Отправную точку для этого исследования задали исторические события. Арабское завоевание Центральной Азии в 680–740 годы, ключевая роль Центральной Азии в аббасидской революции 750 года, захват Багдада халифом аль-Мамуном в 819 году — все это открыло новый этап в жизни древней центральноазиатской цивилизации. В течение нескольких сотен лет после этих событий территория современного Восточного Ирана и Западного Китая и дальше от Казахстана на юг через Афганистан, то есть Большая Центральная Азия, была центром мира. Здесь процветала торговля, были самые богатые города. Наследие прошлого, всесторонние культурные контакты в настоящем и ресурсы, достаточные для поддержки сонма мыслителей и художников, — все это создало почти идеальную среду для философских размышлений и научных изысканий. Страсть к приобретению знаний и открытость всему новому породили поразительное количество открытий во множестве областей. В любом случае это была одна из величайших эпох человечества в сфере мысли и творчества — истинная эпоха Просвещения.
Поскольку мы уже упоминали достижения ученых и мыслителей Центральной Азии тех лет, нет необходимости перечислять их снова. Давайте лучше отметим некоторые общие черты. Здесь поразительнее всего следующее: один и тот же мыслитель зачастую плодотворно работал в трех, четырех и более областях. Это было нормой, а не исключением, и привело к тому, что внимание ученых сосредоточилось не на уникальных чертах одной сферы знания, а на знании как таковом и на методах его достижения, то есть на эпистемологии.
Выходцы из Центральной Азии признавали два главных орудия эпистемологии: во-первых, геометрию и математику; во-вторых — формальную логику (по модели Аристотеля). Эти способы достижения истины были тщательно исследованы и разработаны главными мыслителями региона: от аль-Хорезми до Хайяма и далее от аль-Фараби до Ибн Сины и аль-Газали. Помимо своих открытий в естественных науках и философии эти мудрецы значительно прояснили и расширили наше понимание того, каким образом происходит процесс познания.
Почти все центральноазиатские философы и ученые эпохи Просвещения спокойно относились к религии. Многие были убеждены, что ислам с его бескомпромиссным монотеизмом и идеей Первопричины подтверждал истины науки и философии. Конечно, не обходилось и без скептиков, агностиков и атеистов, но таковых было немного. Относились же к ним достаточно терпимо, о чем свидетельствует история великого врача и ученого ар-Рази, чей скептицизм считался бы скандальным и противозаконным даже во Франции XVIII века.
Но если вера в той или иной форме была относительно общепринятой, то не было согласия в том, как она соотносится с разумом. Более того, этот вопрос приводил к все более жестоким раздорам. С обеих сторон встречались максималисты, подобные аль-Газали: они отводили разуму весьма скромную роль в практических делах, а для решения по-настоящему важных проблем считали бесполезным. Другие же, как Бируни, редко задумывались над тем, какова роль Бога в изучаемых ими вопросах (если он вообще принимает в них участие). Наконец, были и те, кто, следуя за Сиджистани, обращался и к науке, и к религии, к разуму и вере, но настаивал на том, что это две разные сферы, и советовал любому преследующему одну из них держаться подальше от другой.
Во многих центрах по всей Центральной Азии появлялись правители, считавшие приращение знаний одной из своих целей. Некоторые, отдавая предпочтение разуму, впадали в крайность, многим казавшуюся опасной. Радикальный рационализм получил ревностного покровителя в лице халифа аль-Мамуна, чья ставка и первая столица находились в Центральной Азии. Его попытка внедрить мутазилитские рационалистские доктрины посредством запугивания и принуждения привела к отчаянному сопротивлению многих богословов, и в первую очередь уроженца Центральной Азии Ибн Ханбаля, который призывал отказаться от всех учений, не опирающихся на традицию, зафиксированную в Коране и хадисах. В том числе из-за подобных уроков истории оба лагеря — ученые/философы и богословы — достигли modus vivendi, разделившего две сферы и позволившего им существовать параллельно на протяжении нескольких веков. Лишь когда этот негласный компромисс нарушили около 1200 года, силы Просвещения были вынуждены отступить.
При всех своих разногласиях ученые и философы эпохи Просвещения в Центральной Азии соглашались, что люди способны достигнуть истины. Некоторые полагали, что божественного откровения и веры для этого достаточно. Но многие другие, и в первую очередь аль-Фараби, пошли дальше, провозгласив, что логика и разум могут подтверждать истины религий откровения. Некоторые, включая того же аль-Фараби, настойчиво утверждали, что общество само может и должно управляться разумом, а не догмами, держащимися на силе или суевериях большинства. Но больше всего противоречий породила предпринятая Ибн Синой и прочими попытка прийти к какой-либо концепции или методу, которые позволят разуму и откровению сосуществовать на взаимовыгодных условиях. Все те, кто участвовал в этих поисках и кто настаивал на том, что разум нельзя списывать со счетов, были истинными гуманистами за три-пять столетий до того, как само это слово получило широкое распространение во Флоренции, а затем и по всей Европе.
Огромный масштаб эпохи Просвещения в Центральной Азии нельзя отрицать. Здесь на довольно ограниченной географической территории появилось много талантливых писателей, которые создали тысячи трактатов и книг по обширному кругу вопросов, связанных с наукой и теорией познания, — по тому, что Бертран Рассел назвал «проблемами философии»1. Поскольку ничего подобного не происходило в регионе ни до, ни после, имеет смысл снова задаться вопросом, которого мы коснулись в самом начале: почему случился этот научный расцвет? Но даже сейчас, внимательно рассмотрев несколько веков истории региона, мы не можем дать точного ответа на него.
Конечно, финансовое благополучие является обязательным условием для возникновения класса интеллектуалов, избавленных от необходимости зарабатывать себе на хлеб, но никакое благосостояние не гарантирует, что они создадут нечто достойное вечности. Важны не только сами богатства Центральной Азии, но и их источники. Трансконтинентальная торговля укрепляла межкультурные контакты. Сельское хозяйство с развитой системой орошения способствовало достижению высокого уровня технических навыков и общей склонности к интенсивному, а не к экстенсивному развитию, затем это отношение было перенесено и на другие виды деятельности. Когда, начиная с правления Махмуда Газневи, государства стали обогащаться путем завоеваний и грабежей, они лишились выхода на международную арену, а также тысяч практических навыков, которые их предшественники принимали как нечто само собой разумеющееся.
