Книга: Города монет и пряностей
Назад: Сказка о Плаще из перьев
Дальше: В Саду

В Саду

Мальчик чувствовал её взгляд спиной, пока шёл ко Дворцу и постели, тёплой и мягкой, без снежинок. Девочка стояла перед его внутренним взором: её тёмные веки трепетали, а слова на вкус были точно пироги.
– Приходи на её свадьбу, – сказал он.
– Едва ли я сумею спрятаться, – ответила она.
– Я отделюсь от толпы и найду тебя. Это будет ловкий трюк, если мы встретимся, когда вокруг столько народа!
– Не забудь отойти достаточно далеко.
В голове мальчика зародилась мысль, точно пламя, которое дымит и искрится, прежде чем распуститься золотым цветком. Он не был уверен, что осмелится… Но как дым заполнял его грудь, щипал, жёг и клубился! Он чувствовал, что сердце замирает, будто сам начал гореть.
Поэтому мальчик, который однажды должен был стать Султаном, отправился в покои сестры за ночь до того, как ей предстояло стать одновременно чьей-то женой и чужестранкой.
Динарзад сидела перед зеркалом; распущенные волосы струились, как пустынный шатёр, а перед ней на столике красного дерева лежали платочки, испачканные в красном, золотом и тёмно-синем. Глаза у неё были усталые, губы плотно сжаты.
– Я так устала от этой краски. – Динарзад вздохнула. Её ночная сорочка была туго зашнурована, словно доспех. – Так воняет, что дышать невозможно.
– Мне жаль, – сказал мальчик.
– В этом нет твоей вины. И разве ты не рад? Ещё одна ночь – и избавишься от меня.
– Если ты рада, то и я рад, – осторожно ответил он.
– Не имеет значения, рада ли я.
Динарзад помолчала, глядя на своё отражение.
– Можешь расчесать мне волосы, если хочешь, – наконец проговорила она неловко и негромко.
Мальчик подошёл и взял щётку с костяной рукоятью. Провёл по волосам, поначалу опасаясь их запутать и причинить боль, но сестра не издала ни звука. Он погладил её чёрные волосы ладонями, изумлённый теплом, исходившим от головы. Раньше ему никогда не приходилось так её касаться.
– Что… – Динарзад кашлянула, и её голос дрогнул, как у птицы, которой не хватило воздуха, чтобы допеть песню. – Что, по-твоему, случилось с Папессой? Как думаешь, в той башне она была счастлива, когда война закончилась? Или ей было тяжело? Может, она зубами рвала книги на части и строила козни против остальных? Или злилась, точно пойманная тигрица? Может, бросилась с вершины башни или уснула и больше не проснулась? Либо проснулась однажды утром и поняла, что её сердце стало белым, как шелкопряд; увидела, что на подоконник падают золотые солнечные лучи, и поверила, что сможет жить и держать мир в ладони, точно жемчужину?
Мальчик вздрогнул.
– Я… я не знаю. Она мне не сказала.
– Если скажет, когда меня здесь уже не будет, – хрипло проговорила Динарзад, – найди меня, в каком бы Дворце я ни жила, и расскажи, что с ней случилось.
Вдруг сестра рухнула в объятия мальчика и зарыдала.
– Я боюсь, – шептала она снова и снова, – я так боюсь!
Он гладил её по голове, как нянюшки делали с детьми, и в душе проклинал себя за то, что не был добр с сестрой, бедным заблудшим существом. Через некоторое время её плечи перестали вздрагивать и трястись; она посмотрела на него красными воспалёнными глазами.
– Брат, расскажи мне историю о женщине, которую выдали замуж, и её супруг проявил доброту, а не был с ней холодным незнакомцем, и другие жёны полюбили её, как сестру. Расскажи мне сказку о женщине, которую выдали замуж, и у неё родились красивые и здоровые дети, и она прожила долгую жизнь, и сёстры-жёны научили её печь хлеб по обычаям их страны. Расскажи мне сказку о том, как однажды утром она проснулась и поняла, что её сердце стало белым, как шелкопряд, и увидела, что на подоконник падают золотые солнечные лучи, и поверила, что сможет жить и держать мир в ладони, точно жемчужину. Расскажи мне сказку о том, как женщину выдали замуж, и она стала счастливой…
У мальчика задрожали губы: жалость сдавила его, как цепкий плющ. Он опустился на колени у босых ног Динарзад и взял её за руки.
– Я не знаю таких историй, – прошептал он.
– Я тоже. – Она вздохнула. – Но их, возможно, рассказывают.

 

 

Брат с сестрой сидели голова к голове. Через некоторое время мальчик рассказал ей о той вещи, что дымилась и искрилась внутри него. Она не ударила его и не сказала, что это глупо. В тот момент он любил её, свою прекрасноволосую сестру с холодными тонкими пальцами.
Утро свадебного дня было белым, как шелкопряд; снег шёл медленно и лениво, не заботясь о празднике. Лучики тусклого света пробивались сквозь снежные хлопья, и все придворные глядели на них с восторженным изумлением.
Мальчик выбрался из Дворца с полными пригоршнями перепелиных яиц и шоколада, снова нашел девочку у кованых врат – от холода её щёки покраснели. Он ничего не сказал ей, но они улыбнулись друг другу и рассмеялись, как старые приятели. Он нетерпеливо протяну руки к её глазам, чтобы закрыть их.
– До свадьбы ещё много часов, – возбуждённо сказал он. – Давай узнаем, как паучиха сменила профессию!
Девочка сомкнула веки и подняла подбородок; её дыхание в прохладном воздухе превращалось в туман.
– У меня ушло много дней, чтобы добраться до Округа, – начал мальчик. – Восемь ног не делают дорогу короче, а я ведь очень-очень маленькая…

Сказка Портнихи
(продолжение)

В те времена в Округе имелось местечко, которое с первого взгляда можно было принять за церковь: резная дверь и фрески на плафоне, а на скамьях сидели в каком-то смысле прихожане. В нефе, на помосте, напоминавшем алтарь, размещались прялка и ткацкий станок. Окна сияли восхитительным разноцветьем, но это была не церковь, и женщина, стоявшая между прялкой и ткацким станком, не была жрицей.
Это был дом Ксиде, которая даже восьмилапой паучихе казалась удивительной и гротескной. Рук у неё было столько же, сколько у меня лап, и все неустанно двигались: на каждом из сорока пальцев виднелось кольцо из окаменевшего дерева или простого серого камня, и для каждого пальца нашлась игла, напёрсток или шнур, веретено или педаль, отрез ткани или кружевная лента, турнюр или корсет из китового уса, кисточка или запонка. Ксиде была точно колесо или вихрь, я её испугалась. На скамьях стояли кедровые ящички, в каждом сидел шелкопряд, деловито выплетающий нить. Волокна тянулись над спинками до самого алтаря, через медные миски, до краёв наполненные красками всевозможных оттенков, и к ней. Время от времени шелкопряды поглядывали на свою хозяйку с тем немым обожанием, на какое способны слепые черви, и, убедившись, что богиня их не покинула, выделяли ещё немного драгоценной влажной нити.

 

 

Я миновала ароматные ящички, невидимые и незаметные, и приблизилась к Ксиде, чьё лицо сияло в вихре рук, а белые, как паутина, волосы были туго стянуты на затылке. Я смотрела, как она ткёт, и мои лапы подёргивались в такт её движениям; хотели сами коснуться ткани, сотворить такое же чудо из хлопка и шёлка. Я была в восторге, не могла отвести глаз.
На помосте в тот момент стояла женщина с очень длинным и очень аристократическим носом. Ксиде на моих глазах ткала вокруг неё красное платье, отбирая шёлк из рядов с кедровыми ящичками и превращая его в ткань быстрее, чем я могла уследить. Под растущим платьем женщина была нагая; приподняв руки, она придерживала длинные чёрные бусы, чтобы те не оказались вплетёнными в шелестящую юбку.
Где я только не спрашивала о том, как научиться хорошо ткать! В ответ произносили имя Ксиде – шёпотом, вполголоса, почтительно. Я её окликнула. Продолжая работать шестью руками, она приложила две к лицу, вглядываясь в даль и пытаясь обнаружить источник звука.
– Ксиде, я здесь, на полу, – прокричала я.
– Привет, Паучок. Боюсь, у меня нет подходящих моделей для твоего тела, но, если не торопишься, я кое-что попробую.
Женщина в наполовину готовом платье рассмеялась. Из её рта выпала жемчужина. Одна из рук Ксиде проворно её поймала и бросила в миску, до половины заполненную такими же белыми драгоценными кругляшами.
– Мне не нужна одежда. Я хочу быть как ты, научиться ткать. Мне сказали, это правильная профессия для паука. Я хочу быть правильной!
– Мои шелкопряды могут приревновать, – задумчиво проговорила Ксиде. – И, видимо, раз уж ты неправильный паук, твои познания в ткачестве недалеко ушли от врождённых инстинктов.
Я уронила голову:
– Увы, это правда.
– Подойди ближе, Паучок.
Я забралась на её колено, которое казалось мне очень большим. Её громадное лицо нависло надо мной, похожее на молодое лицо невесты. В глазах, полных смеха и света, не было ни зрачков, ни радужки – они оказались полностью белыми и гладкими, как у статуи.
– Судьба, – сказала Ксиде, опустив голову на одно плечо и не переставая ткать всеми руками, – слепая ткачиха, если верить людям. Ты знала об этом? Ты достаточно долго жила, чтобы услышать, как она режет, прядёт и шьёт, ни на миг не останавливаясь?
– Нет, госпожа.
– Это очень глупая история. Прежде всего, я в жизни не перерезала ни одной нити.

