаз, обонять любовь в сладостном аромате возлюбленного – не только тела, но и души вступают в любовный акт. А под конец душа, столь же смертная, как тело, усваивает главный и величайший урок жизни: физическую смерть.
Джинния приняла человеческий облик, но облик не был джиннией, он не мог сам по себе обонять, ощущать вкус или чувствовать что-то еще, и ее тело не было пригодно для любви, потому что не было симбиотическим партнером и обладателем сознания. Когда философ интимно прикасался к ней, это можно было бы сравнить с ласками сквозь плотное зимнее пальто, многие слои одежды, никаких ощущений на самом деле, кроме отдаленного шороха, как если бы чужая рука гладила пальто. Но она так сильно любила своего философа, что умела его убедить, будто тело ее возбуждено и достигает экстаза. Она хотела, чтобы он верил в доставленное ей удовольствие. На самом деле она могла доставить мужчине физическое удовольствие, но не могла его получить, могла лишь вообразить, каково должно быть это удовольствие, могла наблюдать, учиться и тешить возлюбленного внешними признаками оргазма, стараясь при этом обмануть и себя, не только его: да, да, она тоже счастлива, и это превращало ее в актрису, подделку, дуру, обманывающую саму себя. И все же она любила этого человека, любила его ум и облачилась в тело, чтобы добиться ответной любви, она родила ему детей и пронесла память об этой любви через восемь с лишним столетий, а теперь, к своему изумлению и радости, увидела: вот он, возродился, обрел новую плоть и новые кости, и пусть этот левитирующий Джеронимо немолод, что с того? Ибн Рушд тоже был «стариком». Люди, эти быстро сгорающие свечи, понятия не имеют, что такое старость. Она была старше обоих мужчин, настолько старше, что они бы ужаснулись, если б она старела, как люди. Она и динозавров застала. Она была намного старше человечества.
Джинны редко признаются друг другу, насколько их увлекают люди, как интересен этот род тем, кто к нему не принадлежит. Во времена до появления человека, в эпоху одноклеточных организмов, рыб, земноводных, первых ходящих по земле существ, первых летающих тварей, первых, кто пресмыкался, а потом в века более крупных животных, джинны редко отваживались покидать Волшебную страну. Земля – ее джунгли, пустыни, горы, вся эта дикая природа нисколько их не привлекала. Перистан – лучшее доказательство того, насколько джинны одержимы схемами и повторами, на какие способна лишь цивилизация: они развели регулярные сады, с изящными террасами, с каскадами воды и аккуратными каналами. Цветы росли на клумбах, деревья были рассажены симметрично, образуя приятные для глаз аллеи и купы, местами создавая беззаботную тень, а местами – гармоничное изобилие. В Волшебной стране были павильоны из красного камня, многокупольные, с шелковыми стенами, а внутри устланные коврами будуары, валики, на которые удобно откинуться, а под рукой – самовары с вином. Здесь джинны отдыхали – хотя они и состоят из огня и дыма, собственной бесформенности они предпочитали четкие очертания. В том числе и поэтому они охотно принимали человеческий образ, и одно это говорит о том – о да! – насколько они были в долгу перед бедным смертным человечеством, которое обеспечило им такое лекало и тем самым способствовало внесению порядка, физического, садоводческого и архитектурного, в этот по сути своей хаотический мир. Лишь в акте любви – а это было главным занятием в Волшебной стране – джинны мужского и женского пола выходили из тел и смешивались как две сущности, дым, обвивающий пламя, пламя, вздувающееся дымом, затяжное, неистовое совокупление. А в остальное время они предпочитали использовать свои «тела», раковины, сдерживавшие их дикую свободу. «Тела» структурировали их, как регулярные сады структурировали дикую природу. «Тела» – это хорошо, дружно решили джинны.
Принцесса Дунья, или, строго говоря, принцесса, которая для визитов в мир людей принимала имя «Дунья», то есть «Мир», зашла дальше большинства своих соплеменников. Она так сильно увлеклась людьми, что сумела в самой себе обнаружить человеческие переживания. Эта джинния смогла влюбиться, более того, она уже влюбилась однажды и готова была полюбить вновь – того же самого человека, перевоплотившегося в иной эпохе. Более того, если бы он догадался спросить, она бы призналась, что любит его разум, а не тело. Он сам мог послужить доказательством того, что разум и тело – две разные вещи, а не одна: поразительный ум в, не будем лукавить, вполне заурядной оболочке. Никто не мог бы искренне полюбить Ибн Рушда за его тело, в котором, откровенно говоря, ощущалась дряблость, а к моменту ее встречи с ним, уже и прочие признаки присущего возрасту упадка. Дунья не без удовлетворения отметила, что тело этого спящего мужчины, Джеронимо Манесеса, реинкарнации ее любимого, оказалось существенно усовершенствованной версией оригинала. Это было крепкое, сильное тело, хотя тоже «старое». Лицо Ибн Рушда, помещенное в более удачные декорации. Да, она решила полюбить его, и, возможно, на этот раз ей удастся подобрать какую-то магию для себя и что-то почувствовать. Может быть, на этот раз она сможет не только давать, но и получать. А вдруг его разум туп? Что если это не тот ум, в который она влюбилась в первый раз? Готова ли она удовлетвориться только лицом и телом? Может быть, да, сказала она себе. У каждого свои недостатки, реинкарнация – процедура неточная. Может быть, она согласится не на все сразу. Выглядит он что надо. Этим можно было бы довольствоваться.
О чем она вовсе не подумала: Джеронимо Манесес принадлежал к племени Дуньязат, то есть был ее потомком, ее пра-пра-пра-пра-пра-пра-правнуком, плюс-минус два-три «пра». Формально секс с мистером Джеронимо был бы инцестом, но джинны не признают табу на близкородственные связи. Деторождение столь редкий случай в мире джиннов, что не казалось необходимым запрещать интимные отношения с потомками: потомства-то практически ни у кого не было. А вот у Дуньи потомки были, и во множестве. Однако в вопросе инцеста она следовала примеру верблюдов: верблюд охотно займется сексом с матерью, дочерью, братом, сестрой, отцом, дядей – с любым, кто подвернется. Верблюды не соблюдают приличий и нисколько не заботятся об условностях – ими движет исключительно желание. Таких же убеждений придерживалась, заодно со всем своим народом, и Дунья: чего она захотела, то должна была получить. И, к своему изумлению, она обнаружила то, чего хотела, прямо тут, в узком доме, в узком цокольном этаже, где спящий человек парил в нескольких дюймах над кроватью.
Она любовалась спящим смертным человеком, который не выбирал свое тело: он принадлежал своему телу, и тело принадлежало ему. Смотрела и не торопилась его будить. После неуклюжего вторжения в квартиру этажом выше, перепугавшего тамошнюю обитательницу Голубой Жасмин, Дунья сделалась невидимой и на этот раз предпочла хорошенько присмотреться, прежде чем дать рассмотреть себя. Она медленно приблизилась к возлежавшему на воздухе – он спал беспокойно, на грани пробуждения, что-то во сне бормоча. Осторожнее. Пусть пока не просыпается, ей нужно вслушаться в его сердце.
Кое-что уже было сказано о таланте джиннов шептать, овладевать человеческой волей, нашептывая соблазнительные слова прямо в сердце своей жертве. Дунья была чрезвычайно умелой шептуньей, однако сверх того обладала и более редким талантом: умением слушать, приблизиться к спящему, очень осторожно приложить ухо к его груди и, разгадав тайный язык, которым человек говорит с самим собой, угадать тайные желания сердца. Слушая Джеронимо, она прежде всего восприняла самые очевидные его желания: о, если б мне опуститься обратно на землю, снова почувствовать почву под ногами, под ним грустные, неисполнимые желания старости – о, если б снова стать молодым, вернуть силу молодости и веру, что жизнь будет длиться еще долго, желания человека, вырванного из родных мест – о, если бы вернуться на далекую родину, которую я так давно покинул, которая меня забыла, где я сам теперь буду чужаком, хотя именно там начиналась моя жизнь, верни мне чувство принадлежности, дай пройти по тем улицам, зная, что они – мои, зная, что моя история – часть их истории, пусть даже это не так, пусть большую часть моей жизни этого не было, пусть это будет так, дай мне увидеть, как там играют во французский крикет, услышать музыку, несущуюся с эстрады, еще раз в жизни услышать рифмованные уличные дразнилки. Она продолжала слушать и наконец под всем этим расслышала самую глубокую ноту в музыке его сердца – и тогда джинния поняла, что нужно делать.
