Книга: Города монет и пряностей
Назад: В Саду
Дальше: В Саду

В Саду

Далеко за полночь факелы ещё полыхали. У основания полированных столбов снег превращался в воду, собиравшуюся в небольшие лужицы, возле которых прыгали шустрые маленькие вороны, желая напиться. Луна скрылась за горизонтом, и за пределами огненных сфер было темно как во сне. В наружном Саду царила тишина – ни лягушек, ни гусей, ни волчьего воя. Цветы были мёртвые и покрытые льдом, деревья – голые и жёсткие. Звёзды молчали на снегу.
Девочка открыла глаза. В тот же миг чернота покинула горло мальчика, и он замолчал, оборвав фразу посередине.
– Давай уйдём, – сказала она. – Давай уйдём отсюда! Я не хочу быть рядом с ними, с твоей семьёй и отцом. Всё почти закончилось, я знаю.
– Мы в безопасности! – сказал мальчик, указав на колышущиеся ветки, за которыми вдали виднелись танцоры и дети. Они смеялись и бросали друг в друга вымоченные в бренди виноградинки.
– Нет, – сказала девочка. – Пойдём к Вратам, на край, к снегу и железу.
– Если ты хочешь…
– Да.
Он снял с неё венец, и алая вуаль упала на снег. Девочка стряхнула снежинки с рук и, приподняв тяжёлые юбки, отвернулась от света и звуков за каштановыми ветвями. Мальчик взял её за руку.
– Подождите, – раздался тихий голос позади.

 

 

Там стояла Динарзад в длинной жёлтой вуали. Её пальцы были унизаны изумрудными кольцами, а талия затянута в красное. Дети обернулись и посмотрели на неё. Динарзад ничего не сказала… Она подняла собственную вуаль и с немой мольбой уставилась на девочку; её глаза были темны, в них дрожало отчаяние. Девочка отпустила руку своего друга и, пройдя сквозь снег, подошла к молодой женщине. Она посмотрела в лицо Динарзад, как в зеркало, и медленно взяла длинные блестящие пальцы амиры в свои холодные шершавые руки. Девочка сделала глубокий вздох, испуганная точно заяц, который не уверен, мелькнула ли в тумане стрела.
– Я думаю, – сказала она голосом, что был мягче света, – что однажды утром Папесса проснулась в своей башне, и её одеяла были такими тёплыми, а солнце таким золотым, что глазам больно смотреть. Она проснулась, оделась, умылась холодной водой и потёрла свою бритую голову. Думаю, она вышла к сёстрам, впервые увидела, какие они красивые, и полюбила их. Я думаю, что она проснулась в то утро, всем утрам утро, и почувствовала, что её сердце стало белым, как шелкопряд, а солнце на её лбу было чистым, как стекло. И тогда она поверила, что сможет жить и держать мир в ладони, будто жемчужину.
Тёплые благодарные слёзы потекли по милому лицу Динарзад; её губы задрожали. Она обняла девочку, как мать или сестра, и поцеловала её припорошенные снегом волосы. Затем отпустила и вернула на место жёлтую вуаль, пошла обратно к помосту… Но она то и дело оглядывалась через плечо, на тьму и переплетение ветвей в Саду.

 

Девочка пропустила руки между железными прутьями Врат. Она вгляделась в густые леса за пределами дворцовых владений, где ей не доводилось бывать. Кончики её пальцев были бледные, как грибы, и она не чувствовала прикосновения льда. Среди деревьев за Вратами шныряли тени, а звёздный свет просачивался сквозь голые ветви и жёсткие чёрные иглы.
Она закрыла глаза и попыталась успокоить биение сердца, повернулась к мальчику. Её чёрные веки горели, словно вот-вот должны были и впрямь вспыхнуть. Девочка прошептала:
– Давай расскажи мне, чем всё закончилось.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

Рассветный карнавал пел сотней глоток в нежной тени локтей Симеона. Когда я вернулась во двор Орфеи, Утешение и Фонарь уже ушли, и мне пришлось идти самой – на звук барабанов и флейт, труб и лир, дудочек и криков, множества голосов. Это было нетрудно. Я обошла высокий фонарный столб, на вершине которого рыба плевалась огненной пеной, и увидела, что на вымощенной улице возле стены полно народа, аджанабцев; разноцветье поймало меня на крючок.
Жонглёры подбрасывали железные кочерги и алые цветы, иногда – детей; глотатели огня делали своё дело; маски надевались и снимались… Я увидела, как Ариозо снял свою шакалью морду на радость маленькому мальчику, но, что было под нею, не разглядела. Художники бросались, как безумные, на спину Симеона, разрисовывая её краской со страстностью спаривающихся цапель; их руки ощетинились яростными кисточками. Сирены размахивали крыльями у стены, украшая её собственными синими чернилами: «Даже в покаянии есть своя красота; да будут благословенны все, утонувшие в океане!»
Певцы толпились возле трубачей и дудочников, высокие и низкие голоса разносились эхом повсюду, и бесчисленные существа выли, причитали, лаяли. Женщина с зелёно-алой головой попугая выкрикивала точное время, а мужчина с маленькой головой волка на плече выл ей в унисон. И танцоры… О, танцоры! Все танцевали, ноги и руки так и мелькали, за прыгунами в толпе я не могла уследить. Аграфена была среди них, танцевала и играла. Но она, пожалуй, выглядела скромно – многие играли громче и танцевали быстрее. Возле фонтана, изображавшего женщину с лисьей головой, из пасти которой капала вода, девушка в алом танцевала с мужчиной в зелёном сюртуке и ногами как у газели. Она обмотала его шею длинными чёрными бусами, а он ласково куснул её за щёку. Рядом с ними резвился красный лев. Пауки прыгали с лампы на лампу, за ними тянулись переливчатые сети. Были ли у кого-то из них иглы вместо лапок? Я не разглядела.
В самом центре площади находился Фонарь. Его развевающийся хвост полыхал, а рядом танцевала Утешение, окружённая колышущимися лентами. Она зажмурила глаза от исступления и проворно ступала среди оранжево-красных перьев, раскинув руки и запрокинув голову. Её чёрные татуировки влажно и ярко мерцали в свете отца. Когда Аграфена остановилась, чтобы срезать растрепавшуюся прядь волос, остановились и они. Утешение, мокрая с головы до ног, подбежала ко мне: волосы облепили череп, как длинные верёвки, кожа была скользкой на вид. Девочка посмотрела на себя и хихикнула.
– Фолио сделала эту мазь, чтобы я не обжигалась. Она слегка воняет кислым и горьким, будто старое пиво, но работает: я лишь розовею, когда мы заканчиваем, а раньше у меня появлялись ужасные волдыри.
Я показала ей пустую шкатулку, и Утешение кивнула. Думаю, я могла бы там остаться, пойти на карнавал, держа девочку за руку, отведать яблок, вымоченных в кардамоновом вине, и рассказать ей, что однажды в детстве видела старую королеву, танцевавшую в пустом холле. Её угли были красными, словно кровь, и я решила, что она очень красивая и, наверное, счастливая. Я могла так поступить и даже отказаться просачиваться обратно сквозь руки Симеона, перенести осаду вместе с аджанабцами, прячась среди извилистых улиц. Но раздался оглушительный звук, за ним другой, разрывая в клочья остатки ночной синевы и впуская солнце, впуская огонь. Огонь и впрямь пришел, взметнулся над стеной – чёрный, алый и безбрежный; громкий будто океан. Все лица, озарённые им, побелели. Утешение уткнулась носом в мою талию. Потом раздался ещё один ужасный звук, и новый сгусток огня взметнулся в рассветном небе, точно новорожденный дракон. За ним последовали более страшные звуки: плач, сопение, ужасные всхлипы. Симеон, испуганный и одинокий, начал истекать кровью, хныкать и звать Аграфену.