Сказка Ткачихи

Я пряду каждую нить до её естественного окончания. Если она заканчивается, то заканчивается, я не уговариваю её хоть немного продлиться. И не рассекаю до срока лишь потому, что мне хочется получить аккуратный рукав. Всё, что я тку, выглядит так, как хочет выглядеть, – не больше и не меньше.
Я была последней из тех, кто сошел с Небес. Они спускались точно дождь из света и в пути меняли облик, а я не хотела меняться. Не видела там ничего, что понравилось бы мне больше дыры, которую Небо сотворило для меня; её прохладных краёв и темноты. Я блуждала во тьме, после того как они ушли, будто сиротка в пустом доме. Когда-то он был таким светлым, а теперь оставшиеся Звёзды висели далеко друг от друга, точно фонари, и молчали.
Далеко на границах черноты есть поле, где растёт трава. Я могла бы тебе сказать, что оно длится вечно, но только ребёнок верит в вечность чего-либо. Однако есть место, где во тьме просыпаются искры света, и их становится больше и больше, пока свет не заполняет всё вокруг, куда ни кинь взгляд. Эти искры – тоже Звёзды, Травинки-Звёзды, которые лежат во тьме, словно лезвия, и ждут, когда часть Неба, что выносила мир в своём брюхе, не забредёт случайно на самый его край и не понюхает их. Всего один раз, чуть-чуть, коснётся кончиком своего носа. Тех, кто выбрал для себя подобное, очень много. Думаю, не стоит их обвинять; они – не единственные сироты, сказавшие себе, что, если хорошенько прибраться в доме, мать придёт домой.
Однажды я отправилась туда, спустя много времени после того, как яркие собратья меня покинули. Мне было одиноко… Можно ли винить меня в том, что из тьмы я пошла навстречу самому яркому свету? Я шла сквозь первые волны Травинок-Звёзд; их миниатюрные лица сияли в предвкушении, которое никогда не увядает, ни на один миг. Я шла по полям, болотцам и речушкам света, где Звёзды почти достигали моей талии, колыхаясь на безымянном ветру и покачиваясь в темноте. Старалась идти осторожно, но они растут так часто и густо, что иной раз я наступала на траву. Мне за это стыдно. Трава ломалась под моими ногами и падала блестящими осколками с Неба, острыми и кричащими, будто стекло.
Когда посыпались осколки, разве мне не стоило оттуда уйти? Разве не за это меня наказали, маленькую потерявшуюся девочку, которой было велено не гулять в саду, чтобы не повредить цветы грязными ногами? Когда они посыпались, их свет плеснул мне прямо в глаза, затопил их; я не видела ничего, кроме света.
С той поры я и не вижу ничего, кроме света.
И в том свете я углядела подобие формы, которая показалась мне похожей на мир. Тот мир оказался совсем не похож на меня. Там были существа, которые ткали; я не могла их увидеть, но видела полотно: миниатюрное и унизанное бриллиантами, сложное и совершенное. Я хотела так же ткать, более крупные и сложные вещи. Когда это желание завертелось во мне, будто веретено, наматывающее льняную нить, мои руки превратились в восемь конечностей, а шёлк собрался в моём животе. Однако я не хотела делаться пауком, хотела лишь ткать. Я остановилась, не став маленькой, чёрной и многоглазой. Зачем слепой множество глаз?
Наконец и я спустилась с Небес – слепая, мокрая и маленькая, изрезанная стеклянным дождём. И там, где упала, начала ткать всеми пальцами, из всего, что могла нащупать: из травы, листьев и веток; собственных волос и грязи; шёлка, хлопка, мокрой шерсти и льна; из розовых шипов, камней и речной воды; содранной коры, высоких стволов и вечнозелёных иголок. Я ткала из всего, к чему могла прикоснуться.
И когда ткала, я видела – то, что ткала, не более. Из-за света, кипевшего в моих глазах, я видела, где начинался каждый стежок, в семенах розы и цветах льна, и где он заканчивался, гнил и превращался в пыль на трупе ведьмы, лежавшем на погребальных носилках, или был разрезан на свивальники для младенца в городе без имени. Я видела нити, уто́к и основу; видела каждый день, который предстояло прожить сотканной мною вещи. Видение было таким большим, что я заплакала. Со слезами и сотканной тканью мой свет ушел в эти паутины, ставшие камнями, улицами, карнизами, мостами и переулками, башнями и колоколами, дверьми и церквями. Они врезались друг в друга под острыми и жёсткими углами паутины, вращались и изгибались вокруг меня, пребывавшей в центре. Чрез некоторое время свет закончился, в полотно пошла моя кровь. Все камни, улицы, карнизы, мосты и переулки, башни и колокола, двери и церкви становились красными, исторгаясь из меня. Как было больно! Но как они пели, появляясь на свет!
Я всегда была здесь и буду. Красный город – моё полотно, и я нахожусь в его центре. Каждый камень и доска знают, что когда-то побывали в моих ладонях. Я вижу, где всё закончится, когда один красный камень превратится в красный песок, а другой – в пыль, которую развеет ветер. Я и тогда буду здесь. Я знала, что в конце концов придут люди и подивятся пустому городу, готовому для них, разложенному как красивое платье. Знала, что они будут голодными и жестокими, как маленькие пауки; будут ходить по траве, даже если нельзя; будут ткать, ткать и ткать, пока не выплеснут наружу всё своё нутро, красное, яркое и кровавое.

Сказка Портнихи
(продолжение)

– Они пришли раньше людей, – сказала Ткачиха-Звезда, указывая на шелкопрядов в их уютных ящичках, – и как же далеко им пришлось забраться! Они ползли на своих нежных белых брюшках по рвучим, грызучим скалам. Мои милые, мои придворные, знавшие одно – тому, что должно быть соткано, нужен ткач. И вот перед ними появилась ткачиха.
Черви начали извиваться в экстазе от того, что госпожа соблаговолила о них вспомнить. Поток нитей удвоился, с пением протекая сквозь миски с краской прямо в её руки.
– У меня не осталось света и крови, мой шелк стал редким и тонким, но они делают достаточно для всего, что я могу захотеть соткать, и мы с ними – семья. Я амператрица переулков, они – шёлк, мечтающий о Звёздах.
Я тогда подумала, что взорвусь от любви к ней; её белые глаза затмили весь мир.
– Но, если ты соткала все эти чудеса, как можешь спокойно ткать женское платье? Ведь это пустяк!
Ксиде взглянула на женщину на помосте, уже почти одетую: её талию окутывал багрянец, крест-накрест пересечённый чёрными лентами в тон бусам, юбка облегала ноги и ниспадала до самого пола.
– Не понимаю тебя, подруга Паучиха. Как ты можешь говорить, что платье – пустяк? Погляди на неё! Эта нить начинается в моих шелкопрядах, а закончится в пасти мантикоры, которая будет подходить к каждому окну в Сотканном городе и петь, пока не охрипнет. Её голос зазвучит как дуэт флейты и трубы, и у одного особенного окна она споёт самую печальную из всех когда-либо спетых песен: о неудачах, тоске и несчастной любви; о поисках, которые идут прахом. Песня будет такая ужасная, что весь город разрыдается. Разве это пустяк? Слёзы будут капать в каждый цветочный горшок, в каждую грязную раковину! Но особенное окно распахнётся, и женщина в багровом платье выглянет наружу. Её улыбка будет такой широкой, что от одного взгляда разобьётся чьё-то сердце. Её волосы будут ниспадать на плечи и грудь, как бусы, и, когда она назовёт чудовище по имени, из её рта прольётся жемчужный дождь. Мантикора сломает три ступеньки, взбираясь наверх, и нежно куснёт женщину за плечо, повалив её на пол, будто разыгравшийся котёнок. Эта пара состарится вместе: морда одной и волосы другой станут одинаково седыми. Когда женщина – та самая женщина, чьё платье ты назвала пустяком! – умрёт, а смерти ей не миновать, мантикора споёт над её бездыханным телом с такой скорбью, что город содрогнётся и застонет, вспомнит, как плакал в первый раз. Семь самоубийц бросятся с башен в невыразимой муке, едва львица допоёт погребальную песнь. От горя мантикора вытащит все платья своей госпожи из гардероба и одно за другим порвёт их на клочки, чтобы сожрать, потому что на них останется её запах, сохранится её вкус, а бедное чудище захочет сберечь в себе всё, что напоминает об этой женщине, чьё платье было пустяком…
По лицу женщины на помосте бежали слёзы. Её рот приоткрылся, но говорить она не могла, а дышала прерывисто и хрипло. Слёзы оставляли пятнышки соли на платье и бусах. И всё равно женщина улыбалась, прижимая к губам пальцы, обмотанные бусами.

Сказка о Пустоши
(продолжение)

Женщина в чёрном и леопард лежали, свернувшись вместе, на потрескавшейся земле и слушали. Пятнистый кот помахивал хвостом из стороны в сторону.
– Там, откуда мы пришли – а называется это место Урим, – запрещены иные наряды, кроме чёрных одеяний и вуалей, которые ты видишь на моей госпоже. Мы оба не можем вообразить себе такое платье.
– Я тоже не могла, – сказала Ожог, её дым спокойно перетекал от затылка к самому кончику хвоста и обратно. – Джинны иной раз носят чужеземные штуки, если они короли, королевы или члены Кайгала, но мы можем превратить наше пламя в любую одежду, какую пожелаем. Как правило, она затмевает даже самую роскошную ткань. Но я не вижу, где завершится полотно моего тела, а это был бы полезный трюк.
– В Уриме мы узнаём друг друга лишь по глазам. Там даже занавески на каждом окне чёрные.
– Мне бы это показалось унылым и мрачным, – сказала джинния.
– Как и нам… но ведь Урим – Траурный город, и мы не можем противиться его сути.
Джинния поначалу не ответила, только глазами сверкнула. Потом взялась чёрными руками за прутья клетки.
– Но вы не мёртвые, и вы сбежали из края чёрных занавесок.
Кот улыбнулся, как могут улыбаться лишь коты.
– Все сказки о мертвецах одинаковые. Нам интересна твоя – ты живёшь и горишь.
Ожог покачала головой.
– Ты очень странный, Рвач. А твоя госпожа ещё страннее.
– Сказал дух огня, заключённый в железную клетку, которую может в любой момент расплавить, – легко парировал леопард.
– Как-то так, – ответила джинния с лёгким смешком.

Сказка Портнихи
(продолжение)

Не понимаю, почему она позволила мне остаться. Я всего лишь паучиха, но она уговорила меня сидеть рядом с ней и рассказать о стекле, отравителе и бедных сиренах. Ксиде не прекращала ткать ни на миг, но смеялась в нужных местах, её дыхание замирало там, где следовало, и это значит, что она слушала меня, паучьи страдания её на самом деле заботили.
Она назвала меня Манжетой – хотела, чтобы я познала ценность платьев. И я познала… Я слушала её истории о каждом наряде: о зелёном чулке для однонога, который порвётся на изумрудные лохмотья о шипы солеягодника на Антиподовых островах; о чёрном сюртуке для аджанабского гробовщика, которому предстояло жениться за день до смерти и лечь в могилу в том же наряде, в каком он сочетался браком; о невесомом белом платье, сотканном почти целиком из моего собственного шёлка, шёлка скромной паучихи, для жены Герцога, которой предстояло обратить его в пепел в тот день, когда её дочь появится на свет; о крыльях из конского волоса и розовых лепестков для сына изготовителя масок, который хотел узнать, как Аджанаб выглядит с высоты… Он будет прятать их от отца под полом и зелёным ковром так долго, что они превратятся в пыль и коричневую труху. Я слушала её истории так же внимательно, как изучала выкройки, и в компании Звезды узнала всё, что полагается знать и делать правильной паучихе.
В церкви, которая не была церковью, жили мыши. На самом деле в этом нет ничего удивительного: все церкви поражены такой заразой. Место, где ткала Ксиде и стояли ящички с шелкопрядами, сияло, но остальное пространство было ужасно пыльным и запущенным. Пыль покрывала, делала серым, пасмурным и тусклым абсолютно всё. В конце концов, мало кто из небесных жителей обратил бы внимание на пол. Только я замечала, поскольку ходила по нему. А по углам, где жили мыши, слой пыли был таким плотным и толстым, что я могла бы, проявив невнимательность, утонуть в ней, как в мягком пепле, и исчезнуть навсегда. Мыши намного больше, и пыльный туман был для них всё равно что воздух; весь их мир был окрашен в разные оттенки пыли, и сами они превратились в подобие её бродячих сгустков.
Время от времени я с ними разговаривала, так как они были в восторге от Ткачихи-Звезды, её шелкопрядов, паука и не смели приближаться… но желали её коснуться. Как сильно они этого желали!
Один мыш был очень крупным; он стал сильным, пробираясь сквозь пыль. Поздним летним вечером он сказал мне, поглаживая усы серыми лапами:
– Она такая яркая!
– Да, она такая. Но ты подумай, какой она была вначале! Сколько в ней было света!

 

 

Мыш нахмурился.
– Она ярче, чем всё, что мы знаем, – сказал он.
– Она не ярче, чем ты или я. Её свет вытек, нить за нитью.
– Она яркая внутри! – раздражённо клацнул челюстями мыш. – Мы тут в пыли посовещались и решили, что нам следует её съесть.
На мгновение я потеряла дар речи, моё горло сдавило от ужаса.
– Вот что случается, когда живёшь в пыли! Вы не сможете её съесть!
– Если набросимся все сразу, сможем.
– Я не позволю.
Мыш ухмыльнулся.
– В тебе хватит яда на пятерых, возможно на шестерых, из нас – если сильно разозлишься. Но остальные не оставят от неё ни кусочка! Такая яркая и сладкая! Какими яркими станем мы!
– Пожалуйста, не делайте этого! Что с нами будет без неё?
– Что будет с вами, нам неинтересно. Мы же станем яркими, какими до нас мыши не бывали!