Мистер Джеронимо проснулся на рассвете с той привычной ежедневной болью в мышцах, которую уже принимал как новую норму, последствие бессознательной борьбы тела с гравитацией. Гравитация никуда не делась, у него не получалось проникнуться таким самомнением, чтобы возомнить, будто притяжение каким-то образом убывает рядом с ним. Гравитация есть гравитация. Но его тело оказалось во власти неведомой, чуть более мощной силы, направленной против земного притяжения, эта сила тянула его вверх, подтаскивала помаленьку, изнуряла. Он считал себя крепышом, человеком, которого закалили работа, скорбь и годы, такого человека нелегко смутить, но в эти дни, по пробуждении после беспокойного полусна, первые его мысли были: изношен, истаскан, осталось немного. Если он умрет прежде, чем прекратится это состояние, удастся ли его похоронить, или же труп не улежит в могиле, эта сила вытолкнет его из земли, медленно приподнявшись, он прорвет почву и будет висеть над местом последнего упокоения, пока не разложится? А если кремировать – маленькое облачко пепла будет ли упорно держаться в воздухе, плавно возносясь, словно рой праздных насекомых, пока в какой-то миг его не рассеют ветры или же оно не затеряется среди туч? Таковы были его утренние заботы. Но в то особое утро сонное оцепенение мгновенно рассеялось: что-то было неладно. Комната была погружена в темноту. Он вроде бы не выключал перед сном настольную лампу возле кровати. Прежде он предпочитал спать без света, но в эти странные времена привык оставлять подсветку: одеяло то и дело спадало во сне, и приходилось нашаривать его в нескольких дюймах под собой, очень неудобно делать это в потемках. Итак, обычно свет горел, но в то утро он проснулся в сумраке, а когда глаза привыкли к полумраку, понял, что он здесь не один. Женщина медленно материализовалась в комнате – его разум выговорил это немыслимое слово, материализовалась в темноте у него на глазах, женщина, узнаваемая даже в глухой тени, где она проступила: его покойная жена.
Элла Эльфенбайн не прекращала являться мужу во сне с тех пор, как молния отняла ее у него в поместье Блиссов Ла-Инкоэренца – являлась все такой же оптимисткой, все такой же красивой и юной. Ныне, в пору его страха и уныния, она, опередившая его на пути в великую непоследовательность, вернулась ободрить и утешить супруга. В бодрствующем состоянии он никогда не сомневался, что после жизни нет ничего. Если б на него надавили, он мог бы сказать, что на самом деле жизнь – это становление, выход из великого океана пустоты, откуда мы ненадолго появляемся при рождении и куда все обречены вернуться. Однако спящее «я» Манесеса не желало иметь ничего общего с такой педантической окончательностью. Его сон был тревожен и беспокоен, и все же Элла возвращалась, в любящей телесной близости, обволакивая его своим телом, окутывая теплотой, ее нос утыкался ему в шею, он обхватывал рукой ее голову, опускал ладонь на ее волосы. Она говорила слишком много, как всегда, болтушка неугомонная, дразнил он ее в доброе прежнее время, Радио Элла, и случалось, смеясь, но все-таки чуточку раздраженно, он просил ее постараться помолчать хотя бы шестьдесят секунд кряду, и она ни разу не смогла продержаться, ни единого. Она объясняла ему, как правильно питаться, просила не налегать чересчур на спиртное, тревожилась о том, что, живя теперь взаперти, он не получает необходимого и привычного упражнения, обсуждала новейшую безвредную для кожи косметику (во сне он не спрашивал, как она ухитряется поспевать за такими вещами), высказывалась на политические темы и, разумеется, всегда имела свое мнение по поводу ландшафтного дизайна – говорила без умолку, ни о чем, обо всем сразу, опять ни о чем, не закрывая рта.
Он воспринимал ее монологи, как любители музыки воспринимают любимые песни: эти речи превратились в своего рода музыкальный аккомпанемент его жизни. Теперь его дни окутывала тишина, зато ночи, по крайней мере иногда, все еще набухали ее речами. Но теперь он проснулся, и над ним склонялась женщина, и это была еще одна немыслимая вещь наряду с тем немыслимым, что уже вторглось в его жизнь, пожалуй, даже более немыслимое – ее тело он узнал бы всегда, пусть и в темноте. Начинается безумие, успел подумать он, должно быть, жизнь подошла к концу, и в хаосе последних мгновений ему дарован напоследок этот образ.
Элла? – спросил он.
Да, – донесся ответ. – И да, и нет.
Он включил свет и выпрыгнул – если не из кожи, то из кровати. Из позиции лежа навзничь в четырех дюймах над матрасом. Одеяло отлетело в сторону. Увидев перед собой мутировавшую Дунью, точную копию Эллы Эльфенбайн Манесес, он затрепетал от глубочайшего страха и от предчувствия небывалой радости.
Они смотрели друг на друга и наглядеться не могли. Оба видели перед собой реинкарнацию, оба влюблялись в подставное лицо и сами были не оригиналами, но копиями, отзвуком той или того, кто был навеки утрачен другим. С самого начала каждый сознавал, что другой – подделка, и подавлял в себе это знание, хотя бы на какое-то время старался его подавить. Мы живем в эпоху пост-пост и привыкли видеть в себе не первопричину, а последствие.
– Моя жена умерла, – сказал мистер Джеронимо, – а поскольку призраков не существует, меня либо преследуют галлюцинации – либо это жестокий розыгрыш.
– Мертвые не ходят среди людей, это правда, – ответила Дунья, – но чудеса все же случаются.
– Сначала левитация, – сказал он, – теперь и до воскрешения дошло?
– Что касается левитации, – кокетливо ответила Дунья, поднимаясь ближе к нему, отчего мистер Джеронимо испустил громкий старомодный вздох изумления, – в эту игру можно играть вдвоем. А насчет воскрешения… нет, это не совсем оно.
Он из последних сил цеплялся за веру в реальность реального, предпочитая считать свое состояние необычным, а не признаком всеобщего хаоса. Волшебное дитя, демонстрируемое по телевидению, поначалу его ободрило, а потом усугубило душевную тревогу, и он постарался изгнать из своих мыслей Малютку Бурю. Перестал слушать новости. Если и были сообщения о новых ирреальных явлениях, он о них знать не желал. Остаться в уединении, быть исключительным случаем – это казалось ему лучше иной альтернативы. Если смириться с тем, что он один был или сделался фриком, отклонением от нормы, то у него оставалась возможность определять весь прочий известный ему мир, город, страну, планету по известным принципам или по убедительным гипотезам постэйнштейновской науки, и это опять-таки позволяло мечтать о собственном возвращении в утраченное и столь желанное состояние. Отклонения случаются и в самых совершенных системах. Глюк можно исправить, перезагрузить программу, почистить.
Но теперь, столкнувшись с восставшей из мертвых Эллой, он лишился последнего клочка надежды, последнего клочка нормальности, как он это понимал, потому что вот она, Элла, и она говорит, что на самом деле она – Дунья, принцесса джиннов, принявшая облик его жены, чтобы ему понравиться, так она говорит, но, может быть, настоящая цель – обмануть его, соблазнить, уничтожить, как сирены губили моряков, или Цирцея губила, или иная вымышленная чаровница. Вот она, Элладунья, Дуньелла, прелестным голосом его прелестной жены рассказывает ему дивные сказки о существовании джиннов, светлых и темных, о феях и ифритах, о Волшебной стране с невероятным сексом, о метаморфах и шептунах и том, как были сломаны печати и разверзлись щели в реальности, о первой кротовой норе, раскрывшейся в Квинсе (теперь их стало больше, они повсюду), о нашествии темных джиннов и о последствиях их появления на Земле. Он был скептиком, атеистом, от таких рассказов у него замутило в брюхе, а мозг словно вспенился. Я теряю разум, сказал он себе. Он уже не знал, что и думать, как думать.
– Волшебный мир реален, – попыталась она его успокоить, слыша его внутреннее смятение. – Но из этого вовсе не следует, что существует и Бог. В этом отношении я такой же скептик, как и ты.
Она все еще оставалась в его комнате, никуда не делась, парила в воздухе рядом с ним, можно дотянуться и потрогать. Он потрогал прежде всего, чтобы удостовериться, сможет ли он ее коснуться: какая-то часть его мозга ожидала, что рука так и пройдет насквозь. Ее черную облегающую майку он вообще-то узнал, черная майка и штаны с накладными карманами, словно у военного фотографа, волосы собраны в высокий хвост, и знакомые худые руки с обнаженными мышцами, с оливковой кожей. Эллу часто спрашивали, не из Ливана ли она родом. Кончиками пальцев он коснулся ее руки, ощутил теплую кожу, такую знакомую кожу Эллы. Она двинулась ему навстречу, и он не смог устоять. Он чувствовал, как слезы текут по лицу. Он держал ее в своих объятиях, и она позволяла. Обеими руками он обхватил ее лицо, но вдруг, невыносимо, все стало не так. Ее подбородок – но неправильно вытянут. Ты не она, сказал он. Кем бы или чем бы ты ни была, но ты не она. Вслушавшись — не в слова, в то, что за словами, – она быстро внесла коррективы. Попробуй снова, предложила она. Да, сказал он, нежно обхватил ладонью ее нижнюю челюсть. Да, так хорошо.