 

 

Аграфена подняла свои смычки и заиграла медленную, плавную колыбельную, печальную, мелодичную и добрую. Она совсем не плакала… Аджанабцы ринулись к Симеону, коснулись его ладонями, стали что-то шептать и гладить; прижимались щекой к спине великана. Я тоже приблизилась и положила ладони, под потрескавшейся кожей которых текло пламя, на внутреннюю сторону большого пальца Симеона.
– Выпусти меня, – прошептала я.
Его пальцы разошлись, чтобы я могла протиснуться.
По другую сторону стены я увидела армию с горделивыми плюмажами, шлемами с вороньими и лебедиными перьями, лошадьми в бронзовых кирасах, щитами с тысячами печатей и гербов, которые я ни за что не запомнила бы. А ещё я видела одинокого и испуганного Симеона, который старался не плакать громче, чем он уже плакал. Кохинур была неподалёку, сидела на большой саламандре. У нас невелик выбор животных, на которых можно ездить верхом, а саламандры на самом деле милые, словно котята. Их не тревожит дым, и сёдла они носят грациозно. Глазки-бусинки саламандры поглядывали то на хозяйку, то на меня; её кожа маслянисто поблёскивала. Рядом находились все остальные: Каамиль, Король Очага, чей единственный глаз ярко блестел, а рядом с ним – Король Искр, и Королева Трута с полыхающим желтым лицом, и Король Огнива, искры которого трещали на ветру. Позади них я видела белый дым Кайгала, предвещавший кару ещё до заката. Катапульты лениво болтались туда-сюда, пустые. Джинны злились… Заметить это было нетрудно, хотя джинн часто выглядит злым, даже во сне.
Казалось разумным не позволить им продолжать урок или начать казнь, поэтому я заговорила первой, стоя среди обломков разбитой терракоты, испачканной маслянистой вязкой жидкостью, горевшей как волосы Королевы.
– Она у меня! – прокричала я и подняла шкатулку в покрытой оранжевыми линиями руке.
Кохинур выпучила глаза:
– Что? Откуда она у тебя? Аджанабцы ни за что не отдали бы её!
– Аджанабцы даже не знали, где она, старый ты камин. Но я её заполучила и отдам тебе, если ты не причинишь больше вреда бедной стене и отправишься домой, как кошка, которая резвилась всю ночь, а теперь слышит звон колокольчика, призывающего к завтраку.
Глаза Королевы Пепла превратились в серые щели, источающие дым.
– Отдай её, и поглядим.
Я недостаточно долго была королевой, чтобы сделаться умнее, чем она. Королева Пепла направила свою саламандру вперёд; волосы струились за ней, точно лесной пожар. Я протянула ей красную мерцающую шкатулку. Кохинур выхватила её из моих рук и повернулась спиной к остальным, будто не желая делиться с тем, что она увидит, когда первой заглянет внутрь.
Она не завопила от ярости, не начала проклинать моё имя, не ударила меня своими чёрными кулаками. Даже не посмотрела на меня, а тихо спросила:
– Где она?
– Здесь её нет, она дома. Её не получите ни ты, ни Лем, ни Кашкаш, ни другой рычащий тигр. Она в безопасности.
Кохинур покачала головой.
– Как ты посмела? – всхлипнула она. Её голос рвался от боли, точно платье.

Сказка Королевы Пепла

Знаешь, чем надо обладать, чтобы стать Королевой Пепла? Тебе нужны были волосы, Каамилю – его низкий красивый голос, мелодичный как соловьи, поющие дуэтом. А мне?
Ничего.
В тебе не должно быть огня. Ни единой искры, ни одного алого вздоха, даже легчайшего трепетания тлеющих углей. Ты должна быть холодной, серой, пустой. И я оказалась такой. Бесконечно дула на свои руки, надеясь на свет и тепло. Я не хотела быть королевой, а желала гореть. Постоянно дрожала от холода, была худышкой, сиротой – сожженной, выброшенной веткой.
Знаешь ли ты, что без огня нельзя желать? Сомневаюсь, что тебе такое вообще приходило в голову. Но это правда. Я так отчаянно желала, когда была ребёнком, всего, о чём могла подумать… Однако чаще всего я желала огня. В конце концов, отчаявшись, пожелала того, чего писец Кайгала не нашел бы в своей книге, – птицу, чтобы её любить и держать в руке, с синей головой и ледяными крыльями. Я пожелала самую короткую жизнь, что отпущена джинну. И мать, настоящую мать с огнём в глазах.
Но я по-прежнему была одна и копошилась в пепле, пока другие дети полыхали на берилловых бульварах, как нелепые тупые светлячки. Кто-то заметил на сердоликовой стене чёрные пятна, и я стала Королевой до того, как мне исполнилось два года. У меня не было соперниц – джиннии без огня не рождались много лет. Я сидела одна в своём Алькасаре, подбираясь всё ближе к огню, чтобы загорелся хотя бы мой рукав.
Каамиль тоже как раз получил свою корону. Он был совершенно растерян и не понимал, что делать с огромным очагом в главном зале дворца. Я пыталась ему помочь. Рождённые с огнём нередко беспомощны, когда доходит до дела. Я научила его чистить очаг от пепла, чтобы огонь был ровным и красивым, а бронзовые колонны не покрывались чёрными полосами. Он рассказывал мне дикие истории о своих желаниях: как полюбил северянку с лошадиными копытами и благословил её неувядающим лаймовым садом; как возненавидел мужчину, укравшего три зелёных плода, и проклял его, наделив неутихающим голодом. Я чернела от зависти! Он насмехался надо мной и моим увечьем, рассказывал сказки о джиннах ветра и воды. Я же понятия не имела, о чём речь.
– Как тебя воспитывали, девочка? Есть джинны, родившиеся в ветрах, обожженных Звёздами. Есть джинны, что поднялись над вскипевшими из-за Звёзд океанами. У нас много племён, все об этом знают, а теперь, когда появились собственные библиотеки, мы можем точно определить, кто есть кто. Ты только подумай! Я смогу узнать имя ветра, породившего моего прадеда!
– Меня никто не воспитывал, – пробубнила я. – Моя мать сгорела, пока носила меня, а отец пожелал последовать за нею.
Каамиль вздрогнул:
– Это запрещено!
Я криво ухмыльнулась:
– И что, теперь его накажут?
– Что ж, давай разберёмся, кто ты такая и откуда. Ведь генеалогия – очень забавная штука.
Я молчаливо уставилась на него, сильно удивлённая мыслью о том, что просматривать множество старых книг, в которых пыли больше, чем страниц, может быть забавно. Но, наверное, так оно и было – для них. Они взволнованно трепетали, осознавая, что в любой момент выбившийся из причёски локон может воспламенить библиотеку. Но под моими пальцами страницы должны были остаться холодными и мягкими, я лишь испачкала бы их чёрным. Я последовала за Каамилем в подвалы Алькасара, ибо где ещё хранить такие хрупкие записи, если не в холодных и чёрных залах моего дома? Мы одержимы записями! Разве может быть иначе? Мы живём недолго, а забывать так просто…
В библиотеке гуляли сквозняки: её потолок располагался на уровне верхних ветвей сандалового дерева. Стропила покрывали чёрные пятна – забытые пожары да отпечатки ладоней джиннов, которые сотворили это место из пустоты, когда Каш создавали из грязи и глины вместо сердолика и латуни. Эти ожоги будто насмехались надо мной, издевательски смеялись высокими скрипучими голосами белоглазых крыс. Полок не было – только железные решетки, что могли бы пригодиться для вечернего костра, но на них лежали книги, старые и мёртвые. Джинны не сочиняют причудливые истории или эпические поэмы о доблести и самопожертвовании. Много ли славы в том, что одно пламя пожирает другое? Не больше, чем в любой куче дров или куске коры. Кашкаш запретил нам писать о чьих-либо деяниях, кроме своих, а они быстро наскучили поэтам. Потому у нас мало книг, и все они ценные. Я провела по ним кончиками пальцев, стараясь не замечать оскорбления на стропилах. Страницы из кожи саламандр были нежными, точно пепел, и слова на них были написаны углём.
Пока я читала, Каамиль крутился возле меня и играл с моим рукавом. Я заправила прядь дымных волос за ухо и просматривала книгу за книгой, всё глубже погружаясь в прошлое, к родителям и дедам, чьи имена с трудом могла произносить. Каамиль радостно вскрикивал, обнаружив джинна, который нас соединял и превращал в стоюродных кузенов. Сосредоточенно изучая самые старые книги, сшитые из пепла и сажи, я увидела, как род моих предков сжимается, делается суше и горит ярче. Как все они втягиваются обратно в траву, которой были когда-то, покачиваются на ветру с запахом пшеницы, выпуская лёгкие семена. И я увидела, как упала Звезда со сломанными ногами, как она ковыляла по полю, плача, и как над её следами подымались тени.
Глаза Каамиля расширились. По моему лицу текли слёзы – немая солёная вода, не огонь и не пламя. Я даже плакать как джинния не могу.
– Но это книга Кашкаша, его род. Ты происходишь от того же ожога, от той же Звезды. Я думаю, это значит, что он…
– Он никто! Разве ты не слышал, что сказал Король Огнива? Кашкаш был лужей горящего масла на задворках шадукиамской башни. Я совсем не такая, как он!
Я захлопнула книгу: не хотела знать и не просила об этом знании. А Каамиль научился не задавать мне вопросов. Может, во мне и нет огня, но я могу засыпать пеплом пламя любого. Лишь однажды он прикоснулся к моим волосам и сказал, что в нём огня хватит на двоих, и он сможет меня разжечь. Я вложила руку в его дым, и Каамиль ощутил мой холод, мой мягкий пепел на своём сердце, и содрогнулся. Больше он этого не предлагал.
Дрейфуя по своим залам, где колонны становились серыми от пепла, я не могла забыть Травинку-Звезду, казавшуюся такой печальной на красивых иллюминациях, обрамлённых огнём на страницах. Из её глаз текли настоящие горючие слёзы из кипящей сырой нефти, а её бедные сломанные ноги истекали кровью на траве. Родилась ли я из крови или из слёз? Произошла ли я из этих искалеченных обрубков? Или появилась на свет позже, когда тот человек овладел ею, и она сделалась такой же тёмной, как я? Может, последняя жалкая капля её света упала на какую-нибудь незначительную травинку, и родилась болезненная, лишенная огня тень, и это была моя бабушка? В моих мечтах Травинка-Звезда плюнула в мужа, и её слюна обратилась в бледного, бескровного ребёнка, который плакал и звал мать, хотя она не слышала. И этим ребёнком была я. Когда я не мечтала, изучала книги на решётках в обгорелых подвалах, искала упоминания о ней. Где сейчас могла находиться бессмертная Звезда, упавшая в центр мира?
Каамиль переживал за меня – огонь делает его мягким. Когда я спала на обожженном пальцами полу подвала, и слепые голуби с серыми когтями клевали мои волосы, он парил надо мной как бабушка, вертя в руках свою бороду.
– Кохинур, – сказал он однажды ночью, когда я сидела на коленях перед решёткой, чьи ножки в виде когтистых лап стали ржавыми и красными, будто огонь в очаге. – Давай я помогу тебе. – Он сглотнул. Его огненные глаза были широко открыты и выглядели так мило. – Давай я пожелаю за тебя и приму наказание, которое выдумает белохвостый Кайгал.
Он взял меня за руки, и я взглянула в его лицо, яркое и пылкое, точно мордочка молодой саламандры, впервые оказавшейся под седлом.
– Я просто хочу узнать её, Каамиль. Она должна быть здесь, в Каше, со своими потомками; сидеть на подушке из шёлка, синего как пламя; слышать, как они поют новые песни, от которых светятся уши. Её должны усыпать красными драгоценными камнями и красными фруктами; множество джиннов должны с любовью прижать её к груди. Она прикоснулась бы ко мне, и я бы вспыхнула; её серебряный огонь лизнул бы мои рёбра, и мы вместе спели бы о тьме в начале времён.
Из моих глаз потекли мерзкие солёные слёзы – влажные, бесцветные и бесполезные. Каамиль сложил разрисованные ладони и возвёл глаза к стропилам. Крысы пискнули и убежали… И вдруг на золотой решётке, которую мы раньше не видели, появилась книга с разноцветными страницами, казавшаяся в том почерневшем месте павлином среди воробьёв. У неё был переплёт из кожи ягнёнка и малахита, а страницы исписаны чернилами из моллюсков. На них была запечатлена история сердоликовой шкатулки, хранившейся в семье хозяйки шафрановых полей много-много лет. Но у цветов плохая память, и книга сообщала лишь то, что шкатулку увезли из родной страны в какой-то непритязательный, неухоженный городишко на задворках мира, где башни алы и уродливы, и что этот город её не заслуживал.
На следующий день Кайгал забрал у Каамиля глаз.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

