ІХ
Авт. с удовольствием пропустил бы в биографии Лени один эпизод, на который уже намекали некоторые свидетели, а именно: кратковременный эпизод, связанный с ее участием в политической жизни после 1945 года. Здесь авт. не столько изменяет его аналитический ум, сколько вера в подлинность событий. Но разве он имеет право усомниться в том, о чем с несомненностью говорят факты? Итак, на этих страницах перед авт. со всей остротой встает, так сказать, альтернатива – словечко это очень любят все сочинители, профессионалы и непрофессионалы, – пропустить эпизод или нет. Впрочем, уже Хельцены, которые проводили с Лени много часов перед экраном телевизора, свидетельствуют, что Лени интересуется политикой, свидетельствуют в такой форме, что их слова не решился бы опровергнуть ни один юрист, ни один репортер. Вот какое высказывание Лени приводят супруги Хельцены (а они почти два с половиной года просматривали вместе с Лени все телевизионные программы на ее черно-белом телевизоре): «Я больше всего люблю смотреть на лица людей, которые говорят о политике» (одна из редких прямых цитат из высказываний самой Лени). Суждения Лени о Барцеле, Кизингере и Штраусе здесь нельзя воспроизвести, для авт. это было бы слишком опасно. Он не в силах себе этого позволить, его положение в отношении трех выше перечисленных господ можно сравнить только с его положением по отношению к высокопоставленному лицу (см. выше); конечно, он, авт., мог бы, основываясь на своем праве составителя, процитировать Лени и, говоря юридическим языком, взвалить бремя доказывания на нее, даже привлечь ее к ответственности; он уверен, что Лени не стала бы подводить ни его, ни Хельценов. И все же он предпочитает ограничиться намеками, не приводя доподлинных слов Лени. По весьма простой причине – авт. не хотелось бы видеть Лени на скамье подсудимых. Он считает, что у Лени и без того достаточно неприятностей: ее единственный горячо любимый сын сидит в тюрьме, с недавних пор роялю Лени грозит конфискация. Наконец, Лени волнуется и боится – она боится, что «понесла» от турка (Лени в разговоре с Гансом и Гретой X.), из чего явствует одна физиологическая подробность – у Лени до сих пор бывает «то самое, что у всех женщин». И еще над Лени нависла угроза газовой камеры, хотя никто не знает, может ли эта угроза быть приведена в исполнение; высказал ее один из живущих по соседству пенсионеров, бывший чиновник, который предпринял несколько тщетных попыток завоевать Лени (грубые приставания в темном парадном, заигрывания в булочной, эксгибиционистский акт, опять же в темном парадном). Далее – Лени попала прямо-таки в джунгли, где ее на каждом шагу подстерегают судебные исполнители разных степеней грозности; «даже с помощью мачете она не сумела бы выбраться из этих джунглей» (Лотта X.). Так неужели же авт. заставит Лени повторить на суде ее уничтожающие, поразительно меткие с литературной точки зрения) характеристики Барцеля, Кизингера и Штрауса? На этот вопрос можно ответить лишь однозначно: нет, нет и нет!
* * *
Ну, а теперь пора покончить с недомолвками: да, Лени «участвовала» в коммунистическом движении (подтверждено слово в слово Лотой X., Маргарет, Хойзером-старшим, Марией ван Доорн и одним бывшим активистом этого движения). Всем известно, что на афишах часто пишется: «…с участием…»; в большинстве случаев подразумевается участие знаменитостей, которые, однако, так и не появляются на сцене, их согласия даже не спрашивают, просто считается, что громкие имена послужат приманкой. Считалось ли, что и Лени послужит приманкой? Очевидно, считалось, хотя ошибочно. Бывший активист, который в настоящее время арендует газетный киоск на очень бойком месте в деловом квартале, оказался человеком лет пятидесяти пяти, весьма симпатичным – во всяком случае, по мнению авт. – и разочарованным, если не сказать ожесточенным (себя он называет человеком «68-х» и, чтобы немного пояснить это, сказал: «С 1968 я больше не участвую, с меня довольно». Он пожелал остаться неизвестным так же, как и высокопоставленное лицо; рассказ активиста авт. приводит в виде отдельных отрывков, так как их беседа все время прерывалась покупателями. Благодаря этому авт. Стал нечаянным свидетелем в высшей степени своеобразной торговой политики, которую проводит бывший активист. За какие-нибудь полчаса он по меньшей мере раз четырнадцать – пятнадцать резко и возмущенно буркнул: «Порнографию не держим». Даже сравнительно безобидные органы печати, например бульварные листки, серьезные и несерьезные ежедневные газеты, а также иллюстрированные еженедельники почти или средне безобидные, активист продавал, как показалось авт., чрезвычайно неохотно. Осторожное замечание авт насчет того, что в связи с торговой политикой бывшего активиста рентабельность киоска стоит под угрозой, означенный активист парировал словами: «Как только выйду на пенсию по инвалидности закрою эту лавочку. До сих пор я получаю сущие гроши как антифашист, узник концлагерей. Назначая эту пенсию, власти дали мне понять, что они предпочли бы, чтобы я не пережил фашизм. Моя смерть обошлась бы им дешевле. Но эту, с позволенья сказать, прессу, это буржуазное дерьмо, эту порнографию в стиле империализма я все равно продавать не стану. Не стану, хотя меня собираются принудить под тем соусом, что киоск, который находится на столь бойком месте, будто бы „обязан предоставить своим реальным и потенциальным покупателям все, чем в данное время располагает рынок“, цитирую заявление депутата городского совета от ХДС Нет, от меня они этого не дождутся. Пусть продают дерьмо там, где ему самое место: на церковной паперти, рядом с желтыми клерикальными газетенками и ханжескими листками, проповедующими чистоту нравов. Повторяю. От меня они этого не дождутся! Никто: ни Наннен, ни Киндлер, ни Паннен, ни Шиндлер! Пусть бойкотируют – мне не впервой. Все равно я не откажусь от собственной цензуры и ихнее буржуазное рабье дерьмо продавать не стану. Лучше сдохнуть».