В начале каждой любви влюбленные заключают тайный договор с самим или самой собой: решается не замечать то, что не устраивает в другом, ради того, что в нем радует. Любовь – это весна, она приходит после зимы, исцеляя раны, которые лишенный любви мороз наносит жизни. Когда в душе зарождается тепло, все несовершенства любимой – ничто, меньше, чем ничто, и этот тайный договор с самим собой подписывается без колебаний. Голос сомнений стихает. Позднее, когда любовь потускнеет, этот тайный договор покажется глупостью, но пусть так, это необходимая глупость, проистекающая из веры влюбленного в красоту, то есть в возможность невозможного – истинной любви.
Этот мужчина шестидесяти с лишним лет, оторванный от земли, служившей ему источником пропитания, разлученный ударом молнии с единственной женщиной, которую он любил, и принцесса иного мира, хранившая в своем сердце воспоминание о давней, многовековой утрате – там, далеко, по ту сторону океана, – оба страдали, жили той особой мукой, что рождается из утраченной или погибшей любви. И здесь, в сумрачной подвальной спальне дома под названием «Багдад», они заключили соглашение, каждый сам с собой и оба друг с другом, возобновить две любви, давно уже поглощенные смертью. Она сняла одежду с тела его возлюбленной жены, и он предпочел не замечать, как голос Дуньи отличается от голоса Эллы, как отличаются ее манеры, не видеть, что ей недостает многих общих воспоминаний, которыми укрепляется взаимность в паре. Она была искуснейшей слушательницей и изо всех сил старалась сделаться той женщиной, которую он хотел в ней увидеть, но чтобы все выслушать, требуется немало времени и труда, это во-первых, а во-вторых, принцесса джинний всегда предпочтет, чтобы любили ее саму, и желание быть любимой в образе Дуньи мешало ее попыткам в совершенстве воплотить умершую женщину, и оттого подобие оказалось не столь идеальным, как могло бы. Когда же она глядела на Джеронимо Манесеса, да, ее привлекало сильное, худощавое тело старика, но тот, кого она любила прежде, был Ум и только Ум.
– Разбираешься ли ты в философии? – спросила она наконец.
Он рассказал ей о Госпоже Философе и ее шопенгауэрско-ницшеанском пессимизме. Когда он назвал имя ее усадьбы – Ла-Инкоэренца – Дунья резко втянула в себя воздух, припомнив ту битву книг, что состоялась много веков назад между Газали и Ибн Рушдом, «Непоследовательность философов» против «Непоследовательности непоследовательности». А вот уже и третья непоследовательность. В этом совпадении Дунья углядела руку судьбы – кисмет, она же карма. Имя-предвестие: в именах сокрыта наша участь.
Рассказал ей Джеронимо Манесес и притчу Голубого Жасмина о пессимизме Уньяза.
– В данный момент, в нынешнем моем состоянии, – произнес он, удивляясь, как слетает с его губ одно из присловий Александры Фаринья, – не говоря уж о состоянии планеты в целом, трудно отрешиться от трагического представления о жизни.
Неплохой ответ, подумала Дунья. Ответ мыслящего человека. С этим можно иметь дело.
– Понимаю, – посочувствовала она, – но так было, пока ты не повстречал волшебную принцессу.
Время остановилось. Мистер Джеронимо перенесся в полное напряжения зачарованное место, которое было и его подвальной спальней, и той же спальней, превратившейся в пропитанное дымом любовное логово джиннии, место, где часы не тикают, секундная стрелка не двигается, не меняются цифры на электронном циферблате. Он не сумел бы определить, минуты ли длилось безвременное время этого любовного акта, или недели, или месяцы. С тех пор как он оторвался от земли, мистер Джеронимо вынужден был постепенно отказаться почти от всего, что, как ему казалось, он понимал в природе вещей, а теперь его избавили и от последних остатков тех прежних представлений. Вот после долгой разлуки женское тело, которое и принадлежало, и не принадлежало его жене. Так много лет прошло, что сенсорная память о плоти Эллы ослабла, и хотя ему было стыдно в этом признаться, более свежие воспоминания об Александре Фаринья смешались с тем, что запомнилось ему о совокуплениях с женой. А теперь еще одно ощущение на смену тем, небывалое, которое он договорился с самим собой принимать за ощущение Эллы Эльфенбайн, движущейся под ним, словно мягкая и теплая волна, – он, никогда не веривший в реинкарнацию и прочее мумбо-юмбо, пал беспомощно в объятия волшебной принцессы и погрузился в океан любви, где все могло стать правдой, если так это назовешь, все было истиной, что шептала ему чаровница, и в полном смятении он готов был даже признать, что его жена и была с самого начала принцессой фей, даже при жизни, при первой моей жизни, шептала джинния, а это моя вторая, да, даже при первой жизни Элла Эльфенбайн была замаскированной джиннией, а значит, принцесса фей не подделка, не подражание, это изначально была она, пусть до сих пор он этого не понимал, а если это безумие, то и ладно, такого безумия он сам желал и к нему стремился, потому что каждый хочет любви, любви вечной, любви, которая вернется из-за смертной черты и возродится, любви, которая будет питать и обнимать нас, пока мы живы.
В темной комнате до них не доходили вести о разразившемся в городе хаосе. Город в страхе вопил, но эти двое не слышали, корабли не отваживались выходить в воды гавани, люди страшились выглянуть из дома, пойти на работу, паника отразилась на финансах, акции рушились, сотрясались банки, в супермаркетах опустели полки, а свежие продукты не поставлялись, паралич страха цепко сжал город, и в воздухе пахло катастрофой. Но в темноте узкой спальни в подвале «Багдада» телевизор был выключен, и даже статические разряды бедствия сюда не проникли.
Был только акт любви, и этот акт любви обоим принес неожиданности. «Твое тело пахнет дымом, – сказала она. – И – только посмотри! Когда ты возбуждаешься, твои контуры размываются, почти стираются, по краям виден дым, неужели твои земные возлюбленные никогда тебе об этом не говорили?» Нет, солгал он, припомнив, как Элла в точности это ему говорила, но скрывая свое воспоминания, верно угадав, что Дунье сейчас правда ни к чему. И это ей угодило, как он и рассчитывал. «Значит, ты никогда прежде не занимался любовью с джиннией, – сказала она. – Возбуждение гораздо сильнее». Да, сказал он, так и есть. Но она с возрастающим ликованием думала: это природа джинна пробудилась в нем, самая суть джинна передалась ему, через многие столетия, от нее. Она почуяла серный дым джинна, когда они занимались любовью. А если ей удалось пробудить в нем джинна, то многое еще, многое становится возможным.
– Джеронимо, Джеронимо, – зашептала она в дымное ухо, – да ты, похоже, и сам из джиннов.
Нечто неожиданное случилось в этом любовном акте и с Дуньей: она сумела насладиться им, не в полную меру, как бестелесным сексом Волшебной страны, экстатическим слиянием огня и дыма, но все же ощутила (как и надеялась) заметное – нет, даже сильное! – удовольствие. Значит, не только она очеловечивается, подумала Дунья, но и ее новый возлюбленный больше унаследовал от джиннов, чем она первоначально в нем разглядела. Так их подражательная мимика любви, любовь, родившаяся из воспоминаний о других, пост-любовь, которая приходит на смену, сделалась подлинной и аутентичной, самоценной, актуальным актом, в котором Дунья почти уже не думала о мертвом философе, а покойная жена мистера Джеронимо, чьей копией она позволила себе стать, постепенно вытеснялась в его фантазии этим неведомым волшебным существом, которое непостижимо явилось к нему в час горькой нужды. Быть может, наступит даже такое время, разрешила себе помечтать Дунья, когда она сможет открыться ему в настоящем своем облике, предстать не шестнадцатилетней тощей девчонкой, какой она материализовалась у двери Ибн Рушда, и не двойником утраченной возлюбленной, а в собственном царственном образе, в полной славе. Охваченная этой внезапной надеждой, она рассказала Джеронимо Манесесу то, о чем никогда не говорила Ибн Рушду.
