Глава 12
Барранкильяс
Корзина уже оттягивала Анхеле руку. Консервы из тунца и сардины были в жестяных банках, гвозди тоже весили немало, а тут еще упаковки клея по дереву и металлические уголки в немалом количестве. Лавка Эмилии торговала и продуктами, и стройматериалами, и залежалыми женскими журналами.
Анхела поставила корзину на прилавок возле кассы, и Эмилия начала считать на своем огромном калькуляторе, подобранном специально для ее слабых глаз и толстых пальцев. В свое время с трудом купили такой, клавиши которого ей наконец подошли, да и теперь она частенько ошибалась, начиная счет сначала.
В лавку вошел Давид и спросил, нет ли у Эмилии местного телефонного справочника. Та, напряженно шевеля губами и не поднимая головы от калькулятора, попросила его подождать. Анхела тронула его за локоть:
– Привет!
– Привет! Я тебя не заметил.
– Вот как – не заметил! Быстро же ты забываешь добро!
– Прости.
Эмилия злобно ткнула пальцем в клавишу, потом еще раз, затрясла головой, сбросила сумму и принялась считать сначала.
– Пошли, я сама тебе покажу, – произнесла Анхела, – я знаю, где лежит справочник.
И она действительно провела Давида в закуток лавки, где в коробке на полу грудой лежали пыльные телефонные книги, по большей части нераспакованные, давних лет.
– Будем надеяться, что какой-нибудь из них тебе сгодится. Смотри по годам издания.
Он перевернул короб и стал, нагнувшись, рыться в пыльных, обтянутых полиэтиленом справочниках.
– Куда ты дел Сильвию? – спросила Анхела.
Давид отвел взгляд, хорошо еще, что она не могла это видеть сверху. Опять врать, врать изобретательно и быстро. Как он, однако, навострился!
– Вернулась в Вальядолид. Ее отпуск кончился.
– А у тебя нет? Ты с ней не поехал?
– У меня есть несколько дней. – Давид понял, что это звучит странно. Выдумка не из лучших.
– Значит, она одна уехала?
– Да. После отпуска у нее всегда столько работы, что она и дома-то почти не бывает. Я тоже жутко загружен, поэтому хочу использовать каждый час отдыха.
– А чем ты так жутко загружен? Где работаешь?
Что он говорил ей в ответ на этот вопрос? Спрашивала ли она уже его о работе? Давид не помнил. Надо записывать, кому что соврал, и перед сном заучивать. А теперь остается только импровизировать.
– Я айтишник. Работаю с компьютерами, короче. А где Томас? – попробовал он переменить тему.
– Остался с Эстебаном. Им нравится вместе копаться в огороде. Эстебан учит его, так сказать, основам земледелия.
– Они друзья? – Давид вспомнил, как был счастлив мальчик, когда шел слушать истории, которые Эстебан рассказывал односельчанам в «Эра Уменеха».
– Да, друзья. И родственники. Эстебан и Алисия ему крестные.
– Я и не знал.
– Да. Именно они назвали его Томасом.
Вот оно как! Эстебан назвал мальчика Томасом. Имя не то чтобы редкое, но сам факт наводит на размышления. Слишком много случайностей, так не бывает. Человек, ходивший по морям и видевший жизнь, устав от странствий, поселяется в пиренейской глуши. Там находит себе добрую жену и живет с ней всю оставшуюся жизнь. А когда соседка Анхела рождает сына, становится его крестным отцом. Сходится почти все.
– Алисия, наверное, незаурядная женщина. Меня вчера ей представили.
Анхела помолчала, словно углубившись в воспоминания, а потом ответила:
– Алисия – особый случай. Таких, как она, вообще больше нет. Тебе бы с ней познакомиться, пока она была здорова. Мы все в поселке ее очень уважали.
– Тяжело пережить такой удар, как эта болезнь.
– Да. – Лицо Анхелы застыло, потом немного смягчилось. – Слушай, хочешь, зайдем к ним вместе? Я собираюсь забрать Томаса и помочь Эстебану немного по дому. Если ты свободен.
– Конечно, свободен. Я просто гулял тут по солнышку.
– А зачем тебе телефонный справочник?
Нюх на неудобные темы у нее как у хорошей гончей.
– Я решил, что вламываться в дом без звонка, да еще ночью, неудобно. Запишу твой телефон и стану предварительно звонить.
Ближе к вечеру они отправились к Эстебану. На стук в дверь вышел Томас – физиономия перепачкана землей, в руках небольшая садовая лопата. Анхела, отругав его за то, что натащил в дом грязи на башмаках, отправила назад в огород. В доме повсюду виднелись следы праздненства: на полках кое-где стояли пластиковые стаканы, а в углах лежал плохо выметенный мусор. Сюда бы побольше горячей воды, тряпок и швабру. Не говоря о больших мешках для мусора.
В глубине дома послышались голоса. Кажется, из комнаты Алисии. Давид двинулся туда, с каждым шагом чувствуя все более сильный, едкий запах больного тела. Голоса должны были принадлежать Эстебану и Анхеле, поэтому он удивился, увидев в комнате Джерая, сидевшего у постели Алисии и говорившего ей что-то тихо и невыразительно, словно ребенок в школе повторяет урок: без интонации, без ритма, невнятно. Было ясно, что говорить ему непривычно и делает он это с трудом, но голос при этом был полон любви и уважения. Джерай говорил не для себя и не так, как причитают над могильной плитой – нет, он обращался к Алисии и верил, что она его слышит и понимает. Вскоре Джерай замолчал, будто ожидая ответа. Затем, после паузы, продолжил.