Для дальнейшей характеристики активиста стоит, пожалуй, отметить, что он не выпускал изо рта сигарету, что цвет лица и глаза у него были такие, какие бывают при больной печени, что его густые волосы почти совсем поседели и что он носил очки с большой диоптрией. Руки у него дрожали, а на лице было написано такое яростное презрение ко всему, что авт., несмотря на все старания, не мог отделаться от мысли, что это презрение распространяется и на него тоже… «А теперь расскажу вам историю с Пфейфером, или, скорее, с дочкой Груйтена. Уже тогда эта история мне не нравилась, хотя в ту пору я по части догматизма мог заткнуть за пояс двадцать кардиналов… Дело вот в чем: мы узнали, что Лени полюбила солдата Красной Армии, рискуя жизнью, снабжала его продуктами, географическими картами, газетами, информацией о положении на фронтах. Узнали, что она родила от него ребенка, которому дали русское имя. И решили сделать из нее идейного борца. Но угадайте, чему Лени научилась, по ее словам, от солдата Красной Армии? Молиться! Полная чепуха! И все же мы хотели использовать эту дуреху. Не забывайте, что Лени была интересная женщина, просто красавица… Да, мне следовало, послушаться Ильзы Кремер, которая говорила: «Имей мужество признаться наконец, что Гинденбург победил физически и в сорок пятом. И оставь в покое эту милую женщину. Из-за вас она попадает в опасное положение, а пользы, в общем-то, не принесет». Однако соблазн был велик – она была рабочей, настоящей рабочей, хотя происходила из разорившейся буржуазной семьи. И мы добились своего: несколько раз она прошла с нами по городу с красным флагом в руках, хотя для этого ее пришлось чуть ли не подпоить – она оказалась болезненно застенчивым человеком. Несколько раз она очень эффектно восседала в президиуме, когда я произносил речь. Впрочем, мне неприятно вспоминать те времена». (И без того темная кожа Фрица потемнела еще сильнее. Являлось ли это свидетельством того, что он покраснел? Об этом надо спросить его. Кстати, имя Фриц – выдуманное, хотя авт. известно и настоящее имя Ф.) «По натуре Лени была истинным пролетарием. Это привлекало в ней. Она была просто неспособна воспринять буржуазный образ мышления, а уж тем паче блюсти свою выгоду. И все же Ильза Кремер оказалась права: мы только повредили ей, а для себя не извлекли никакой пользы. Буржуазные газетчики изловчились взять у нее интервью, они спрашивали ее об этом Борисе и о том, чему она научилась в «подполье». И каждый раз Лени отвечала: «Молиться». Это было единственное слово, которое из нее удалось вытянуть. Сами понимаете, что для реакционной печати Лени была просто находкой. Конечно, они не удержались и дали такую подтекстовку: «Учитесь молиться вместе с КПГ. Блондинка в стиле Делакруа – троянский конь». Непонятно, зачем Лени и вправду вступила в КПГ, потом она так и не удосужилась выйти из нее. Поэтому когда партию запретили, к ней тут же пришли. Тогда Лени заупрямилась и, как она говорила, уже «по-настоящему» не захотела выходить. Однажды кто-то спросил Лени, почему она помогала нам, и она ответила: «Потому, что в Советском Союзе есть такие люди, как Борис». Да, черт возьми, как это ни парадоксально звучит, но она и впрямь пришла к нам, хотя очень сложными путями, но мы не пришли к ней. Я собираюсь уезжать в Италию, и мне жаль, что Лени так плохо живется. Обо мне она, наверное, вспоминает с неохотой. А то я попросил бы передать ей привет. Надо было послушаться Ильзы и старого Груйтена – отца Лени. Когда Лени разгуливала по городу с красным флагом, он только смеялся. Смеялся и качал головой».
Пожалуй, здесь следует добавить, что на всем протяжении разговора Фриц и авт. попеременно угощали друг друга сигаретами и что Фриц продавал столь презираемые им буржуазные газеты, наслаждаясь презрением к ним. Мало-мальски чувствительный покупатель мог бы воспринять его мимику и жестикуляцию как личное оскорбление. Сам Фриц прокомментировал свою деятельность в газетном киоске так: «Ну вот, теперь они пойдут домой поглощать это вранье-, эту феодальную стряпню. Если вы почитаете их газеты, то без труда поймете, что даже сами авторы статей разговаривают свысока с этими всеядными животными. А те жрут все подряд – и секс и гашиш – так же, как жрали раньше поповские россказни. И носят то мини, то макси так же, как носили раньше эти свои скромные монашеские одеяния. Даю вам добрый совет: голосуйте за Барцеля или за Кепплера, при них, по крайней мере, вы будете получать либеральное дерьмо из первых рук. Лично я изучаю итальянский, единственный настоящий язык. И распространяю лозунг: «Гашиш – опиум для народа».
У авт. буквально камень с души свалился, поскольку он, пусть не очень досконально, но все же уяснил себе неприятный эпизод в жизни Лени; однако у других потенциальных свидетелей этого эпизода он терпел фиаско уже перед дверью в дом или соотв. перед дверью в квартиру; там его с ходу спрашивают: «Вы за или против 1968-го?» И так как авт., раздираемый противоположными чувствами и самыми разными ощущениями, не сразу, во всяком случае не в ту же минуту соображал, почему он должен быть «за» или «против» целого года в ХХ веке. И так долго размышлял по поводу сего года, что в конце концов решал – в чем чистосердечно признается – последовать исконному желанию, – пойти наперекор и сказать «против»; вслед за этим двери сих людей закрывались для него навеки.
* * *
После долгих поисков авт. удалось обнаружить в архиве газету, которую упоминал Фриц, рассказывая о Лени. То была газета для верующих, год издания 1946; при сличении оказалось, что Фриц «дословно запомнил газетные строчки» (авт.).
Интересными и потому достойными более подробного разъяснения авт. считает два обстоятельства: во-первых, текст самой статьи; во-вторых, иллюстрацию к ней – фотографию президиума, украшенного флагами и эмблемами КПГ. На переднем плане мы видим трибуну, у которой стоит Фриц в позе присяжного оратора, поразительно молодой Фриц – ему лет 25 – 30, и он еще не носит очков. На заднем плане видна Лени; она держит флажок с эмблемой СССР так, что он как бы осеняет голову Фрица; присмотревшись к позе Лени, авт. невольно вспомнил церковные штандарты и ту роль, которую они играют в некоторых церемониях, вспомнил наконец секунды освящения, когда эти штандарты склоняются. А теперь перейдем к самой Лени; авт. она показалась, во-первых, симпатичной, во-вторых, не на месте. Он бы с удовольствием собрал воедино всю свою нерастраченную гипнотическую силу, дабы с помощью какой-нибудь еще не изобретенной линзы выжечь лицо Лени на снимке. К счастью, фото настолько плохо отпечатано, что только посвященные узнают на нем Лени. Надо надеяться, что в архивах не хранится негатива этой фотографии. Саму статью следует, вероятно, привести здесь полностью. Вслед за уже процитированной подписью чуть ниже фотографии идет текст «Молодая женщина, получившая христианское воспитание, научилась молиться у красных орд. Трудно поверить, но это так! По сведениям, полученным из достоверных источников, эта молодая женщина, которую не знаешь, как правильно назвать, то ли фрейлейн Г., то ли фрау П., уверяет, что она вновь научилась молиться после встречи с солдатом Красной Армии. Женщина эта – мать внебрачного ребенка, чьим отцом она с гордостью называет советского солдата, с которым вступила в незаконную, даже противозаконную половую связь через два года после того, как ее супруг П. сложил голову на родине отца ее внебрачного ребенка. И эта женщина без стеснения агитирует за Сталина. Читатели не нуждаются в комментариях – они знают цену такой слепоте. Но, быть может, здесь уместно задать вопрос: не следует ли считать некоторые формы так называемой политической наивности формами политической преступности? Всем известно, где учатся молитвам люди порядочные – на уроках закона божьего и в церкви; всем известно, за что мы молимся – мы молимся за христианский абендлянд. Не исключено также, что некоторые наши читатели, поразмыслив немного, вознесут тихую молитву за фрейлейн Г., она же госпожа П. Видит бог, сия особа очень нуждается в этой молитве. Но, во всяком случае, для нас, верующих, экс-обер-бургомистр доктор Аденауэр куда более убедительная фигура, чем обманутая, возможно даже, психически ненормальная фрау (фрейлейн?) П., которая происходит хоть и из порядочной, но совершенно опустившейся семьи».
Авт. очень надеется, что Лени и тогда читала газеты так же нерегулярно, как сейчас. Он (авт.) неохотно представляет себе ее выданной на милость этому христианскому стилю (нарочитое употребление дательного падежа. Авт.).