– Вдоль границ Перистана, – говорила она, – тянется по кругу гора Каф, где, как гласит легенда, обитал некогда птичий бог Симург, родственник птицы Рух, с которой повстречался Синдбад. Но это всего лишь занятный рассказ. Мы, джинны и джиннии, мы, кто сами вовсе не легенда, знаем эту птицу, но она не правит нами. Но есть на горе Каф и настоящий правитель, не с клювом, перьями и когтями, а великий император джиннов Шахпал, сын Шахруха, а его дочь, самая могущественная джинния, зовется Аасмаан Пери, что значит – Небесная фея, она же Принцесса Молний. Шахпал – царь Симурга, эта птица сидит у него на плече и охраняет императора.
Между императором и Великими Ифритами особой дружбы нет. Гора Каф – заветное место в Волшебной стране, ифриты очень бы хотели ею завладеть, но молнийная магия, которой распоряжается дочь императора, великая джинния-колдунья, равна мощи Зумурруда и Забардаста и поддерживает сплошную стену из зеленых молний вокруг Кафа, защищая круговую гору от их посягательств. Джинны постоянно высматривают возможность прорваться, провоцируют дэвов, то есть низших духов, которые обитают на склонах Кафа, пытаются натравить их на властителей. Сейчас в бесконечном противостоянии императора и ифрита – по правде говоря, оно длится уже много тысячелетий без перевеса в чью-либо пользу – настало затишье, потому что бури, землетрясения и прочие стихийные явления сорвали давние печати, отделявшие Перистан от мира людей, и теперь ифриты могут творить свои безобразия здесь, что для них привлекательно, как дело новое или, по крайней мере, надолго забытое. Долго им не доводилось озорничать на Земле, и они уверены, что в этом мире нет магии, способной дать им отпор, и, поскольку они гады и есть, им понравилась мысль раздавить слабого. Так что пока они готовятся к завоеванию Земли, у нас с отцом появилась небольшая передышка.
– У вас с отцом? – переспросил мистер Джеронимо. – Ты и есть принцесса Кафа?
– Это я и хочу, чтобы ты понял, – ответила она. – Битва, что разгорается здесь, на Земле – отражение битвы, которая давно уже происходит в Волшебной стране.
Теперь, когда ей удалось достичь удовлетворения, она хотела получать его вновь и вновь. Одно из преимуществ возлюбленного-мужчины «постарше», шепнула она Джеронимо Манесесу, в его умении сдерживаться. С молодыми все заканчивается мгновенно. Он ответил, что рад хоть каким-то преимуществам своего возраста. Она не слушала. Она открывала для себя радости оргазма, а он, растворившись в сладостном смятении, едва еще понимал, с кем из трех женщин, двух земных и одной неземной, занимается любовью, а потому ни одна из трех не заметила, что с ним творится, пока в тот миг, когда он оказался внизу, а она сверху, он вдруг ощутил под головой и спиной что-то неожиданное, почти позабытое.
Подушки. Простыня.
Кровать приняла его вес, скрытые пружины матраса слегка вздохнули под ним, словно еще одна возлюбленная, а потом он почувствовал сверху еще и вес Дуньи – гравитация вновь действовала. Когда он понял, что произошло, он заплакал, хотя вовсе не относился к той породе мужчин, из кого легко выбить слезу. Она слезла с него и крепко его обняла, удерживая, но он не мог оставаться в этой позе, он выбрался из кровати, дрожа, еще сам не веря, скинул ноги с постели и смотрел, как они сближаются с полом. Когда стопы коснулись паркета, он вскрикнул. Потом встал и чуть не упал с непривычки – ноги ослабли, мышцы одрябли без работы. Она стояла рядом, и он оперся рукой на ее плечо. Потом выпрямился и отпустил ее, стоял самостоятельно. Комната и весь мир вернулись в знакомый, давно утраченный вид. Он ощущал вес каждой вещи, своего тела, своих чувств и надежд.
– Видимо, я должен тебе поверить! – изумился он. – Ты – та, за кого себя выдаешь, и Волшебная страна существует в действительности, ты – самая могущественная там волшебница, раз ты сумела снять наложенное на меня проклятие и вернуть меня на землю.
– И что еще удивительнее, – возразила она, – хотя я та, кем называюсь, не только Дунья, праматерь Дуньязат, но и Небесная принцесса с горы Каф, я ничуть не причастна к тому, что здесь сейчас произошло, разве что в акте любви я помогла тебе высвободить ту силу, о присутствии которой ни ты, ни я не догадывались. Это не я вернула тебя на землю – ты сам это сделал. И если в твоем теле обитает дух джинна, способный превозмочь колдовство Забардаста, значит, в этом мире темные джинны тоже столкнутся с достойным сопротивлением, как и в том, и Война миров может, пожалуй, быть выиграна нами, а не завершится, как уверены Зумурруд и его банда, неизбежной победой темных джиннов и установлением их тирании над всеми народами земли.
– Не увлекайся, – предостерег он. – Я садовник. Мое дело – рыхлить, сажать, корчевать. Я не пойду на войну.
– Тебе никуда и не придется идти, дорогой, – сказала она. – Война сама придет к тебе.
Оливер Олдкасл, управляющий имением Ла-Инкоэренца, услышал донесшийся из спальни своей госпожи вопль ужаса и сразу же понял: с ней происходит то, что уже случилось с ним.
– Уж теперь я непременно убью засранца – обрезателя кустов! – заревел он и босиком ринулся на помощь Госпоже Философу. Волосы его разметались и поднялись дыбом, рубашка выскочила из поношенных вельветовых брюк; нелепо вращая на ходу руками, точно ветряная мельница, он больше походил (что отнюдь ему не льстило) на разогнавшегося Блуто или Обеликса, чем на современного львиноголового Маркса. Он проскочил мимо обувной комнаты, откуда слегка, но неистребимо пахло конским навозом, галопом проскакал по старым деревянным полам, которые в былые дни не преминули бы утыкать занозами его босые ноги, под гневными взглядами воображаемых предков на гобеленах едва разминулся с севрскими вазами на шатких алебастровых столиках, несся, нагнув голову, точно бык, не внемля неодобрительному перешептыванию высокомерных книжных полок, ворвался в то крыло дома, что принадлежало Александре приватно. У двери ее спальни собрался, без толку пригладил взъерошенные волосы, поправил бороду, запихнул рубашку в штаны, словно школьник, вызванный к директрисе, и – «Разрешите войти, миледи?» – воскликнул он, пронзительностью своего возгласа выдав страх. Громкий ответный вопль послужил ему достаточным приглашением, и вот уже они стоят лицом к лицу, госпожа и слуга, она в длинной старомодной ночной рубашке, у него одежда в беспорядке, и с одинаковым ужасом медленно обращают взгляды к полу и убеждаются, что ни одна из четырех босых ног – его пара с волосами от щиколотки и выше и пучками на каждом пальце, ее стопы маленькие, изящные – не касается пола. По меньшей мере дюйм пустого воздуха отделяет их от твердой земли.
– Ублюдок нас заразил! – прогрохотал Оливер. – Этот непомерно разросшийся человечишка, старый гриб, сорняк, который явился в ваш дом, неся чудовищную чуму, и передал ее нам.
– Какая инфекция может вызвать такие симптомы? – зарыдала она.
– Дерновая зараза, – выкрикнул Олдкасл, сжимая кулаки. – Дерьмовая, простите за откровенность. Голландскую вязовую болезнь запустили вы в свой садик. Убийцу дубов, фитофтору! Он нас перезаражал к чертям собачьим!
– Телефон у него не отвечает, – сказала она, размахивая перед носом Олдкасла бесполезной трубкой.
– Мне он ответит! – торжественно ответил Оливер Олдкасл. – Или я его кривую задницу так разукрашу! Я его дикарский череп под орех разделаю! О, мне-то он ответит, будьте спокойны.
Разделения всякого рода сделались известны в те непостижимые дни. Отделение человека от земли само по себе достаточно скверно, однако во многих частях света на том дело не кончилось. В мире литературы ощущалось заметное отчуждение писателей от собственных сюжетов. Ученые сообщали об отделении причин от следствий. Не удавалось подготовить новые издания словарей, потому что слова разлучились со значениями. Экономисты отметили ширящуюся пропасть между богатыми и бедными. В судах заметно прибавилось дел о разводах: в браках тоже настала пора разделений. Внезапно обрывались старинные дружбы. Чума разделения стремительно распространялась по земле.