Кохинур пристально глядела на меня поверх широкой и пёстрой головы своей саламандры.
– Аджанабцы ни разу не соизволили мне ответить. Герцог не написал ни одного письма. Когда Кайгал начал расследование, выяснилось, что город в упадке, и было решено, что Кашкаш не позволил бы столь богатому трупу лежать посреди пустыни, во власти блох. Хотя сведения получили благодаря измене Каамиля, совершенной из лучших побуждений, постановили разрешить вторжение. Я должна была найти её и прикоснуться к ней. – Голос Королевы Пепла превратился в низкое собачье рычание. – А потом старая Королева умерла, и её место занял невежественный уголёк из сточной канавы, которому нет дела до истории, как огню нет дела до спички.
– Теперь это не имеет значения, – сказала я. – Её нет.
– Она была моей, – прошептала Кохинур. В её серых глазах стояла мольба. – Как ты могла отнять её у меня?
– Она не была твоей матерью или моей. Джинны, что родились из её следов, были простой случайностью. У тебя нет на неё никакого права.
– Как и у тебя!
Я повесила голову, стараясь принять очень скромный вид.
– Пойдём домой, Кохинур. Давай вернёмся в наши Алькасары, будем пить угольное вино и петь новые песни: песни Аджанаба и Звёзд, песни о тигриных сердцах.
Она отбросила назад волосы, и её саламандра топнула сухими лапами.
– Это её город. Я возьму его штурмом и буду жить в её следах, пребывать среди этих красных камней, как пребывала она, и заберусь на каждую башню в городе, пока не найду, где ты её спрятала, не посмотрю ей в глаза и не получу свой огонь, а она – своих детей.

 

 