* * *
Далее авт. удалось проверить одну важную деталь: палочки, которые ставила Мария ван Доорн на двери в день, когда Пфейферы просили у Груйтенов руки Лени для своего Алоиса, существуют по сию пору. Грета Хельцен обнаружила их на дверном косяке. Да, в тот знаменательный день слово «честь» и впрямь было произнесено шестьдесят раз. Этим доказано два обстоятельства: во-первых, ван Доорн – надежная свидетельница; во-вторых, двери в квартире Лени не красились на протяжении тридцати лет.
* * *
Авт. удалось установить также значение странного слова «кристелье», затратив, впрочем, немало усилий, которые оказались совершенно бесполезными. Сперва авт. предпринял несколько попыток (как раз бесполезных) узнать у молодых клириков значение этого термина, напоминающего по звучанию клистир. Термин этот был сообщен ему чрезвычайно надежной свидетельницей старушкой Коммер в разговоре о церкви. Итак, результат первой попытки был негативным. Неоднократные звонки в различные церковные благотворительные организации также ни к чему не привели – эти организации сочли (абсолютно безосновательно), что их разыгрывают; нерешительно с тысячей предосторожностей они просили пояснить им слово «кристелье» в контексте, но выслушивали лингвистические упражнения авт. без всякого интереса и тут же либо вешали трубку, либо клали ее на рычаг; все это рассердило авт. и отняло у него время. Наконец ему пришла в голову мысль, которая могла прийти раньше, а именно: спросить о значении непонятного слова М. в. Д., поскольку слово это явно родилось где-то в пределах треугольника Верпен – Толцем – Люссемих. Не задумываясь ни на секунду, Мария заявила, что речь идет о местном термине для обозначения «христианского обучения», иначе говоря, «обучения молитвам». «Собственно, так у нас называли уроки закона божьего, которые священник проводил вне школы; на эти уроки заглядывали иногда и взрослые, чтобы освежить в памяти свои знания. Одно плохо, уроки обычно проходили в такое время, когда мы заваливались спать после сытного обеда, – часа в три дня по воскресеньям» (Мария ван Доорн).
Видимо, мы имеем здесь дело с католическим вариантом лютеранской «воскресной школы».
* * *
Авт. (который и без того прекратил на время свои розыски из-за боксерского матча Клей – Фрейзер) впал в тяжкие сомнения – он не знал, вправе ли он тратить крупные суммы и тем самым наносить ущерб финансовому ведомству, иными словами, не знал, вправе ли он предпринимать поездку в Рим, чтобы попытаться собрать материалы о судьбе Гаруспики в центральном архиве ее ордена. Весьма солидные затраты авт. на встречи с двумя иезуитами во Фрейбурге и в Риме, включая сюда стоимость телефонных разговоров, телеграмм, почтовых отправлений и ж. д. билетов, себя не окупили: встречи оказались чрезвычайно ценными в человеческом отношении, но ничем существенным авт. не обогатился, если не считать подаренного ему лично изображения святого. Совсем иное дело Маргарет с ее расшатанными экзокринной и эндокринной системами. Посещая Маргарет, авт. почти ничего не тратил, если не считать таких пустяков, как покупка нескольких букетиков, фляжки с джином (весьма скромных размеров) и пачки сигарет; даже такси авт. обычно не брал, справедливо считая, что ему куда полезней пройтись пешком. Но именно в разговорах с Маргарет удалось выяснить несколько весьма существенных и совершенно неожиданных подробностей о Генрихе Груйтене. К тому же, кроме налогово-политических соображений, авт. останавливали еще чисто личные соображения – он боялся причинить неприятности милой сестре Цецилии, боялся поставить в неловкое положение сестру Сапиенцию, наконец, боялся, что Альфреда Шейкенса – правда, не вызывавшего особой симпатии – еще раз подвергнут наказанию, перебросив на новое место. Чтобы решить все эти проблемы в спокойной обстановке, авт. отправился к низовьям Рейна в вагоне второго класса, в поезде без вагона-ресторана и даже без буфета с напитками; он проехал город паломников Кевелер, проехал родину Зигфрида, а вслед за тем город, где Лоэнгрин пережил стресс, потом сел в такси и, миновав родину Иозефа Бойса, остановился в деревне в двух километрах от железной дороги; деревня эта сильно смахивала на голландскую. Утомленный почти трехчасовой ездой в неудобном поезде и в такси и немного раздраженный, авт. решил сперва подкрепиться в закусочной, где весьма приятная блондинка любезно накормила его булочками, салатом с майонезом и котлетами (из фритюрницы), кофе она посоветовала пить напротив, в деревенской гостинице. Улица тонула в тумане, казалось, будто ты в прачечной. Авт. сразу смекнул, что Зигфрид, который, по преданию, во времена оны проскакал через Нифель-хейм, направляясь в Вормс, на самом деле был родом из этого самого Нифельхейма. В гостинице было тепло и тихо; сонный хозяин наливал хлебную водку двум не менее сонным посетителям, авт. он также пододвинул большую рюмку водки, заметив. «При такой погоде это самое подходящее питье, по крайней мере, не привяжется простуда. Да и салат лучше всего запивать водкой». После этого он снова, как ни в чем не бывало, вернулся к прерванной беседе с полусонными гостями, к беседе, которая шла на диалекте, явно напоминавшем сильно наперченное голландское кушанье, и велась гортанными голосами, какими говорят аборигены Батавии. Несмотря на то, что авт. удалился от своих родных пенатов всего на сто километров, он казался самому себе уроженцем совсем иных, южных широт. Полусонные посетители гостиницы и полусонный трактирщик, который уже во второй раз налил авт. водки, не проявили к его особе никакого интереса, что пришлось авт. по душе. Главной темой беседы, видимо, служила церковь, или, как ее называли в тех местах, «кирка» как в конкретном архитектурном и организационном плане, так и в абстрактном, почти метафизическом; усердное покачивание головами, бормотанье, невнятные слова о каких-то «паапенах»… Впрочем, это отнюдь не означало, что собеседники имели в виду злополучного рейхсканцлера; наверное, уважающие себя посетители заезжего двора вообще сочли бы фон Папена недостойным упоминания. Интересно, знал ли хоть один из трех собеседников – как ни странно, но, будучи немцами, они совсем не поминали войну! – знал ли хоть один из них Альфреда Буллхорста? Надо думать, его знали все трое, возможно даже… Да, почти наверняка они сидели с Альфредом за одной партой, по субботам после ванны, с непросохшими прилизанными волосами шли вместе на исповедь, в воскресенье утром бежали на мессу, а в воскресенье днем – на урок закона божьего, который чуть южнее называют «кристелье». Наверное, вместе с Буллхорстом они съезжали в деревянных башмаках с ледяных горок, время от времени ходили как паломники в Кевелер и контрабандой переправляли из Голландии сигареты. Судя по возрасту, они должны были его знать, ну конечно же, знали его. Знали человека, который умер в госпитале у Маргарет после того, как ему ампутировали обе ноги, человека, чей военный билет должен был узаконить – пусть на очень короткое время – существование советского солдата. От третьей рюмки водки авт. отказался, он попросил чашку кофе, боясь, что приятно усыпляющая атмосфера трактира усыпит его окончательно. Неужели Лоэнгрин пережил стресс именно в такой туманный день в Нифельхейме? И все из-за того, что Эльза задала ему свой вопрос? Неужели здесь он начал свой полет на лебеде, чьим именем потомки не постеснялись назвать сорт маргарина?