Давид обернулся к подошедшей Анхеле и спросил, что происходит.
– Он с ней разговаривает.
– Но она же не может…
Анхела отвернулась. Прежде чем ответить, помедлила:
– Ну… это не совсем так.
– Есть какой-нибудь способ обменяться с ней знаками?
– Он такой способ нашел.
Давид снова впился взглядом в странную сцену. Там происходило что-то, чего нельзя было видеть со стороны, нечто скрытое от глаз наблюдателя.
– Джерай может ее слышать?
– Утверждает, что она отвечает ему.
– Да ведь паренек не совсем нормальный… Как же это?
– Не знаю, Давид. Никто не знает. Но могу поручиться, что это правда. Он нас много раз выручал, связываясь с ней и объясняя, что ей нужно. Джерай ни с кем в поселке почти никогда не разговаривал – только с Алисией. И теперь, когда она больна, продолжает разговаривать с ней.
– Когда законы, по которым предлагают жить, нам непонятны, надо просто не подчиняться им, – пробормотал Давид.
– Не ищи объяснений, не порти себе кровь. А нам – жизнь. Просто он здесь и все хорошо.
Эстебан с Паломой, сиделкой Алисии, отправились за покупками, а Джерай остался с больной. Все было спокойно, дыхательный аппарат работал хорошо, трубки на теле закреплены, вмешательства не требовалось. Джерай в случае чего позвал бы на помощь.
Анхела пошла готовить ведра и тряпки. Давид ждал ее в большой комнате, где прошлым вечером проходил прием. Как и в прошлый раз, когда он чуть не упал в обморок, одна сцена за другой разворачивались у него в воображении, заставляя его, застыв, присутствовать на странном спектакле призраков-воспоминаний.
Запах больничной палаты в комнате Алисии, так похожий на те запахи старого, больного тела, на тот самый омерзительный затхлый запах, гулявший по коридорам его детских воспоминаний, притянул сюда целые фрагменты прошлого, и Давид не мог отвести от них взгляда. Наклонно установленная больничная кровать, стул рядом, тумбочка, уставленная лекарствами… Именно так было в доме престарелых в Валье-Солеадо, в той маленькой комнате на третьем этаже, у четвертой койки справа по коридору.
Тогда Давиду было тринадцать лет. А дед Энрике умер, когда ему было девять. Мама разбудила его ночью и сообщила, что у дедушки был смертельный сердечный приступ и теперь надо бодрствовать у его гроба. В гробу лежало то, что не являлось его дедушкой, игравшим с ним в карты и шахматы, дедушкой, который знал, как раньше назывались улицы и какие здания находились на месте нынешних. Тело вместе с головой у него было обернуто в саван, а черты лица стали совсем другими. Дедушка не походил на себя ни на бодрствовании, ни во время похорон, но именно с этого времени Давид стал о нем часто думать – чаще, чем когда тот был жив. Словно его отсутствие было больше, чем он сам. Его мертвое тело, которое задвинули в длинном ящике в стену кладбища, совсем мало значило во всех этих переменах.
Но не так думала бабушка. Потеря мужа ужасно сказалась на ней. Маленькие возрастные чудачества переросли в полномасштабный старческий маразм. Она теперь нуждалась в ежеминутном присмотре и не могла жить одна, но проблему не решал и переезд к детям. Пытались нанимать сиделку – возникли скандалы. Бабушка кричала, что та ее пыталась ограбить, ее кормят нечистотами, бьют и хотят похитить.
Сыновья несчастной собрались на совет и решили, что единственный выход – специальное заведение, где умеют обращаться с подобными больными. Может, ей полегчает в среде таких же вдовых старушек, как она сама. И в любом случае опытный персонал сведет ее мучения к минимуму, а им позволит нормально работать. Поначалу бабушка привыкала к новому месту трудно, но через несколько недель ситуация улучшилась.
Сыновья навещали мать по очереди, гуляя с ней по солнышку и стараясь приободрить. С родителями приезжали к бабушке и внуки.
Давид и его родители сначала проводили с бабушкой целый день, но потом она отказалась от их общества. Рассказывала страшные истории о том, что к ней по утрам привязывают веревкой труп и она вынуждена везде носить его на себе. Со всеми немыслимыми подробностями повествовала, как ее пытались изнасиловать санитары. Мать Давида, обращаясь с ней как с несмышленым ребенком, успокаивала ее, повторяя, что все это только ей кажется. Так было в ту пору, когда она их еще узнавала.
Но наступило время, когда распадающееся сознание уже не удерживало образов даже родных людей. Бабушка постоянно спрашивала их, кто они такие и что делают в ее комнате, звала санитаров на помощь, а те подтверждали их право к ней приходить. Если к ней обращались с ласковыми словами, она смотрела то робко, то злобно, то озадаченно. С каждой произнесенной им фразой ее лицо меняло выражение, и Давид понимал, что она не знает, кто он такой и зачем рассказывает ей что-то о своих экзаменах. Вот ее лицо тупо-равнодушно, а вот уже выражает панический ужас, и без всякой связи со сказанным.