Сказка о Мышином Королевстве

В самом начале повсюду была пыль. И в конце тоже будет пыль. И между началом и концом – пыль, пыль, пыль!
Церковные мыши знают, что всё вокруг состоит из пыли. Мы слыхали, что в невозможных землях по ту сторону Церковных дверей есть существа, которые верят, будто всё вокруг сделано из огня, воды, эфира или мельчайших искр, которые никто не может увидеть. Мы в такую дребедень ни за что не поверим.
Хотя кое-кому из нас доводилось слышать – ох, и зачем кому-то понадобилось выдумывать подобное? – что за этими стенами есть огненный шар, именуемый «солнце», и не существует вещи, которая была бы ярче него.
Если эта штука настоящая, мы и её съедим.
В пыли нет ничего яркого. Только серое и пасмурное, и мягкий пепельный запах, постоянно касающийся усов. Мы его ненавидим, но долго не знали, что от него можно избавиться. Когда я был размером с мышиный мизинец и сосал материнскую грудь, мне довелось услышать, как старые серые дядюшки говорили про Лысохвоста – некогда вице-короля мышей… ибо не бывает королей пыли, вездесущей пыли, что даёт нам жизнь и смерть. Пыль – король над всеми нами. Лысохвост был самым храбрым из мышей, которым пыль позволила быть таковыми. Он облачился в пыль и вышел из Углов, как иной раз делают вице-короли, отважные правители, не бегущие от приключений. Он видел шелкопрядов в их ящичках – извращение! – и покачивание нитей, и медные миски, что окружают Ткачиху. Он поднялся на задние лапы, желая заглянуть в миски и узнать, что в них; его усы подёргивались туда-сюда, роняя частички пыли в миску.
Как я уже сказал, Лысохвост был храбрым. Он поспешно приподнялся на кончиках пальцев и опрокинул медную миску на себя. Краска, магическая и чудна́я субстанция, которую Ткачиха держит при себе, пропитала его от кончиков лап до кончика голого хвоста. Он сделался Жёлтым – весь, включая глазные яблоки и ушные раковины, – Жёлтым и ярким, ярче той штуки, которую называют солнцем. Краска смыла пыль, и Лысохвост первым из всех мышей освободился от неё. Он отбросил смертную суть и стал золотым.
Лысохвост вернулся в покрытые пылью Углы и рассказал мышам о том, что видел и сделал. Поначалу его жёлтое тело вызывало у всех отвращение и ужас: у мышей болели глаза, не видевшие ничего, кроме пыли и собратьев, копошащихся в пыли, а также серых комков посреди серости. А Лысохвост сиял, был весь Жёлтый! Представь себе всеобщее волнение и испуг. Теперь в мире существовало уже две вещи: Пыль и Желтизна!
Чем больше мыши глядели на Лысохвоста, тем сильнее они ему завидовали. Один или двое решились лизнуть его мерцающую шерсть розовыми язычками, мелькнувшими меж зубами, покрытыми пылью. Они сказали, что на вкус он был очень ярким и тёплым. Сам же Лысохвост уговаривал нас пойти и самим исследовать миски.
– Ткачиха ничего не видит, кроме нитей и червей! – убеждал он. – Она не причинит нам вреда! Станьте яркими! Станьте не такими, как пыль!
Но тогда мы боялись Ткачихи. Она казалась такой большой и коварной. Однако мы решили стать яркими и, посовещавшись в углах Углов, постановили съесть Лысохвоста, чтобы всем стать Жёлтыми и одержать победу над пылью. Мы подстерегли Вице-короля в самых густых и сырых пыльных трясинах и разорвали на части, не оставив даже хвоста. На вкус он оказался как любая другая мышь.
Но что мы при этом ощущали! Его яркость внутри себя и его Желтизну. Она скользнула в наши животы, как масло, как могло бы скользнуть воображаемое солнце. Те из нас, кто съел Лысохвоста, возвысились среди мышей, и мы начали думать как мыши до нас не думали: что, если в мире больше двух вещей, а не только Пыль и Желтизна? Мы не могли догадаться, какие это вещи, но жаждали яркости, света, Желтизны! Те мыши, которым её не досталось, оплакивали неудачу и сильнее прочих жаждали отыскать иные вещи.
Некоторые из них выбрались из Углов и опрокинули миски с краской себе на головы. Они прибежали назад, исполненные радости, чтобы показать нам штуку под названием Зелень, а также почти немыслимый Пурпур! Мы ахали, задыхались от восторженного трепета, не в силах поверить, что во Вселенной нашлось место для всех этих вещей, а не только для Пыли. Мы бросились на мышей и содрали Зелень и Пурпур с их шерсти, как мясо с костей, – само мясо с костей мы тоже содрали. То было головокружительное время… О Красном пиршестве я тебе и рассказывать не буду!
Но мы больше не хотим тратить время, копошась в мисках. Зачем довольствоваться объедками, если жаркое на виду? Мы знаем, что Ткачиха – источник всей Желтизны, Зелени и Пурпура, а также Красноты и всего, что не есть Пыль. Поэтому съедим её без остатка, как съели Лысохвоста, Черноуса, Пыльнобрюха и Лапу-Культяпу. Представь, какими яркими мы тогда станем!

Сказка Портнихи
(продолжение)

Мыш облизнулся и потёр серые лапы.
– Какой она будет на вкус? Такой же, как мыши?
Я трепетала под его голодным взглядом.
– Я видела солнце, улицы и мир по ту сторону Церковных дверей. Почему бы вам не отправиться туда? Я оставлю дверь приоткрытой, и вы все сможете выбраться на свет, чтобы увидеть собственными глазами, из чего сделана Вселенная, ибо в ней есть и другие вещи, кроме Желтизны, Зелени, Пурпура и Красноты. Вы Синеву когда-нибудь пробовали?
– Нет! А она жёсткая?
Мыш ухмыльнулся, продемонстрировав пыльные зубы.
– Да, очень. – Я отчаянно топала лапками, от напряжения у меня болел живот. – Честное слово, друг мой мыш! – продолжила я со всей весёлостью, на какую была способна. – Ксиде вряд ли стоит ваших усилий, она выжата, как старая тряпка. Пойдём со мной, в мир по ту сторону Церковных дверей, и пусть все твои собратья присоединятся к нам. Я покажу вам самое яркое из всего, что там есть! Сотку вам всё, что пожелаете, создам красоту, цвет и свет! И вы поймёте, что можете быть ярче фонарей, ничего не съедая. К яркости ведёт много разных путей.
Мыш засомневался.
– Я слыхал, что в мире снаружи легко оказаться раздавленным или прихлопнутым метлой. Мы хотим быть яркими! Яркими и великими! Чтобы никто не осмелился нас раздавить или что-то с нами сделать метлой.
Я надолго задумалась, и в моих многочисленных глазах показались слёзы.
– Кажется, я знаю, как вам получить желаемое, оставив Ткачиху в покое и не съедая её.

 

Я отправилась к Ксиде и устроилась на сгибе её локтя, полная тоски, словно сеть мух, – я стала правильной паучихой и знала, для чего нужны мухи и паутины и почему мухи не хотели со мной разговаривать. Я рассказала ей всё, что узнала и задумала. Она грустно улыбнулась; её белые глаза мерцали, губы легко и нежно коснулись моей спины. Это было похоже на прикосновение лунного света, и я успокоилась.
Я начала ткать множество вещей, готовясь к уходу и исходу мышиного королевства. Прежде всего я соткала зелёные чулки, зелёные ботинки с подошвами из древесины церковных скамеек и длинный чёрный парик с блестящими кудрями. Отправила гонца в Трущобы масочников за маской из золота и павлиньих перьев. И поскольку меня попросили, за много дней, недель, месяцев и лет, ибо я всего лишь маленькая паучиха, а не Звезда, я соткала длинный жёлтый сюртук с золотой нитью в каждом шве.

Сказка о Плаще из перьев
(продолжение)