Кофе был очень вкусный, его наливала невидимая авт. женщина, перед глазами авт. мелькнули только ее бело-розовые полные руки; хозяин любезно насыпал на блюдце целую гору сахара и подал традиционный молочник, но не с молоком, а со сливками. Кирка, паапы… В голосах трех собеседников, все еще приглушенных, слышались сердитые нотки. Почему, почему Альфред Буллхорст не родился на три километра западнее? Ну, а если бы он родился западнее, какой военный билет украла бы в тот день Маргарет для Бориса?
Подкрепившись немного, авт. первым делом отправился в церковь, он решил использовать мемориальную доску с именем павших как адресную книгу. На доске фигурировали четыре Буллхорста, но среди них только один звался Альфредом. Смерть этого Альфреда – он умер двадцати двух лет от роду – была помечена не 1944 годом, а 1945-м. Странная история! Может быть, Буллхорст был похоронен дважды, как и Кейпер, вместо которого во второй раз умер Шлёмер? Дьячок, пришедший в церковь для каких-то своих церковных надобностей – авт. уже не помнит, какого цвета были покровы, разложенные вокруг, зеленые, лиловые или красные? – дьячок, без тени смущения появившийся на пороге ризницы с трубкой в зубах, наверное, все знал. Как жаль, что авт. совершенно не умеет лгать, или, если угодно, сочинять (читатель уже успел заметить, видимо, что приверженность авт. к фактам иногда даже раздражает). Еле живой от смущения, он невнятно пробормотал несколько слов насчет того, что он, дескать, встречал некоего Альфреда Буллхорста во время войны. Дьячок отнесся к его заявлению скептически, хотя и не проявил особой подозрительности. Во всяком случае, он охотно разъяснил, что «их» Альфред попал в катастрофу на шахте и погиб во французском плену и что похоронен он в Лотаринии, за его могилой постоянно следит садоводство в Сен-Аволде, соответствующие расходы несут родственники. Далее он сообщил, что невеста Буллхорста – «нежная, красивая девушка, блондинка, очень милая и умная», ушла в монастырь, а его родители до сих пор безутешны, особенно они убиваются из-за того, что их сына настигла смерть уже осле окончания войны. Да, Альфред был рабочим на маргариновой фабрике, хорошим парнем, очень смирным, солдатскую форму надел без энтузиазма. Где, собственно, с ним встречался авт.? Лысый дьячок и сейчас не проявил особой подозрительности, но его уже начало разбирать любопытство; он взглянул на авт. так внимательно, что тот, быстренько преклонив колени и наспех попрощавшись, улизнул из церкви. Авт. не хотелось называть правильную дату смерти Альфреда, не хотелось рассказывать родителям Альфреда, что они ухаживают за могилой, в которой погребены бренные останки, пепел и прах русского. Не хотелось рассказывать вовсе не потому, что он, авт., считает пепел и прах Лже-Альфреда недостойным забот… Отнюдь нет! Просто он понимает, что людям было бы неприятно узнать, что в могиле лежит другой, а не тот, о ком они пекутся. Однако авт. больше всего обеспокоило одно обстоятельство: неужели немецкая похоронно-бюрократическая машина оказалась несостоятельной? Странная история! Да и дьячок, наверное, тоже почувствовал кое-какие странности в поведении авт.
* * *
Здесь нет смысла останавливаться на трудностях, связанных с добыванием такси, а также описывать сравнительно долгое ожидание в Клеве, равно как и почти трехчасовое возвращение в крайне некомфортабельном поезде, опять же проходившем через Ксантен и Кевелер.
Маргарет, которую авт. в тот же вечер подверг допросу, поклялась «всеми святыми», что Альфред Буллхорст – белокурый печальный юноша с ампутированными ногами, жаждавший прихода священника, – умер у нее на руках. Все так и было, но только, прежде чем сообщить о его смерти, она немедля побежала в канцелярию, где уже кончился рабочий день, открыла шкаф заранее подобранным ключом, вынула из шкафа военный билет умершего, сунула его в сумочку и лишь потом сообщила о его кончине. Да, конечно, Буллхорст рассказывал ей о своей невесте, красивой, спокойной, белокурой девушке, упомянул также о родном селении, о том самом селении, которое авт. во имя полной достоверности посетил, преодолев немало трудностей. Маргарет, впрочем, не исключала, что в спешке перед очередной перебазировкой госпиталя не были соблюдены все формальности, при этом она имела в виду не захоронение покойного, а всего лишь отправку родным похоронной.
Здесь, однако, следует поставить вопрос ребром – действительно ли немецкая бюрократия на сей раз оказалась несостоятельной? Быть может, авт. следовало проникнуть к старым Буллхорстам и поведать им всю правду насчет останков и насчет могилы, на которой по их распоряжению ежегодно высаживают на праздник всех святых вереск или анютины глазки? Заодно авт. должен был бы спросить этих почтенных людей, неужели они ни разу не заметили большого букета алых роз от Лени и ее сына Льва, которые время от времени навещают могилу. Наверное, авт. нашел бы в доме у старых Буллхорстов ту красную, напечатанную типографским способом открытку, которую заполнял Борис, сообщая, что он жив-здоров и находится в американском плену.
Все эти вопросы должны остаться открытыми. Авт. откровенно признает, что, не будучи ни Эльзой из Брабанта, ни Лоэнгрином, он тем не менее испытал нечто вроде нервного срыва под недоумевающе-недоверчивым взглядом нижнерейнского, почти нидерландского дьячка в селении недалеко от Ньимвегена.
* * *
Так и не выяснив обстоятельств смерти Гаруспики, авт., к его величайшему удивлению, удалось узнать многие подробности, связанные с прошлым этой монахини, а также некоторые планы на будущее; правда, это были планы не самой Гаруспики, а людей, которые распоряжались ее будущим. Поездка в Рим, которую авт. все же решил предпринять, нежданно-негаданно оказалась удачной.
Что касается самого города Рима, то здесь авт. отсылает читателя к соответствующим рекламным проспектам и путеводителям, к французским, английским, итальянским, американским и немецким кинофильмам, равно как и к обширной литературе об Италии на немецком языке; ко всему этому ему нечего добавить. Зато авт. хотел бы сразу отметить, что, гуляя по Риму, он понял желание киоскера Фрица; что ему пришлось специально изучить разницу между иезуитским монастырем и другими монастырями и, наконец, что его приняла совершенно очаровательная монахиня не старше сорока одного года, которая в ответ на его лестные слова о сестрах Колумбанус, Пруденции, Цецилии и Сапиенции улыбалась неподдельно доброй и умной улыбкой без тени пренебрежения.
В разговоре с этой сестрой была упомянута даже Лени, и выяснилось, что имя ее известно в главной канцелярии ордена, живописно расположенной на холме в северо-западной части Рима. Шутка ли сказать, в Риме было известно имя Лени! В этой обители среди пиний и пальм, среди мрамора и бронзы, в прохладных, чрезвычайно элегантных покоях с черными кожаными креслами у столика, на котором дымились чашки с вполне приличным чаем, было известно имя Лени! Оно было известно монахине, которая сумела не заметить зажженную сигарету авт. на краю блюдечка, не заметить не демонстративно, даже не по невниманию, а легко и непринужденно. Да, это была поистине очаровательная монахиня, которая писала свой диплом о Фонтане и собиралась защищать диссертацию по Готфриду Бенну (!), правда не в университете, а в высшем учебном заведении ордена Исключительно образованная монахиня в простом одеянии (оно очень шло ей), германистка, для которой даже имя Хейссенбюттеля отнюдь не является загадкой. И этаженщина знала о существовании Лени!