Глобальную панику вызвали оторвавшиеся от земли мно-гочисленные мужчины, женщины и домашние животные – шоколадные лабрадоры, пушистые кролики, хомяки, хорьки и обезьяна по кличке Чужой. Ткань социальной жизни трещала по швам. В музее де Менила (Хьюстон, штат Техас) проницательный куратор Кристоф Пантократор вдруг впервые постиг пророческий смысл шедевра Рене Магритта «Голконда», где мужчины в плащах и котелках висят в воздухе на фоне низких зданий и безоблачного неба. Всегда было принято думать, что эти люди медленно опускаются на землю, словно по моде одетый дождь. Но Пантократор разглядел, что Магритт рисовал вовсе не капли дождя в человечьем обличье. «Это живые воздушные шары! – вскричал он. – Они поднимаются! Поднимаются!» Хранитель допустил идиотский промах – высказал свое открытие публично, и с того момента к зданию музея пришлось отрядить вооруженных охранников, чтобы уберечь великое пророчество антигравитации от разъяренных туземцев. Кое-кто из охранников тоже начал постепенно возноситься, а с ними и кое-кто из демонстрантов, из несостоявшихся вандалов.
– Храмы заполнены перепуганными людьми, взывающими о защите к Всемогущему, – сказал прах Газали праху Ибн Рушда. – Как я и рассчитывал: страх привел людей к Господу.
Ответа не последовало.
– Что случилось? – спросил Газали с насмешкой. – Исчерпались все-таки пустопорожние доводы?
Наконец Ибн Рушд ответил, и в голосе его сквозило мужское страдание:
– Достаточно тяжело узнать, что женщина, родившая тебе детей – существо сверхъестественное, – сказал он, – и ни к чему еще и знать, что теперь она возлегла с другим мужчиной.
Ему это было известно, потому что Дунья сама об этом сказала. С точки зрения джиннии, он должен был воспринять это как комплимент, ведь она запала на его копию, его отголосок, его лицо на теле другого – иными словами, при всей своей любви к людям некоторые человеческие особенности Дунья не понимала напрочь.
Газали рассмеялся, как может рассмеяться лишь прах.
– Ты мертв, глупец! – сказал он. – Восемь веков как мертв или больше. Поздно теперь ревновать.
– Это дурацкое замечание, – огрызнулся из могилы Ибн Рушд, – ясно показывает, что ты-то никогда влюблен не был, из чего следует, что ты и прежде своей смерти не жил.
– Жил лишь с Богом, – ответил Газали. – Он был и пребудет единственным моим возлюбленным, Его мне было – и поныне, и будет всегда – более чем достаточно.
Когда сестра Альби обнаружила, что ее стопы зависли примерно в полутора дюймах от земли, она обозлилась так, как не злилась с тех пор, как ее папаша сбежал с хрипучей певичкой из Луизианы за неделю до того, как должен был, по-обещанному, свозить дочку в новый Дисней-парк во Флориде. В тот раз она прошлась по всей квартире – третий этаж апартаментов Харлем-ривер, – истребляя всякий след уклонившегося от обязательств родителя: разодрала фотографии, растерзала шляпу, оставленную им одежду сожгла на костре возле детской площадки, а мать смотрела молча, всплескивая руками, безмолвно открывая и закрывая рот, но не предпринимала ни малейшей попытки прикрутить ярость своей дочери. С тех пор отца для нее больше не существовало, и все знали, что юную Си-Си Альби злить не надо.
Ее фаворитка среди арендаторов, Голубой Жасмин, тоже вознеслась – сестра Альби застала ее висящей в коридоре, в полных двух дюймах от пола, задыхающейся от рыданий.
– Я всегда за него заступалась, – выла она, – всякий раз, как ты на него нападала, я вставала на его сторону, ведь он черно-бурый лис, седой, вроде моего папочки. А теперь прилетела какая-то на ковре-самолете, и я, похоже, схожу с ума, и теперь еще и это. А я за него заступалась. Откуда мне было знать, что его поганая болячка перекинется на меня?
Две женщины, обе преданные «фигурами отца» и злые до чертиков. Несколько минут спустя сестра Альби открыла универсальным ключом апартамент мистера Джеронимо и вошла туда с заряженным обрезом. Голубой Жасмин пугливо жалась к ней.
– Вон отсюда! – пролаяла сестра Альби. – Либо до полуночи сам уберешься, либо к рассвету тебя вынесут ногами вперед.
– Он стоит на полу! – завизжала Голубой Жасмин. – Сам вылечился, а нас заразил!
Страх меняет устрашившегося, размышлял мистер Джеронимо, глядя в дуло ружья. Страх – это мужчина, бегущий от собственной тени. Женщина в наушниках, и единственный звук, который она воспринимает – собственный вопль ужаса. Страх – нарциссист и солипсист, никого кроме себя не видит. Страх сильнее морали, сильнее разумного суждения, сильнее ответственности, сильнее цивилизации. Страх – обезумевший зверь, который бежит от самого себя и топчет ногами детей. Страх – ханжа и тиран, трус, красный туман, шлюха. Страх – пуля, которая ищет его сердце.
– Я ни в чем не виноват, – сказал он, – но ружье – бесспорный аргумент.
– Ты – разносчик чумы, – ответила сестра Альби. – Первый пациент! Тифозная Мэри! Твой труп надо запечатать в пластик и зарыть на милю вглубь земли, пока ты больше ничьи жизни не сгубил.
Страх крепко ухватил за глотку и Голубой Жасмин тоже.
– Мой отец предал меня – умер и оставил одну-одинешеньку, а ведь знал, как он мне нужен. Ты тоже меня предал, выдернул землю у меня из-под ног. Он мой отец, и я все равно его люблю. А ты – убирайся отсюда и все тут!
Повелительница джиннов меж тем исчезла. Едва заслышав ключ в замке, она развернулась и ускользнула сквозь щель в воздухе. То ли выручит его, то ли нет. Он был наслышан о капризной ненадежности джиннов. Может быть, она просто воспользовалась им для утоления сексуального голода, ибо говорили, что джинны по этой части ненасытны, а теперь, когда она получила желаемое, он ее больше не увидит. Она спустила его на землю, и тем самым он уже получил свою награду, а все прочее, насчет того, что он и сам обладает волшебными способностями, чистый вздор. Наверное, он остался один и вот-вот окажется еще и бездомным в силу неоспоримого аргумента – обреза в руках женщины, разъяренной собственным страхом.
– Я уйду, – пообещал он.
– У тебя ровно час, – уточнила сестра Альби.
А в городе Лондоне, вдали от однокомнатной квартиры мистера Джеронимо, толпа собралась у дома композитора Хьюго Кастербриджа на Уэлл-уок, в в Хэмпстеде. Композитора это удивило, поскольку он в последнее время служил объектом насмешек, и общественный гнев казался неадекватной реакцией на человека с такой славой. Над Кастербриджем издевались с того злополучного выступления на телевидении, когда он грозил миру казнями, которые нашлет-де на человечество Бог – при том, что в Бога он не верил, типичный идиотизм творческого человека, говорили все, лучше сидел бы себе дома, тинькал и тренькал, гремел и звенел, а рот держал на замке. Правда и то, что Кастербриджа подпирала огромная, крепкая и до той поры непробиваемая самоуверенность, однако и его встревожило, с какой быстротой то, что он считал новым филистерством, стерло из общей памяти былое его величие. Люди словно бы и мысли не допускали о наличии метафорических сфер, столь могущественных, что они воздействуют и на мир реальный. Так он и превратился в посмешище – ха-ха-ха, атеист, верящий в высшее воздаяние.
Ну и пусть. Он готов посидеть дома со своей странной шёнбергианской музыкой, ее мало кто понимает, и еще меньше тех, кто ее любит. Подумает об инверсионных комбинаторике гексахорда и презентации многомерных рядов, об инверсии и ракоходе, а прогнивший мир пусть провалится к чертям. Он и так в последнее время стал отшельником. Звонок на двери его дома по Уэлл-уок сломался, и он не имел желания его чинить. Группа постатеистов, в собраниях которой он недолгое время участвовал, растаяла в жаре публичного негодования, но он гнул свою линию – молча, упрямо, сцепив зубы. Он привык к тому, что его считают невнятным. Смейтесь! – мысленно понуждал он своих критиков. Посмотрим, кто будет смеяться последним.