– Они упражнялись, пока я ткала, громоздились друг на друга и создавали необыкновенные формы, соответствующие их изощрённому чувству юмора: сначала кошку, потом собаку, затем волка и льва. Именно тогда они научились открывать пасть-из-мышей и рычать так, что пугались голуби, жившие на стропилах, и оттуда на пол сыпался дождь из белых перьев. В завершение они аккуратно соорудили из самих себя человеческую фигуру, на копошащиеся плечи которой мы надели жёлтый сюртук; на её ползучей голове я закрепила золотую маску, а на извивающиеся ноги натянула чулки и башмаки.
Далее выбрали мыша, который заключил со мной сделку голосом голема: он попросил придумать им хорошее имя, в котором ничего не было бы связано с усами, хвостами или лапами. Я предложила имя Костя – так звали гробовщика; наверное, сильно размечталась в тот момент.
«Но вы оставите Ксиде в покое?» – спросила я, не смея надеяться.
«Если ты обеспечишь нам развлечения в виде источников яркости, мы точно не посягнём на её жизнь», – великодушно пообещал Костя.
И вот я нахожу для них цвета, а они не трогают сердце Аджанаба. Я дам им плащ из твоих перьев, за что умоляю меня простить. Не могу позволить, чтобы хотя бы зуб коснулся её руки!
Манжета еле слышно засопела и резко подняла одну из иглоножек, натянув золотую нить.
– Что касается моих лап, ты уже должен был догадаться. Это сделала Фолио, создавшая все чудеса Аджанаба, среди коих я – самое маленькое и никому не известное. Я просила её об этом, умоляла, чтобы стать достойной Ксиде. Похожую историю ты услышишь в каждом городском квартале и округе. Я заплатила ей шёлком; столько шёлка мне никогда не приходилось исторгнуть из своего тела – я чуть не умерла от усталости. Но ей требовалось его очень много, чтобы что-то улучшить в суставах дочери. – Манжета радостно постучала передними лапами друг о друга. – Странно думать, сколь многое в её ребёнке сделано из того, что аджанабцы любили больше всего на свете! Она исполняет желания, как джинн, но, увы, слишком многое берёт взамен. Наверное, джинны тоже так делают. Я хотела ткать не только паутины, и Фолио сделала мне одолжение. Она сказала, работа со мной потребовала значительного усердия.
– Что он сделает со мной, когда перья в хвосте закончатся?
Паучиха ответила не сразу, с несчастным видом постукивая своими иголками.
– Возможно, тебе следует вспомнить моего отравителя, – неуверенно предложила она.
– Почему ты хранишь ему верность? – вскричал я. – Мне дела нет до твоего отравителя! Моя клетка крепка, и перья, которыми он владеет, меня сковали. А тут ещё твой пузырёк минувших дней да иголки! Сделай что-нибудь, если так его ненавидишь: отопри клетку, укуси его, не будь жалкой служанкой, словно тебе другое не по силам!
От досады я вцепился в почерневшие прутья, но Манжета лишь бросила на меня холодный взгляд, покачиваясь на своих нитях.
– Все ли крупные существа думают, что их страдания – трагедия мира, а муки крошек – ничто по сравнению с ними? Безусловно, Костя считает именно так, теперь, когда отбрасывает длинную тень. Он уже не замечает меня – я восьмилапая машина, предназначенная лишь для того, чтобы создавать ему новые яркие вещи. С тех вершин, где он обитает, меня не разглядеть. Но он тебе сказал, что здесь есть углы, а там, где есть углы, есть и мыши. Все мыши трепещут при виде того, чего Костя добился, – он, живущий среди людей и облачённый в красивую одежду. Ему не нужно за мной наблюдать, это делают они. Они слышат! Колокол – клетка, ничем не хуже твоей. – Манжета покачала головой. – Я не такая яркая, как ты, но истекаю кровью и терплю его, всё ради неё.
Я смутился и снова бросился на подушки. Клетка раскачивалась, стропила трещали под её весом. Тонкие доски пола заливала ночная тьма. Голосок Манжеты вновь донёсся из колокола, задумчивый и скрипучий:
– Чтобы ты знал: нить, которую я использую для плаща, соткана не из твоих перьев. Это самый красный из красно-золотых шелков, я помогла Ксиде выпрясть его из червей в их ящиках. И она сказала мне… она всегда говорит… где эта нить закончится. Хочешь узнать?
– Да, – сказал я слабым голосом.
– «Моя милая Манжеточка, – прошептала Ксиде. Она так внимательна и не хочет причинить мне боль громкими звуками, как другие. – Ты не поверишь, куда направится эта нить! Сквозь твоё маленькое тело к колыбели в ночи, свивальникам и единственной усладе ребёнка. Но даже там она не закончится… Это подарок сестры сестре; будет так много огня, огня и света!» Поэтому я думаю, что тебе стоит помнить о моём отравителе и быть мужественным.
Больше из колокола не донеслось ни звука, хотя я ждал и напрягал слух, чтобы не упустить ни одного шороха. Но паучиха молчала. Колокольная башня погрузилась в тишину и спокойствие. В нужный срок мышечеловек вернулся, чтобы выдрать из моего хвоста новую пригоршню перьев. Он пел и прыгал от радости… Я не закричал, но всхлипнул и заплакал; кровавый круг под моей клеткой стал ещё больше. Так проходили мои дни и ночи, с пауком над ухом и мышами за дверьми клетки. Один или два раза я будто увидел, как мелькала серая шерсть или чёрные глазки-бусинки в пустых прорезях маски.
Я очень большой, но в плаще много слоёв. Когда перья в хвосте закончились, я остался голым и опозоренным, но этого оказалось недостаточно. Мне пришлось ждать, как и ему, пока они не вырастут заново, чтобы их опять выдрали. А Манжета, малютка-портниха, не могла ткать быстрее. С учётом этих двух особенностей создание плаща затянулось на два года. Я чувствовал, как тускнею и старею от потери крови, невозможности летать и кислых золотых слёз. Трижды Костя полностью выдирал мой хвост, а колокольная башня всё это время заполнялась блестящими вещами, котелками серебра, медными жаровнями, монетами и бесчисленными жакетами, жёлтыми, один ярче другого, и отрезами ткани, которая будто светилась, а также фруктами, мерцавшими в свете ламп: яблоками и гранатами, плантайнами и скользкими влажными финиками. Мне позволяли съесть их остатки, когда Костя насыщался. Несколько раз он вспоминал о своём слове и давал мне мышей, хватая их по углам башни и кидая в мою клетку – зачем жалеть мышей, которые не пробовали Желтизну или Зелень, не возвысились над пылью и не жили в шёлковом футляре?
Наконец, когда во мне не осталось сил из-за того, что меня часто обдирали и лишали перьев, а моя радость и воля уплывали в колокол, Костя явился домой после вечерних развлечений, дрожа и хихикая в предвкушении. Я не смог бы поднять голову, не прикажи он мне это сделать.
– Фонарь, вставай! Он готов, я уверен! Самая яркая вещь из всех, что я знал! Я буду даже ярче тебя!
Я вяло встопорщил оставшиеся чахлые перья. Несколько искр ударились о прутья клетки.
– До чего же ты угрюмое отродье, – сердито заметил Костя и поправил свою золотую павлинью маску. – Манжета! Манжета! Мой плащ готов? Спускай его! Я так долго ждал! Ты обещала! Если ты его сейчас же не отдашь, я побегу со всех ног прямо к Церковным дверям!
Из-за края колокола показалось золотое сияние, которое с каждым мгновением усиливалось. Даже я обомлел, ослеплённый увиденным: это был плащ из перьев, чья искусная выделка превосходила воображение; такой длинный, что он должен стелиться за тем, кто его наденет, королевским шлейфом из шелковых перьев. Плащ сиял золотым, красным, оранжевым и белым; каждое перо было аккуратно уложено на другое, и глазки́ горели так ярко, что больно смотреть. Жёсткий воротничок состоял из моих самых коротких перьев; предполагалось, что он будет обрамлять лицо с небрежным изяществом. И он действительно сиял, сиял украденным у меня светом и моими же цветами, и был красив, так красив, что даже непревзойдённому портному не мечталось. Королева, император или щёголь выглядели бы маленькими, убогими и тёмными в том плаще, потому что не каждый может накинуть на свои плечи само солнце.
Костя запищал от исступлённого восторга. Но, разглядев плащ получше, нахмурился и проворчал:
– Раньше он был ярче.
Манжета сбежала по ткани, нетвёрдо держась на ногах после колокола.
– Перья пламенеют только на хозяине: горит сама птица, а не её оперение. Но Фонарь слишком большой, чтобы носить его на плече как брошь. А плаща, подобного этому, ещё никто никогда не делал, друг мой Костя. – Она постучала иголками друг о друга и сглотнула комок в горле. – Ты даже ярче, чем она! – выговорила паучиха наконец.
Тут Костя подпрыгнул и сплясал нелепый, но радостный короткий танец, ударяя изумрудными каблуками по голеням, обтянутым изумрудными чулками.
– Помоги мне! – Он хихикнул. – Помоги мне его надеть!
Костя подставил плечи, и Манжета-иглоножка с великим трудом натянула блистающую вещь на копошащуюся кучу мышей, не обращая внимания на страстный писк и беспокойные руки в перчатках. Плащ лёг как огромная пламенеющая ладонь, и в тот момент, когда Манжета расправила левую часть и застегнула резной пряжкой из моего отсечённого когтя, человек-из-мышей начал кричать.
Он извивался под плащом, но маска сохраняла его лицо бесстрастным; прорезь, заменявшая рот, не стала шире и не исказилась. Костя издал жуткий высокий вопль, а потом заверещали сотни мышей, целый агонизирующий хор… Они хлынули из глаз и рта маски, из-под парика; прогрызли зелёные чулки и ботинки; поспешили из расшитого живота, разорвав жёлтый сюртук на грязные лохмотья. Мыши бежали прочь от тела, но на бегу, слепые и потерявшие голову от боли, умирали парами, падая на дощатый пол с тихим жалким стуком, одна за другой. Манжета носилась между ними, пронзая каждую иглой, и сама вопила хриплым голосом, испуганно и торжествующе. Ей понадобилось много времени, чтобы убедиться в том, что все мыши были мертвы, как пыль.
Закончив, она одной из своих лап сняла ключ от клетки с лакированного пояса мышиного голема и подтащила ко мне. Я обычно не так проворен с клювом, но в тот раз мне хватило изящества, чтобы освободиться из этой штуки, в которой я просидел несколько лет.
– Я тут подумала, – пропыхтела паучиха, – что, возможно, мышам не следует потакать. Возможно, Звезде не нужно, чтобы за ней присматривала паучиха. Возможно, я достаточно долго прожила в колоколе.

 

 

– Не понимаю, – потрясённо сказал я, раскрывая крылья от стены до стены.
– У меня ушло два года, чтобы пропитать каждое перо своим ядом. Я ведь всё делала одна. Плащ дымился от яда, когда я закончила, хотя этого не было видно. Они вдохнули мои пары и в панике – на панику среди мышей всегда можно рассчитывать – прогрызли себе путь через одежду и нижний слой перьев, проглотив мой яд с той же охотой, с какой глотали всё остальное. Мой яд не яркий, но быстрый.
Плача и смеясь одновременно, мы с Манжетой прошлись по тому, что осталось от мышиного воинства. Я давил их по одной; на дощатом полу оставались отпечатки, будто следы от жутких чашек. Паучиха сидела у меня на плече и гладила мои перья, а я тяжело дышал от скорби и облегчения.
Когда мы закончили, я позволил своим искроперьям поджечь плащ, и мы смотрели, как выгорает отрава, от которой у пламени был яркий зелёный оттенок. Когда весь яд выгорел, Манжета попросила меня разбить колокол.

 

 

– Я не могу повернуть замок, – сказала она. – А ты точно сделаешь это для меня.
Я посмотрел на стропила в вышине, сломанные и такие высокие, что небо затекало внутрь, словно в бутылку с чёрными чернилами. Чтобы добраться до них, понадобилось несколько раз взмахнуть крыльями, а потом, хоть без хвоста мне и не хватало ловкости, я превратил колокол в бронзовые осколки ударом клюва.
– Спасибо, – сказала Манжета и начала медленно спускаться по лестнице, удовлетворённо цокая иглоножками.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

– Разумеется, перья отросли, – сказала я, поглядывая на пышный, густой хвост, весело сиявший в темноте и освещавший комнату, будто камин.
– Разумеется, – сказал Фонарь.
– Но, если это место причинило тебе такую боль… почему ты остался? В той же самой клетке с подушками. Что ты за отвратительное существо!
Он рассмеялся – тихонько, чтобы не разбудить ребёнка.
– Сначала я боялся уйти, отправиться прямиком в этот странный город с его пустыми улицами и чужеродными звуками. Я притаился здесь и ел мышей. Но потом выглянул за дверь и увидел, что Округ заняли все блаженные Аджанаба, оставшиеся и танцующие среди руин. Я кое-что в этом смыслю – и тоже решил потанцевать. Во время Карнавала Рассвета я изображаю солнечное сияние, и в моём огне город видит рождение каждого дня. Я не феникс, но стараюсь изо всех сил.
– Тебя послушать, ты всё делаешь один! – вдруг сказала девочка и резко села – длинные волосы упали по сторонам от лица, руки скрещены на груди, пристальный взгляд устремлён на пернатого гиганта.
– Так и было, моя темноокая радость, пока не появилась ты. – Фонарь посмотрел на меня: его золотые глаза сияли от гордости. – Дети всё меняют, верно?

 

 

Девочка, которую теперь я могла рассмотреть, была необычайно красива: большие ясные глаза, коричневые словно хорошая древесина; чёрные, как сажа, длинные волосы, заплетённые в свободную косу; изящный нос с раздувающимися от гнева ноздрями и подбородок – острый будто грань алмаза. Я маловато знаю о человечьих детях, но она точно ещё не стала взрослой женщиной. Однако и ребёнком не была – я видела узлы мышц на её руках. Несомненно, девочка танцевала. По её правой руке и правой стороне груди, прикрытой лишь лоскутами красной ткани, змеились сложные татуировки, усердно нанесённые на кожу: длинные раздвоенные языки танцующего пламени, достигавшие шеи и лизнувшие щёку.
– И всё-таки, – пробормотала я, – она не может быть твоей дочерью. Это не настоящее пламя, и она не настоящее твоё дитя.
Девочка прищурилась, уставилась на меня с ненавистью и презрением.
– Что ты в этом смыслишь? – прошипела она. – Кто породил обычный, вонючий дым? Он мой папа, и это в той же степени правда, как всё, что ты узнала за свою жизнь.

 

 

Фонарю стало не по себе.
– Возможно, время пришло, – сказал он с несчастным видом. – Возможно, я потакал тебе, как маленькой мышке. – Девочка в ужасе уставилась на него; её глаза заполнились слезами с той лёгкостью, какая под силу лишь детям. – Она вернулась, видишь ли. После стольких лет…

Сказка о Плаще из перьев
(продолжение)