На использование этого богатства повлияли определенные культурные факторы. Во всей персидской культурной среде, сердцем которой на протяжении многих веков была Центральная Азия, считалось нормальным, чтобы правитель щедро жертвовал на развитие науки и искусства. Эта позиция, зародившаяся и тщательно поддерживавшаяся в зороастрийском и буддийском прошлом, не исчезла и после прихода ислама. Даже при всем эгоизме и тщеславии правителей такого рода «патронаж» создавал необходимые условия для расцвета культуры.
Определенное значение имела и религия, но зачастую не в том, что делалось с помощью нее, а в том, чего не делалось. Монотеизм побудил к созданию универсальных объяснений природных и общественных явлений. Более того, ясная и непреклонная позиция ислама по таким важным вопросам, как творение, природа и человеческая свобода, создавала проблемы как для защитников, так и для противников этой позиции. То же можно сказать и о других религиях, описанных в нашей книге, — иудаизме и христианстве, а также зороастризме. Нужно признать, что не многие правители, покровительствовавшие знаниям, делали это в надежде доказать истины ислама или иной веры. Правители-мусульмане в первые века ислама не препятствовали работе ученых и мыслителей — наоборот, они их поддерживали, тем самым оказывая неоценимую услугу философии и науке.
Еще одна важная причина — сосуществование множества религий, которое было нормой вплоть до конца эпохи Просвещения в Центральной Азии. Это многообразие сохранялось в каждом городе региона, где продолжали существовать церкви, храмы огня или ступы. Благочестивым мусульманам приходилось признавать, что люди, исповедующие другую веру, зачастую так же умны и образованны, как они сами, и что чужую точку зрения нельзя отвергать. Не может быть простым совпадением, что наиболее острые конфликты между суннитами и шиитами произошли после 1000 года — одновременно с кризисом этой веротерпимости.
Жители Центральной Азии испытали влияние нескольких мировых религий до обращения в ислам. Именно этот факт определил восприятие новой веры и то, как потом восприняли забытые книги древнегреческих авторов. В каждом случае жители Центральной Азии начинали с составления списка священных текстов для каждой новой религии, которую они принимали, или с редактирования и иногда перевода на местные языки различных трактатов классических авторов. Эта практика дала глубокие знания в каждой сфере и независимые точки зрения, с которыми можно было анализировать поток новых идей. Жители Центральной Азии активно примеряли новые религии и идеи к реалиям своей жизни, а не пассивно принимали их. В результате Центральная Азия повлияла на буддизм и ислам не меньше, чем эти мировые религии повлияли на регион.
Каждая новая религия приносила свой язык: древнеперсидский пришел вместе с зороастризмом, греческий — с эллинскими богами, санскрит — с буддизмом, древнесирийский (арамейский) — с христианством. Ислам принес арабский, который превзошел остальные, став главным языком научной жизни в регионе и средством международного общения. Персидский язык мог бы выполнять ту же функцию, да и двигался в этом направлении незадолго до прихода ислама благодаря империи Сасанидов и несторианам, христианам Персии и Центральной Азии, которые перевели многие классические греческие тексты. Но персидский уступил арабскому в географическом размахе — из-за халифата, покорившего территории от Испании до Синьцзяна. Решение арабских, персидских и центральноазиатских государственных деятелей поддержать переводы на арабский язык — шаг, достойный просвещенных правителей2. В подавляющем большинстве случаев благодаря этим переводам, сначала выполненным сирийскими христианами, а затем и многими другими, арабский язык стал проводником новых идей в Центральную Азию. Когда он перестал выполнять эту функцию, научный расцвет пошел на убыль.
Изучение, кодификация и редактирование новых текстов, религиозных и светских, — достойная задача, но едва ли эта деятельность сама по себе могла привести к научным прорывам. На самом деле многие, изучавшие науку и философию в исламские Средние века, критиковали этот процесс за то, что он, не способствовал переменам, а тормозил их. Однако эта версия, по-моему, неверна, так как исходит из неверного понимания истоков научного и философского творчества.
Стивен Джонсон в работе «Откуда берутся хорошие идеи» предположил, что новаторская идея часто возникает тогда, когда кто-то просто идет на шаг дальше, чем ступали раньше3. Смещение внимания к грани возможного проходит чрезвычайно медленно и осторожно, оно не стремится бросить вызов статус-кво и тем более осуществить революцию в сфере мышления. Так, центральноазиатские ученые хотели не оспорить труды Аристотеля, Галена или других классиков, а как можно лучше понять их работы, оценить их мудрость.
Томас Кун подчеркивает то же самое в своей знаменитой «Структуре научных революций», на которую мы ссылались во введении. Тот, кто обнаруживает аномалию в любой правящей научной парадигме, может начать с предположения, что он сам допустил ошибку и что аномалия ему померещилась. Только после многолетнего движения в русле того, что Кун назвал нормальной наукой, значимость аномалии достигает той точки, когда люди начинают объединяться для создания новой парадигмы.
В начале этой книги был перечислен ряд изобретений центральноазиатских ученых. В список можно многое добавить. Разумеется, моей целью было убедить скептически настроенного читателя, что регион, который сегодня включает самые отсталые страны планеты (например, Афганистан), когда-то рождал ведущих ученых и мыслителей. Не преуменьшая значимость прорывов, достигнутых мыслителями Центральной Азии, мы должны также признать огромный вклад, который они вносили в мировую цивилизацию, практикуя «нормальную науку» и «нормальную философию» на протяжении 500 лет. Интенсивный и диалогичный процесс, в котором были заняты десятки ученых, читавших работы друг друга, помог выявить и проанализировать многие ключевые вопросы, которые затем были переданы последующим поколениям для дальнейшего анализа и разрешения. Если большая часть мира незнакома с достижениями центральноазиатских ученых и мыслителей или же приписывает их достижения другим, справедливо будет отметить, что даже эксперты в значительной степени недооценили огромную важность «нормальной науки» и «нормальной философии», практиковавшихся в Центральной Азии на протяжении 500 лет. Во время научной революции XVI–XVII веков многие так называемые прорывы были достигнуты европейцами, которые просто восприняли логику более ранних исследований, проведенных выходцами из Центральной Азии и другими учеными. До XVII века Европа не уделяла внимания «нормальной науке», существовавшей в Центральной Азии уже в XI веке.