Я выпрямилась и положила руки на свои серебряные корзины на бёдрах.
– Невежественный уголёк из сточной канавы думает, что этому не бывать.
– Ты провела так много времени в жирных пальцах гиганта, что сошла с ума? Таково решение королей, королев и Кайгала. Ты ничего не можешь изменить!
Я попыталась улыбнуться, как следовало бы улыбаться Королеве, полностью владеющей собой. Наверное, у меня получилась кривая ухмылка, как у котёнка, который шипит на льва. Но я не могла допустить, чтобы аджанабцев сожгли. Просто не могла.
– Я могу пожелать, – сказала я.
Кайгал взревел:
– Ты не можешь! Это запрещено! В наших книгах нет ничего, что ты могла бы пожелать! Кашкаш никогда не пожелал бы поражения, проиграть битву и потерять город! Мы высушим твой язык, прежде чем ты произнесёшь хотя бы слово!
– Но если бы я могла, – резко сказала я, вскинув руки, полыхнувшие оранжевым и чёрным в лицо алых саламандр Кайгала, – если бы я могла пожелать разрешенную вещь, то, что сам Кашкаш вытащил бы из своей бороды с такой радостью, что небеса вспыхнули бы в ответ, вы не тронули бы мой язык и позволили моему желанию прозвучать?
– Ты не можешь пожелать спасения для этого города, – сказали они. – Ничто в твоих желаниях не может соприкоснуться с нашей волей.
– И тем не менее?
– Если такое есть в наших книгах, оно разрешено. Это закон Кайгала! Мы счетоводы, а не сенаторы.
Тогда я и впрямь улыбнулась: смогла улыбнуться. Мои зубы полыхнули белым пламенем. Я прижала ладони друг к другу.
– Моё желание – простейшее из возможных, то самое, какое Кашкаш пожелал для человека из маленькой хижины так давно, что деревья, видевшие это, превратились в пыль. Я желаю… – Моя улыбка сделалась шире. – Жену!
Кайгал растерялся: бледные бороды засветились синим и желтым. Кохинур закатила пепельные глаза. Каамиль приподнял изувеченную бровь. В обозных телегах раздался странный звук, скрежет, грохот – что-то безжалостное, как скрип колёс катапульты по земле. Саламандры нервно заплясали, и Кохинур натянула поводья.
Они пришли – я в жизни не видела ничего блистательнее. Солнце осветило их лбы, глаза и плечи, когда они обогнули передние ряды. Все мои жены шли ко мне, живые: мужчины и женщины из камня – изумрудные, рубиновые и бирюзовые, турмалиновые, гематитовые и гранитные, гранатовые, топазовые и яшмовые, алмазные и латунные, серебряные и кварцевые, медные и малахитовые, сердоликовые. Множество красных сердоликовых лиц блистало в утреннем свете! Они подходили по одному и целовали меня в щёку; к моменту, когда подошла пятидесятая, сотая, а они всё продолжали и продолжали идти, я плакала, моё лицо было мокрым от огня. Жёны целовали меня и занимали свои места у стен, как я их просила, – шикарный получился доспех для Симеона, его кровоточащей груди и бедного города.
– Всё очень просто, – сказала я. – Они не пустят вас внутрь. Ведь любовь жены – абсолютная, вечная и непостижимая, как дыхание. Приблизьтесь – и они потушат ваше пламя камнями.
Кохинур смотрела на меня с до странности детским выражением лица – обиженным и непонимающим.
– Она была моей матерью! Я лишь хотела коснуться её, – прошептала она. – Ты бы не смогла понять. Я искала тебя в своих подвалах, твою семью, траву, ветер, воду или камень. Тебя там нет! Ты никто и ничто, залетела в Каш, словно обрывок мусора, и лишь случай сделал тебя Королевой. Ты дым, больше ничего!
– Как и все мы, сестра.
Мои жёны крепче взяли меня за руки.
Я хотела бы сказать, что джинны растаяли ещё до заката, что армию королей и королев отправили по домам с красивыми занавесками и позволили надеть шипастые короны. Но прошли недели, прежде чем они убедились, что мои жёны не двинутся с места и что Кайгалу не удастся найти прецедент для отзыва желания. Они расходились медленно, сыпля ругательствами. В день, когда поля Аджанаба опустели и высохли, Симеон полностью открыл руки и впустил моих драгоценных жён. Поначалу они были несмелыми, будто малыши, тянулись к участникам Карнавала, трогали их и спрашивали имена. Я их отпустила, позволила бродить по городу. На самом деле они мне не принадлежали. Сперва они жались ко мне, как детёныши к лисе, но вскоре выбрали себе имена и станцевали, спотыкаясь, свои первые танцы, и заинтересовались милыми фавнами и хористами, с которыми им довелось повстречаться.
Обнаружив двор Орфеи, они расстроились и переполошились, точно гусиная стая: трогали пальцами глаза статуй; трясли их за каменные плечи, пытались разбудить; звали людей из песчаника, умоляли ответить или хотя бы вздохнуть. Они плакали и дрожали, видя своё подобие, отражение в зеркале; они не понимали… Я попыталась их успокоить, но сотню каменных существ, думающих, что они стоят на поле боя, успокоить нелегко.
На моих коленях безутешно плакала женщина из лазурита, юноша из обсидиана лежал у моих ног без чувств, а из-за бюста мальчика с пчелиными крыльями донёсся тихий голос.
– Пожалуйста, – прожужжал он, – послушайте меня.
Каменные жёны вскинули головы, их глаза блестели от слюдяных слёз. Перед ними, опустив голову набок, стояла Час. Её механическое сердце тикало, а железные кулаки были сжаты, как у девочки, которая забыла выучить урок.
– Они не такие, как мы, – сказала она. – Если вы послушаете меня, я помогу вам стать взрослыми, расскажу всё, что вы должны знать о жизни.
Они собрались вокруг неё тесной толпой: их многоцветные глаза смотрели с надеждой и любопытством. Они вежливо сложили руки и стали ждать. Высокая блестящая женщина стояла не шевелясь.
– Давным-давно, – начала Час, – жила-была дева в башне…

Сказка о Пустоши
(продолжение)

– Я жила в Аджанабе как гусыня в стае. Не успел закончиться год, как явился Кайгал. Они не привели с собой армию и не принесли свои книги, но привезли клетку. Не потому, что мне понадобились мои жёны – с этим они ничего не могли поделать, – но потому, что я бросила свой алькасар и оставила Каш без одной из его королев. – Джинния издала горький смешок бывалого ветерана. – Пренебрежение долгом. Они окутали меня дымом, белым и клубящимся, и, когда он рассеялся, я оказалась в клетке. Она не из железа, а сделана из костей джиннов; расплавить её не проще, чем дышать на морском дне.
И я не могу просочиться между прутьями. Меня держат здесь, в пустоши. До вас лишь один гость пришел в мою тюрьму из кости, песка и шалфея.
Леопард и его хозяйка ждали, терпеливые будто камни.
– Она пришла, когда я провела здесь целое лето, и моё сердце сделалось сухим, как кедровая кора. Кохинур явилась без своей саламандры, напоминала колонну дыма и пепла посреди пустыни. Она подошла к моей клетке, но не слишком близко.
«Мне жаль, что они так решили, – сказала она. – Но осталось недолго. Теперь ты старая, тебе скоро конец. Как и мне… Ведь пепел старше огня».
Мы разыграли сцену, которую должны были разыграть две злые, резкие старухи: насмехались друг над другом, издевались, угрожали. На самом деле это уже неважно. Когда слова иссякли, Кохинур долго стояла молча и смотрела.
«Зачем ты пришла?» – спросила я.
«Она была моей, – ответила Кохинур со вздохом, будто сама уже не верила в это. – Кто теперь заполнит меня пламенем?»
Я поняла, хотя и недолго пробыла королевой. Сёстры, даже столь непохожие, как мы, всегда понимают некоторые простые вещи. Самые простые из возможных. Я протянула сквозь прутья клетки длинную руку, и она подошла к моим пальцам. Я вошла в её дым, глотку, глаза, и пламя моих ладоней, запястий, кончиков моих пальцев перешло в неё, осветило тьму её костей и превратило в мерцающее золото. Красные огни распустились, точно погребальные цветы, внизу её живота, потекли из пупка. Корни её волос раскалились добела, и посреди пустыни Королева Пепла загорелась.
«О, – выдохнула она, – да».
Потом она плакала – настоящими слезами, жидким огнём, который обжигал землю, капая. А после её тело рассыпалось в истинный пепел, и её последний вздох обжёг ветер.
– Спасибо, – сказал леопард, в чьей позе чувствовалось напряжение. – Мы благодарны за такой рассказ, хотя он нас и встревожил… Точнее, я встревожился за свою хозяйку.
В самом деле, женщина под вуалью сжала руки и устремила на своего кота взгляд больших красных глаз, полный мольбы. Ожог завернулась в длинную прядь волос и на миг спрятала лицо, переполненная воспоминаниями о старой королеве.
– Почему? – спросила она из-за своей завесы. – Это моя история, она не должна была вызвать у вас беспокойство. Для вас это всего лишь сказка, рассказанная демоном, пойманным в клетку.
Рвач нахмурился и ковырнул иссохшую землю. Потом мягко промурлыкал:
– Это не совсем так.