Инсультов было несколько, они прошли чередой, повторяясь так же часто, как приступы плаксивости, обычные при их визитах. Давид молился, чтобы бабушка спала, когда они приедут в следующий раз. И однажды просто отказался ехать. Родители не настаивали. В глазах матери Давид уловил нечто вроде грусти или разочарования: было ясно, что в следующий раз внук увидит бабушку только на похоронах. Но никто ни в чем не обвинял его.
На похоронах старухи никто не плакал. Печаль была очень искренней – но не о кончине больной женщины, а о том ужасе, в каком она жила после смерти мужа. О том, как тонка нить разума, как легко рвется, не выдерживая груза жизни.
Четырнадцатилетний Давид был еще слишком мал, чтобы уметь защититься от боли, рационализируя ее, но в то же время так развит, что задавал себе множество вопросов. Почему бабушке пришлось умирать долго и страшно, почему она не умерла как дедушка? И почему должно было страдать рядом с ней столько других людей? Разве не лучше пожить пусть поменьше, но полноценно, а потом просто заснуть и не проснуться? Повернуться на другой бок… ослепительная вспышка… и кто-то, кто найдет утром твое тело. Мысль, что ему или его родителям придется пройти нечто подобное бабушкиной болезни, приводила его в ужас. Он поклялся себе, что в тот день, когда почувствует начало старческого маразма, выбросится в окно. Пусть Бог осудит его – он, Давид, будет непреклонен в своем решении относительно того, когда и как уйти.
Слезы стояли комком в горле и были готовы прорвать его оборону. Сдерживаемые самоконтролем и временем, они теперь дождались своего часа: часа его слабости в доме Эстебана. Горло свело судорогой, потекло из глаз и носа. Давид видел одновременно беседующих Алисию и Джерая – и дедушку с бабушкой, живых и здоровых, грозящих ему пальцем и ругающим его беззлобно, как тогда, за разбитое окно. Он больше не мог держаться. Спотыкаясь, ринулся в сад.
Там слезы разразились по-настоящему. Слишком много он должен был в последнее время стерпеть молча: провал его плана быстро найти автора саги, моральное давление Коана, ложь жене и разрыв с ней… Да еще вчерашнее пьянство и сегодняшние детские воспоминания. Он-то думал, что все это быльем поросло, а оно только и дожидалось там, в глубине памяти, случая выпрыгнуть и вцепиться ему в горло. Алисия выпустила на свободу монстров его воспоминаний. И теперь Давид был здесь один – старики мертвы, жена ушла, любимая работа поставлена на карту и зависит от игры случая. Слишком много всего. Слишком сильно давление.
– Слишком много печали.
Он не сообразил, что произнес это вслух.
– Зато ты понял то, чего большинство людей никогда не понимают, – раздался голос рядом.
Давид обернулся. Это был Эстебан. Продуктовую сумку он опустил одним краем на землю. Давид вытер слезы рукавом.
– Здесь тебя никто не потревожит. Плачь, Давид. Я-то вот думаю, что обычай, который предписывает нам скрывать от ближнего все проявления нашей человеческой природы, изуверский.
– Простите меня, Эстебан… я понимаю, как это выглядит.
– Не за что извиняться, Давид. Люди порой плачут. Можно на них не смотреть, но это не осушит их слезы.
И Давид все ему рассказал. О том, как ему стыдно, что он подростком не хотел видеть бабушку, о своей глубокой печали, об отчаянии, какое его охватывало при мысли, как страшен и унизителен бывает наш конец. Он говорил, как говорят единожды в жизни – и обычно с незнакомцами. Не просил утешения. Не пытался сблизиться с Эстебаном, обняться. Ничего ему не было нужно – только чтобы его выслушали. Когда слова иссякли, Давид почувствовал то облегчение, о котором мечтал очень-очень долго.
Давид, говоря о себе, ни разу не вспомнил, в каком положении находится сам Эстебан. Теперь, когда эмоции угасли, осознал, что рассказывает о смерти своей бабки, случившейся много лет назад, и о собственных горестях человеку, у которого за соседней стенкой умирает жена от неизлечимой болезни. Так ребенок с ревом показывает свою сломанную игрушку отцу, только что прооперированному на сердце.
– Эстебан, прости, пожалуйста, я злоупотребил твоим терпением. Я вообще не должен был никому такое рассказывать, а уж тебе… Понимаешь, прорвало, бывает ведь, что трудно выдержать… Я не хотел бы, чтобы ты подумал…
Тот с еле заметной улыбкой прервал его попытки объясниться:
– Ни о чем не волнуйся, Давид. Я тебя понимаю.
– Нет, я хотел бы все объяснить спокойно, понимаешь, я не смог…
– Не надо.
– Надо, надо, я не хочу, чтобы ты решил, будто я…
– Давид, я знаю все, что ты мне можешь сейчас сказать. Я ведь много раз все это обдумывал.