Попытайтесь представить себе всю картину. Рим! Тени от пиний, цикады, вентиляторы, чай, миндаль ные пирожные, сигареты, примерно шесть часов по полудни… И среди всего этого великолепия – женщина, которая при упоминании «Маркизы фон О…» не проявила ни тени смущения, которая, когда авт. закурил вторую сигарету, только-только загасив первую о чайное блюдечко (подделка под мейсенский фарфор, но хорошая подделка!), вдруг прошептала даже несколько охрипшим голосом: «Дайте мне, черт возьми, тоже сигаретку, перед запахом виргинского табака я не могу устоять», а потом затянулась этой сигаретой, просто-таки «греховно» затянулась – другого выражения авт. не подберет, – затянулась и прошептала явно заговорщическим тоном: «Если в комнату войдет сестра Софья – сигарета ваша». И вот эта особа здесь, в центре мира и в самом сердце католицизма, знала Лени, знала ее даже под фамилией Пфейфер, а не только как Лени Груйтен…
Когда я перешел к цели своего визита, сия божественная особа, которая с добросовестностью подлинного ученого рылась в зеленом картонном ящике размеров в A4 по ДИН – высота 10 см., – начала рассказывать мне о сестре Рахели, время от времени заглядывая в бумаги, в связки бумаг, чтобы освежить в памяти отдельные эпизоды из жизни Гаруспики… «Ра-хель Мария Гинцбург родилась недалеко от Риги в 1891 году, в 1908 году окончила гимназию в Кенигсберге, училась в Берлинском, Геттингенском и Гейдельберг-ском университетах, закончила биологический факультет в 1914 году в Гейдельберге. Во время мировой войны много раз арестовывалась как пацифистка и социалистка, к тому же еврейского происхождения. В 1918 году написала диссертацию об основах эндокринологии у Клода Бернара, впрочем, работу эту было трудно защитить, поскольку она затрагивала слишком много сфер: медицину, теологию, философию, этику и мораль. В конце концов один терапевт все же согласился признать ее медицинским трудом. Далее, Гинцбург была практикующим врачом в рабочих поселках Рурской области. В 1922 году перешла в христианство… Чтение лекций среди молодежи, состоявшей в различных юношеских организациях. Вступление в монастырь, сопряженное с большими трудностями, которые следует отнести не столько за счет материалистического мировоззрения означенной особы, сколько за счет ее возраста. Как-никак в 1932 году упомянутой даме исполнился сорок один год, и в ее жизни были, мягко выражаясь, отнюдь не только платонические увлечения. Ходатайство кардинала. Пострижение в монахини. Через полгода запрещение заниматься преподавательской деятельностью. Ну, а… – При этих словах прекрасная сестра Клементина без всякого стеснения протянула руку к сигаретам авт. и сунула себе в рот очередной „гвоздик“ (авт.) – …Ну, а дальнейшее вы и сами в общих чертах знаете. Мне хотелось бы только рассеять ваши подозрения насчет того, что сестру Рахель притесняли в монастыре в Герзелене. Как раз наоборот: там ее прятали. Монастырь заявил, что она „пропала без вести“. Таким образом, филантропические, возможно, даже слегка лесбо-эротиче-ские порывы фрейлейн Груйтен – она же госпожа Пфейфер, – порывы и заботы фрейлейн Груйтен были на самом деле смертельно опасны для сестры Гинц-бург, для монастыря и для самой фрейлейн Груйтен. Садовник Шейкенс, впускавший госпожу Пфейфер в обитель, также поступал в высшей степени легкомысленно… Ну да ладно, все это уже в прошлом, все это уже пережито, хотя пережито не без взаимных обид и горечи. Полагаю, что вы в той или иной мере знакомы с диалектикой и с учением о причинности, поэтому не стану подробно объяснять вам, почему человека, которого хотят спасти от концлагеря, приходится прятать в условиях, напоминающих концлагерь Да, все это выглядит ужасно, но еще ужаснее было бы выдать сестру Рахель. Не правда ли? В монастыре она не пользовалась любовью, часто происходили неприятные стычки, обмен колкостями, однако виноваты были обе стороны, ибо сестра Рахель отличалась упрямством. Одним словом, самое кошмарное еще впереди!… Поверите ли вы, если я скажу со всей ответственностью, что орден никак не заинтересован в появлении новой святой или мученицы? Но что ввиду… ввиду известных загадок природы, которые орден с удовольствием устранил бы, что ввиду этих загадок он вынужден вступить на путь, явно не пользующийся в наши дни популярностью. Будете ли вы мне верить?»
Эта грамматически сомнительная фраза, этот вопрос, поставленный в будущем времени, показался авт. очень странным в устах монахини, греховно затягивающейся сигаретой «Виргиния», в устах женщины, которая не может не любоваться в зеркале классической линией своих красиво вычерченных темных бровей, своим изящным монашеским убором, своим на редкость соблазнительным ртом, сильным и чувственным, и которая достаточно умна, чтобы понимать всю притягательную силу своих прелестных рук, в устах женщины, чрезвычайно скромная одежда которой все же дает понять, что под этой одеждой скрывается безукоризненная грудь… Да, из уст такой женщины авт. никак не ожидал услышать будущее время в соединении с глаголом «верить» и вообще этот ни с чем не сообразный вопрос. Разумеется, никто не может возразить против обычных вопросов, поставленных в будущем времени. Например: «Будете ли вы со мной видеться?» Или: «Будете ли вы просить моей руки?» Однако вопрос «будете ли вы мне верить?» неуместен, если человек, которому его задают, еще не знает, чему он, собственно, должен верить! Авт. проявил слабость и кивнул в знак согласия, более того, понуждаемый настойчивым взглядом еще и к словесному высказыванию, он одними губами прошептал слово «да», прошептал его с таким трепетом, с каким это слово произносят разве что перед брачным алтарем. Впрочем, иначе он (авт.) и не мог поступить. Ведь ему уже в ту минуту было ясно как дважды два, что поездка в Рим удалась Однако слово «да», произнесенное одними губами, дало авт. возможность приобщиться к небывало изысканной целибато-платонической эротике, к монастырской эротике, так сказать, класса люкс, к той эротике, которую уже преподала ему сестра Цецилия, но только в куда более примитивном варианте. Однако и сама сестра Клементина поняла, видимо, что зашла чересчур далеко, она решительно пригасила блеск своих прекрасных глаз, ее алые губы сложились в кислую гримасу – увы, и вправду кислую! – и сестра Клементина разразилась тирадой, которую авт. не мог воспринять иначе, чем сознательно уготованный ему холодный психологический душ. Нельзя сказать, что эту тираду она произнесла не моргнув глазом. Как раз наоборот. Сестра Клементина очень даже интенсивно моргала, но ее ресницы производили, как ни странно, отрезвляющее действие – они были короткие, жесткие и вызывали ассоциацию со щеткой. Вот что сказала сестра Клементина: «Между прочим, если сегодня мы примемся обсуждать проблематику новеллы „Маркиза фон О…“, наши ученицы с присущим им цинизмом заявят: «Хоть она и была вдовой, ей следовало пользоваться пилюлей. Мало ли что случается»… Теперь даже такие высокопоэтичные произведения, как произведения великого Клейста, низводятся до уровня бульварных журнальчиков. Тем не менее я не собираюсь отступать и скажу вам все. Самое скверное в случае с Гинцбург вовсе не то, что мы, как вам могло показаться, устраиваем разные махинации с чудесами, а потому, что чудеса устраивали ужасающие махинации с нами. Естественно, нам приходится держать на расстоянии посторонних людей, особенно склонных к сочинительству. Но происходит это не потому, что мы желаем кого-либо канонизировать, а как раз потому, что мы не желаем никого канонизировать. Верите ли вы мне теперь, как обещали?»