Трудно оценить важность аномалии, когда признание ее тотчас не приводит к новой парадигме. Но что можно сказать об общей ситуации, когда аномалии рассматриваются либо как неудобство, либо как угроза и поэтому их или заметают под ковер, или подавляют? К сожалению, Кун не углубляется в этот вопрос. Он не пытается определить культурные и научные условия, которые привели одних людей к тому, что они стали сопротивляться фактам, не соответствующим их пониманию вещей, а других — к признанию «неудобных» свидетельств и попытке справиться с ними.
Глядя на повороты истории Центральной Азии, мы понимаем, что более чем за 1000 лет до арабского завоевания и по крайней мере в течение 400 лет после него регион был способен вдумчиво обрабатывать даже самые «неудобные» новые знания или мнения в светской и религиозной сферах. Это было уверенное в себе общество, привыкшее к изменениям и принимающее их. Конечно, интересно, как бы жители региона восприняли античные шедевры, которые не были переведены на арабский и персидский языки, например «Историю Пелопоннесской войны» Фукидида, «Историю» Геродота, «Сравнительные жизнеописания» Плутарха, а также греческие трагедии. Но даже без этого вопрошания в духе альтернативной истории очевидно: лучшие мыслители региона показали себя невероятно открытыми незнакомым и «неудобным» для них текстам.
Жемчуг, который жители Центральной Азии долгое время привозили из Индии и Ближнего Востока, появляется не просто так. В большинство раковин никогда не попадает песчинка (которая потом станет жемчужиной). Во многие раковины песок попадает, но в итоге ничего не происходит, а другие моллюски пытаются отторгнуть инородное тело, иногда умирая. Чудом центральноазиатской культуры было то, что в течение нескольких веков она была открыта чужеродному песку и что могла использовать его для производства жемчуга. Такое чудо было бы невозможно без одновременной открытости внешнему миру и здорового общественного организма, способного перерабатывать и адаптировать новые веяния, а не просто поглощать их. Долгое время Центральная Азия была центром интеллектуальной жизни и мировой культуры. Когда же она утратила эту способность — конструктивно сталкиваться с чужеродным и превращать его в «жемчужины», — начался упадок.
Абдус Салам, известный пакистанский физик-ядерщик и первый мусульманский ученый, получивший Нобелевскую премию, выразил эту мысль очень четко. Когда его спросили, как бы он стимулировал научные исследования в исламском мире, он повторил ответ директора израильского Института Вейцмана на вопрос от комиссии ООН: «У нас очень простая политика по развитию науки. Активный ученый всегда прав, и чем он моложе, тем правее»4.
Эта книга началась с истории о научной полемике между 18-летним Ибн Синой и 28-летним Бируни. Оба были убеждены, что имели дело с самыми главными вопросами жизни и, что более важно, у них имелись все инструменты, необходимые для поиска ответов на них. Менее чем через три поколения аль-Газали резко оспорил подобные заявления и даже назвал Ибн Сину вольнодумцем. Самые важные истины уже открыты в Коране и хадисах, воплощены в шариате. Вера, а не наука и тщательный ход мысли — ключ к их разгадке. Вера, в отличие от разума, приходит к человеку лишь после длительного процесса самоочищения. Она скорее появится у старейшин, аксакалов, суфийских учителей, чьи поиски мудрости на протяжении всей жизни дают им право и обязанность учить молодых. Поэтому, заключал аль-Газали, позволим им делиться мудростью, а молодым позволим слушать. Тот вид духовных и научных сокровищ, которые предлагали имамы и суфии, подразумевал смирение и послушание, а не песок в жемчужной раковине.
Почему эпоха Просвещения завершилась и когда это произошло? Последний из трех вопросов, заданных на первых страницах данной книги, не приблизился к ответу после четырнадцати глав. Не существует одной гипотезы, которая (в случае подтверждения) позволит нам объявить задачу выполненной: некоторые исследователи, например, просто отрицают факт упадка. Так, австралийский исламовед Мухаммед Абдалла, который обратился к работам марокканского историка XIV века Ибн Хальдуна, чтобы доказать, будто в арабском мире все еще оставались великие ученые и мыслители даже после кризиса научной жизни в Центральной Азии. Однако при более внимательном изучении оказывается, что Ибн Хальдун сам утверждал прямо противоположное: даже несмотря на то, что наука приходила в упадок в арабском мире, они продолжали работать «в восточной части державы», а именно в Центральной Азии5, но фактически это было не так!
Известный немецкий историк Соня Брентьес называет саму идею упадка исламской цивилизации «оценочной» и «неприемлемой»; ее якобы породили XIX век и война с «исламским терроризмом», которая началась после 11 сентября 2001 года6. Но Брентьес, первоклассный арабист, не ограничивается идеологическими выпадами. Она аргументированно защищает аль-Газали, чья критика науки, по ее мнению, имела лишь незначительное воздействие, а также представителей медресе, которые менее критично относились к рационализму и науке, чем предполагает большинство западных ученых.
Куда большей популярностью пользуется идея, согласно которой философская и научная мысль, процветавшая в Центральной Азии, жила полной жизнью и в трех мусульманских империях, которые во многом опирались на центральноазиатскую традицию — в державах Великих Моголов в Индии, Сефевидов в Иране и Османов в Турции. Конечно, эти империи накопили невероятные богатства в период своего расцвета и построили великолепные столицы в Агре, Дели, Лахоре, Исфахане, Ширазе, Стамбуле и Каире. Их культура отличалась изысканностью, которая неизменно впечатляла иностранных гостей. Но мы помним (см. главу 14), что наука в этих империях была бедна и качественно, и количественно, и что философия состояла скорее из комментариев, чем оригинальных работ. В конце концов, величайшие культурные достижения этих великих исламских империй лежат не в сфере идей, а в сфере эстетики.
Миром правила красота, а истину считали завершенной и не нуждающейся в дальнейших изменениях и дополнениях. Такое убеждение придало научной жизни этих империй ностальгический оттенок и лишило ее стимула, который может предоставить лишь новое знание. В результате они растратили свое великое научное наследие, причем до такой степени, что позволили большей части великолепных рукописных книг эпохи Просвещения физически обветшать и исчезнуть из библиотек и частных собраний. Важно, что катастрофические масштабы утраты книг и трактатов эпохи Просвещения обусловлены в первую очередь отношением наследников той цивилизации, а не действиями чужаков. Фактически именно европейцы первыми предприняли попытки найти и сохранить немногочисленные дошедшие до XVIII–XIX веков тексты.