Сказка о Прокажённой и Леопарде

В Уриме на каждом окне висит чёрная занавеска.
Это не так монотонно, как могло бы показаться, – у чёрного много оттенков, и они отличаются друг от друга, как бычья кровь от кобальта. На наших длинных чёрных стягах нанесены бесчисленные узоры, спирали и мандорлы , призрачные и замысловатые. В высоких башнях Урима жители созерцают эти стяги, и созерцание дарует им покой.
Ибо Урим – город мучений.
Это безнадёжное место. Те, для кого не осталось надежды, его жрецы и граждане. Люди, поражённые проказой и другими недугами, коих столько же, сколько пряностей в Аджанабе, тысячами собираются там и лечат друг друга, как могут; смягчают чужую боль, насколько это возможно, и умирают на руках себе подобных. Цветущие поля окружают Урим широким розово-зелёным поясом, как церковное окно, – на них разводят, высаживают и отбирают лекарства всех видов. Одни на вкус сладкие, точно яблоки, другие горькие, словно корень баньяна. От большинства нет никакого толка. Но мы надеемся, всегда надеемся… Недуги сделали уримцев братьями, и нет другого города, где было бы так много ласковых, измождённых, доброжелательных людей.
Когда мы пришли туда, они вырвали моей госпоже язык и приковали меня к ней, пока она лежала без сил на мостовой.
Но я забежал вперёд – это кошачья привычка. Мы прыгаем и скачем, опережая историю, когда её следует держать обеими лапами и обгладывать каждую косточку. Я осмелюсь пронзить её двумя когтями: госпожа нашла меня посреди луга; я был холодным и серым, точно подтаявший грязный снег.
Знаешь, как появляются на свет леопарды? Мы полукровки с мягкими носами и длинными хвостами. Моя мать – львица, отец – барс , чья многоцветная шкура напоминала военный флаг. Он нашел её в день охоты, её морда была в крови антилопы. Вопреки обычаям обоих кошачьих племён, они совокупились под долгим взглядом кричащего солнца. Затем каждый пошёл своей дорогой, как заведено у кошек. Моя мать родила одного детёныша, мёртвого как та антилопа, ибо такими рождаются все леопарды. Наши матери должны дохнуть нам прямо в мордочки, или отцы должны над нами зарычать, иначе мы не оживём . Но моя гордая мать заметила льва с гривой, подобной спутанному золоту; его не заботили детёныши, коих он не зачал. Она бросила меня в зарослях лебеды; никто на меня не дохнул, и никто надо мной не зарычал.
Таким меня и нашла госпожа: маленькие серые лапы скрючились на солнце, будто старые грибы, пятна стали похожи на плесень, язык никогда не пробовал ни света, ни мяса. Хоть женщине, которую, как я позже узнал, звали Руиной, самой приходилось нелегко, она опустилась на колени рядом с грязным новорождённым котёнком, чья шерсть ещё была слипшейся от околоплодных вод, и, сама не понимая, что делает, посмотрела в мои полуприкрытые веками глаза, дохнула на мою пятнистую морду.
Я проснулся и увидел её. Она не была ни львицей, ни барсом. Вуаль оказалась поднята, и я посмотрел своей спасительнице в лицо: щёки красные, глаза алые, точно оленьи потроха, кожа слезала клочьями, слой за слоем, как страницы, выпадающие из книги. Я схватил женщину за пальцы лапой и от волнения пронзил ей кожу, но кровь не пошла.
– Ты не можешь мне навредить, малыш, – сказала она шершавым, как мой язык, голосом. – Поскольку ты весьма желтый и чёрный и не разваливаешься на части, а также не превращаешься в камень, думаю, дело в том, что и я не могу причинить вред тебе.

Сказка Хорошей Дочери

До того как я умерла, у меня было имя. Я это точно знаю, чувствую его на своём языке, будто призрак сахара, но не помню. Я стала Руиной – и быть мне Руиной. Мой отец говорил, что я была ангелом, серафимом, святой, точно мирра. Никогда я такой не была, хотя пыталась, старалась ради него. Но суть моя в том, чтобы быть Руиной.
Наш дом полнился пучками пряностей вроде тысячелистника, корицы, паприки и ярко-красных цветов куркумы, висевших на каждом окне. Мой отец носил красные одеяния, учил меня наливать ледяную воду в сердоликовую купель и украшал мои волосы цветами дикого сельдерея, такими пахучими, что от запаха чесались глаза. Всё в нашем мире было красным. Красный, говорил мой отец, это цвет небес и цвет падающих Звёзд. Красный был цветом благочестия, поэтому он окутал им мою детскую кроватку, а потом, когда я выросла, и моё тело. Всё, что я знала, было красным.
Стоит ли удивляться, что в Доме Красных пряностей я носила красное? В том ли состоит благочестие, чтобы днём и ночью быть одного цвета? Каждый мой день начинался с купания в ледяном бассейне, и я научилась – после того как долгое время стискивала зубы, стучавшие от холода, – любить это синее ощущение от плеска воды на коже. Ведь оно совсем не было красным. У себя под кроватью я прятала зелёные вещи: траву, нефрит, зелёный шёлк, клевер. Белые вещи: мел, алебастр, пыль, маргаритки. Синие вещи: лазурит, синий лоскут, кусочки бумаги из лавок красильщиков, занимавшихся индиго, лёд. Лёд всегда таял, но я хранила его в хрустальных флаконах, и в нужном свете они тоже становились синими. По ночам я брала эти вещи, прижимала к груди и мечтала о воде, тёплой будто сердце.
А затем поля начали умирать. Я не понимала, в чём дело, была молодой и невинной, ничего не знала о происходящем за пределами дома. Я не смогла бы выбрать себе два одинаковых чулка, не будь вся моя одежда красной. Но из окон башни с алыми занавесками наблюдала, как поля сохнут и умирают; хотела увидеть их прежние цвета – зелёный, белый, синий, золотой и лиловый; хотела лежать в чём-то не красном и чувствовать, как они проходят надо мною, спеша покинуть этот мир.
Я вышла из отцовского дома, и мои запястья были тяжелы от молитв; укрылась землёй, как плащом. Я ждала… Корни осторожно касались моих локтей и коленей. Что-то внутри меня затвердело, превратилось в камень, распространилось по моему телу и принялось его грызть. Я закрыла глаза в земле: видела не красное, но чёрное.
Было больно, это я помню. Когда на мои ноги надели туфли, они, словно клин, вошли в то место внутри меня, что превратилось в камень и стало пемзой, песчаником, измучилось от страданий. Моя кожа размягчилась, кровь снова потекла по венам, и за ней пришли ножи. Моё тело на красных носилках сделалось тяжёлым; по нему бежали мурашки, точно по забытому пальцу. Я даже стонать не могла, такой обжигающей была боль. А когда пришла в себя и стояла над отцом, уставшая и без капли благочестия, кровь во мне рычала, разгневанная тем, что она больше не камень и не чёрная, что её вынудили снова стать красной. Каждый шаг в моих грубых, кривых коричных туфлях сопровождался яркими пронзительными криками моей крови, которая помнила, каково это – быть камнем, и которая выла, желая снова им стать.
Сквозь вой слышался шёпот туфель. Они шептали о свете в дальних углах города и о том, что от боли можно избавиться, если я смогу быстрее двигать ногами, если я смогу танцевать и если весь мир закружится вокруг меня достаточно быстро, чтобы и камень не удержался на месте.