Но, кажется, в городе появился новый проповедник. Что-то дикое вырвалось на волю, в северной части города, в бедных районах, поджигали муниципальные дома, а в привычно консервативных районах к югу от реки грабили дешевые магазины, и на главной площади собирались мятежные, однако не знавшие, чего требовать, толпы. Из пламени вышел разжигатель в тюрбане, приземистый человечишка с шафрановой бородкой, оттенком как усы Йосемитского Сэма, насквозь пропитанный запахом дыма: он явился ниоткуда, в одночасье, словно проскочил в небесную щель, звался Юсуф Ифрит, и вдруг он уже повсюду, лидер, оратор, участник правительственных совещаний, поговаривали, что скоро он получит рыцарское звание. Распространяется чума, громыхал он, и если не оборониться вовремя, все мы заразимся, она уже проникает в нас, нечистая болезнь въедается в кровь многих наших детей, кто послабее, но мы готовы защищать себя, мы поразим этот недуг у самых корней. У чумы множество корней, говорил Юсуф, ее разносят книги, фильмы, танцы, картины, однако наибольшую опасность он видел в музыке, проклинал музыку, ибо музыка мимо мыслящего разума скользит ниже и пленяет сердце, а из всех музыкоделов более всех он ненавидел самого из них наихудшего, чуму в воплощении какофонии, зло, ставшее звуком. И вот, пожалуйста, к композитору Кастербриджу наведался полицейский.
– Боюсь, сэр, вам придется переехать, пока градус не снизится, мы не можем гарантировать вам безопасность в этом районе, и надо принять во внимание ваших соседей, невинные непричастные граждане могут пострадать в заварушке.
На это он вскинулся:
– Правильно я вас понял? – сказал он. – Давайте все проясним: вы говорите мне, вы мне сейчас сказали, что если я пострадаю в этой вашей гипотетической заварушке, если что-то случится со мной, то я – не невинный гражданин, я к чему-то причастен, в этом суть, на хрен?
– Совершенно необязательно так выражаться, сэр, я такого обращения не потерплю, вам придется посмотреть на ситуацию как она есть, я не стану подвергать своих людей опасности из-за вашей эгоистической бескомпромиссности.
– Убирайтесь, – сказал он. – Это мой дом. Моя крепость. Я буду защищаться пушками и кипящим маслом.
– Это угроза применить насилие, сэр?
– Это фигура речи, черт меня побери.
А потом – загадка. Сбежавшаяся толпа, ненавистнические речи, агрессия под видом самозащиты, угрозы со стороны тех, кто якобы ощущал угрозу, нож, который изображал страх перед холодным оружием, кулак, обвинявший подбородок в нанесении удара, все очень знакомое, шумное и злобное лицемерие века. Даже вынырнувший ниоткуда проповедник не такая уж загадка. Эти несвятые святые растут как из-под земли, размножаются общественным партеногенезом, какие-то зловещие способы вытягивать самих себя за уши, сотворять авторитет из ничтожества. Тут только плечами пожать. Но в ночь тайны появились сообщения о том, что рядом с композитором видели женщину, силуэт обрисовался на фоне окна в гостиной, неизвестная женщина явилась из ниоткуда и исчезла, покинув композитора в одиночестве у ночного окна, распахнутого словно в насмешку над собравшейся толпой, мучительная диссонантная музыка гремела у него за спиной, точно сигнализация, он раскинул руки, будто на кресте, что он такое творит, неужто зовет в свой дом смерть, и почему толпа вдруг затихла, словно гигантский кот, как в пословице, оторвал ей язык, почему толпа застыла на месте, превратилась в восковые фигуры, изображающие самих себя, и откуда набежали тучи, погода в Лондоне была ясной и мягкой, но только не в Хэмпстеде, в Хэмпстеде в ту ночь внезапно обрушились раскаты грома и молнии, трах, бах, толпа не стала дожидаться очередного электрического разряда, молнии рассеяли чары, все ринулись, вопя, спасая жизнь, по Уэлл-уок и в Хэмпстед-Хит, никто, слава богу, не погиб, кроме идиота, который вздумал укрыться от молнии под деревом и поджарился. На следующий день толпа не вернулась, и через день тоже, и еще через день.
– Прямо-таки совпадение, сэр, эта странная гроза, как будто специально сюда целила, как будто вы ее вызвали, вы, часом, метеорологией не занимаетесь, сэр? На чердаке не найдется какое-нибудь меняющее погоду устройство или все-таки? Разрешите – мы только глянем?
– Прошу вас, инспектор.
На обратном пути к мистеру Джеронимо от Хьюго Кастербриджа, летя на восток, не на запад – джинны перемещаются очень быстро и потому не стараются выбирать кратчайший путь, – Дунья видела под собой руины, истерию, хаос. Горы начали крошиться, снега таяли, океаны выходили из берегов, и темные джинны были повсюду: Зумурруд Великий, Сверкающий Рубин, Раим Кровопийца и старый союзник Зумурруда, ныне все более склонный оспаривать его первенство среди джиннов, Колдун Забардаст. Вода в резервуарах превратилась в мочу, тиран с младенческим личиком, прислушавшись к шепоту Забардаста, повелел всем подданным носить такую же нелепую стрижку, как у него. Люди не понимали, как совладать с супранормальным, прорывавшимся в их жизнь, Дунье казалось, что большинство из них просто разваливается на куски или спешит сделать стрижку, рыдая от любви к младенцеликому тирану, или же под заклятием Зумурруда они простирались в пыли перед лжебогами, которые посылали их убивать приверженцев других лжебогов, и так все совершалось: приверженцы Этих богов убивали поклонников Тех богов, любящие Тех богов во имя Них кастрировали, побивали камнями, вешали, рубили в капусту любящих Этих. Человеческий разум жалок и хрупок, думала Дунья. Ненависть, глупость, религия, алчность – четыре всадника нового апокалипсиса. Да, она любила этот надломленный род и хотела спасти его от темных джиннов, которые питали тьму, орошали ее и раскрывали в людях собственную тьму. Полюбив одного человека, она сделала первый шаг к тому, чтобы полюбить всех. Полюбив двоих, оказалась в ловушке, навеки преданная своей любви.
– Куда ты подевалась? – спросил он. – Исчезла как раз когда была мне нужна.
– Пришлось поспешить к другому человеку, кому я тоже нужна. Показать ему, на что он способен.
– К другому мужчине?
– К другому мужчине.
– И ты по-прежнему выглядела как Элла, когда была с ним. Ты заставляешь мою покойную жену трахаться с мужчинами, которых она знать не знала, так, что ли?
– Нет, не так.
– Я снова обеими ногами стою на ногах, то есть вылечила меня каким-то джиннским средством и на том со мной покончила, так, что ли?
– Нет, не так.
– Как ты выглядишь на самом деле? Покажи мне, какая ты на самом деле. Элла умерла. Она мертва. Она была прекрасной оптимисткой и верила в будущую жизнь, но это не то, вместо моей прекрасной жены – зомби, внутри которого ты. Прекрати это. Пожалуйста, прекрати. Меня выгоняют из этого дома. Я с ума схожу.
– Я знаю, куда мы с тобой отправимся.
Человеку опасно проникать в Перистан. Очень немногим за всю историю это удалось. До Войны миров лишь один человек, насколько нам известно, пребывал там достаточно долго и вступил в брак с принцессой, а когда вернулся в мир людей, увидел, что прошло уже восемнадцать лет, хотя ему казалось, миновал куда меньший срок. День в мире джиннов равен месяцу на Земле. И это не единственная опасность. Принцесса джиннов в ее подлинном, неприкрытом обличье – зрелище, которое не всякий человеческий глаз способен воспринять, не всякий ум постигнет, не всякое сердце вынесет. Обычный человек ослепнет, или сойдет с ума, или погибнет, его сердце разорвется от любви. В былые времена, тысячу лет назад, немногие искатели приключений отваживались проникать в мир джиннов, по большей части с помощью тамошних обитателей, благожелательных или злонамеренных. Повторим еще раз: лишь одному человеку удалось вернуться целым и невредимым, Герою Хамза, и то есть подозрение, что отчасти он был джинном. Так что когда джинния Дунья, она же Аасмаан Пери, Повелевающая молниями принцесса горы Каф, предложила мистеру Джеронимо отравиться с ней вместе в королевство ее отца, подозрительные умы могли бы сделать вывод, что она заманивает его в сети судьбы, словно сирены, певшие на скалах неподалеку от Позитано, словно ночное чудище Лилит, что была женой Адама прежде Евы, или безжалостная красавица Джона Китса. Иди со мной, звала она. Я откроюсь тебе, когда ты будешь готов меня увидеть.