Все три поздние империи пострадали из-за отсутствия современных университетов и других центров обучения, от фатально медленного распространения книгопечатания и от недостатка контактов с другими центрами мысли.
Итак, давайте признаем, что Центральная Азия испытала серьезный научный упадок после 1100 года нашей эры. Примем также вслед за ливанским историком Ахмадом Даллалом, что этот упадок не был неизбежным и предреченным исламской культурой, а скорее стал результатом стечения исторических обстоятельств7. При этом ученые никак не могут определиться с периодизацией этого упадка по той простой причине, что разные авторы измеряют ее по-разному. Так, автор работы «Вольнодумцы средневекового ислама» считает главным возможность открытого высказывания своей позиции скептиками и агностиками. На этом основании, как она пишет: «После Х века откровенное проявление вольнодумства стало невозможным. Ученые начали обсуждать вопросы веры завуалированно. Философские притчи, как у Ибн Сины, позволяли делать это более безопасным для авторов образом и, возможно, также более выигрышным интеллектуально»8.
Другие ученые отмечают сокращение фундаментальных исследований в сфере науки и философии. Этот упадок стал проявляться в эпоху поздних Сельджуидов и уже за 100 лет до монгольского завоевания стал очевиден для всех. Скудость умственной жизни в сильной и богатой державе хорезмшахов XII века подчеркивает радикальность сдвига. Угасание научной жизни отразилось не только на количестве, но и на качестве текстов: сборники, энциклопедии и собрания сочинений во многих областях заменили новые работы. Появление Насира ад-Дина ат-Туси или краткий прорыв в сфере астрономических исследований, осуществленный Улугбеком и его соратниками, — это редкие исключения, которые не смогли переломить ситуацию.
После ста лет мышления в марксистской парадигме мы невольно склоняемся к объяснению научных перемен «объективными» сдвигами в физической или экономической среде, в которой работают мыслители. Поскольку ясно, что научное развитие Центральной Азии совпало с великой эпохой процветания, которая держалась на высокопроизводительном сельском хозяйстве, развитых ремеслах и прибыльной трансконтинентальной торговле, хочется истолковать закат умственной жизни как следствие экономического кризиса. Джаред Даймонд в своем популярном исследовании «Коллапс: Почему одни общества выживают, а другие умирают» идет еще дальше (в детерминизме «объективных» факторов), предупреждая нас о путях, двигаясь по которым, общества могут неосознанно или даже сознательно разрушить экологические системы, поддерживающие их экономическое и социальное существование.
В главе 2 мы увидели, что климат Центральной Азии в целом оставался неизменным практически с 500 года до нашей эры. Так называемый Малый ледниковый период, начавшийся в 1550 году, наступил слишком поздно, чтобы изменить экономические и социальные условия в рассматриваемую эпоху. Дальнейшие исследования могут изменить эту картину, но на данный момент кажется, что изменения, привнесенные человеком, были более значительными, чем климатические сдвиги. Масштабная вырубка лесов и растительности на холмах провоцировала сезонные изменения в разливах рек, более длительные периоды засухи, опустынивание. В первые века истории Центральной Азии жители оазисов поднялись на борьбу с наступающей пустыней, воздвигнув стены длиной в сотни километров, чтобы предотвратить распространение песка. Они мобилизовали крестьян и вооружили их новейшими технологиями, чтобы дать им возможность орошать оазисы и превращать их в зеленые сады.
Но разрушение оросительной системы монголами и неспособность центральноазиатских обществ последующего периода организовать и развернуть новые «трудовые армии» для восстановления этих систем привели к победе пустынь. В результате урожайность резко сократилась, и экономика «оазисных» обществ Центральной Азии вошла в период упадка. Соответственно, их среда становилась все более неблагоприятной для разрешения каких-либо научных задач, выходящих за пределы практических нужд. Но повторим — спад научной жизни начался задолго до эпохи экологического и хозяйственного кризиса.
Вне всяких сомнений, наиболее популярным объяснением упадка в Центральной Азии (особенно внутри региона) было монгольское завоевание. Мы видели (глава 13), как регион в полной мере ощутил на себе жестокость завоевателей и заплатил запредельную цену — людьми, материальными и научными ресурсами. Что еще хуже, наследники Чингисхана в Центральной Азии сохраняли кочевой образ жизни, отказываясь принять местную городскую культуру, как делали их сородичи в Китае и Иране. В самом центре евразийской зоны свободной трансконтинентальной торговли возникла полоса упадка и запустения. Конечно, торговля с Китаем процветала и после монгольского завоевания, но она в значительной степени обходила стороной Центральную Азию. Это также внесло свой вклад в «потерянный век» центральноазиатской цивилизации, который продолжался до правления Тамерлана.
Еще более долгосрочные последствия имело систематическое разрушение монголами сложной и продуманной оросительной системы Центральной Азии. Мы отмечали, что после ухода монголов демографические потери и в значительной степени уменьшившиеся технические и организационные возможности местного населения не позволили жителям региона восстановить оросительные сооружения на прежнем уровне.
Тем не менее упадок научной жизни, причины которого мы пытаемся понять, уже стал очевидным, когда первые монгольские всадники показались у стен Отрара. Разрушения, нанесенные кочевниками, могли замедлить или даже остановить возвращение процветания, основанного на сельском хозяйстве, ремеслах и торговле, они значительно усложняли восстановление ослабленных научных ресурсов региона. Но монгольское завоевание не было непосредственной причиной упадка — предпосылки наблюдались как минимум на век раньше. Поэтому «монгольская карта», выставляющая жителей Центральной Азии безвольными жертвами, должна быть отброшена.
Более сложная форма экономического детерминизма — обвинять в научном упадке региона угасание караванной торговли и развитие морских путей, соединяющих Европу и Азию. Якобы европейцы, проникшие в Ост-Индию, разрушили сухопутные торговые пути, что истощило регион и значительно сократило ресурсы, которые могли бы поддерживать научную и культурную жизнь9.
Принять этот тезис сложно по двум причинам. Первая: здесь смешиваются причина и следствие. Жители Центральной Азии не были невинными жертвами западных махинаций, как предполагает данная гипотеза. Действительно, в течение многих веков они умело управляли экономикой и поддерживали безопасность, необходимую для торговли. Но затем, в конце этого периода, не смогли обеспечить безопасность вдоль старых торговых путей; правители подняли оплату так высоко, что перевозчики начали искать другие маршруты. Тамерлан, вместо того чтобы выяснить причины упадка сухопутных маршрутов, тщетно пытался закрыть разрастающиеся морские пути на Дальний Восток10. Угасание продолжалось с распадом империи Тамерлана на соперничающие эмираты и с подъемом шиитской Персии. Поэтому справедливо будет отметить, что неразумная политика правителей Центральной Азии «убила уже и так больную курицу, несущую золотые яйца свободной торговли»11 и что Васко да Гама имел дело лишь с последствиями этого события.