 

 

Туфли солгали. Я танцевала каждую ночь, не ходила на службы и не держала красную свечу, пока отец силой не приволок меня к алтарю и не привязал к нему мои лодыжки под красными юбками. Я танцевала, не останавливаясь, и с каждым шагом, с каждым поворотом внутри меня всё вопило от боли. Пока я танцевала, камень уходил, действительно уходил из меня, оставляя взамен пустоту. Мои волосы опять стали длинными и яркими, щёки зарумянились, ноги ступали проворно. В одну ночь ночей, когда почти вся боль ушла, осталось только ноющее, грызущее ощущение в животе, где камень начался, я потеряла свои туфли.
Я не хотела их терять. Они лгали и сами выбирали свой путь, но всё-таки были хорошими и милыми туфлями. Я не почувствовала, как они упали, и не вернулась, чтобы поискать их в кустах или среди изысканных орхидей, раздавленных гуляками. Я решила – пусть теперь ими воспользуются другие девушки, со мной ведь всё хорошо. Но, когда я лежала в своей красной постели, на кровати, напоминавшей погребальные носилки, та вещь во мне, что превратилась в камень, когда я лежала в земле, проснулась и чуть затвердела – точно сжался кулак.
Отец сказал мне, что это ерунда.
– Ни о чём не думай, – сказал он, – всё пройдёт, как однажды уже прошло.
– Раньше, – пробормотала я, – у меня были туфли, красные и шершавые.
– Возможно, – сказал он, суровый как камень, – тебе следует возобновить свои омовения. Вероятно, это наказание за непристойные вещи, которые ты творила в старом герцогском дворце.
– Я же сказала, отец, это были всего лишь танцы.
– Я разыщу в городе священные туфли, которые будут тебе впору, – объявил он и, хотя я возражала, повернулся спиной и вызвал глашатаев.
Но я сделала, как он велел, в страхе перед той вещью во мне, что была как косточка в сливе. Я пыталась вымыть её из себя в чистой, безжалостной утренней воде; отчаянно старалась растопить её и опять превратить в кровь. Отец был этим доволен и придерживал мои волосы, пока я дрожала. Я держала красную свечу у алтаря, и через некоторое время он перестал меня привязывать. А по вечерам втирал красные пряности в мой живот, смешивая их со своими слезами. Пряности обжигали до волдырей и оставляли пятна на простынях.
Всё это время башмачники Аджанаба – их осталось намного меньше, чем было когда-то, – приходили в Дом Красных пряностей. Они приносили лучшие каблуки и кружева: из витых корней тамариска с розетками из алоэ; тупоносые баньяновые башмаки; туфли из кедрового и гранатового дерева, финиковой пальмы и сандалового дерева; камфарные туфли и туфли с подошвами из влажного имбиря, которые обожгли мне пятки. Принесли изящные чёрные туфли из стручков ванили и ароматные из дерева майди , туфли из мускатного ореха и кардамоновых стручков, белые точно жемчуг. Принесли даже коричные туфли, шершавые как мои прежние. Но ни одна пара обуви не помогла – камень внутри меня становился всё больше.
Моя кожа начала шелушиться и слезала слоями, как луковая шелуха. Камень хотел выйти наружу так же сильно, как я желала, чтобы он высох и исчез. Однажды утром я проснулась и обнаружила, что ночью моя плоть облезла, а новая кожа вся была красной. Отец воскликнул – исцеление, чудо, случившееся благодаря свече и алтарю. Моя кожа лежала вокруг, прозрачная и мёртвая. Однако дни шли за днями, кожа продолжала шелушиться, и её новые слои становились не новой кожей, яркой и красной, а новой шелухой, тонкой и жуткой, точно сливовая кожура, содранная и испорченная. Мой отец отправлял в старый дворец Герцога за всеми брошенными туфлями и за каждой танцующей девушкой, но туфель не было, они исчезли. Кто-то измельчил их, чтобы приправить чай какой-нибудь красавицы, или танцевал, пока они не разбились на кусочки на том полу, что я знала не хуже собственной постели.
Тем временем моя кожа продолжала шелушиться. Казалось, мне нет конца, я буду облезать и облезать, а мой живот, твёрдый и холодный, ждал свободы.

Сказка о Прокажённой и Леопарде
(продолжение)

– Однажды, босая среди десятка пар туфель, я сказала отцу:
«Это надо прекратить. Я мертва, отец, и ты зря ищешь лекарство – его не существует. Я отправлюсь в Урим, где все лекарства пребывают на полках из обсидиана и перламутра. Отправлюсь к белому морю, что омывает границу Урима, храня в себе всю соль мира. Мёртвые должны бродить по пустыне… В городе нам места нет».
Так я, котёнок, отправилась в путь, по дороге теряя куски кожи, словно змея. Я завернулась в чёрное, чтобы никого не пугать и чтобы у врат Урима во мне узнали заразную. Камень внутри стал таким тяжёлым… Всё, к чему я прикасаюсь, твердеет. Все, к кому я прикасаюсь, становятся искусством – скульптурами. – Руина криво ухмыльнулась. – Возможно, я нашла своё призвание. Но ты пронзил мою кожу и увидел, что во мне нет крови, лишь камень, и остался мягким, милым, таким же пятнистым, как раньше.
Я резко, по-кошачьи, чихнул.
– Ты дохнула на меня. Я… Я не леопард. И не живой. Моя мать не даровала мне своё дыхание. Это сделала ты, живой труп. Поэтому, полагаю, я всё ещё мёртв, как при рождении; мёртв, как ты. Мы оба мертвы. Как ты могла причинить мне вред? Думаешь, в Уриме для тебя найдётся исцеление?

 

 

Руина ответила мне спокойным взглядом красных глаз.
– Нет. Но всегда есть надежда.
Я робко сунул нос в её ладонь.
– Возьми меня с собой. У меня твоё дыхание, я твой леопард. Ты не можешь меня покинуть, должна дать мне имя, полюбить и облизать мою шерсть, чтобы она легла как положено. Это очень важно.
Она рассмеялась.
– Тебя не беспокоят мои глаза и то, как я линяю?
– С чего бы? Ты первая женщина, которую я увидел.
Так получилось, что мы продолжили путь вместе. Мои ноги сделались очень длинными, золотыми и жилистыми. Я любил свою госпожу, и однажды, один-единственный раз, когда наш костёр почти потух, и она смотрела на пустынные равнины между Аджанабом и Уримом, я положил свою непокорную голову ей на колени, и она вылизала мою шерсть до блеска.
Мы пришли в Урим ночью. Всё в городе было чёрным, он оплакивал сам себя. До чего черны его одежды! Мы вошли. Часовых у ворот не оказалось – гости в Урим приходят нечасто. Все спали. Мы сели в центре города, ожидая рассвета на краю большого памятника: мужчина с блаженным лицом из чистейшего белого камня на погребальных носилках. На краю каменной плиты было высечено:
ПРОСТИ НАС, ИБО МЫ БЫЛИ В НУЖДЕ
Возле этого безымянного мужчины и его безымянной постели мы устроились на ночлег. Я обвернул хвост вокруг своего тела, и небо кружилось над нашими головами. Где-то перед рассветом с одной из дальних улиц явилось странное существо, чьи ступни царапали бледную мостовую. Это была женщина из лозы, ежевики и палочек, орешника и дёрена душистого, зелёной и податливой ивы. При всём этом она двигалась плавно и грациозно, низко нам поклонилась.
– Это неудобное место для сна, – сказала она. Её голос был жёстким, словно треск ветвей. – Но, вероятно, оно даёт вам надежду?
Её глаза были двумя сочными бутонами, розовыми и влажными.
Руина поёрзала и быстро поправила вуаль, прикрывая обнажившуюся щёку.
– Мы ждём дня и встречи с уримцами, чтобы нам рассказали, как здесь жить. Мы… в нужде.
– Как и мы все, – ответила плетёная женщина. – Но он, – она указала на статую, – даёт ответы на все вопросы.

Сказка о Торговце и Яблоке

Каждое бедное, потерянное существо из Урима знает эту сказку и приходит к бледному гробу с надеждой, такой жаркой и яркой, что она сожгла бы любого, кто не знает, что сам Урим полыхает такой надеждой, и что нельзя смотреть ни на что в городе без риска ослепнуть.
Давным-давно жил человек, у которого было три дочери. Этот человек жил в стране, расположенной на берегу такого солёного моря, что его вода превращалась в белую пену на песке; то была страна травянистых равнин и облачных небес. Он торговал скотом и, как все торговцы делали в те времена, часто ездил в Шадукиам по делам. В одну из поездок, когда понадобилось закупить всякой всячины – одежду, украшения и фрукты, которые не росли в родных краях, – он спросил дочерей, что бы они хотели получить из великого города.
– Платье, что сияет ярче последней зимней луны! – воскликнула старшая дочь, которую звали Убальда и которая любила такие вещи.
– Золотой мяч, милый и круглый, как первое летнее солнце! – воскликнула средняя дочь, которую звали Ушмила. Отец бросил на неё долгий хмурый взгляд, но согласился.
– Если можно, отец, – сказала младшая дочь Урим и покраснела, – привези мне яблоко.
– И всё? – удивился торговец, растивший своих дочерей не для того, чтобы они просили о таких глупых и простых вещах. Торговцы всегда ожидают, что у их детей будет хороший вкус, поэтому он был слегка разочарован.
– И всё, – ответила девушка, волосы которой были красными, точно шкура редкой саламандры, а глаза – синими, как самые дорогие дельфиньи шкуры.