Я научился танцевать во время Карнавала, и мои перья отросли. Плащ был в надёжном месте, и не требовалось никому подчиняться. Временами казалось, что ничего не было, и я не смотрел на мир сквозь прутья клетки. Но я не мог её сломать, погнуть прутья и разодрать синие подушки. Говорил себе, что так бывает с каждым вором, который допускает небрежность. Разве всё не началось в саду Равхиджи, где я оказался настолько беспечным, что позволил себя поймать со ртом полным вишен? Думаю, что на самом деле я боялся клетки, словно она была живой, потому что провёл в её брюхе годы и по-прежнему страшился приближаться.
Вот почему я устроил гнездо на обломках колокола. А потом пришла она.
Я слышал, как она подымается по ступенькам, как медленно шуршат её ноги и доносится тяжёлое дыхание. Вспоминая об этом, я понимаю, что ей, наверное, было трудно взбираться по крутой спиральной лестнице. Но она поднялась и стояла передо мной: сияющая, скорбная и старая. Старше, чем я предположил, – ведь я был просто глупой птицей и думал, что она осталась такой, как в дни нашего знакомства, не изменилась. Видимо, подобную глупость совершают все влюблённые.
Моя гусыня пришла. У неё были серебристые волосы, короткий жакет из гусиных перьев и длинные серые юбки. Моя Гнёздышко, которую я любил очень давно: когда она была зачарованной гусыней, а мне было неведомо, что такое клетка. Моя Гнёздышко, потерянная столько лет назад. Ей было незачем говорить: я узнал её, хоть она пришла в нелепом женском теле. А что в той встрече не выглядело нелепым? Старая женщина и птица – будто гусыня и Жар-Птица сами по себе являлись недостаточно невозможной парой. Мы не могли остаться вместе, свить гнездо и летать. Она утратила небо и меня. Я рассмеялся – мой смех был хриплым страдальческим лаем. Мы стояли лицом к лицу, медленно осознавая, как сильно отдалились друг от друга.
Гнёздышко держала в руках ребёнка, завёрнутого в серое покрывало и шерстяные лоскуты. Я едва заметил дитя, потому что смотрел лишь на неё.
– Прости, – наконец сказала она. – Я не хотела постареть или обзавестись руками и ногами. Я была бы счастлива рядом с тобой. Но ты не позволил мне этого.
– Моё перо…
– Я знаю, мой милый, я знаю… Ни один из нас ничего не мог поделать. Наша история очень грустная. Может, потрёпанная оперная труппа, которую я видела внизу, однажды сыграет её на сцене. Но быть женщиной не так уж плохо; останься я гусыней, точно не прожила бы достаточно долго, чтобы найти тебя. Гуси – существа мимолётные и часто глупые.
Потом она рассказала мне обо всём, что с ней произошло после нашего расставания: как она познакомилась со Звёздами, покинула мир живых и вернулась обратно; как помогла Звезде родить ребёнка и вынесла его из тьмы. Я рассказал ей о паучихе, мышах и Звезде в сердце города. Мы бы изливали свои приключения всю ночь, но ребёнок проснулся и начал пронзительно кричать. Гнёздышко дала ему пососать свой палец, и дитя чуть притихло. Она посмотрела на меня сквозь поредевшие волосы, которые теперь, с возрастом, напоминали длинные тонкие перья.
– Я принесла её тебе, – сказала она.
– Ребёнка?
– Ты так хотел птенчиков, когда я летала с тобой. Больше, чем меня… Когда эта малышка впервые дёрнула меня за волосы, я поняла, где она будет в безопасности и что ты присмотришь за ней. Я поняла, что она тебе нужна. Она – не птенчик, у неё нет перьев и клюва, и она никогда не полетит. Но ведь я тоже больше не летаю.
Я посмотрел на девочку в пелёнках. Её большие тёмные глаза сонно мигнули в ответ; густые тёмные волосы напоминали обожжённую траву. Она не сильно смахивала на Жар-Птицу, но моё сердце всегда было нежным. Поэтому, когда малявка протянула пухлую розовую ручку и схватила мой тёплый бронзовый клюв, я услышал её смех и вспомнил все оранжевые яйца, которые высиживала моя кузина, гнездо из пепла и деревья посреди пустыни. Я понял, что эта сиротка – моя родная, моё утешение, моё вылупившееся яйцо, моя девочка.
– Я бы искал… – начал я.
– Ты бы никогда меня не нашел.
– Она красивая.
– Знаю.
Гнёздышко, деловитая и бесцеремонная, шмыгнула носом и начала рыться в сломанных досках, отрезах шелка и блестящих вещах, оставленных мышами, чтобы собрать достаточное количество обломков и соорудить колыбель. Пока она искала, я тихонько пел ребёнку, и через некоторое время девочка уже лепетала в такт мне.

 

 

Почти наступило утро, когда колыбель была закончена, – небрежная, но до странности милая штука, опиравшаяся на два длинных золотых виолончельных смычка и округлые осколки колокола, сделанная из красного дерева и камня, застеленная полотном Ткачихи и прикрытая крышкой сундука, в котором когда-то лежали монеты, привлекшие сорочий взгляд мышей. Гнёздышко уложила туда ребёнка и вновь взялась за ткань, чтобы сделать из неё одеяло.
– Постой! – вдруг воскликнул я и ринулся к стропилам, от чего вся башня затрещала и задрожала.
Я вытащил плащ из пространства в стене, куда засунул его, не в силах смотреть и вспоминать о случившемся без ужасных болей в хвосте. Я слетел вниз; золотой плащ из перьев стелился за мной, точно воздушный змей. Мы завернули в него нашу девочку и погрузили её в мечты. Моя черноволосая красавица спала в моём пухе, и все золотые перья сияли вокруг её лица, как солнечные лучи.
В то утро я пропустил Карнавал. Гнёздышко лежала в моих крыльях, как когда-то, и мы слушали, как спит наша дочь. Я пытался сдержать слёзы – не мог допустить, чтобы они упали на её узкие плечи.
– Ты ведь не уйдёшь сразу, правда? – хрипло прошептал я. – Я этого не вынесу. Здесь так одиноко… Пройдёт время, и этот ребёнок станет мне дорог, как пламя и как дороги любой утке её утята. Но не без тебя! Ты должна хотя бы ненадолго задержаться, ради меня. Мы будем семьёй, некоторое время. Хоть чуть-чуть…
Гнёздышко повернулась ко мне и ослепительно улыбнулась, точно десяток полуденных солнц.
– Конечно, я останусь с тобой, моя единственная любовь, мой родной.
Она и впрямь осталась. Ненадолго.

 

Было лето, когда Гнёздышко задала мне вопрос. Я отнёс её на самый верх башни, и там она радостно сидела, болтая ногами над пустотой, оглядывая почти опустевший Аджанаб и указывая, словно маленькая девочка, на знакомые места: блистающую цветами Варени, далёкое Оперное Гетто, откуда доносились звуки арий, площадь Корицы-Звезды и маленькую танцующую Аграфену, тёмную искру на свету.
– Ты дашь мне перо? – вдруг спросила Гнёздышко, обратив на меня прищуренные глаза и прикрывая их рукой от солнца.
– Зачем? О чём таком ты можешь попросить меня, что бы я не сделал это в тот же миг?

 

 

– Я хочу быть уверена в том, что смогу позвать тебя, когда пожелаю и будет нужно.
– Просто позови, и я приду. Разве я не вскакиваю, когда ребёнок плачет?
Гнёздышко рассмеялась. Мне не понравилось, каким сухим и надломленным стал её голос, точно хворост.
– Даже если так.
Я задумался. Солнце было яркое и красное; безжалостное южное солнце, которое я теперь хорошо знал.
– Я никому бы не отдал ни одного пера, кроме тебя, – тебе я отдал бы их все. Более того, я бы отдал своё пламенеющее сердце, вложил его горящим в твои ладони.
Я изогнул длинную шею и на миг поймал солнце в эту странную живую петлю; мы вместе сияли. Затем я выдернул одно длинное перо из хвоста и позволил ему, увенчанному каплей крови, упасть в морщинистые руки Гнёздышка.
И знаешь, что? Мне совсем не было больно.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

– Утром она исчезла, словно её и не было, и я остался один на своей колокольне, с голодной дочкой, которую нужно было кормить. – Фонарь потрепал волосы девочки огромным крылом. – Я назвал её Утешение, ибо в этом её суть: она утешила мою боль от пустого гнезда, боль от потери моей гусыни.
Утешение плакала, её маленькие плечи жутко вздрагивали, голова была опущена.
– Я думала… я думала… думала, что я твоя, – прошептала она.
– Ты моя, тыковка!
– Нет, я думала… думала, что я на самом деле твоя. Ты родился из дерева, но ты – птица. Мантикора рождается из фрукта, но на него не похожа. Молодой дракон выглядит в точности как девушка. Я думала… думала, что я – Жар-Птица. Что однажды раскрою крылья и полечу вместе с тобой, так близко к солнцу! Я думала, в этом мире дети не похожи на родителей. И я такая же.
Она обхватила руками массивную шею своего папы и горько расплакалась.
– Прости, бедняжка. Я должен был тебе рассказать. Но я тебя так любил, и ты была так счастлива. Мне не хватило духу сказать, что всё не так. Ты знаешь, – он посмотрел на меня поверх дрожащей головы дочери, – научившись ходить и прыгать, она прямиком побежала в мою старую клетку и сделала из неё спальню. Ей понравилась старая штука, которая качается и стонет! Я собрал побольше подушек, и в тот миг, когда она скакала и смеялась внутри, клетка перестала казаться мне жуткой.
– Я просто сирота, – прошептала девочка, ни к кому не обращаясь.
– Нет, Утешение, это не так.
Я смотрела, как эти двое уткнулись друг в друга, и мимоходом подобрала часть дымных волос, грозивших вырваться из корзины. Они постепенно вспомнили, что не одни. Утешение выпрыгнула из хвоста Жар-Птицы и села на край клетки из слоновой кости, устремив на меня внимательной взгляд.
– Ты очень хорошая слушательница, – проницательно сказала она, размахивая ногами вперёд-назад. Её правую ногу украшали пламенные татуировки, до самых пальцев стопы. На ней была короткая юбка из тех же красных лохмотьев, что и рубашка, – разлетающийся наряд танцовщицы. – Я не выдерживаю долго, не задав ни одного вопроса, когда папа рассказывает о девушке-драконе и старой Манжете. Знаешь, иногда она приходит меня навестить. Говорит, я в точности такая же, как она: дикая и не умею общаться. Однажды я спросила её, чем занимаются правильные девочки, и Манжета сказала, что не знает, но, вероятно, танцы вроде моих в список их занятий не входят.
– Вероятно, нет, – согласилась я. – Я на самом деле не старше тебя, хотя у своего народа считаюсь матроной. Понятия не имею, чем занимается правильная королева, но есть основания предполагать, что она не пошла бы в лагерь врага и не стала бы слушать его истории. Так что мы с тобой одинаково неправильные.
Я улыбнулась. Утешение вздрогнула при виде язычков огня между моими зубами.
– Могу рассказать тебе историю, если хочешь, – сказала девочка, и её щёки залились румянцем, но она не опустила глаз.
Я и не думала, что Фонарь мог её такому научить.
Он подбодрил девочку, прижав тёплую голову к её спине.
– До рассвета ещё есть время, – сказал он, гордясь не по годам развитой дочерью, как любой отец. – Расскажи старой злобной демонице сказку, если хочешь.
Она хихикнула. У другого ребёнка это вышло бы манерно, но её хихиканье было неподдельным и милым.
– Ну хорошо! Я расскажу тебе о том, как научилась танцевать.