Во-вторых, приход европейцев в Индию вообще не связан с угасанием научной жизни, которое началось за 100–200 лет до экономического упадка. Более того, при Сельджуидах в Центральной Азии построили немало впечатляющих караван-сараев, а торговля приносила золото шахам Хорезма именно тогда, когда духовная жизнь отошла на второй план. Да, окончательное угасание континентальных путей евразийской транзитной торговли изолировало регион от научных разработок Европы и Ближнего Востока. Это привело к обеднению, уменьшению ресурсов, которые были доступны для поддержки культурных и научных изысканий. Наконец, это негативно повлияло на возможности Центральной Азии восстанавливать экономику (это объясняет долговременную отсталость XVII–XIX веков). Но экономический кризис нового времени никак не объясняет исчезновение культуры свободного поиска и научных споров.
Этой линии придерживается американец Ричард Фрай, который предположил, что угасание в сфере научных открытий было вызвано обеднением знатных землевладельцев (декхан), которые на местном уровне покровительствовали культуре и из числа которых произошли многие мыслители12. Несомненно, до эпохи Сельджуков в центре и на западе Центральной Азии существовал класс землевладельцев. Они придерживались образа жизни, включавшего покровительство музыке, искусствам и научно-философским изысканиям. Верно и то, что эта поддержка со временем ослабла. Аргумент Фрая находит подтверждение и в современных исследованиях наследственного права в исламе. Ученые указывают, что оно тяготеет к дроблению наследуемого имущества, как движимого, так и недвижимого13. Эту систему обвиняют в сокращении доступного для вложений капитала. Несомненно, она также затрудняла накопление богатств и практику меценатства.
Но необходимо помнить, что та же самая система существовала и в эпоху процветания культуры. Кроме того, даже в самые «темные» века человек, желавший поддержать культуру, все еще мог передать свое состояние в фонд (вакуф) и направить его для поддержки исследований в сфере науки или философии. Но лишь немногие избирали этот путь, предпочитая учреждать вакфы для медресе с точно расписанными учебными планами. В целом Фрай, конечно же, преувеличил роль покровительства, оказываемого богатыми декханами, и в то же время недооценил изменения, из-за которых частные пожертвования ушли в другие сферы.
Те, кто прослеживает упадок научной культуры в Центральной Азии до подъема и спада покровительства, обычно основывают свое мнение на суммах пожертвований не от знати, а от правящих домов, существовавших на местном и региональном уровнях, — особенно от дворов в Балхе, Мерве, Самарканде, Багдаде, Бухаре, Гургандже, Газни. Богатство правителей привлекало лучших представителей «творческого класса» — деятелей науки и искусства. Они оказывались в ситуации жесткой конкуренции, лишь немного смягчаемой формальными правилами протокола и традициями вежливости.
В нашу более демократичную эпоху хочется минимизировать роль монархов, не говоря уже о тиранах, таких как Махмуд Газневи или Тамерлан, в создании бессмертных произведений. Но невозможно и отрицать важность той глубоко укоренившейся исламской традиции, которая отказывала в чести даже самому влиятельному политику до тех пор, пока он не собирал вокруг себя избранный круг поэтов, художников и мыслителей и не выказывал интереса к их работе. Развитая в полную силу при греках, кушанах и Сасанидах, эта традиция способствовала превращению даже самого жестокого воина в творца культуры.
Несмотря на эту традицию, в угасании центральноазиатской научной жизни нельзя обвинять ослабление империй, а также пришедших им на смену правителей мелких эмиратов. Конечно, последняя великая империя региона, основанная Тамерланом, более щедро покровительствовала культуре и искусствам, чем Бухарский эмират, Хивинское и Кокандское ханства, пришедшие ей на смену. Но еще задолго до Тамерлана многие правители отказывались поддерживать науку — математику, систематическую философию и другие области знания. Более поздние правители Хорезма, например, располагали практически не ограниченными ресурсами, но не считали необходимым тратить их на поддержку науки. Медицина и астрономия/астрология с трудом развивались в некоторых местах и лишь по той причине, что нужны были для поддержания здоровья правителя и предсказаний. Другие области знания забывались, а в некоторых случаях исчезали полностью — еще в период процветания великих империй.
Еще в XI веке Бируни отметил начало этой тенденции. «Когда же появится какая-либо наука или вырастут новые ростки? Ибо все, что имеется теперь, — это лишь незначительные остатки от тех времен»14. Властители-покровители оставили науку и философию и предпочли архитектуру, живопись, музыку и ремесла. В итоге их усилий оформилась блистательная культура, но она была лишена духа познания и научной мысли, ранее процветавших при многих дворах региона.
Нет более эмоциональной гипотезы о спаде науки и философии в Центральной Азии, чем та, которая возлагает вину на приход тюрков. Согласно этой точке зрения, научный расцвет Центральной Азии возник из городской цивилизации персидского Востока, в то время как тюрки, появившиеся несколько веков спустя, властвовали в эпоху угасания и исчезновения мысли. Мы видели, что основным сторонником в эпоху этой позиции был русский историк Бартольд, который не раз обозначал ее в своих многочисленных работах о Центральной Азии, опубликованных до и после Октябрьской революции. Бартольд считал, что кочевая культура тюркских народов враждебна развитой логике и математике оседлых обитателей оазисов. Но тот факт, что он был готов признать достижения тюркских мудрецов (например, Махмуда аль-Кашгари, Улугбека, Али Кушчи и Навои), предполагает, что Бартольд чувствовал, что проблема заключается не в тюркской этничности как таковой, а в кочевом образе жизни, наиболее яркими представителями которого долгое время оставались именно тюркские народы.
Если снять этнический вопрос, предположение, что засилие кочевых культур вызвало научный упадок, становится несостоятельным. В конце концов, в эпоху Просвещения было столько же кочевников, сколько до или после нее, и большинство оседлых жителей оазисов сами раньше были кочевниками. Со временем ослабла именно способность горожан сохранять научную культуру, постепенно приспосабливая к ней новоприбывших. Медленный спад экономической и политической жизни городов, несомненно, ослабил их культурную роль, размыл их цивилизационное превосходство и сделал их отношения с кочевым населением скорее обменом ресурсами с равным партнером. Однако в этом процессе деградация городской культуры Центральной Азии сыграла не меньшую роль, чем приток тюрков-кочевников.