Мужчины медленно обменялись взглядами, словно сканируя друг друга. Эстебан продолжил:
– Знаешь, Давид, когда Алисии стало совсем плохо… когда прервался наш контакт… вот когда было тяжело. Я поменялся бы с ней местами в любую секунду, не задумываясь, для меня это было бы счастьем. Возникали мрачные мысли вроде той, что лучше бы уже скорее… ты понимаешь, что я не имел в виду себя – только ее страдания. Чего только не думалось… И вот в одну ночь что-то произошло. Изменилось. Это было, когда у нее угасала мышечная деятельность. Межреберные мышцы переставали работать, легкие не наполнялись воздухом, начались приступы удушья. В ту ночь снова был такой приступ, с конвульсиями, я держал ее на руках и глядел в лицо. Оно было неподвижным, словно Алисия уже умерла. Я пережил эти мгновения как последние, какие нам с ней остались на земле. Я глядел ей в лицо и поклялся: если она переживет эту ночь, я буду благодарить судьбу за каждую минуту, которая мне дана, чтобы прожить ее с Алисией. Сколько бы их ни было, много или мало, и какие бы они ни были, эти наши минуты.
На следующий день ей поставили специальный респиратор, на нем-то она сейчас и живет. Давид, я все знаю. Без иллюзий. Осталось немного. Я это принял, понимаешь? И ничему на свете не позволю испортить нам наше последнее время. Все оно, все, что осталось, до секунды – наше. Поэтому я и позвал вчера гостей на день ее рождения. Знал, что ей понравится чувствовать вокруг себя праздник.
Когда я буду хоронить ее, то не стану жаловаться и роптать – поблагодарю всевышние силы за все те часы, что нам с ней было дано прожить вместе на земле. Подумать, ведь я мог никогда не попасть с Алисией в одно время и одно пространство, а мне так повезло. Ведь все это было. Все мои минуты счастья, которые мы прожили вместе, все они со мной. Со мной и с ней, и уже навечно. Я их буду каждый день вспоминать. Каждый день без нее. И каждый день будет все ближе подводить меня к соединению с нею снова. А она, я знаю, тоже будет мысленно со мною, где бы ни находилась там, куда уйдет.
Давид вспомнил, что говорила Анхела о твердости Эстебана. Да, перед ним было не смирение слабости, а бестрепетное противостояние неизбежному. Беде, которая сломила бы большинство других людей. Сам Давид, не терпевший слабости ни в себе, ни в других и даже перед Сильвией всегда державший лицо, ясно понял: сам бы он так не смог. И еще осознал, сидя рядом с Эстебаном, что все люди в какой-то момент своей жизни бывают невыразимо несчастны. Одиночество, страх, печаль – на этом языке говорит сама жизнь; кто не слышал этих голосов, не говорил с ними, тот не жил.
Помолчав, мужчины вернулись в дом, где присоединились к Анхеле и Томасу. Надо было собрать в мешки грязную пластиковую посуду, вымыть полы, протереть мебель – ликвидировать следы прошлого вечера, этого урагана, каким всегда является большой поток гостей. Оказалось, что Джерай тоже трудится среди них – он незаметно вышел из комнаты и молча присоединился. Эстебан подошел к нему и представил Давида – исключительно церемонно, с соблюдением правил этикета. Теперь у Джерая не было причин избегать Давида.
Было ясно, что Эстебан и Анхела – старые, близкие друзья. Возрастная разница между ними лет в тридцать, а впечатление такое, словно они друзья с детства. Или отец с дочерью, а Томас – непоседливый внучок. На мгновенье Давиду показалось, будто он тоже член их странной семьи.
Фран шел в Барранкильяс. Этот микрорайон в окрестностях Мадрида имел скверную репутацию. Множество лачуг, построенных из отбросов с помойки, были заселены отбросами людского общества. Все знали, что там крупнейший в столице рынок наркотиков. Сквозь Барранкильяс каждый день проходил на наркотрафике денежный поток, превосходивший большинство крупных муниципальных годовых бюджетов. Можно торговать продуктами, а можно – жизнями. В Барранкильяс каждую минуту кто-нибудь вскрикивал: «Жизнь отдал бы за дозняк!», а рядом добавляли: «И я твою жизнь отдал бы за джанк».
Полиция всегда находилась рядом – и никогда не вмешивалась в дела обитателей трущоб. Политику в отношении наркоманов выработали такую: время от времени – облава, исключительно для поддержания репутации властей в глазах общественного мнения, и никакого вмешательства на деле. Если бы силовой операцией смели всех пушер, барыг, наркоманов Барранкильяс, то власть добилась бы этим лишь одного: через две недели в другом месте те же наркотики продавались бы по двойной-тройной цене, что резко увеличило бы прибыль и активность наркоторговцев.
Наркодилеры – кидалы, от природы лишенные совести, – не брезговали ничем: разводили, смешивали с содой, мукой и сахаром, подменяли товар. Доза делилась на две, на три части, разбавлялась чем-нибудь и впаривалась какому-нибудь торчку, который брел по улицам, полумертвый от ломки и готовый на все ради облегчения своих мук. Причем тот тоже жульничал: употреблял половину, а вторую, вновь разбавив, сбывал еще более несчастному доходяге.