Сказка Пламенной Танцовщицы

К тому времени, как я стала достаточно взрослой, чтобы танцевать, Аджанаб окончательно и бесповоротно умер. Колокольня мне наскучила, но и в городе артистов я была ещё недостаточно храброй – на тот момент, – чтобы выйти на улицы без папы и узнать, чем должна заниматься девочка. Ведь даже в мёртвом городе есть призраки, и я слышала их по ночам: они завывали, пели и танцевали на огромной красной могиле.
Я выходила, только чтобы посмотреть, как папа танцует на Карнавале Рассвета. Он был таким красивым, так размахивал хвостом, его перья трепетали, будто звёздный дождь. Я изнывала от желания стоять рядом, когда он танцует, топая когтистыми лапами по двору, раскрывая крылья в первых лучах солнца и расправляя хвост, как дама расправляет платье. Я хотела быть там и видеть, что вокруг меня движется огонь, слышать его звук… Ты знаешь, что пламя громко рычит и ворчит, когда кружится и пляшет? Я слышу его в своих снах.
Однажды, когда я жарила себе на завтрак мышь и несколько фиников, Манжета процокала по ступенькам, как она делает иногда, ворча и брюзжа, что случается часто.
– Фонарь, ты воспитаешь девочку дикой, как котёнок, потерявшийся в джунглях! Ты должен позволить ей разыскать других маленьких девочек и узнать, что они любят и едят, что делают, когда счастливы и когда несчастны! Хочешь, чтобы она была как я? Другие пауки до сих пор считают мои паутины странными.
– Мне не нравятся другие маленькие девочки, – пискнула я. – Они глупые и выше меня, и в них совсем нет огня.
Я вгрызлась в мышиную кость, а Манжета всплеснула иглоножками от праведного гнева.
– Видишь? Волчонок, а не девочка!
– Я Жар-Птица! – возразила я.
Сейчас это кажется нелепым, но ты позволил мне в это верить, папа. Так что не вини меня за поступки, которых сам желал.
– Фонарь, давай я отведу её в город. Если ей здесь жить, надо изучить какое-нибудь искусство, или она будет белой вороной, вынужденной всё время плакать и рыдать. Я отведу её к каллиграфу в большой лавке, потому что он сильнее всех, кого я знаю, похож на маленькую девочку – в каких-то частях, по крайней мере, – и мы узнаем, чем полагается заниматься правильной девочке.
– Я не девочка, – хмуро ответила я.
Ох, папа. Ты должен был мне рассказать! Тогда я не выглядела бы полной дурой. Бедняжка Манжета!
Но она сдержала слово, и мы первым делом отправились к каллиграфу в большой лавке, у которого есть синяя шляпа с пряжками, пальцы испачканы в чернилах, а на множестве подставок стоят красивые книги, открытые на страницах с красиво написанным текстом, и на книгах лежат лупы с перламутровыми рукоятками.
– Скажи, мастер каллиграф, чем занимаются маленькие девочки в том смысле, в каком пауки плетут паутины? – чопорно спросила Манжета.
Каллиграф кашлянул, ибо в его комнате было очень пыльно, пыль покрывала даже его ресницы, и сказал:
– Правильной девочке полагается прочитать столько книг, сколько в этом городе кирпичей, а потом она должна написать новые книги, сделанные из старых, как этот город сделан из камней.
Манжета просияла, довольная тем, что мы нашли ответ с первой попытки. Так и вышло, что я целый месяц каждый день ходила к каллиграфу в лавку и читала его книги, в которых были милые картинки, обрамлённые золотыми листьями и буквами, похожими на лебедей в полёте. Книги мне очень нравились, но в лавке было тихо, и ставни не открывались, чтобы солнце не повредило велень. Было ужасно темно! И каллиграф щурился, опуская лицо к самым страницам. Он никогда со мною не разговаривал. «Если останусь там ещё хоть ненадолго, – подумала я, – стану такой же слабой и тонкой, как страница в книге. Папа одним взмахом хвоста подожжёт меня!»
Со всей возможной-превозможной вежливостью я спросила, нельзя ли взять несколько книг с собой – разумеется, самых прочных, где не очень много золотых картинок, – и читать на свету, в колокольне или где угодно, но не в этом тёмном, жутком, пыльном месте. Кроме того, я опасалась пыли. Так велел папа! Каллиграф согласился, наверное ухватившись за возможность избавиться от меня, и я убежала из его лавки, прижимая к груди три тома, самых любимых из его коллекции – о потерянных девочках, потерянных чудищах и гротесках. Я сидела под мангровым деревом, читая о святых и кентаврах, как вдруг прицокала Манжета.
– Что ты делаешь! Тебе полагается быть у каллиграфа!

 

 

– Там темно, и он со мной не разговаривает. Фонарь говорит со мною каждый день! Как я могу сосредоточиться на книгах в такой тишине?
– Но он человек; он мог бы научить тебя всему, что должна знать маленькая девочка!
– Но он не маленькая девочка, – заметила я, как мне казалось, весьма мудро. – Что он в этом смыслит? Его книги знают больше, чем он сам, и я взяла несколько с собой. Поэтому, думаю, всё будет хорошо.
Манжета недовольно вскинула четыре из своих иглоножек.
– Где же я найду тебе настоящих, неподдельных девочек? В Аджанабе не много малышей, и оставшиеся частенько думают, что правильным девочкам полагается давить пауков.
В общем, мы отправились к существам, с которыми была знакома Манжета. Сначала пошли к муравьям с блестящими красными жвалами, обитавшим в высоченном холме из соломы и камня.
– Мы думаем, правильной девочке полагается как можно скорее записаться в армию, – сказали они хором. – Нет нужды беречь дитя – скоро зима, худая и зубастая.
– Но в Аджанабе не осталось солдат, – возразила я.
Один очень большой муравей сердито фыркнул и сказал:
– Какая чушь! Мы же здесь!
Затем мы пошли к червям, копошившимся в сухой красной земле. Они перевернулись в грязи и улыбнулись на свой червячий манер, белые, жирные и безглазые.
– Мы думаем, правильной девочке полагается умереть. Девочки должны умирать, чтобы черви пировали, а мы считаем, что для червей необычайно правильно пировать.
Я скривилась, Манжета отпрянула.
– Спасибо за честность, – сказала я, – но, по-моему, нам придётся с вами не согласиться.
Их безликие улыбки сделались шире.
– Пока что, – прибавила я.
И мы пошли к паукам.
– Мне туда не хочется, – проворчала Манжета, – но ради тебя я пойду.
Пауки жили на своих сетях, как акробаты, давшие обет не касаться земли. Я подумала, они переполошатся из-за иголок Манжеты, но она напустила на себя храбрый вид и задала свой вопрос. Пауки лишь рассмеялись – их смех был высоким и жёстким, точно шелест болотных тростников.
– Что ты о себе возомнила? – начали они глумиться. – Пауки не ткут, а едят. Они плетут паутины, охотятся, ловят добычу и пожирают её. Ты всегда была самой глупой из нас. Ну где это видано, чтобы паук ткал платья и якшался с птицами? Что с тобой, Манжета? Ты худшая из всех незамужних тётушек, какие могли бы быть у этого ребёнка. Девочки ткут, несчастная ты уродина! И делают платья. Они громко верещат, вечно прыгают и всё время хватаются за нюхательную соль.
Манжета ничего не сказала, лишь потупилась, словно именно этого и ждала. Я слышала, как она сопит, уткнувшись в пыль. Тогда я взяла и прыгнула на них, превратила паутины в бесполезные лохмотья.
– А вы что о себе возомнили? – кричала я, пиная шёлковые сети. – Манжета творит самые красивые вещи в мире, пока вы хихикаете, рассевшись на своих мерзких старых сетях! Ничего-то вы не знаете! Я ни одного платья в жизни не сшила, а она сделала десятки! Это превращает её в девочку, а меня в паучиху? И я ни разу не нюхала соль. Что за глупая идея? Пошли, Манжета, твои кузены – худшие родственники из всех, кого я могу себе представить.
Честно говоря, я была не слишком воспитанным ребёнком. И с той поры мало что изменилось…
Когда мы уходили, Манжета держала спину прямо и ступала высоко поднимая лапки. А ещё я заметила, что её многочисленные глаза загадочно блестят. Легонько покалывая мои пальцы, она убедила меня свернуть на площадь Часовщиков, где всё тикало среди теней, а стрелки двигались от цифры к цифре. Паучиха подвела меня к двери, целиком состоявшей из замков, какие только можно вообразить: от огромных латунных штырей до миниатюрных изысканных серебряных замочных скважин не шире пёрышка; деревянных замков с широкими щелями и золотых в виде птиц, таких старых и изношенных, что от них осталась лишь ржавчина; замков в виде открытых, пристально глядящих глаз, выдутых из чистейшего, прозрачнейшего стекла.
Я приложила ладони к двери, и она поддалась. Внутри никого не было.
– Эй? – позвала я, и Манжета повторила, точно эхо.
В задней части лавки что-то зашевелилось и упало, звеня. Два моргающих золотых глаза уставились на меня из кучи металлических пластин и шестерней, как из укрытия.
– Мне нельзя выходить, когда есть компания, – неуверенно сказало существо из жужжащего металла и часовых стрелок.
– Но здесь никого нет, чтобы мы составили ему компанию и выпили бы чаю.
– Матушка вышла, – сказала мерцающая женщина.
– Ты тоже можешь ответить на наш вопрос, – воскликнула Манжета с радостью и представила мне женщину как Час – ту самую, для чьих суставов понадобился паучий шёлк. – Что должны делать девочки в том смысле, в каком пауки ткут?
Час задумалась, потирая металлические руки.
– Я не знаю, – ответила она после долгого молчания.
– А что ты предполагаешь? – Я решила её подбодрить.
Женщина выглядела несчастной, насколько вообще может выглядеть несчастным лицо из сломанных часов и доспехов.

 

 

– Я предполагаю, – несмело прожужжала она, – что они живут в за́мках. Кроме этого не знаю, что сказать.
– Колокольня и впрямь похожа на за́мок, – сказала я.
Манжета закатила глаза.
– Прошу прощения, но это не так, – сказала тикающая женщина. – В ней нет Принца ни внутри, ни снаружи, а ещё нет решетки, рва или часовни. Во многих за́мках есть башни, но башня сама по себе – не за́мок.
– Тогда я уверена, что не хочу жить в за́мке. Это звучит отвратительно, – сказала я. – А что ещё за Принц?
Час просияла.
– Если хочешь, я могу всё объяснить про право первородства и патрилинейность ,– нетерпеливо предложила она.
– Подходящих за́мков тут нет, – поспешно прощебетала Манжета, – так что, я думаю, нам придётся поискать в другом месте. Не беспокойся! По крайней мере не придётся расспрашивать кальмаров. Они жуткие.
– Прощу прощения, – сказала машина, и её плечи опустились. – Я попытаюсь найти правильный ответ, если вы придёте позже.
Я положила руку существу на плечо.
– Всё в порядке, я тоже не знаю ответа. Но пауки смешные и решительные создания, с ними следует обращаться внимательно.
– Да, – сказала она. – С часами то же самое.
Мы покинули странную маленькую лавку. Манжета, похоже, была рада уйти. Она повела меня на высокую ветреную вершину самой высокой башни в городе.
– Это за́мок? – спросила я.
– Вот уж нет, – пропыхтела паучиха.
Так я встретила сирен, которые пугали, словно необузданный огонь, но оказались достаточно милыми, чтобы я смутилась. Они обнюхали Манжету совсем не по-птичьи, приплясывая от радости.
– Подруги, помогите мне! Скажите, что должна делать девочка в том смысле, в каком паук ткёт, чтобы Утешение не выросла неправильной девочкой?
«Нам нравятся неправильные девочки, – написали они. – О таких обычно пишут сто́ящие истории».
– Прошу вас, – вздохнула Манжета. – Ради меня не изображайте глупых блохастых птиц.
– И всё равно я Жар-Птица, – проворчала я еле слышно.
Их искусные ноги вновь начали каллиграфический танец:
«Думаем, девочки должны петь и танцевать одновременно. Но сами-то мы не девочки и почти уверены, что ничего в этом не смыслим. Однако мы позволили тебе испытать свои силы. А она чем хуже?»
Три сестры обняли меня своими крыльями – они были холодными и сухими, не такими, как у папы, но крыло – всё равно правильная штука, это я знала. Всё хорошее в мире имеет перья, крылья и когти.
Они подвели меня к чернильнице и окунули в неё мои ноги, а потом начали вертеть меня между собой. Поначалу мы были вихрем ног, крыльев и клювов, но потом он превратился в танец. Сирены проворно поднимали мои ноги собственными лодыжками и двигали моими руками в нужные моменты с помощью своих крыльев. Мы танцевали вместе, но они не пели, и даже не пытались; я кружилась с ними в тишине, всё быстрее и быстрее.
Когда всё закончилось, мы вчетвером посмотрели на бумажный пол и пространство, покрытое чернильными завитушками, пытаясь прочесть сказку, которую написали вместе, – я надеялась, что она милая, в ней нет никаких за́мков и много разных птиц, – сказку, которую наши ноги поведали во время быстрого и сложного танца.
Мы увидели каракули, загогулины, безобразные закорючки. Сёстры сумели нарисовать несколько слов, но, обучая меня, они не могли одновременно заботиться и о танце, и о сказке. Ничего не вышло. Сирены подскочили и перелетели в чистый угол.
«Ты безнадёжна в каллиграфии, – написали они, – и это очень печально».
– Но танец! – воскликнула я. – Танец! Я хочу так танцевать!
«Попробуй найти Учителя танцев, – предложили они и добавили росчерк. – Мы знаем, как танцевать вместе и вытанцовывать слова. Нам кажется, что танцевать следует только с сёстрами».
Манжета вздохнула: её бедные иглоножки устали от ходьбы. Но она была полна решимости – безусловно, полнее, чем я, – разобраться в предназначении девочек. Мы покинули сирен и опять спустились на извилистые улицы моего родного дома. На этот раз она повела меня вниз, по тесным, узким переулкам и по улицам, что были шире, чем размах крыльев Фонаря. Мы ни разу не поднялись на холм; вертелись и крутились, чтобы идти только вниз, пока не оказались возле небольшой решётки в высокой стене, – я решила, что это стена оперного театра, который сами певцы больше не использовали, потому что теперь в их распоряжении весь город, где можно разыгрывать любые интриги или очаровательные пасторали, какие только придут в голову. Когда мы нашли эту решётку, почти стемнело.
Она была маленькая и вела в бездонную тьму, но я тогда была малышкой и могла протиснуться между прутьями. А тьма – всего лишь тьма, она не навредила бы мне. Этому меня научил Фонарь: он выжег из меня страх перед любыми ползучими тенями.
– Пойдём со мной! – сказала я паучихе, которая замешкалась у медных прутьев и подозрительно поглядывала во мрак.
– Нет, – медленно проговорила Манжета, качая головой. – Здесь живёт Учитель танцев. Есть ещё один вход у колена Симеона, но он далеко. Я решила, что этот лучше, и привела тебя. Вообще-то я и сама хорошо танцую.
Я пожала плечами и, не очень встревожившись, отправилась во тьму с прямой спиной. Мои ноги ступали по тёплой грязи. По мере спуска воздух становился холоднее, а потолок – выше, пока я не поняла, что нахожусь не в оперном театре. Даже если бы я вытянула руки над головой, там не нашлось бы ничего, кроме клубящейся густой тьмы.
Наконец грязь закончилась и передо мною возникла тропа, освещённая рядом невесть откуда взявшихся факелов на стене, которые тускло и мрачно горели. Тропа расширялась, пока не вывела меня в огромный подвал, чьи каменные стены превращались в многочисленные бронзовые купола, вздымавшиеся выше и выше, украшенные изображениями дельфинов с вычурными глазами, и потускневшими белыми звёздами у самых вершин. Стены были покрыты древними отметинами уровня воды, напоминавшими древесные кольца.
У моих ног начался низкий, маленький и замысловатый, но совсем не сложный лабиринт: можно было с лёгкостью перепрыгнуть любую его стену. Самая высокая достигала моей талии. Маленькие стены были сделаны из камня и кости – знакомого аджанабского красного камня, по углам укреплённого вдавленными цыплячьими, утиными и чаячьими костями. Лабиринт занимал весь пол подвала и устремлялся вдаль; полированные кости мерцали в свете факелов.
– Когда-то здесь стояли цистерны для воды, – раздался голос, похожий на отзвуки шагов в мраморном зале, – в те времена, когда аджанабцы беспокоились, что город могут взять в осаду. Тут хватило бы воды, чтобы жители могли пить чай из алых чашек во время войны, пока армия снаружи умирала бы от голода, с каждым днём приближаясь к поражению. Приложив ухо к мостовой, можно было услышать, как она нежно плещется во тьме. Многим этот звук казался умиротворяющим… Теперь цистерны пусты, всё выпили, и больше никто не думает об осадах.
Я огляделась, но никого не увидела. Хотела перешагнуть через первую стену лабиринта и чуть не упала, споткнувшись о неё.
У входа в лабиринт стояла пара туфель. Они будто выросли из корней коричника, а их носы и каблуки были покрыты буйными завитками. Красные корни змеились и петляли, словно вышитая кайма. Туфли источали густой, тяжелый, сладкий аромат дорогой корицы, плавающей на поверхности чашки с чёрным чаем.
– Не бойся, – снова заговорил кто-то. – Я создан для того, чтобы меня носили… Тебя никто не накажет.
Я уже подняла ногу, чтобы надеть туфли, но остановилась.