Даже этот краткий обзор заставляет усомниться в широко распространенных объяснениях спада научной жизни Центральной Азии. Ни изменения климата, ни монгольское завоевание, ни развитие морских путей в Азию, ни исчезновение знатных покровителей, ни ослабление империй, ни якобы менее созерцательная культура тюркских кочевников не объясняют количественный и качественный упадок научной и философской жизни в Центральной Азии. Поэтому мы должны рассмотреть другие причины.
Эпоха Просвещения в Центральной Азии не совпала с периодом религиозного и научного мира. Наоборот — старт ей задал приход ислама «на острие меча» арабов-кочевников. Это явление запустило сложный процесс взаимодействия между исламом и другими конфессиями, которое продолжалось на протяжении нескольких веков. Одновременно в IX–XI веках нарастало напряжение внутри самого ислама, что в итоге привело к оформлению и «кристаллизации» различных школ и сект в рамках двух основных направлений — шиизма и суннизма. В конце X — начале XI века шиитские мыслители оказывали сильное влияние на ученых во всей Центральной Азии, в том числе суннитской державы Саманидов в Бухаре. Но сунниты вскоре пошли в «контратаку», часто применяя те же научные инструменты, что и шииты. Больше всего они опирались на авторитетность великой традиции.
Приход к власти Махмуда Газневи, а затем и Сельджукидов кардинально усилил позиции суннитов-традиционалистов, которые пошли в генеральное наступление на шиитов. К XI веку религиозная и научная атмосфера во всей Центральной Азии и Иране была насквозь пропитана полемикой. Несмотря на согласие по многим пунктам, шииты продолжали настаивать на том, что для истолкования Корана и других священных текстов нужен авторитетный имам, ведущий свою родословную напрямую от Пророка. Сунниты же все более настойчиво требовали строго придерживаться правил, указанных в Коране, хадисах Мухаммеда и законах шариата. Со временем раскол между двумя течениями разделил целые города, государства и империи. Поляризация оказалась настолько сильной, что даже малейшее подозрение в том, что кто-то принадлежал к другому течению, давало повод для сурового наказания и изгнания из общины. Распространение бескомпромиссных течений с обеих сторон, триумф среди шиитов ультрарационалистов-исмаилитов, а среди суннитов — ашаритов, чей антирационализм простирался до отрицания причинно-следственных связей, — все это отражало крайнюю накаленность религиозных споров.
Существовало мнение, что упадок науки и философии, произошедший в исламском мире в те годы, был следствием столкновения с крестоносцами, которые прибыли на восточное побережье Средиземного моря, чтобы захватить святые места. Но те события происходили далеко от Центральной Азии и Ирана и не имели отношения к научному климату ни в одном из этих регионов. Наоборот, суннитско-шиитский раскол стал настолько жестоким, что любой, кто имел дело с идеями, — ученый, математик, астроном, философ, историк, астролог, метафизик или поэт, не мог остаться в стороне от него. В конце IX века шииты одерживали верх. Но когда сунниты получили поддержку от Сельджукидов, баланс сил снова сместился в их сторону. К концу XI века разразилась полномасштабная культурная война: суннитские ревнители правоверия следили за тем, чтобы ни один мыслитель не преступил строгие границы традиции, а не менее ревностные шииты отвечали тем же. Свобода мысли оказалась под ударом с обеих сторон.
Не будет преувеличением сказать, что распри внутри исламского сообщества (уммы) и борьба суннитов с шиитами сильнее всего повлияли на упадок мусульманской научной культуры в Центральной Азии. Именно этот конфликт стоял за инвективами Низам аль-Мулька и за диатрибами молодого аль-Газали. Все чаще и чаще проверке на традиционность подвергали не только мыслителей и написанные ими трактаты и книги, но и целые области изысканий, и наконец, определенные способы мышления. По мере укрепления правоверия цена, которую приходилось платить за отклонение от господствующей идеологии, неуклонно возрастала. Сначала мыслители отвечали различными формами самоцензуры, но со временем просто отказались от тех областей, в которых они с большей долей вероятности могли столкнуться со стражами правоверия. Это не отрицает того, что среди традиционалистов появлялись вдумчивые и высокоморальные мыслители или что труды этих людей были искренними. Но поскольку они более не подвергались строгой и открытой критике, тексты, выполненные в рамках традиции, становились все более ритуальными и слабыми с точки зрения мысли.
Об этих переменах принято рассказывать в таком ключе, что они становятся похожи на геологический процесс. Подобно наступлению ледника, медленно разрушающего и перемалывающего все на своем пути, господство ограниченной и жесткой приверженности традициям считается неизбежным. Возможно, так оно и было. Не стоит забывать, что каждый поворот истории эпохи Просвещения выражался в активной деятельности сильных и ярких личностей, действия и мысли которых определялись их жизненным опытом, а не некими силами или тенденциями общего порядка.
Мы проследили за «чистками во имя прогресса», организованными гениальным, но неосмотрительным халифом аль-Мамуном; увидели, как эти действия привели к расправе над тихим, но решительным Ибн Ханбалем. В этом конфликте мы увидели наиболее отчетливое противопоставление доктрины свободной воли мутазилитов новым формам детерминизма. Мы наблюдали, как Ибн аль-Равенди, Хиви и ар-Рази поразительным образом использовали свободомыслие; за работой аль-Бухари, которую он вел на протяжении всей своей жизни, когда тщательно собирал, как он полагал, подлинные слова Мухаммеда, и сделал это наряду с Кораном единственным разрешенным источником власти и закона. Мы разобрались с тем, как Ибн Сина пытался примирить непримиримое с помощью своей великой, но в конечном счете безуспешной системы эпистемологии и теологии, и то, как Бируни решил отойти от этих бесконечных споров и сосредоточиться на своей научной работе. Наконец, мы увидели, как Омар Хайям писал свои красноречивые и загадочные поэтические заявления о свободе от догмы, но затем не дал им разойтись среди широкого круга читателей.