 

 

– Очень хорошо, – сказал торговец и отправился на поиски скудных благ, что Шадукиам дарует чужестранцам: в самый раз, чтобы заманить, но недостаточно, чтобы они остались.
Как часто бывает с торговцами, у которых одна послушная дочь и две высокомерные, удача не улыбнулась торговцу скотом. Он гнал перед собой отару овец с такой шерстью, о которой твоя мать могла бы слышать в самых старых сказках из всех, что ей известны, и, когда пересёк границу Шадукиама, младшие городские чиновники быстренько взяли его в оборот и освободили от живого товара. Вся кровь вытекла из его горла в Варил, точно он был овцой, забитой к ужину, и мы плакали бы по нему, не будь у нас достаточно много поводов оплакивать собственные злоключения.
Пока тело торговца влекло течением мимо алмазных башен и розовых беседок, его кровь призывала кого-то – быть может, акулу, – и вот взошла взошла молочно-белая и тихая луна, а потом появился один из её детей. Он был очень высоким и худым, как лист бумаги. Его кожа и одеяния имели цвет луны – не луны романтиков и влюблённых, а истинной, серой и рябой, полной тайных кратеров, замёрзших пиков и бесплодных равнин. Его глаза, если не считать зрачки размером с булавочную головку или след от укола веретеном, были бесцветными, чистыми, молочно-белыми, лунно-бледными. Незнакомец склонился над убитым торговцем скотом и улыбнулся.
Возможно, вы слышали про И. Мы завидуем им – как хотелось бы скинуть наши тела, когда те начинают усыхать, покрываться оспинами и кратерами! Но это не в наших силах…
Лунный человек надел тело торговца скотом, как надевают зимнее пальто; новое лицо показалось ему тёплым и уютным. Поскольку у И извращённое чувство юмора, он решил, что будет забавно пригнать телегу торговца из Шадукиама с платьем, ярким как последняя зимняя луна; золотым мячом, милым и круглым точно первое летнее солнце, и простым, глупым яблоком. Все эти вещи помнили кости в ногах торговца и вены в кончиках его пальцев.
Дочери встретили отца поцелуями и радостными восклицаниями: И спрятал перерезанное горло под шарфом, а его кожа была более-менее целой и розовой. Лёгкий сероватый оттенок девушки проигнорировали, как делают дочери, жаждущие подарков. Он вручил Убальде платье из тёмно-синей и серебряной ткани; Ушмиле – золотой мяч, с которым немедленно велел пойти играть, и жестом фокусника вытащил глупое, простое яблоко для милой юной Урим с её красными волосами, будто чужеземные солнца, и синими глазами, точно чужеземные моря.
– Но, отец, это не яблоко, – сказала девушка, нахмурив красивый лоб.
– О, в Шадукиаме именно это называют яблоком, – проворковал Лунный человек.
Это был тёмно-красный рубин, который выглядел как настоящее яблоко. На его эбеновом стебельке имелся изумрудный листок, достаточно тонкий, чтобы трепетать на ветру.
– Как же мне его есть, отец? – спросила Урим.
– Кусай его зубками, деточка, как волк кусает северного оленя за бочок.
Так девушка и сделала. Она сказала, что на вкус яблоко напоминало бренди и сидр и самые красные ягоды, которые она пробовала. Будучи хорошей девочкой, Урим разделила фрукт с сёстрами, и все согласились, что он вкусный, а их отец – лучший из возможных отцов. Девочки съели лишь половину плода, оставив другую для тоскливой зимы. Но чужеземная еда не всегда идёт впрок дочерям провинциальных торговцев: Убальда, Ушмила и Урим заболели – драгоценности в их желудках ранили плоть, отказываясь растворяться.
Пока они болели, отец делался всё более серым, серебряным и рябым: мёрзлые пики появлялись на его щеках, кратеры – на руках, а глаза стали белыми, как морская соль их родных краёв. Надо сказать, что дочери торговца, хоть и отличались слабыми желудками, не были слабовольными, и им хватило мудрости понять, что прибывший с подарками человек – не их отец, и что Шадукиам раз что-нибудь даёт, а потом забирает, забирает и забирает. Ушмила много читала и узнала отметины И на теле отца. Убальда обожала острые штуки, ножницы, ножи, бриллианты и принесла свою коллекцию сёстрам. Было решено, что Урим с её красными, как яблочные корочки, волосами и синими, как лунный свет, глазами откроет истинную суть проблемы. И вот умное дитя принесло отцу несъеденную половинку шадукиамского яблока, драгоценного и влажного.

 

 

– Отец, я больна и скоро умру, – сказала Урим. Её лицо было белее мела.
Лунный человек жадно ухмыльнулся.
– До чего прекрасно, – сказал он.
– Ты ведь не это имел в виду, папа! – воскликнула Урим.
– Разумеется, нет, моя дорогая! Прости старика… Иной раз сам забываю, что говорю.
Урим опустила глаза, оплакивая своего отца.
– Ты разделишь со мною это яблоко? Так мне будет спокойнее умирать. Ведь, хоть мне сейчас очень больно, я никогда не пробовала ничего слаще.
Лунный человек изобразил участие, насколько мог, ибо он верил, что все юные девушки жадные, и заключил её в объятия.
– С удовольствием, моя дорогая доченька.
Урим отрезала ломтик яблока для рябого И, который сжевал его со смаком, как аллигатор обсасывает косточки зяблика. Вскоре, подавившись, он начал кашлять, так как Урим отравила чужеземное яблоко. Две другие дочери торговца скотом, Убальда и Ушмила, выскочили из тени и бросились на серокожую тварь, нанося ей один удар за другим. Но никак не могли убить! У девушек не было когтя грифона, а без него они и надеяться не могли, что прикончат существо. Урим полосовала его щёки острыми гранями своего яблока и с широкой ухмылкой глядела в лицо, некогда принадлежавшее отцу.
– Пусть никто не скажет, – вскричала она, – что дочери торговца скотом не знают, как забить скотину!

Сказка о Прокажённой и Леопарде
(продолжение)