 

 

– Я должна научиться танцевать. И узнать, что полагается делать девочкам, в том смысле, в каком паукам полагается ткать.
– Ведь не все пауки ткут. Поэтому немного глупо ставить вопрос таким образом. Ты не находишь?
Я покраснела и пробормотала:
– Манжета хотела узнать. Мне-то без разницы.
– Что касается танцев, нет ничего проще. Предоставь свои ноги мне. Я же не зря зовусь Учителем танцев!
– Ты и есть Учитель танцев?!
– Разумеется. Кто ещё может учить так хорошо, как я? Но я учу не один: этот лабиринт устроен так, что, выбрав правильную дорогу и пройдя её до конца, ты изучишь самый необыкновенный из всех танцев, какие можно станцевать на коронации, в самый разгар пира, и любой святой дервиш расплачется от благоговения пред тобой.
– По-моему, это очень странно…
– Все вещи, заслуживающие внимания, странные. Ну же, давай! Я прошу тебя в третий раз. Надень меня! И пока ты будешь проходить лабиринт, я расскажу, как пара туфель очутилась на дне цистерны для воды.
Я сунула ноги в туфли, оказавшиеся в точности нужного размера: мои ступни будто схватили чьи-то крепкие руки.

Сказка Коричных Туфель

Слушай меня, девочка. Я твой метроном. Слушай мой голос, и я помогу тебе держать ритм.
Я вижу, ты ходишь босиком. Следует признать это весьма благоразумным. Туфли причиняют девушкам, коих ты ищешь в темноте, множество проблем. Сколько из них дотанцевались до смерти в туфельках из шелка, хрусталя, шерсти и дерева? И не сосчитать! Кладбища ими полнятся. Ты поступаешь мудро, делая свои подошвы твёрдыми от грязи, позволяя нарастить собственные туфли из мха, глины и мозолей. Это предпочтительнее туфель, которые могут предать тебя в любой момент.
Я помню, как был деревом. Коричное дерево питалось дождём, пока кто-то не выдрал его из земли за волосы и не сделал симпатичный комод, два стула с высокими спинками и сиденьями из жесткого льна; круглый стол, за которым несколько поколений детей учились грамоте; столб, у которого сжигали ведьм; неимоверно дорогую книгу с обложкой из коричной древесины, коричной бумагой и текстом, написанным коричными чернилами, – думаю, это был Псалтирь, – а также колесо для кареты и пару туфель.
Ещё я помню женские руки и то, как их обладательница пила чай из белых листьев, фиалок и единственного красного листочка, пока плела из корней сложный узор, который ты видишь. Её мастерская была милая и пыльная, в ней собралось благородное общество – я мог бы вести беседы с многочисленными ботинками для верховой езды и танцевальными туфлями на каблуках, чей белый верх был украшен красивой синей вышивкой. Но они отличались язвительностью и не желали общаться с грубыми коричными башмаками. Поэтому я не жалел о расставании, когда меня упаковали и отослали в город на красной равнине.
В Аджанабе я оказался на вершине обувного общества. Ни один ботинок для верховой езды не мог сравниться с коричной туфлей – священной городской реликвией! Я мечтал о сладких, изящных ножках, которые будут кружиться и топать на фестивалях пряностей и звёздного света; о том, как меня будут держать на высокой подставке с розовой подушкой, и мои подъемы ощутят податливый шелк. Взамен меня принесли в гробницу.
Гробница похожа на цистерну для воды, знаешь ли. Она полна плоти, как цистерна – воды, и с потолка везде капает. На каменных стенах изображены благочестивые картины деяний доблестных мертвецов, а чернила, коими они нарисованы, стоят больше воды или мёртвых тел. А ещё там эхо, и тени таятся по углам, и никто туда не войдёт, если его не заставят. Думаю, его заставили – священника, который дорого за меня заплатил и принёс к погребальным носилкам своей дочери будто масло для миропомазания.
«При жизни она была хорошей девочкой», – уверял он каждого слушателя. Но разве хотя бы один отец когда-нибудь говорил иначе? Она была благочестива и добра к беднякам. Каждое утро умывалась ледяной водой – затратная и сумасбродная привычка для Аджанаба, где летом стёкла плавятся в оконной раме. Когда её кожа начинала болеть от холода, она припудривала руки, грудь, лицо и волосы корицей, измельчённой так, как соли и не мечталось.
По словам её отца, их семья была священной, примером для всех. Девочка училась в лучшей городской семинарии и там узнала, как извлекать ликёр и чернила из корицы и звёздного света. Но самое важное, она узнала, что для всего нужен подходящий момент и цель; использовать то и другое следует по назначению.
«Никто не был скромнее её в одежде и поведении, серьёзнее и усерднее в учёбе– говорил её отец. – Никто не вёл себя так правильно и безупречно, как полагается вести себя девушке».
Когда поля умерли, она была безутешна, как и полагается дочери Жреца Красных пряностей. Купалась в ледяном фонтане, пока зубы не начали стучать, а губы не посинели и не опухли. Она молилась и изучала маленькие черенки коричника в своём садике на подоконнике, который полагается иметь дочери священника. Но они росли как попало, ощетинившись острыми листочками, припорошенными сладкой пылью. В конце концов она прекратила истязать кожу суровой водой и покинула сад, выйдя в поля, где погребла себя в заболевшей земле.
Она оставила открытыми только глаза и рот, остальное спрятала под красным грунтом. Так ребёнок натягивает любимое одеяло до самого подбородка. И – какая праведная девушка! – продолжала молиться, убеждая землю научиться у её горячей крови, бьющегося сердца, возвышенной души. Земля взяла всё это, но, как дурно воспитанный человек, ничему не научилась. Что бы ни иссушило корни базилика и паприки, кардамона и чесночных побегов, оно иссушило и её в земле. Любимая дочь жреца, будучи посаженной, не взошла.

 

 

Её тело, холодное, как в любое из утренних священных омовений в ледяном фонтане, выкопали и отнесли в семейную гробницу. Там его опустили на погребальные носилки из ароматного кедра, вложили в непорочные руки пышный букет из цветов кассии, расправили складки платья из редчайшей короткани. Отец плакал возле неё каждый день, если верить его словам, будто сам превратился в ледяной фонтан.
Кто знает, что нашептало скорбящему жрецу, что я смогу её пробудить? Лучше не спрашивать, ибо племя мёртвых девушек несравнимо загадочнее, чем племя живых. Да и, откуда нам знать, на что намекают их тени, когда за окном давным-давно сгустилась полночь? Он верил в святость красных пряностей, и, наверное, этого хватило. Поэтому в пару коричной девушке создали коричные туфли и надели на её жесткие серые ноги. Жрец красных пряностей ждал здесь, у носилок, не осмеливаясь дышать; его лицо краснело от надежды и удушья.
Я не скажу, что она проснулась и обняла отца жесткими серыми руками. Не скажу, что он начал петь от радости и что отец с дочерью станцевали вальс вокруг гробницы. Но после того, как я сжимал её лодыжки больше двух недель, а он уснул на пустых носилках, как иной раз засыпают отцы, ожидая появления дочерей на свет, из её носа потекла струйка красной грязи, из глаз – красные грязные слёзы, а изо рта начал сочиться поток красной мутной слюны. Она приподнялась на своей каменной плите и тихонько закашляла, как кашляют воспитанные девочки; красная земля аджанабских полей сошла с неё, влажная и мёртвая, яркая и густая.
Её отец не проснулся – отцы спят крепко. Благочестивая дочь очистила рот и поднялась, с трудом удерживая равновесие на трясущихся ногах, обутых в меня, коричные туфли. Я чувствовал её вес – небольшой, ибо она сделалась лёгкой, после того как долго пробыла мёртвой. Я чувствовал её печаль и страх, дрожащие подошвы, настойчивое желание снова увидеть солнце. Это тайны, которые знают туфли, потому что мы несём в себе живое существо и догадываемся обо всём, что составляет его суть.
– Папа, – прошептала мёртвая дочь. – Проснись. Пора отвести меня домой.
Она поцеловала его в щёку сухими губами.
Жрец Красных пряностей открыл глаза и увидел свою девочку, обожаемую дочь, свою коричную радость. Её длинные волосы были влажными и свалявшимися из-за грязи, масел и комковатых пряностей, но он всё равно поцеловал её и крепко обнял. Она позволила ему касаться себя, хоть была напряжена и неуверенна. Сказала, что согласна показаться на службе, держать красную свечу и чтобы её назвали чудом. Чего ещё могла хотеть благочестивая девочка?
Но, когда служба началась, она была совсем в другом месте – в опустевшем дворце Герцога – и танцевала в заброшенных комнатах, среди испорченных гобеленов с тиграми и крачками, сломанной мебели и разбитых флаконов для духов. С той поры, как она умерла, эти комнаты стали местом бесконечных балов, пирушек, неуёмных торжеств в свете помятых и потускневших канделябров. Молодые и легкомысленные собирались там, выстраиваясь для танца в линии, точно потрёпанные куклы. Аджанаб умер недавно, буйные поминки ещё не завершились.
Дочь жреца просто вышла на свет. Даже самое глупое существо знает, что следует идти на свет, и это было всё, на что она оказалась способна в своём отупевшем, сером состоянии: пойти к теплу и огню. Я тоже жаждал, чтобы меня использовали правильным образом и мне наконец стало тепло. И лишь самую малость подтолкнул её к этому блистающему, шумному месту. Там мы танцевали, кружились и чувствовали прикосновение огня, горячего и золотого.
Крепко обнимая её худые ноги, я танцевал на праздниках корицы и звёздного света. Любые танцы, какие только можно вообразить! И все их я станцевал дважды. Как много рук побывало на её талии, как много полированных туфель соприкоснулось со мною, как много клетчатых полов, ранее блиставших, а ныне разбитых и грязных от летней пыли мы успели обойти? И не сосчитать, подруга, и не сосчитать! Пока мы танцевали, а ночи в заброшенном особняке Герцога, где все садовые фигуры обгорели до черноты и все крыши сделались приютом для голубей и скворцов, сменяли друг друга, её руки делались менее жесткими и серыми, кровь становилась менее густой и чёрной, щёки – не такими запавшими и холодными, как прежде. Её волосы стелились за нею, как чёрный ветер, щёки сделались краснее свеч, глаза стали проницательными, дикими и красными будто коричные туфли. Кожа уже была не розовой, но алой, и кровь бежала так быстро, что я всё думал – не лопнули бы жилы. Сердце девушки превратилось в вопящий неуёмный вихрь.
Отец был доволен и замечал лишь румянец да улыбки. Он не видел её зубы и то, как крепко она сжимала красную свечу, как быстро убегала после службы. Чем сильнее она отдавалась танцу, тем меньше мне нравилась. Конечно, я хотел танцевать – это лучшее, о чём могут мечтать туфли. Но я мечтал танцевать изысканные танцы, на свадьбах и в честь сбора урожая, сложные кадрили и вальсы, точные как часы. Её же танцы не требовали умений, были всего лишь постоянной бурей, сирокко, что никак не унимался. Я устал…