Без этих и других реальных людей, без их работ, их жизней и решений не существовало бы общих тенденций и сил, которыми можно объяснить подъем и упадок эпохи Просвещения. Если данная мысль является верной, можно задать вопрос: связан ли упадок этой эпохи с действиями конкретного индивида или индивидов? Наиболее подходящим кандидатом на роль «могильщика» Просвещения был великий Низам аль-Мульк — визирь Сельджукидов, который считал своей священной миссией дать отпор и даже уничтожить силы шиизма и исмаилитов. Именно он в итоге применил всю мощь государства Сельджуидов для продвижения консервативного и традиционалистского ислама суннитского толка, и он же основал новый тип образовательных учреждений, чтобы насадить «правоверное» мышление, а затем способствовал распространению таких учреждений по всему исламскому миру.
Но вряд ли бы мы вспомнили о Низам аль-Мульке, если бы не его современник — философ и теолог, гениальный мыслитель Мухаммед аль-Газали. И негативные, и позитивные аспекты разнообразных достижений аль-Газали прямо соотносятся с угасанием эпохи Просвещения в Центральной Азии. Его блестящие разгромные выпады в работе «Опровержение философов» заставили всю независимую философию и науку уйти в оборону — и не только при жизни аль-Газали, но и на долгие века. Конечно, он очертил определенную сферу, в которой могла развиваться математика, а также выделил нишу для прикладных наук. Но при этом аль-Газали преуспел в смещении философов, метафизиков, эпистемологов, математиков и ученых-теоретиков на второй план. С этого времени последние как будто жили в здании с очень низкими потолками. В Центральной Азии прежний дух любознательности и страсти к науке снова начал расцветать лишь к концу XIX века при так называемых джажидах — мусульманах-реформаторах, с энтузиазмом относившихся к современной науке и образованию. Поэтому еще более трагично, что советская власть заставила замолчать или репрессировала этих истинных исламских реформаторов.
Ахмад Даллал достаточно смело связывает угасание научной мысли с подъемом суфийского мистицизма: «Позволю себе отметить, что упадок в научной деятельности… часто сочетается с возвращением интереса к космологии, но только в этот раз традиционная философская космология была заменена религиозной/суфийской»15. Аль-Газали сам по себе не несет ответственности за расцвет суфийского мистицизма, который, как мы видели, имел глубокие корни в культуре Центральной Азии и в трудных обстоятельствах XII–XIII века. Однако аль-Газали узаконил суфизм в рамках ислама, отведя ему центральное место среди путей получения знаний. Таким образом, он вытеснил на обочину разум и логику. Его богословские труды справедливо считаются достойным объяснением природы веры в Бога, в равной степени интересным для христиан, иудеев и мусульман. Аль-Газали предложил строгую иерархию, в которой разуму и интеллекту отводилась подчиненная роль. С помощью разума не дозволялось оспаривать знания, полученные посредством мистической интуиции и традиции.
Более того, аль-Газали яростно поддерживал подавление всех враждебных ему течений:
«Клянусь своей жизнью, среди большинства людей укоренилось мнение о самих себе как о людях высокого мастерства и искусства, как о людях, обладающих совершенным рассудком и способных поэтому отличать истину от лжи и праведный путь от заблуждения. Поэтому необходимо по мере возможности закрывать им всем доступ к чтению книг, написанных заблудшими людьми, ибо, если даже не приключится с ними упомянутого несчастья, они все же не спасутся от несчастья, о котором речь пойдет ниже. <…> Во избежание этого несчастья необходимо удерживать людей от чтения чреватых вероломством и опасностью книг философов. Так же, как следует присматривать за плохим пловцом, дабы он не оказался у скользкого обрыва, нужно присматривать за людьми, чтобы они не брались за чтение этих книг. Так же, как следует присматривать за отроком, дабы он не вздумал прикоснуться к змее, нужно присматривать за людьми, чтобы до слуха их не доходила мешанина из всех этих рассуждений»16.
Почти 10 лет прошло до того момента, когда мнение аль-Газали решились оспорить. В далекой мусульманской Испании судья и философ Ибн Рушд (1126–1198), известный на Западе как Аверроэс, написал ответ на критику богослова, ехидно озаглавив его «Опровержение опровержений». В этом трактате Аверроэс описал научные достижения представителей Центральной Азии (от аль-Фараби и далее), чтобы защитить разум и логику от нападок аль-Газали. В итоге ему мало кого удалось переубедить — мусульмане в большинстве своем проигнорировали книгу. Лишь в Европе трактат Аверроэса, переведенный на латынь с иврита, нашел благодарную аудиторию.
Английский мыслитель XVII века Джон Локк столкнулся с похожим вызовом — как принять религию откровения и в то же время сохранить область, где можно было бы свободно использовать разум. Он искусно решил эту проблему, выделив сферу познания, которая была «выше разума», а затем погрузился в более обширную область, которая включала науку, философию и всю социальную и экономическую жизнь. Однако резкая критика аль-Газали разума и приверженность многих его последователей закрыла этот путь для философов и ученых исламского мира. Одновременно защитники веры и традиции принялись создавать именно исламские науки, свободные от «ошибок» греков и других иноверцев17. Наконец, чем больше аспектов жизни охватывало исламское право, тем больше строгий легализм утверждался в научной сфере, а само слово «нововведение» стало ругательным18. Упадок эпохи Просвещения в Центральной Азии можно четко проследить по сокращающемуся количеству открытых вопросов и готовности ученых искать на них ответы.
Дальше — хуже: как только представители знати региона приняли идеи аль-Газали о мистически постигаемой истине и интуиции (это произошло в течение последующих нескольких веков) и объединили их с достаточно жесткой версией исламского права, появился отличный механизм для подавления свободы мысли. В мусульманском мире не возникло теократии в строгом смысле этого слова, поскольку религиозные учреждения оставались формально независимыми от государства. Также, в отличие от католической церкви, исламу не хватало централизованной власти и управленческого аппарата. Несмотря на это, распространение законов шариата во всех областях гражданской и религиозной жизни фактически превратило государства в теократии; они использовали всю свою мощь, чтобы привести все сферы жизни в соответствие с исламским правом. И последнее стало единственным критерием оценки науки, философии и логики. Этот убедительный тезис впервые выдвинул в 1862 году французский арабист Эрнест Ренан (1823–1892) в своей вступительной лекции в Коллеж де Франс, его поддержал русский историк Бартольд в 1902 году, а недавно — новозеландский ученый Джон Джозеф Сандерс19.