И в тот самый момент,
когда жители города стали понимать, каково на самом деле остаться без крыши над головой, потому что, хоть и считали себя раньше специалистами по бесприютности, ведь город, любимый и ненавистный, всегда плоховато обеспечивал своих обитателей укрытием от жизненных бурь и внушил им особого рода любовь-ненависть и гордость своей способностью выживать вопреки всему, вопреки проблемам нехватки средств и проблемам нехватки жилой площади и проблемам кто-кого-съест и так далее;
когда они лицом к лицу столкнулись с фактом: город или некая сила внутри города или же сила, вторгшаяся в город извне, пытается вытеснить их с этой территории навеки, действуя не горизонтально, а вертикально, гоня их вверх, в небеса, в цепенящий холод и убийственное удушье по ту сторону атмосферы;
когда воображение начало примеряться к этой картине: их безжизненные тела плывут за пределами Солнечной системы, так что инопланетные разумные существа, какие уж там имеются, повстречают мертвых людей задолго до того, как встретятся с живыми, и будут гадать, какая опрометчивость или какой ужас погнали этих несчастных в космос даже без защитных скафандров;
когда вопли и плач горожан заглушили шум того транспорта, который еще бороздил шоссе – чума вознесения поразила разом множество кварталов, и те, кто верил в подобные вещи, оглашали ужаснувшие улицы воплем: настала пора, как предсказано в Первом послании Павла Фессалоникийцам, когда живые и мертвые вместе поднимутся на облака и повстречают где-то в воздухе Господа, пришел последний день, кричали они, и, когда люди начали взмывать ввысь над мегаполисом, даже самым закоренелым скептикам трудно было усомниться в этом;
когда все это происходило, Оливер Олдкасл и Госпожа Философ явились в «Багдад», в его глазах жажда убийства, в ее глазах ужас, они добирались до города пешком, ни машины, ни автобуса, ни поезда, примерно такое расстояние, сказал Олдкасл Александре, Фидиппид пробежал до Афин после битвы при Марафоне, после чего грохнулся замертво, и они тоже были изнурены, силы иссякли, но подсознательно, иррационально они были уверены, будто столкновение с Джеронимо Манесесом все решит, главное, напугать его как следует или соблазнить, и тогда он даст обратный ход тому, что привел в движение;
в тот самый момент мощный поток света хлынул наружу и вверх из подвального помещения, где величайшая из принцесс-джинний открылась в своем подлинном облике и славе впервые за все время пребывания на Земле и этим откровением распахнула королевские врата Волшебной страны, и мистер Джеронимо исчез вместе с Принцессой Молний, врата захлопнулись, свет погас, и город был предоставлен своей участи, Си-Си Альби и Голубой Жасмин проплыли, подобно воздушным шарам, по лестнице «Багдада», а управляющий Олдкасл в великой ненависти своей и госпожа Ла-Инкоэренцы, впервые за много лет покинувшая имение, остановились беспомощно на улице, примерно в футе уже от земли и без надежды исправить это положение.
Слишком много света, когда же он поубавился и мистер Джеронимо смог снова что-то разглядеть, он с ужасом понял, что вновь превратился в ребенка, играющего на давно позабытой, но все еще узнаваемой улице во французский крикет с ребятами, опять распевающими «Раффи-Роннимус», внезапно, необъяснимо, а вот подмигивает, глядит на него, точно обычная «Сандра из района Бандра», молоденькая девчонка, он узнал этот радостно-озорной взгляд, глаза принцессы джинний. И его мать, Магда Манесес, и сам отец Джерри следят за его игрой, держатся за руки, чего они никогда не делали при жизни, счастливые, какими почти никогда не были. Теплый вечер, но не слишком жаркий, удлиняющиеся тени мальчишек, играющих в крикет, словно силуэты мужчин, в которых они могли бы вырасти. Сердце наполнилось чувством, которое было похоже на счастье, но из глаз излилось, как скорбь. Неудержимые слезы, тело сотрясла дрожь печали о том, что было и прошло, есть вещи, вызывающие слезы, сказал верный Эней много веков назад словами, которые вложил ему в уста Вергилий, и смертное трогают сердце. Стопы его теперь касались земли, но где находилась эта земля – в Перистане, в Бомбее, в царстве иллюзий? Все равно он висит в воздухе, только на иной лад, или же попал в когти принцессы джинний. Озираясь в этом сне о давней игре на улице, в этой непостижимой голограмме, он сделался заложником всех приключившихся с ним печалей, он желал бы никогда не отрываться от места, где он родился, просил, чтобы его стопы вросли в эту любимую землю, о, если бы он мог счастливо прожить всю жизнь на улицах своего детства и там вырасти и состариться, зная каждый камешек мостовой, историю каждого продавца бетеля, каждого мальчишку, торгующего пиратскими изданиями у светофора, каждый автомобиль, нагло оставленный богатым хозяином на тротуаре, каждую девчонку возле эстрады – видел бы, как она становится бабушкой, и вспоминал, как они целовались тайком ночью на кладбище – о, как он мечтал, чтобы стопы его проросли корнями в каждый дюйм этой утраченной почвы, любимого утраченного дома, чтобы он сумел стать частью чего-то, чтобы он смог стать самим собой и пойти по той дороге, с которой свернул, жить в контексте, не выбрав то пустопорожнее путешествие мигранта, которое стало его судьбой – ах, но тогда бы он не повстречал свою жену, возразил он себе и тем усилил свою скорбь: невыносима мысль, что, прилепившись к этой линии прошлого, он бы никогда не обрел единственной в своей жизни истинной, пусть кратковечной, радости – а может быть, удастся вмечтать ее в свою индийскую жизнь, может быть, она бы полюбила его и здесь, она бы прошла по этой улице, и нашла его здесь, и любила бы его точно так же, хотя он сделался бы тем, кем он так и не стал, может быть, таким она бы его тоже полюбила, Рафаэля Иеронима Манесеса, потерянного мальчика, того мальчика, которого ставший взрослым мужчина где-то оставил.
– Я думала, тебе понравится, – сказала девочка с глазами джиннии, недоумевая. Я слушала твое сердце, я услышала твою печаль о покинутом и решила сделать тебе подарок – с прибытием в Волшебную страну.
– Забери свой подарок! – он давился слезами.
Бомбей исчез, и появился Перистан, вернее, гора Каф, кольцом опоясывающая волшебный мир. Джеронимо находился в беломраморном внутреннем дворе искривленного дугой дворца Принцессы, вокруг и над ним – краснокаменные стены и мраморные купола, мягкие гобелены колышет ветер, завеса из оберегающей дворец сплошной молнии подобна полярному сиянию. Нет, он не хотел оставаться здесь. Скорбь была вытеснена гневом. Несколько сот дней тому назад, напомнил он себе, он вовсе не интересовался ничем паранормальным или мифическим. Химеры и ангелы, рай и ад, метаморфозы, или там преображение, чума на оба дома, так он всегда полагал. Твердая почва под ногами, грязь под ногтями, рачительность о растущем, клубни и корни, семена и стебли, вот его мир. А потом вдруг левитация, прорыв абсурда, небывалости, катаклизмы. Столь же таинственно, как вознесся, он опустился, и единственное его теперь желание было – возобновить жизнь с того места, где она прервалась. И неважно, откуда все это. Он не хотел принадлежать к этому месту, к этому, этому… слова не подберешь – где возможно такое, он хотел воссоздать вокруг себя реальный мир, даже если реальный мир – иллюзия, а истина – континуум иррационального, он все равно хотел получить обратно фикцию реальности. Ходить, трусить рысцой, бегать, подпрыгивать, копать и растить. Быть земной тварью, а не каким-то демоном, владеющим воздушными силами. Вот его единственное желание. А тут Волшебная страна. И перед ним богиня из дыма, уж точно – не покойная жена, поднятая из могилы властью его воспоминаний. Он перестал понимать. И даже слез не хватало.
– Зачем ты перенесла меня сюда? – спросил он. – Неужели нельзя просто оставить меня в покое?
Она растворилась в белом вихре, в средоточии которого сиял свет. Потом снова обрела форму, уже не костлявая Дунья, которую любил Ибн Рушд, но Аасмаан Пери, небесная повелительница, блистательная, на ее челе, сплетаясь, будто лавры победителя, сверкали молнии. Украшенная драгоценностями и златом, окутанная облаками дыма, а за ее спиной, дожидаясь приказа, полумесяцем выстроились служанки. Не спрашивай джиннию о причинах ее поступков, отвечала она, ее черед настал гневаться. Может быть, я перенесла тебя сюда, чтобы обратить в раба, будешь наливать мне вино и умащать пятки, или даже, если мне вздумается, послужишь мне обедом, тебя поджарят и подадут мне на блюде с вялым листком капусты, стоит мне мизинцем шевельнуть, и они тебя изготовят, можешь не воображать, будто они ослушаются. Сначала ты забываешь восхвалить красоту принцессы, а теперь о причинах вздумал спрашивать? Причины – глупые человеческие выдумки. Для нас существуют лишь удовольствия, мы делаем, что захотим.
– Возврати меня в обычную мою жизнь, – попросил он. – Я не мечтатель, воздушные замки не для меня. Мне надо ухаживать за садом, это мое ремесло.