 

 

И вот, когда она бежала из герцогских садов с их почерневшими кустами в форме лебедей и жирафов, я умудрился соскользнуть с её ног и остаться в траве – счастливым, тихим и неподвижным. Мне хотелось бы сказать, что девушка упала замертво в тот самый миг, когда я освободил её стопы. Но этого не произошло. Я видел, как развевались на ветру волосы, пока она бежала домой через сады и переулки, обратно к проклятой красной свече.

Сказка Пламенной Танцовщицы
(продолжение)

– Я очень красивый, – сказали туфли, точно два самодовольных алых попугая, – и меня быстро подобрала девушка, у которой танцевальные пристрастия были куда лучше. А какие зелёные ленты в волосах! Я провёл в её доме много лет, пока не закончился воск для свечей, не лопнули все скрипичные струны и мраморные квадраты уже не могли вынести топота ног. Меня передавали от танцора к танцору: так я научился всему, что должны знать туфли. Наконец одна девушка взяла меня домой, и я, хоть не был уверен в своих чувствах по этому поводу, не попытался повернуть её ноги назад, позволил унести себя туда, куда она хотела. О, горе мне, горе! Её мать лишь раз взглянула на ветвящиеся корни, моё украшение, и схватила меня точно испорченную рыбу, что годится лишь для кошек; вышла на улицу и бросила в водосток. Я упал с плеском, поплыл и через некоторое время пошёл на дно, где мог бы и остаться, словно утонувшая собака, если бы не небрежное отношение аджанабцев к войне…

 

К этому моменту я уже еле дышала. Мои волосы от пота прилипли к ушам – так быстро и проворно мне пришлось двигаться, прыгать, поворачиваться и ступать, то и дело вскидывая ноги, как требовали узкие коридоры; элегантно скользить по длинным прямым участкам, совершать пируэты и ходить на цыпочках словно кошка. Голос туфель безупречно отмерял ритм, и моё тело гудело от танца, знаний, новизны, как иной раз бывало, когда я держала на коленях книги в лавке каллиграфа.
– А откуда взялся лабиринт? – пропыхтела я, выполняя смелый поворот в прыжке и тяжело приземляясь на каблуки.
Туфли помедлили, прежде чем ответить:
– Я его не строил. Думаю, это творение Ткачихи, потому что она сделала всё остальное: по каким-то своим причинам. Он уже был здесь, когда я выплыл на середину чёрного резервуара и довольно быстро открыл его предназначение.
Наконец, трижды повернувшись вокруг своей оси и всплеснув руками, я добралась до конца лабиринта. Туфли стукнули каблуками по полу, изображая аплодисменты. Хотя было очень неприятно, когда ноги двигались сами по себе. Я согнулась пополам, пытаясь отдышаться.
– Спасибо, – хрипло проговорила я.
– С превеликим удовольствием, – откликнулся Учитель танцев.
Я чувствовала, что туфли из корней стискивают мои ступни, пытаются удержаться на них.
– Мне пора уходить, – неуверенно сказала я.
– Нет нужны оставлять меня здесь, в темноте. Подумай, как здорово мы танцевали бы вместе в свете канделябров! Какой красивой тебя считали бы мужчины, в твоих коричных туфлях и с длинными ногами, танцующими словно газелли!

 

 

Туфли вцепились в мои ступни, чтобы не позволить себя снять и как следует удержать меня внутри.
– Я… По-моему, лучше чувствовать брусчатку собственными ступнями, хоть это ничего не меняет.
– Это всё меняет! – воскликнул Учитель танцев и сжал мои ноги ещё сильнее, как змея сжимает мангуста. – Я устал лежать пустым во тьме и ждать, когда девушки придут и заполнят меня на миг, чтобы сбежать, как только всё закончится! Ты мне нравишься не меньше тех, кто мне нравился после мёртвой девушки, и я хочу снова танцевать, во дворце и в саду Герцога, там, где витают ароматы!
Я царапала туфли, пытаясь их снять: от боли у меня потекли слёзы.
– Пожалуйста! Я не хочу танцевать в герцогском дворце!
– Но я знаю, милая дочь птицы! Я знаю, что полагается делать правильным девочкам, и могу ответить на твой вопрос. – Туфли стиснули мои кости ещё сильнее. – Девочки должны танцевать, чтобы их юбки развевались будто лепестки цветов; выглядеть красивее рубиново-красных роз на балах, которые никогда не заканчиваются. Они созданы для развлечений, чтобы хлопать ресницами и кружиться в объятиях красивых мужчин! – Коричные туфли стали ещё теснее и стиснули мои пальцы. – Они созданы для того, чтобы пить игристое вино. Их смех похож на пение зябликов, и они устремляются в тени ради поцелуя! Они созданы для того, чтобы заливаться румянцем, делать реверансы и падать в обморок. Но более всего они созданы для танцев, они должны танцевать, живые или мёртвые, холодные или горячие, пока кости не треснут! Чтобы думать лишь о танцах, кружении блестящих платьев и лентах на груди молодых людей. Они созданы трепетать в мужских руках день за днём, пока их пяточные кости не начнут выбивать искры на полу танцевального зала!
Голос Учителя танцев возносился всё выше, делаясь более визгливым. Я плакала, туфли уродовали мои ноги, превращали их в красные корни, а мои пальцы лишь беспомощно царапали коричную поверхность. Я сделала глубокий хриплый вдох – мою грудь словно обожгло – и подпрыгнула, как меня научил лабиринт. Получился высокий сильный прыжок, и я приземлилась на стопы – так тяжело, как только могла. Приземление чуть не раздробило мне кости, от острой боли зубы сами вцепились в щёку, но вопли прекратились с внезапностью захлопнувшейся двери.
При ударе о каменный пол цистерны туфли разлетелись на кусочки и теперь лежали вокруг россыпью сладко пахнущих коричных обломков.
– Нет, – коротко сказала я и бросилась обратно в длинный туннель, чтобы вернуться к чистому воздуху и свету.

 

Когда я выбралась из водостока, было почти утро. Манжета ждала меня, посапывая как все пауки. Нужно долго учиться, чтобы услышать сопение паука, но к тому моменту мои уши стали достаточно чуткими, как у совы, и я слышала тихий свист, вдох-выдох, вдох-выдох. Она проснулась, вздрогнув, когда я погладила её по спинке, и уставилась на меня блестящими чёрными глазами.
– Что у нас получилось на этот раз? То же, что и раньше?
– В каком-то смысле. – Я пожала плечами.
– Что ж, тогда хватит с тебя. Фонарь скоро будет танцевать.
Когда солнце ещё сонно моргало над башней сирен, Фонарь стоял во дворе с журчащим фонтаном, в гуще криков и пения карнавала, и танцевал. Его полыхающий хвост лучился алым и желтым, двигаясь то вверх, то вниз будто веер. Каждое перо, яркое словно павлинье, колыхалось и, казалось, танцевало само по себе. Огромные оперённые лапы подымались и опускались в быстром темпе, который я всегда любила. С десяток скрипок, труб и флейт играли музыку, и он обратил глаза к новому солнцу. Его бронзовый клюв поймал первые лучи и отразил их на фонтан, превратившийся в поток золота. Как всегда, я хотела посмотреть на мир изнутри отцовского хвоста. В то утро, всем утрам утро, я робко шагнула к своему блистательному огненному отцу, когда он подпрыгнул на одном когте и крутанулся, от чего музыканты восхищённо охнули.
– Папа, – сказала я, и мой голос дрогнул, а щёки залились горячим румянцем. – Позволь мне танцевать с тобой.
Он улыбнулся, как может улыбаться только птица размером с дом, и я вошла в его хвост.
Когда смотришь на мир сквозь пламенеющие перья, он облит золотом, очищен огнём и блистает, а пламя гудит, как яростный океан. Я передвигала ноги, будто по-прежнему шла по широкому красному лабиринту, и махала руками, словно крыльями, и танцевала в хвосте отца, точно Жар-Птица.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

Утешение широко улыбнулась, её лицо сияло ярче, чем Фонарь.
– Я не стану танцевать до треска в костях, – сказала она. – Но буду танцевать каждое утро, пока моё сердце не поймает отблеск солнечного света, и я не наполнюсь золотом, как хрустальная чаша! И я никогда не надену приличное платье, как бы Манжета ни старалась, показывая все эти штуки в зелёных и серебристых блёстках. – Фонарь сунул огромную голову ей под мышку, и она поцеловала его блестящие перья. – Разумеется, в первый раз у меня полностью сгорели волосы! Но они снова выросли, прямо как папин хвост; с той поры я научилась танцевать и не гореть. Это не сложно, когда знаешь, в чём фокус. – Она от души дёрнула отца за одно из перьев, и громадная птица крякнула, словно обычная утка. – Но ты должен был всё мне рассказать, дряхлая чайка! Ведь я сводила с ума нашу бедную паучиху.
– Да, – просто сказал Фонарь и повернулся ко мне, будто я только появилась. – Больше нам добавить нечего. Теперь ты можешь уйти или остаться, как пожелаешь. Но солнце скоро взойдёт, и нам пора на праздник.
Я поджала дымные губы и призналась:
– Не уверена, что узнала от тебя, что имел в виду Симеон.
– Может, ты должна была узнать лишь то, что в Аджанабе есть Звезда, а кроме неё пауки, птицы и девочки, которые не хотят, чтобы их сожгли.
Утешение легко спрыгнула с обгоревшей клетки и протянула мне руку.
– Хочешь пойти на праздник? – спросила она. Её татуировки блестели так же ярко, как и глаза.
– Да, – сказала я и вложила свои чёрные пальцы в её ладонь.
Назад: Сказка о Плаще из перьев
Дальше: В Саду