Порошок, прежде чем растворять и колоться, положено было пробовать мизинцем. Если он был на вкус сладковатый или соленый, это внушало подозрения и требовало проверки. В сообществе наркоманов имелись собственные эксперты, но не все можно различить на вкус, например, если вещество сильно горчит. Сами того не зная, наркоманы потребляли все больше кофеина, парацетамола, пирацетама, фенобарбитала, лидокаина и бензокаина.
Досада на уменьшенные дозы порченого товара, на то, что «нет прихода», заставляла их, в надежде на эффект, на глазок увеличивать прием, иногда в несколько раз. В парках и на пустырях находили в такие периоды, по нескольку в день, трупы погибших от передозировки. Рынок затем возвращался к обычным ценам и обычным дозировкам, а мертвые оставались в могилах. Наркорынок ведь не регулируется. У него нет ни руководства, ни аппарата контроля, ни своего печатного органа. Принял ты три дозы вместо одной – ну так что ж, «бэд трип» у тебя, значит. И можешь из него вообще не вернуться.
Таковы были причины, по которым власти выработали подобную позицию. Прямое вмешательство упрощало пару непосредственно стоявших задач, но порождало сто новых проблем. Решили контролировать эксцессы наркомании – передозировки, смерти по неосторожности, гигиенические проблемы. А держатели банка при любом раскладе выигрывали: прибыли наркодельцов росли независимо от вмешательства государства.
Фран ввалился в полутемное помещение, принеся на башмаках изрядно грязи с окрестных пустырей, которые ему пришлось пересечь, – после ночного дождя там стояли лужи. Лицо заросло щетиной, под глазами залегли глубокие тени. Молодой цыган, сидя в дешевом полотняном шезлонге, смотрел на огромном плазменном экране ток-шоу. На Франа он взглянул с отвращением – тот ему помешал – и спросил, чего надо. Фран ответил: «Дозу» – и назвал своего поставщика, Тоте. Цыган вернулся к ток-шоу, жестом показав, куда идти, и крикнув вдогонку, чтобы он снял грязные по щиколотку сапоги. Фран разулся, но сапоги не оставил – взял с собой. Не раз уж так было, что отсюда ему приходилось шлепать по грязи босиком – обувь от порога исчезала неизвестно куда.
Следующее помещение было сплошь устлано неимоверно грязными коврами, кое-где в несколько слоев, но без всяких признаков уюта или обустройства помещения. Одна из стен этой большой комнаты была почти до потолка заставлена штабелями телевизоров и видеопроигрывателей, а в глубине ее стояла жестяная бочка из-под бензина, доверху наполненная деньгами. Бумажные билеты евро разного достоинства лежали горой и, не удерживаясь на ее вершине, падали на пол. Ни одна касса не вместила бы наличность, которая здесь ежедневно перекачивалась. Никто не смог бы также объяснить, почему при подобных доходах цыгане Барранкильяс жили в грязи и вони. В кожаном кресле, сложив руки перед собой на набалдашник трости, сидел старый цыган. На Франа он взглянул неприязненно. Рядом с ним стоял Тоте, один из немногих «пайо», то есть не цыган по рождению, которому здесь, однако, доверяли торговлю. На его лице всегда блуждала сардоническая усмешка, на грязных прядях волос – бриллиантин.
– Чего тебе, Фран? – спросил Тоте. Под ледяным взглядом старика его голос звучал не так нагло, как обычно.
– Полграмма беленького.
– Только вот беленький-то нынче порченый, сам знаешь. За хорошего, горячего белого конька и цена теперь другая.
– Какая? – спросил Фран.
– Пятьдесят евро полграмма.
Фран мысленно выругался. Цена удвоилась.
– А все-таки… это будет хоть конек или опять же ослик?
Осликом на жаргоне называлась доза совсем уж ненадежного, фальсифицированного героина.
– Конек, малыш, конек. Я могу менять цены, но пока ты со мной – насчет качества будь спокоен. Там, на углу, ты, конечно, найдешь и за сорок, и за тридцать пять, но сахарную пудру лучше употреблять со сдобой, а не вкатывать в вену.
Фран знал, что пушер прав. Снова пришли плохие времена, как тогда, когда Карлос перепродавал на улице за бешеные деньги то, что приворовывал у них, сожителей по квартире, разбавляя содой до нужного количества.
– Давай четверть.
Фран протянул пушеру двадцать пять евро, тот не глядя передал цыгану, а цыган сунул в переполненную бочку, возле которой сидел. Фран подавил дикое желание схватить с верха бочки полную горсть бумажек и мгновенно свалить. Он понимал, что не уйдет дальше коридора, и знал, что делают здесь с неуравновешенными клиентами.
Тоте присел на корточки за бочкой и ложечкой отмерил героин. Наркотик лежал, как сахар, прямо в мешке в раскрытой сумке, стоявшей на полу. Фран вытянул шею, наблюдая за ним. На мешке с героином виднелась разорванная лента, которой его опечатали в полиции. Пушер упаковал героин в пластиковый пакетик, взвесил его на электронных весах, остался доволен. Протянул пакетик Франу.
– Короче, ты знаешь, где меня найти, если что, – бросил он вслед Франу. Тот быстро ушел, кивнув:
– Да, знаю.