– Эти девочки были умными, точно стая гиен, – сказала плетёная женщина. – Они не убили И, но вскрыли его и растёрли кости в порошок – наверное, он сиял будто осколки луны! – который, по совету Урим, поместили себе на язык. Порошок растаял, и они исцелились, острые кусочки драгоценного яблока в их животах обратились в ничто. А Урим, мудрое дитя, поддерживала отца чуть живым, собирая его кровь в бутылки, которые раньше использовались для овечьего молока, и поместив его тело в гроб из белого камня. – Она кивком указала на мемориал. – Вокруг этого гроба вырос город, на границе белого и солёного моря. Если кто-то был в нужде, порошок из костей аккуратно добывали и помещали на язык, а гроб снова запечатывали. Через сто лет Лунный человек перестал кричать. – Плетёная женщина опустила глаза со стыдом. – Урим, названный в честь умной девочки, попросившей у отца лишь яблоко, стал знаменит. Сюда приходили всё новые и новые люди. Однажды пришла и я. Мои ветки были суше львиного черепа посреди пустыни, когда я наконец пришла к вратам. Кожи на мне не было: всё, что осталось, вы видите перед собой. Как так вышло, неважно… Разве начало болезни не забывается, уступая натиску нарывов, крови и ноющей боли в сломанных костях? Тому моменту, когда ты в последний раз вдыхаешь полной грудью? Никто не помнит начала. Я больна, и все мы больны. Когда я пришла сюда, была уверена, что Урим примет меня в свои чёрные объятия, посмотрит серыми, материнскими глазами и коснётся губами моего лба. Даст мне яблоко и порошок из кости, и я уйду отсюда здоровой. Но в наши дни в Уриме осталось мало лекарств. Кости И не бесконечны. Они драгоценны, их надо заслужить.
Я зевнул. Конечно, моя хозяйка заслуживала лучшего.
– Ты подождёшь рассвета с нами? – спросил я бедную женщину, что была пустой внутри.
– Конечно.
Я уже сказал тебе, что произошло. Наступил рассвет. Отовсюду приковыляли одетые в чёрное прокажённые, опираясь на костыли из ясеня и орешника, – прослышав, что прибыли новенькие, они хотели обнять нас как родных. Безопасно касаясь вуалей Руины, они сказали, что нас здесь полюбят, в наши раны будут втирать цветы, и что уже готовы алтари, чтобы мы перед ними преклонили колени. Если удача будет на нашей стороне, и мы докажем, что достойны, возможно, нам даруют частицу кости. Одноногий прокажённый протянул гниющие руки к лицу Руины, его глаза светились от радости. Он сказал:
– В Уриме не носят вуалей, дорогая. Покажи нам свой недуг – нас не заботит красота.
Со сдавленным возгласом облегчения Руина сняла свои вуали, открыв лицо, и лохмотья кожи осыпались, как вырванные из книги страницы. Прокажённые отпрянули…
– Ты не прокажённая! – воскликнула одна, прижав ко рту гнилую руку, на которой между пальцами выросла упругая и густая зелёная плесень.
– Она мертва, – прошептал первый. – Совсем мертва, и её смерть распространится среди нас, как чума.
Третий, чей нос превратился в дыру с неровными краями посреди лица, прошипел:
– Она не получит костей! Они наши! Она их не получит!
Четвёртый спросил, не И ли она, и нет ли в ней костей, чтобы положить на язык.
Прокажённые хорошо знают, что не следует прикасаться к больным, – они обнимали её, думая, что она такая же, как они, но не могли рисковать подхватить мерзкую болезнь, поразившую её. Они избили Руину костылями и вырвали ей язык, чтобы она не смогла сообщить ночи их имена.

Сказка о Пустоши
(завершение)

– Я рычал и бросался на прокажённых, пытался укусить, но я всего лишь кот, и меня не учили охотиться, только сопровождать человека в пустыне. – Рвач прикрыл глаза лапой. – Они приковали меня к ней, так что моё мельтешение навредило бы моей хозяйке, и оставили нас избитыми у белого гроба. Они забрали её язык, аккуратно надев перчатки, чтобы проверить, нельзя ли из него приготовить лекарство. Прошло много времени, прежде чем Руина заворочалась, как во сне, и я вытащил её из города. Она мертва: у неё не течёт кровь. Я настолько близок к смерти, что это уже не имеет значения для леопарда; у меня не течёт кровь. Мы поняли, что серебряные цепи нам не мешают. Мы с ней прикованы друг к другу и теперь направляемся домой, в Аджанаб, где есть красные пряности и нет лекарств; где она сможет лечь снова в землю и отдохнуть, а я смогу оплакать свою мать. Когда она полностью обратится в камень, я на своей спине отнесу её обратно в город и помещу перед Домом Красных пряностей. Воробьи будут гнездиться в её волосах, а я буду жить у её ног.
Руина плакала, и слёзы смывали с её лица мельчайшие частички плоти. Рвач смотрел на свою госпожу огромными чёрными глазами, полными кошачьей скорби.
Джинния тоже смотрела на женщину в чёрном, чьи красные глаза затуманились от отчаяния.
– Я не могу вернуть тебе язык, – медленно проговорила Ожог, отбросив с глаз пламенеющие волосы, – но я могу тебя исцелить. – Она прочистила горящее горло. – Ну попытаться. Мои дни желания завершены, Кайгал об этом позаботился. Но, если ты освободишь меня, я попробую…
– Как мы откроем клетку? – спросил леопард.
– Рискну предположить, что, если твоя госпожа притронется к прутьям, они обратятся в камень, и разбить их будет не труднее, чем любой другой камень.
– И что ты сделаешь, если мы тебя освободим? – Леопард нерешительно поскрёб землю.
Ожог посмотрела на восток, через потрескавшуюся землю с её испорченным золотом и суетливыми мышами.
– Кохинур была права. Я старая, мне почти четырнадцать и осталось недолго. Я отправлюсь домой, в Аджанаб, чтобы побеседовать с подругой-паучихой, потанцевать с сиренами, вспыхнуть в хвосте Фонаря и разок-другой погладить волосы Утешения. Я бы глядела на Карнавал и слушала Аграфену каждое утро, когда солнце благословляет её смычки. Я хотела бы узнать, как там мои жёны. Я бы рассказала Час такую историю, такую историю! – Королева джиннов закрыла глаза, подведённые огнём. – Я бы искупалась в Варени и послушала, как звенят колокола, а потом, когда всё закончится, прижалась бы щекой к пальцам Симеона и упокоилась.
Красные глаза Руины наполнились слезами. Подняв руки, она отбросила свой чёрный капюшон на спину. Под ним были редкие волосы и тонкая словно бумага кожа. Сквозь чёрные пряди просвечивал череп, а запавшие щёки были прозрачными. Она была сделана из стекла, постепенно превращавшегося в песок. Губы у неё были сухие, белые и потрескавшиеся; хотя она их разомкнула, не раздалось ни звука. Она протянула обе руки к клетке, и, когда её пальцы коснулись костей джиннов, прутья мгновенно сделались пористыми и красными, словно на них посмотрел василиск. Беззвучный смех вырвался из искалеченного рта Руины и смешался с её мучительным плачем. Клетка задрожала и покраснела, стала красной, как дом Руины, её туфли и отец. Когда она отпустила прутья, Ожог приложила к ним раскалённые добела ладони, и они обратились в белую лаву. Джинния освободилась; дымные волосы, более не сдерживаемые корзинами, раскинулись вокруг, как пролитая вода.
– Что ты сделаешь с ней? – взволнованно прошептал кот, подбираясь ближе к хозяйке.
– Мой милый котик, – с улыбкой сказала джинния. – Я вдохну в неё жизнь. Нет такого камня, чтоб не плавился в огне будто масло… Если огонь достаточно горяч.
– Ей будет больно? – Пятнистая, покрытая золотой шерстью голова Рвача беспокойно вертелась из стороны в сторону.
– Очень больно.

 

 

Ожог сделала глубокий вдох и словно вобрала в себя саму пустыню. Её грудь треснула, под чёрной кожей вспыхнули угли, яркие точно два солнца; потом то же самое случилось с её руками и щеками. И вот она вся засияла, надула щёки, приготовившись, и затаила дыхание; разрисованные ладони начали светиться. Она выдохнула, и ветер, пламя её дыхания были белыми, точно Звезда в центре города. Руина погрузилась в свет. Рвач сжался и попытался отползти прочь, опалив свой хвост. Руина горела красной свечой посреди безжизненной пустоши. Даже после того, как Ожог с хрипом и кашлем выдохнула последние огни, мёртвая девушка стояла, воздев руки к небу; плоть с неё падала яркими кусками, точно пепел, летящий прочь от летнего костра.
Она погасла через несколько часов.

 

Однажды посреди пустоши между Уримом и Аджанабом на иссохшую землю, покрытую тёмными трещинами, что простирались во все стороны, как лозы в поисках воды, упали три тени. Три длинные тени лежали, тёмные и спокойные, на поверхности разбитой пустыни. Женщина, джинния и леопард смотрели друг на друга поверх золотой земли. Женщина рухнула на колени. Её тело было обожжённым, розовым и покрытым волдырями, но целым. Её волосы полностью сгорели, и лысая голова блестела в последних лучах солнца. Она прижала свои живые, яркие как кровь руки к мягкому животу и закричала, а потом засмеялась и расплакалась.
Назад: В Саду
Дальше: В Саду