На этот раз, прежде чем ответить, авт. задумчиво и «испытующе» взглянул на свою собеседницу. И что же? Сестра Клементина вдруг сникла – другого выражения авт. не подберет, – она сникла и стала явно нервничать, сдвинула свой убор, и тут авт. увидел во всей красе ей густые темно-рыжие роскошные волосы. Все это чистая правда, увы! А потом сестра Клементина снова потянулась за сигаретой, на сей раз привычным жестом заядлой курильщицы-студентки, убедившейся часа в четыре утра, что доклад о Кафке, который она должна прочесть через шесть часов, совершенно не удался. Сестра Клементина налила авт. чай, добавила молоко, положила сахар, и притом в самой любимой его пропорции. Она даже размешала сахар и пододвинула к авт. чашку, после чего посмотрела на него с мольбой – другого выражения здесь опять-таки не подберешь.
Напомним еще раз. Солнечный весенний день. Рим. Аромат пиний. Вдали замирающее стрекотанье цикад… Колокольный звон, мрамор, глубокие кожаные кресла, деревянные кадки с только что распустившимися пионами. И все эти предметы буквально источают католицизм, тот католицизм, о котором время от времени грезят лютеране. А напротив авт. Клементина, поначалу во цвете сил и красоты, а потом вдруг увядшая Увядшая после своего замечания насчет маркизы фон О… Вот она со вздохом перебирает в картонной коробке бутылочного цвета пачки бумаг, скрепленные либо канцелярскими скрепками, либо надетыми на них резинками… Пять, шесть, десять, восемнадцать тонких пачек бумаг… Всего их в коробке оказалось двадцать шесть.
«Каждый год мы получаем отчеты с описанием одного и того же факта: в декабре из-под земли внезапно появляются розы. Розы, которые отцветают тогда, когда обычные розы только-только начинают расцветать. Мы прибегли к самым отчаянным мерам, вам они могут показаться чудовищными: мы ее эксгумировали, мы перенесли ее… ну, скажем, останки, которые уже совершенно истлели, что соответствует сроку их пребывания в земле, мы перенесли ее останки на другое кладбище в стенах монастыря. Но и там расцвели эти кошмарные розы. Тогда мы опять эксгумировали труп, еще раз перенесли его на новое место и снова эксгумировали. На сей раз мы подвергли прах кремации, а урну установили в часовне, где не было и в помине никакой земли. Розы вылезли из урны, они форменным образом заполонили всю часовню. Тут мы опять схватили пепел и закопали его в землю. И что же? Опять розы! Я уверена, если бы мы погрузили пепел на самолет и развеяли его в океане или в пустыне, результат был бы тот же. Розы! Вот в чем проблема. Нет, мы не намерены делать никаких сообщений, проблема в том, чтобы сохранить все в тайне. Только поэтому мы не допускали вас к сестре Цецилии, только поэтому сделали Шейкенса управляющим в одном из наших имений недалеко от Вюрцбурга, только поэтому нас до сих пор беспокоит госпожа Пфейфер… Понимаете? Нас беспокоит, не то, что она отрицала бы… ну, скажем, эту загадку природы, а то, что госпожа Пфейфер, если судить о ней по данным, которыми я располагаю, и по данным, которые вы мне сообщили дополнительно… Одним словом, госпожа Пфейфер наверняка сочтет совершенно естественным, что из пепла ее Гаруспики каждый год примерно в середине декабря вырастают розы. Густой колючий розовый куст точь-в-точь, как в сказке о Спящей Красавице. Уж лучше бы это безобразие случилось в такой стране, как Италия, здесь нам можно было бы никого не бояться, даже коммунистов. Но для Германии это возврат к средневековью. Что станет с реформой литургии? Что станет с научно-биологическим обоснованием так называемых чудес? Не забывайте также еще одно обстоятельство: никто не в состоянии гарантировать, что розы будут цвести и после того, как мы обнародуем эту историю. А вдруг цветение прекратится? Что тогда? Даже весьма реакционные круги в Риме советуют прикрыть это дело; разумеется, с подобающей корректностью. Для ознакомления с феноменом розового куста мы пригласили ботаников, биологов и богословов, конечно же, потребовав от них сохранения тайны. И что вы думаете? Кто больше всех переполошился? Кто заговорил о сверхъестественном? Ботаники и биологи! Отнюдь не богословы. А теперь взгляните на этот казус с точки зрения политики: начиная с сорок третьего года из пепла еврейки, которая приняла католичество, стала монахиней, тут же была лишена права преподавания и умерла при весьма печальных обстоятельствах – назовем вещи своими именами, – из пепла монахини начали вырастать розы. Полная чертовщина. Черная магия! Мистика! В довершение всего это дело передали мне, именно мне, человеку, который позволил себе критически отозваться о биологизме Бенна. Знаете ли вы, что сказал вчера по телефону один видный прелат? Хихикая, он сказал: «Святой Павел явил нам и так достаточно чудес. Спасибо. Больше не надо. Нам хватает little flowers, и стало быть, цветами мы обеспечены…» Я надеюсь, что и вы тоже… Что и… вы будете молчать…»
В ответ авт. не сказал «да», наоборот, он энергично покачал головой и еще подкрепил этот жест совершенно недвусмысленным «нет». Клементина улыбнулась. Устало улыбнулась и скомкала пустую пачку из-под сигарет; стерла той же пачкой следы пепла и выбросила окурки в синюю пластмассовую корзину для бумаг. Все еще улыбаясь, она встала в знак того что аудиенция закончена… Это произошло столь быстро, что авт. до сих пор находится в нерешительности – может быть, в Риме все же объявят о совершившемся чуде, хотя орденом было принято обратное решение?…
Клементина проводила авт. до ворот, но теперь она вела с ним чисто светскую беседу о литературе. До ворот было относительно далеко – авт. и К. шли метров четыреста по огромному парку, где росли кипарисы, пинии и олеандры (см. выше). Дойдя до шоссе, откуда открывался вид на желто-красный Вечный город, авт. сунул Клементине запасную, еще не распечатанную пачку сигарет, и Клементина с улыбкой спрятала ее в рукав своей монашеской рясы, этого похожего на балахон одеяния, которое казалось настолько твердым и в то же время столь необъятным, что в нем можно было спрятать и более крупные предметы. Ожидая автобуса, который довез бы его до Ватикана, авт. вдруг явственно ощутил, что ему надоели платонические чувства, – он затолкнул Клементину за стволы двух молодых кипарисов и, ничуть не смущаясь, поцеловал ее в лоб, в правую щеку, а потом и в губы. Она не сопротивлялась, только вздохнула и пробормотала: «Да, да». Помолчала немного и, улыбнувшись, в свою очередь поцеловала авт. в щеку. А позже, когда автобус был уже у самой остановки, сказала: «Заходите опять… но только не надо роз, пожалуйста».