У порога он натянул мокрые сапоги. Где найти спокойное место, чтобы вмазать? Фран побрел по грязному кварталу, озираясь на темные подворотни. У одной из распахнутых дверей, кое-как прилаженный на бочках и старых табуретах из бара, стоял фанерный лист с намалеванной на нем надписью «Бар веселые ребята». Пониже, буквами помельче, предупреждали: «Без одежды вход запрещен».
Туда он не пошел. Нашел себе тихое место на окраине квартала, в брошенном грузовике без колес, смиренно ржавеющем в ожидании окончательной утилизации. Фран без труда открыл дверь, уселся на пассажирское сиденье и вынул свою коробочку для инъекций.
Содержимое пакетика пересыпал в ложку, согнутую специальным образом, налил туда дистиллированной воды из флакона; коричневый героин начал растворяться. Фран старался всегда иметь с собой запас воды для инъекций. В ломке некоторым случалось разводить водой из лужи.
Добавил чуть лимонной кислоты, чтобы убыстрить приготовление раствора. Приготовил фильтр. Без фильтра нельзя – шлаки из раствора нельзя вводить в вену. Почти все использовали сигаретный, он служил неплохо. Фран распустил фильтр одной сигареты в полоску, скатал в шарик и пропустил сквозь него раствор.
Вынул шприц, облизал иглу, на случай, если к ней прилипло что-нибудь в кармане, и пристроил ее на приборной панели. Протер себе предплечье одноразовой салфеткой для рук и оставил ее на коленях, чтобы потом еще протереть ею же иглу. Вытащил из кармана презерватив и, растянув, перевязал им руку выше локтя. Поработал кулаком, чтобы набухла вена; она обозначилась, стали видны следы прежних инъекций. Скоро будут еще и еще.
Фран проверил: да, вена, не артерия. Ввел иглу двумя сантиметрами выше предыдущего укола, направляя ее в сторону сердца, чтобы препарат скорее разошелся по организму. Он еще успел вынуть из вены шприц и снять пережимавший руку презерватив, бросив их на приборную доску. Протереть салфеткой место укола уже не мог: на сознание спустились сумерки.
Благословенные сумерки.
Сухое щелканье заряжаемого ружья и нервные смешки трех цыганских мальчиков на крыше одной из полуразвалившихся многоэтажек в Барранкильяс сменились яростным спором, кому первому стрелять. Дискуссия прекратилась, когда старший, как и положено, властно взял оружие и одним жестом заставил молчать остальных. Те послушно отошли, а он оперся локтями о нагретую солнцем шиферную крышу и взял в прицел голову торчка, сидящего в брошенном грузовичке. На губах наркоши была неуверенная улыбка. Казалось, он видит что-то прекрасное и боится, что оно вдруг исчезнет. Ну, недолго ему осталось грезить.
– Саенара, бэби.
Цыган выстрелил.
На звук выстрела в округе никто не отреагировал. За исключением единственного человека: Фран выпал из кабины грузовичка, схватившись руками за горло. Мальчик промазал на несколько сантиметров, и часть дроби попала в кадык; было бы хуже, если бы не промазал и заряд угодил в глазное яблоко. Франу, однако, в тот момент было не до рассуждений.
Второй выстрел оказался менее точен и ударил по металлическому корпусу грузовика со страшным грохотом. Фран рванул от грузовичка не хуже, чем люди в репортажах об обстрелах в Боснии. Дробины жалились.
Фран пересек железную дорогу, опоясывающую квартал, прижимая рукав свитера к кровоточащему горлу, со злыми слезами на глазах. Рану жгло огнем. Завтра будет черно-красная мокнущая язва. К боли присоединялось унижение. Любой цыганский сопляк с пневматическим ружьем может сделать с тобой что угодно! И рассказать никому нельзя, не сообщив о наркотиках. Каждый удивится: как же они сумели выстрелить и как ты позволил? И почему не сказал их родителям? Или учителям в школе?
Цыганские дети каждый день видели, как их старшие родичи обращались со своими наркозависимыми клиентами. Как с самыми презренными из рабов. С последним отребьем, готовым на все ради дозы. Наркоманы спали у порогов их домов, как собаки, ели с пола и доходили до полной потери человеческого достоинства, слепо выполняя любые приказания своих патронов-пушеров. А на детей и пожаловаться некому. В школу они не ходят, учителей у них нет. Ни один полицейский не вмешается. Нет у цыган ни паспортов, ни прописки, ни полисов. Они как бы и не существуют.
В этих кварталах анонимно протекает множество человеческих жизней, и правила здесь свои. Местным плевать, кто ты такой – университетский профессор или рабочий со стройки, президент транснациональной промышленной компании или мелкий воришка, промышляющий кражей радиоприемников из автомобилей. Дробинкам все равно, в кого лететь.