– Я прощаю тебя, потому что ты мой пра-пра-пра-пра-пра-пра-правнук, можешь еще парочку «пра» добавить, – сказала она. – Но прежде всего не забывай о манерах, особенно если сюда придет мой отец, он не будет столь великодушен. А во-вторых, не глупи. Твоей обычной жизни больше нет.
– Как ты сказала? Я тебе кто?
Ей столь многому предстояло его научить. Он сам не сознавал, как ему повезло. Она была небесной повелительницей, Прекрасной Принцессой, и могла бы выбрать любого в обоих мирах, а предпочла его, потому что его лицо было отголоском лица великого человека, кого она давным-давно любила. Он не понимал, что стоит на горе Каф, словно это самое что ни есть заурядное явление, а ведь большинство смертных лишились бы рассудка, лишь ступив на землю Перистана. Он не знал себя, не чувствовал дух великого джинна в своей крови, унаследованный от нее – ему бы следовало поблагодарить ее за этой дар, а он лишь косился с отвращением.
– Сколько же тебе лет? – спросил он.
– Берегись, – сказала она, – не то я метну молнию и расплавлю твое сердце, оно протечет сквозь кожу в твои одежды и эти дурацкие человеческие башмаки наполнятся дерьмом.
Она щелкнула пальцами, и рядом с ней материализовался отец Джерри, принялся бранить Джеронимо, как всегда бранил. Говорил я тебе, грозился он пальцем. От меня первого ты это услышал, а верить не хотел. Дуньязат, потомство Аверроэса. Выходит, я в самое яблочко угодил. Что теперь на это скажешь?
– Тебя на самом деле нет, – сказал мистер Джеронимо. – Исчезни.
– Я-то ожидал от тебя извинений, ну да ладно, – сказал отец Джерри и растворился в облачке дыма.
– Печати, разделявшие два мира, сломаны, и темные джинны уже вторглись, – сказала она. – Твой мир в опасности, и я пытаюсь защитить его, потому что там повсюду мои дети. Я соберу их вместе, и вместе мы дадим отпор.
– Я не боец, – напомнил он ей. – Не герой. Я садовник.
– Очень жаль, – отвечала она слегка презрительно, – потому что сейчас, так уж вышло, нам нужны герои.
То была первая любовная ссора между ними, и неведомо, как далеко она могла бы зайти, ведь последние следы соединившей их иллюзии были стерты – Дунья уже не казалась аватарой его покойной жены, да и он был неподходящей заменой великому последователю Аристотеля, прародителю ее клана. Она была плотью из дыма, он – готовым к распаду комком глины. Может быть, она бы на том с ним и распрощалась, но в этот миг на гору Каф обрушилось несчастье, и Война миров вступила в новую фазу.
Страшный крик донесся из дальних покоев, за ним другие, все более и более громкие, истошные вопли передавались из уст в уста, и вот показалась фигура главного королевского шпиона, Омара Айяра: он бежал стремглав по изогнутой кривой большого двора к тому месту, где мистер Джеронимо стоял подле принцессы, сообщить ей голосом, в котором прорывался ужас, что ее отец, император джиннов, могущественный Шахпал, сын Шахруха, был отравлен. Он носил корону Симурга и священная птица Кафа, Симург, оберегала его, восседая на столбике кровати, погруженная в загадочную печаль, он правил многие тысячи лет и вот приблизился к границам той страны, куда мало кто из джиннов уходит, страны, где правит повелитель, более могущественный, чем сам Шахпал: правитель этот стоял в ожидании горного императора у врат своего двойственного королевства с двумя гигантскими четырехглазыми псами по бокам. Яма, владыка смерти, страж рая и ада.
Когда царь рухнул, отравленный, словно рухнула сама гора: и в самом деле, говорили, что в идеальном кольце Кафа проступили трещины, деревья раскололись пополам, птицы пали с небес, низшие дэвы на склонах горы ощутили ее дрожь, и даже неверные подданные были потрясены, даже дэвы податливые на приманки темных джиннов, ифритов, которых более всего подозревали в отравлении царя, ведь на устах у каждого трепетал вопрос: как мог быть отравлен владыка джиннов – джинны состоят из бездымного пламени, а как отравить огонь? Существуют магические средства погасить пламя, и их можно подсунуть джинну, антигорючее, созданное ухищрением черных искусств, может погубить джинна, или же есть волшебные заклятия, которые высасывают воздух рядом с джинном, и пламя не может гореть. Все перебирали такие и сякие объяснения, хватаясь за соломинки, потому что любые объяснения казались нелепыми, но разумных взять было неоткуда. Врачей среди джиннов нет, поскольку болезни им неведомы и умирают они исключительно редко. Убить джинна может только джинн, это общеизвестная истина, так что в тот момент, когда царь Шахпал впился ногтями в свое тело и возопил: «Яд!», первым делом все кинулись искать предателя среди своих.
Омар Айяр – «айяр» значит «шпион» – сделал немалую карьеру на царской службе, поднявшись с самых низов. Собой он был красив – пухлогубый, большеглазый, немного женственный. По правде говоря, давным-давно ему приходилось-таки облачаться в женское платье и пристраиваться в гаремы земных принцев, уготавливая своему господину тайный ночной путь к красоткам, когда хозяин гарема отвлечется. Однажды принц страны О. вернулся внезапно, когда Шахпал развлекался с его скучающими женами, для которых любовник-джинн оказался желанной и бодрящей новинкой. Омар, увы, неправильно расслышал приказ своего господина «Долой отсюда» как «Голову долой» и снес царственную голову принца О. За это в Перистане его прозвали Омар Тугоухий, и ему понадобилось по земному счету два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей, чтобы загладить свой промах. С тех пор он поднялся на самый верх, пользуясь величайшим доверием превыше всех прочих и у Шахпала, и у его дочери, Небесной принцессы, она же Дунья, и сделался неофициальным главой разведслужбы Кафа. Но теперь он первым обнаружил падшего монарха, а потому холодные пальцы подозрения уже коснулись его чела. Через двор он бежал столь поспешно, не только торопясь сообщить принцессе печальную весть, но и спасаясь от полчища разъяренных придворных и унося с собой китайскую шкатулку.
Дунья, принцесса Кафа, наследница престола, конечно же, могла унять неверно направленную ярость своих всполошившихся подданных: довольно ей было поднять руку, и они застыли, словно разыгравшиеся дети, заслышавшие шаги строгой бабушки, она махнула рукой, и они разлетелись, точно вороны, она действовала без колебаний, ее доверие к Омару давно уже нетугоухому было безусловным, и что у него там в руке, быть может, объяснение случившейся беды, что он пытается ей сообщить? Ваш отец крепкий, сказал он, он еще не умер, он борется изо всех сил, и, может быть, его волшебство окажется более могущественным, чем наложенные на него злые чары. Это все она хорошо поняла, но вот что сбило ее с толку, вот что ей труднее было осмыслить: в тот момент, когда ужасная весть достигла ее слуха, яд, царь, ваш отец, она не отреагировала с той величественной сдержанностью, какой ее учили, но и не рухнула, рыдая, на руки служанкам, собравшимся у нее за спиной и цокавшим в растерянности языками, нет, она обернулась к Джеронимо Манесесу, неблагодарному садовнику, смертному человеку, в его объятиях нашла утешение. А он, сжимая в объятиях самое прекрасное женское существо, какое ему доводилось видеть, он ощутил влечение к этой волшебной принцессе и почувствовал, как изменяет жене, был опьянен Волшебной страной и в то же время чувствовал себя еще дальше от земли, чем в тот момент, когда его стопы отделились от твердой почвы родного города, в родном мире, экзистенциальное замешательство, словно велено говорить на языке, не зная ни слов его, ни строя, и где правильный поступок, где дурной, он уже не различал, но вот она уткнулась горестно ему в грудь, и это, невозможно отрицать, было ему приятно. За ее спиной таракан прошуршал под шезлонг, порхала бабочка, и ему показалось, что это были воспоминания, он уже видел этого именно таракана, эту же самую бабочку прежде, в другом месте, в своей утраченной стране, и эта способность Перистана читать в его душе и оживлять самые драгоценные воспоминания вполне могла свести его с ума. Отвратись от себя, сказал он мысленно, направь взгляд наружу, а внутренний твой мир пусть о себе позаботится. У нас тут отравленный царь, напуганный шпион, растерянная горюющая принцесса и китайская шкатулка.
– В шкатулке что? – спросил он шпиона.
– Царь выронил ее, когда упал, – ответил Омар. – Думаю, внутри нее яд.
– Какого рода яд? – уточнил мистер Джеронимо.
– Словесный, – сказал Омар. – Царя джиннов отравить возможно лишь самыми пагубными и могущественными словами.
– Открой шкатулку, – велела Дунья.