* * *
Нетрудно догадаться, что авт. расценил аудиенцию в Риме как весьма удачную; нетрудно догадаться также, что он решил не медлить с отъездом, чтобы сразу же не поставить под удар некоторых лиц. А поскольку авт. не признает поговорки «тише едешь – дальше будешь», он проделал обратный путь на самолете. Уже тогда он совершенно потерял покой – и не обрел его до сегодняшнего дня! – потерял покой, не зная, в какой степени, насколько и до каких пределов надо рассматривать его поездку как личную и до каких пределов как общественно полезную. Все это касается дорожных издержек. Но и в другом отношении авт. потерял покой, правда только наполовину, он не знает, какую цель, собственно, преследовала К., хитрила ли она и добивалась паблисити для чуда с розами в монастыре в Герзелене или же, наоборот, хотела предотвратить всякую гласность. И как авт. должен вести себя в том случае, если ему удастся проникнуть в мысли столь милого его сердцу существа: объективно, как повелевает долг, или субъективно, как подсказывает любовь и желание угодить К.?
* * *
Вдобавок ко всему авт., всецело поглощенный решением этой сложной четырехступенчатой проблемы, в довольно нервном состоянии, можно даже сказать, издерганный, попал из римской весны прямехонько в отечественную зиму: уже в Нифельхейме его встретили снег, скользкое шоссе и разъяренный шофер такси, который ежесекундно хотел уморить в душегубке, расстрелять, удавить или, на худой конец, избить очередную жертву своего гнева. Далее авт. постигло жестокое разочарование: угрюмая пожилая монахиня весьма нелюбезно спровадила его от монастырских ворот в Герзелене, мрачно буркнув несколько слов, смысл которых он даже не сразу понял: «Газетчиками мы сыты по горло!» Авт. не оставалось ничего другого, как обойти монастырь вокруг (общая длина стен примерно пятьсот метров), полюбоваться Рейном и закрытой на замок сельской церковью (мальчишки, которые во времена оны прислуживали в этой церкви, впадали в трап, от кожи Маргарет). Да, здесь жила Лени, здесь была похоронена Гаруспика, снова выкопана, опять зарыта, еще раз выкопана и сожжена в крематории… Но нигде, решительно нигде авт. не обнаружил бреши в монастырских стенах. Пришлось ему пойти в сельскую гостиницу, где, впрочем, отнюдь не было так тихо, мирно и дремотно, как на родине Альфреда Буллхорста. Здесь было шумно, здесь авт. недоверчиво оглядели с ног до головы, здесь он и впрямь обнаружил массу приезжих, массу лиц, несомненно, относившихся к категории журналистов. И когда авт. спросил хозяина, есть ли у него свободный номер, все эти лица как по команде саркастически изрекли: «Свободный номер в Герзелене, и именно сегодня?!» А потом с еще большим сарказмом добавили: «Может, и того чище – свободный номер с видом на монастырский сад. Не так ли?» Стоило, однако, наивному авт. обрадоваться и кивнуть головой в знак согласия, как приезжие просто взвыли от восторга. Тот факт, что авт. принял за чистую монету любезные слова этих одетых по последней моде дам и господ и выразил желание и вправду поглядеть на заснеженный монастырский сад, привел к странному результату. Авт. окончательно и бесповоротно зачислили в разряд дурней, после чего отношение к нему изменилось к лучшему, его решили просветить. И вот пока хозяин разливал по рюмкам и цедил из бочки вино, опять цедил и разливал, авт. разъяснили следующее: он один не в курсе того, что уже давно известно всему миру. Он один не знает, что в монастырском саду забил теплый источник и расцвел розовый куст, не знает, что монахини, ссылаясь на свои территориальные права, собственноручно обнесли высоким щитовым забором соответствующий участок и заколотили вход на церковную колокольню. Не знает, что в соседний университетский город (в тот самый город, где Б. X. Т. и Гаруспика так часто беседовали tкte-в-tкte. Авт.) уже послали гонцов, чтобы те раздобыли в фирме, занимающейся сносами зданий, высокую лестницу с радиусом обзора в двадцать пять метров. «Тут-то мы и заглянем в чертову кухню этих монахинь». С этими словами весь приезжий люд окружил авт., который сам не предполагал, до чего он глуп и прост. Там оказались корреспонденты Юнайтед Пресс. Интернейшнл, Дейтче Пресс-агентур, агентства Франс Пресс и даже представитель Агентства Печати Новости, который вместе с представителем чешского агентства ЧТК решил «сорвать маску с лица клерикального фашизма и тем самым разоблачить предвыборные махинации ХДС». Корреспондент агентства «Новости», человек, в общем, весьма симпатичный, протянул авт. кружку пива и сказал: «В Италии, знаете ли, мадонны плачут в дни выборов, а в ФРГ в монастырском саду обнаружен теплый источник и розы, которые неизвестно почему расцвели. Да к тому же на кладбище, где похоронены монахини, которые, как нас пытаются уверить, были изнасилованы коммунистами во время боев в Восточной Пруссии. Во всяком случае, досужие языки болтают, будто вся эта история каким-то образом связана с коммунистами. А ведь всем известно, что монахини могут быть связаны с коммунистами только тогда, когда их насилуют…»
Авт., информированный лучше большинства присутствующих, поскольку он всего лишь пять часов назад поцеловал щечку, которую при всем желании нельзя было назвать пергаментной, решил капитулировать и дождаться официальных газетных сообщений, – приобщиться к истине здесь, на месте, не было никакой возможности.
Неужели Лени оказалась замешанной – пусть косвенно замешанной – в эту story? И неужели Гаруспика и впрямь обратилась в тепловую энергию?
Выходя из трактира и закрывая за собой дверь, авт. услышал, как одна из корреспонденток с сарказмом затянула песенку: «И роза расцветала там…»
* * *
На следующий день в утреннем выпуске газеты, которая уже цитировалась на этих страницах, авт. прочел «Заключительное сообщение о происшествии в монастыре в Герзелене»: «Выяснилось, что странное явление, язвительно названное восточной прессой «чудом розового куста и теплого источника», на самом деле имеет под собой вполне реальную почву. Достаточно обратиться к названию Герзелен, чтобы понять, что в нем заключено древнегерманское слово Geysir (очевидно, Герзелен в старину назывался Geysi-renheim, что дословно значит «Дом гейзеров»). В этом селении уже в IV веке после Р. X. били теплые источники, что, в свою очередь, привело к тому, что Герзелен в VIII веке временно стал приютом германских кайзеров и продолжал быть таковым до тех пор, пока источники не иссякли. Как заявила настоятельница монастыря сестра Сапиенция в специальном интервью, данном нашей газете, монахини ни на секунду не поверили в чудо. Все слухи об этом исходили не от них. Вероятно, слово «чудо» было брошено бывшей ученицей монастырского лицея, издавна находившегося в Герзелене, ученицей, чьи отношения с монастырем нельзя назвать иначе, чем амбивалентными, женщиной, которая впоследствии стала близка к КПГ. В действительности, как и подтвердили специалисты, речь идет о внезапной активизации теплых источников, что само по себе уже является примечательным фактом. В результате этой активизации расцвело несколько розовых кустов. Но ничто, решительно ничто, как подчеркнула сестра Сапиенция с трезвостью, свойственной современным просвещенным и научно подкованным монастырским деятелям, ничто не указывает на вмешательство сверхъестественных сил».