С самого основания халифата мусульмане не разделяли светскую и духовную сферы жизни. Со временем они постепенно начали расходиться, особенно в начале правления Аббасидов. Но затем — печальный парадокс! — халиф аль-Мамун снова заставил объединить религию и государство, когда использовал свою власть, чтобы изгнать из рядов богословов и судей — консерваторов и традиционалистов, не принимающих мутазилитский рационализм. Аль-Мамун одержал временную победу, но столкновение халифа и улемов объединило суннитских богословов в единый фронт, который постепенно пришел к власти по всей Центральной Азии. Налицо прямая связь между героическим противостоянием Ибн Ханбаля и аль-Мамуна и не такими уж героическими выпадами аль-Газали против Ибн Сины и рационалистов20.
По мере сужения круга открытых для обсуждения вопросов арабский язык, который когда-то был средством коммуникации между далекими друг от друга территориями и мощной силой для распространения новейших знаний, стал играть в основном религиозную роль. Мы отмечали очень медленное распространение книгопечатания в трех великих государствах — преемниках династии Тамерлана: державах Великих Моголов в Индии, Сефевидов в Иране и Османов в Турции. Арабский язык теперь знали только муллы и улемы, но никакой другой международный язык не пришел на его место в качестве связующего звена между Центральной Азией и наиболее динамичными обществами мира. Не появилось и новых Бируни, готовых погрузиться в незнакомые культуры, изучить их языки и извлечь их мудрость.
История эпохи Просвещения в Центральной Азии берет начало около V века до нашей эры и достигает своего апогея в IX–XII века нашей эры. Напомним, что аль-Газали умер в 1111 году, а Омар Хайям — в 1131-м. С этого периода регион оказался в научном (но не в экономическом) застое при хорезмшахах, в состоянии тотального упадка из-за монголов и, наконец, ненадолго возрождается при Тамерлане и его потомках.
Западная Европа в тот же период представляла собой совсем иную картину. Вопреки изначально неблагополучным условиям, быстрый рост населения сопровождался развитием сельского хозяйства (вводом в оборот новых земель) и развитием городов. Последний период резкого подъема в экономике Византии обогатил итальянские города и подтолкнул торговую революцию на большей части Европы. В Италии это привело к развитию новых представительских органов и правовых учреждений для регулирования гражданской жизни. Сначала в Италии, а затем во Франции возродилось римское право: ученые погрузились в давно забытые юридические тексты с таким же энтузиазмом, как жители Центральной Азии ранее погружались в работы Аристотеля, Платона, Евклида и Птолемея. Вскоре школы права стали привлекать талантливых учеников в Болонье и других городах, постепенно меняя европейские законы. Тогда же было систематизировано англо-саксонское право.
Но, несмотря на все эти успехи, в Европе XII века не было ничего, сравнимого с крупными и продуманными городами Центральной Азии с их богатыми научными ресурсами. Влияние работ аль-Газали на мысль арабов и европейцев показывает, что до его смерти в 1111 году Центральная Азия сохраняла научное превосходство над Европой и в равной степени над большей частью арабского мира. Но Западная Европа и Центральная Азия развивались разными путями. Даже без монгольского завоевания Центральной Азии линии, характеризующие их развитие, пересеклись бы к 1300 году и, возможно, затем продолжили бы двигаться в противоположных направлениях. Конечно, был период возрождения при потомках Тамерлана. Но он оказался политически недолговечным и научно односторонним, а закончился обычной междоусобицей и разрухой. Иными словами, начало ослабления превосходства Центральной Азии в научной и культурной сферах датируется XII веком. В долгосрочной перспективе сроки очень важны.
После рассмотрения различных теорий и гипотез об упадке эпохи Просвещения в Центральной Азии пришло время отступить назад и задать более важный вопрос: а нужно ли вообще такое объяснение? За этим поиском причин стоит неявное допущение: если бы тот или иной фактор не вступил в игру, поступательное движение мысли не остановилось бы. Однако великий период интенсивной научной деятельности, эпоха открытий и изобретений продолжалась более 400 лет. Если бы до нас дошло больше информации о веках, предшествовавших арабскому завоеванию, мы могли бы уверенно продлить этот период расцвета еще дальше. Но даже без такого дополнения эпоха Просвещения была в пять раз длиннее, чем жизнь Афин классического периода; на сто лет длиннее, чем вся история Александрии (как научного центра эллинизма) от основания до разрушения ее библиотеки; лишь немного короче, чем весь жизненный цикл Римской республики; длиннее, чем эпоха династии Минь или Цин в Китае, и такая же по длительности, как эпоха правления династии Хань, или вся новая история Японии — от основания сегуната Токугава до настоящего времени. Наконец, она длилась столько же, сколько история Англии со времен Шекспира до наших дней.
Как говорят театралы, эта пьеса долго не сходила с подмостков. Хорошо и правильно рассуждать о причинах угасания страсти к нововведениям или о предполагаемом исчерпании творческой энергии. Но так же, как у нас нет особой надобности в поиске причин смерти 90-летнего старика, нет необходимости и слишком настойчиво искать причины заката этой великолепной эпохи. Конечно, вопрос о том, почему регион в целом находился в состоянии отсталости с конца эпохи Просвещения вплоть до недавнего времени, очень важен, но он включает в себя многие факторы помимо тех, что проявились в период упадка науки. Но это уже будет предметом исследования для другой книги.
Связан с нашей работой и гораздо более важный вопрос: как соотносится эпоха Просвещения с регионом сегодня? Новые государства Центральной Азии доказали свою жизнеспособность. Они развиваются, хотя и с разной скоростью. Многие юноши и девушки со всего региона получили хорошее образование, благодаря которому они познакомились с идеями и традициями других стран, а также со своим (ранее почти забытым) научным, философским и культурным наследием. И ключевое место в нем принадлежит эпохе Просвещения, когда их предки занимали лидирующее положение в мире во многих областях знания. Этот героический период был забыт, но сегодня есть признаки того, что он будет заново открыт молодежью. Когда это произойдет, прежние привычки и ожидания воскреснут, и взгляд устремится к новым, далеким горизонтам.
А всему остальному миру, Востоку и Западу, следует подумать о том, что регион, который многие упорно рассматривают как периферийный и отсталый, был в течение многих веков центром политики и экономики, центром науки, философии и научной жизни Евразии. Вместо того чтобы обсуждать лишь угасание, не разумнее ли задаться вопросом: почему это великое движение культуры и идей возникло и длилось так долго?