Что за жизнь, а? Дерьмо! Фран мрачно наблюдал потоки наркоманов, которые брели по Барранкильяс за дозой и обратно: трясущиеся руки, пустые глаза, торчащие под грязной одеждой ребра… Несчастные доходяги. Да, тут людям не до улыбок. На углу он заметил девушку, стоящую на коленях перед каким-то типом, он уж и штаны спустил. Сначала Фран подумал, что шлюшка работает прямо на улице на глазах у всех, но, подойдя ближе, заметил, что в руках у нее шприц. Вот почему Фран всегда старательно искал вены и кололся осмотрительно, избегая инфекции. Сначала-то все стремятся колоться без следов, но рано или поздно у тебя обе руки испорчены нарывами, и вот, пожалуйста, вскрывай пах. Прямо в причинное место колются, и смех и грех. Тип со спущенными штанами сжал зубы и глаза закатил, но совсем не от оргазма. Пока его не вставит, ему не до глупостей…
Нет, так жить нельзя. Наркоманы знают, куда ведет их несчастная слабость, но никто не может свернуть с кривой дорожки. Взглянет на свои вены и уже не ищет никаких иных вариантов. Как жертвы кораблекрушения, которых затягивает в воронку, а они слишком устали, чтобы сопротивляться течению, и безвольно позволяют ему себя утопить.
Франу неожиданно понравилось, как он подумал про воронку. Красивая фраза. Надо записать. Когда-то у него и тетрадка с собой всегда была в рюкзаке для таких случаев, но с той поры много воды утекло. Да, а тогда ему нравилось, бродя по школьным коридорам, придумывать и записывать броские фразы, афоризмы. Он никому не показывал их, только перечитывал ночами и все ждал – вот-вот появится кто-то близкий, кто все это поймет, оценит… как хорошо будет с ним обо всем поговорить. Просто часы считал. А теперь считает часы до следующей дозы. Фран попытался вспомнить какой-нибудь из тогдашних своих афоризмов и не смог. Видимо, они не были совместимы с его нынешней жизнью и потому забылись.
Двое-трое доходяг толкались локтями у машины: по вторникам и четвергам с пяти до половины девятого в Барранкильяс приезжал фургончик, и в нем работал пункт обмена грязных одноразовых шприцев на чистые. В обмен на каждый сданный грязный шприц тебе выдавали чистый в упаковке, уже наполненный дистиллированной водой и лимонной кислотой, да еще и гигиенические салфетки в придачу. Так пытались предотвратить расползание инфекций, передаваемых через повторно используемые шприцы, – особенно СПИДа. Пункт работал уже десять лет. Приходившим обменивать шприцы не задавали неудобных вопросов. Не воспитывали. Не упрекали. Просто обменивали шприцы на чистые.
У открытой дверцы фургончика стояла голубая пластиковая емкость, а белокурая женщина средних лет с логотипом неправительственной организации, которая организовала обмен шприцев, выстраивала парней по очереди. Того, кто находился ближе всех, она спросила:
– Твой год рождения?
Тот взбеленился:
– Не выпендривайся, ты! Не доставай меня. Я здесь уже два года, а ты опять про дату рождения. Давай скорей струн побольше и отвали!
– Ты все знаешь сам, – спокойно ответила женщина. – Тебе дадут один чистый шприц в обмен на один грязный. Если ты знаешь, как меня зовут, конечно.
Парень замялся, не нашел, что ответить.
– Два года, говоришь? Плохо, милый…
Блондинка открыла емкость голубого пластика и показала, что шприцы надо кидать туда. Он послушно бросил, получил новые и молча повернулся, чтобы уйти, но женщина произнесла:
– Меня зовут Мария. А тебя?
Тот обернулся:
– Роберто.
– Так когда ты родился, Роберто?
– Одиннадцатого мая семьдесят первого года, – мрачно буркнул он.
– Рада познакомиться. Спасибо.
Подошла очередь мужчины с девушкой. Фран узнал в ней проститутку, которую много раз видел в этих местах.
– Я Клаудиа, а он…
– Рафа. Уже запомнила. Итак, Клаудиа, ты знаешь правила. Меня зовут Мария. Не «эй ты», не чувиха, не мамаша. Для друзей я Мария, – говорила блондинка, обаятельно улыбаясь неровными зубами.
– Да. Нам бы баянов и кондонов, – усмехнулся Рафа.
– Хорошо. – Она протянула им пакетики. – Презервативы используете по назначению, Клаудиа?
Та кивнула.
– Возьми еще. Больше нет, но в среду привезем. Вот, возьми расписание, по которому мы работаем.
Эти двое, взяв бумажку, ушли. Проститутки почти всегда живут с наркоманами. Женщина зарабатывает на дозу, мужчина порой может защитить ее от побоев. Подошла очередь Франа.
– Здравствуйте. Меня зовут…
– Фран. Скажи дату своего рождения.
Фран изумился: как она запомнила его имя? Да, он называл его, они даже записывали, но запомнить…
– Дело в том, что у меня нет с собой использованных шприцев.
– Ничего страшного. Мы всегда даем по два и просим не выбрасывать, а приносить сюда. Ну вот, если принесешь их в следующий раз, мы дадим тебе еще, так что у тебя будет запас.
Фран взял два шприца, но не ушел. Стоял молча, глядя на женщину.
– Что-нибудь еще, Фран?
Он потерянно молчал. Не объяснять же ей, что он просто соскучился по нормальной беседе. Скрипнули тормоза, рядом остановилась машина, и те двое, что выскочили из нее, оттеснили Франа от дверцы.
– Давай баяны, крошка!
– Подождите, пока я закончу с этим человеком.
– Да он уже свои получил!
– Человека могут интересовать не только шприцы.
Она спокойно ждала, глядя на Франа. Двое топтались рядом, сдерживая злость.
– Я… понимаете…
– Видишь? – крикнул один из ожидавших. – Сам не знает, чего хочет. Давай баяны!
Мария подала Франу руку:
– Заходи внутрь, поговорим.
– А мы? – заорали двое.
– Сначала выучите, как меня зовут. Вот вам шприцы.
Внутри Фран увидел другого волонтера, лет тридцати пяти, но такого худого и бледного, что выглядел он много старше. Снаружи доносился голос Марии:
– Так что никаких «крошек» со мной, поняли? Я ведь не обсуждаю твой рост – правда, дылда?
Приятель длинного наркомана хохотнул. Тетя за словом в карман не лезет.
– Ты хотел поговорить с нами, Фран?
– Э… ну… да. Да, хотел. С кем-нибудь.
– Рауль. – Его собеседник протянул руку. Фран за долгое время впервые пожимал кому-то руку, а тут два раза подряд – Раулю и Марии!
Они проговорили до закрытия пункта. Рауль обработал Франу рану на горле, спрашивая, не больно ли ему и как он себя чувствует. Фран уж и забыл, когда в последний раз кто-то интересовался его самочувствием. После лет, что он делил жилье с необщительными собратьями по несчастью, было истинной радостью разговаривать с нормальными людьми, глядя им в лица. Он все им рассказал – о выстреле из ружья, которым его угостили цыганские подростки, о повышении цены на дозу, об отчаянии, в каком он каждое утро просыпался, зная, что сейчас надо идти по улицам и непременно добыть дозняк, не то… Без выходных и каникул. Без отдыха. Каждый день. Гонка без надежды и без выигрыша.
Он говорил и говорил, выплеснул все, что скопилось, жгло душу, – выложил без утайки. И с каждым словом чувствовал себя крепче и спокойнее.
– Не знаю как… но, в общем, я бы уже завязал, – заявил он неожиданно для самого себя.
Руаль переглянулся с Марией.
– Как ни мучилась, а родила! – ликующе воскликнул он, и оба засмеялись.
– В смысле?
– Понимаешь, Фран, многие заходят сюда к нам, как ты, и говорят, это помогает им не задохнуться от тоски. Мы слушаем. А вот тех, кто произносит те слова, которые ты сейчас сказал, – таких совсем немного. И они нас очень интересуют.
– Почему?
– Тот, кто так сказал, готов к следующему шагу.
– Какому?
– Не самому говорить, а слушать других.
Вдвоем они объяснили Франу ситуацию в целом и его возможную роль в ней. В Мадриде не набирается и дюжины таких, как этот, пунктов наркобезопасности. Потребность же в них огромная. Разумеется, если есть денежки, тебе откроет объятия любая платная клиника и проведет дезинтоксикацию. А если нет?
В поисках выхода они придумали вот такое мероприятие – мета-автобус. Фургончики приезжают, обменивают шприцы на чистые и распространяют метадон. Единственное, что требуется, – показать паспорт и сделать анализ. Кто прошел простую процедуру, бесплатно получает каждый вечер порцию метадона, и его горечь помогает наркоману избежать бед более горьких.
Есть несколько вариантов работы мета-автобусов. В одних делали еженедельные анализы всем, кто брал у них метадон, чтобы убедиться, что его принимают только наркозависимые и он оказывает нужное воздействие. В других автобусах просто выдавали этот дезинтоксикатор, не задавая дальнейших вопросов. По-своему они тоже правы: чтобы увидеть эффект героина, опытному человеку достаточно один раз взглянуть в затуманенные глаза наркомана; кто принимает, а кто нет – видно сразу.
Возле их фургончика тоже работает мета-автобус. К сожалению, в Барранкильяс столько наркоманов, что они разбирают препарат быстро, поскольку даже дезинтоксикацию используют как средство продления кайфа: снимают с помощью метадона ломку, потом снова колются. Но в Мадриде есть и другие мета-автобусы.
Уже была пора закрываться и уезжать, и они с Раулем условились о встрече завтра.
– Ты не стоишь на учете в полиции? В розыске?
– Нет.
– Действительно намерен соскочить? По-настоящему покончить с зависимостью? Или только снять ломку?
– Я хочу полностью освободиться от наркоты.
– У тебя есть семья, родственники, которые будут помогать тебе?
– Никого.
– Ты должен знать, что лечение метадоном результативно лишь на двадцать процентов. Терпеть воздержание исключительно трудно. То есть почти невыносимо. Особенно поначалу. Это не каждый может. Но тот, кто пройдет трудную первую фазу, в дальнейшем держится, и с каждым днем ему легче. Очень хорошо в это время не бродить по улицам в одиночестве, а найти себе отвлекающее занятие.
– Я найду.
– Отлично. Ну так завтра и начнем лечение.
Фран вышел из фургончика. Почти совсем стемнело. Солнце уже опустилось за крыши Мерка-Мадрида, бросая косые лучи на доходяг, бродивших по тротуарам и грязным обочинам дорог наркорайона. Трудно было сказать, что реальнее – люди или их тени. Мария позвала его:
– Эй, Фран!
Он обернулся.
– Ты уже сделал самое трудное.
Фран улыбнулся ей и ушел – тень среди теней.