* * *
Без всяких колебаний авт. поведал о чуде розового куста и теплого источника и о закулисной стороне этого чуда Маргарет (она буквально засияла, сразу во все уверовала и настоятельно рекомендовала авт. не забывать Клементину); даже Лотту авт. посвятил в эту историю, не побоявшись ее едких насмешек (Лотта, разумеется, объявила чудо жульничеством и зачислила авт. в малоприятную категорию «монашеского прихвостня» («в буквальном смысле этого слова и в переносном» Лотта). Но вот Лени авт. не стал бы рассказывать о странных происшествиях в Герзелене, тем более не стал бы намекать ей, к чему привели розыски в Риме Однако, по мнению авт., кто-кто, а Б. X. Т. имел право узнать, какая чудодейственная сила приписывалась праху Рахели через двадцать семь лет после его погребения, то есть праху некогда обожаемой им женщины.
Тем временем известные геологи при поддержке некоторых деятелей нефтяной корпорации, которая не задумываясь использовала казус с розами и с теплым источником для рекламы, представили авторитетные отзывы, неопровержимо подтверждавшие «абсолютно естественную природу» происшествия в монастырском саду; только некоторые восточноевропейские органы печати упрямо придерживались своей первоначальной версии о «трюках реакционных сил в Герзелене» в связи с выборами. Согласно этой версии, реакция потерпела провал лишь благодаря неутомимому давлению социалистических сил и «обратилась за поддержкой к лженаучным кругам, которые целиком и полностью посвятили себя служению капитализму. Капиталистическая наука еще раз доказала свое умение манипулировать».
* * *
Вполне возможно, что авт. в данном случае сдрейфил; наверное, он должен был вмешаться, перелезть через стену в Герзелене, лучше всего, пожалуй, вдвоем с лысым Б. X. Т., должен был мобилизовать Лени или, по крайней мере, сорвать несколько роз и послать эти розы ей. Надо думать, розы подобающим образом украсили бы «Часть сетчатки левого глаза девы Марии, известной под именем Рахель» – произведение Лени, задуманное с таким размахом. Но тут как раз события начали запутываться и в то же время быстро разворачиваться, что не дало авт. возможности прислушаться к голосу собственного сердца, которое звало его в Рим. Авт. призывал долг; долг в лице Гервега Ширтенштейна, создавшего нечто вроде комитета «Лени в опасности – помогите Лени» и решившего незамедлительно собрать всех лиц, которые могли бы оказать поддержку Лени как в финансовом, так и в моральном отношениях, в крайнем случае даже предпринять необходимые политические акции, чтобы противостоять все усиливающемуся нажиму Хойзеров. Ширтенштейн позвонил авт. Он был встревожен, но тверд; от волнения голос его звучал несколько хрипло, и если раньше модуляции этого голоса напоминали эдакий слабый фанерный скрип, то теперь в нем слышались металлические ноты. Попросив адреса всех тех, кто «заинтересован в судьбе этой воистину поразительной личности», и получив искомое, Ширтенштейн назначил на вечер общее собрание комитета. Таким образом, у авт. еще оставалось достаточно времени, чтобы наконец-то проникнуть в штаб-квартиру противника. Он обязан был сделать это во имя объективности, во имя справедливости и истины, дабы избежать в будущем чисто эмоционального подхода к событиям, а также ради полноты информации. Хойзеры, заинтересованные в том, чтобы изложить свою точку зрения на злосчастную историю с Лени, и отчасти напуганные планируемой акцией, выразили желание незамедлительно встретиться с авт., «отложив на время весьма неотложные дела». Труднее всего оказалось определить место встречи. Авт было предложено на выбор посетить либо апартаменты старого Хойзера в уже упомянутом заведении, представляющем собой нечто среднее между роскошным отелем, домом для престарелых и санаторием, либо отправиться в оффис или на квартиру к Вернеру, собственнику игорной конторы, либо пойти в оффис или домой к Курту Хойзеру, «менеджеру по строительству» (здесь авт. приводит титул, который Курт X. сам себе присвоил). И наконец, авт. мог избрать местом встречи конференц-зал фирмы Хойзер ГМБХ, КГ, где «Хойзеры совместно защищают многообразные интересы и капиталовложения Хойзеров» (Слова, взятые в кавычки, – цитаты из телефонных высказываний Курта Хойзера.)
Не без задней мысли авт. избрал местом встречи конференц-зал фирмы Хойзер ГМБХ, КГ, находившийся на двенадцатом этаже высотного здания на берегу Рейна. Посвященные уже давно знали, а авт. до поры до времени еще не знал, что из этого зала открывается впечатляющий вид на пригороды и на сам город. Авт. не отрицает, что по дороге к Хойзерам сердце его учащенно билось, ибо его мелкобуржуазная натура с трепетом воспринимает все воистину величественное. По причине своего более чем скромного происхождения авт. чувствует себя в высшем свете чужаком, хотя и стремится бывать там… С бьющимся сердцем вошел он в lobby этого изысканного здания, отдельные апартаменты которого напоминают квартиры типа pent house и пользуются таким спросом. Портье не был ни в форме, ни в ливрее, но, как ни странно, казался облаченным и в форму и в ливрею; он смутил авт. взглядом, в котором, впрочем, не чувствовалось презрения, взгляд был просто испытующий, и авт. сразу смекнул, что его обувь не выдержала испытания. Само собой разумеется, лифт был бесшумный. В лифте висели латунные таблички, снабженные общей надписью: «Поэтажный указатель». После беглого осмотра табличек – их внимательное и вдумчивое изучение исключалось из-за поразительно быстрого, хоть и бесшумного хода лифта – авт. понял, что оффисы, помещавшиеся в этом доме, принадлежали почти исключительно людям творческого труда – здесь находились архитектурные мастерские, редакции, агентства, выпускающие журналы мод. Одна табличка особенно бросалась в глаза по причине ее размера: «Эрвин Кольф – посредническая фирма. Контакты с творческими личностями».
Мучительно раздумывая над тем, о каких контактах, собственно, идет речь – о деловых, духовных, a может, о чисто общественных, ни к чему не обязывающих контактах, или даже о замаскированных контактах известного рода, которые можно обозначить кон тактами с call-man и call-qirls, авт. сам не заметил как поднялся на двенадцатый этаж. Дверцы лифта бесшумно отворились, и авт. увидел встречавшего его симпатичного господина, который скромно представился: «Курт Хойзер». В обращении Курта Хойзера не чувствовалось ни заискивания, ни высокомерия, а тем паче презрения к собеседнику; у него оказались приятные, так сказать, нейтрально-любезные манеры, отнюдь не исключавшие, а скорее даже предполагавшие сердечность; Хойзер отвел авт. в конференц-зал, живо напомнивший тому комнату, в которой он всего два дня назад сидел вдвоем с Клементиной… Мрамор, металлические дверные и оконные рамы, глубокие кожаные кресла… Правда, из окон открывался вид не на желто-красный Рим, а всего лишь на Рейн и на населенные пункты, расположенные по его берегам, точнее говоря, на тот географический пункт, в котором эта река, все еще величественная, вступает в свою самую что ни на есть грязную фазу: примерно в семидесяти – восьмидесяти километрах (если считать по высоковольтным линиям) выше того места, где сей общегерманский грязный поток, или поток грязи, изливается на ни в чем не повинные голландские города Арнхейм и Ньимвеген.
Конференц-зал и его меблировка производили на редкость приятное впечатление: комната имела форму сектора круга и в ней стояли несколько столов и уже упомянутые кожаные кресла – родные братья кожаных кресел главной канцелярии в Риме. Нетрудно догадаться, что ностальгия авт. получила в связи с этим новую пищу и что авт. на некоторое время замер, стараясь справиться со своим волнением. Его усадили на самое почетное место с видом на Рейн и на рейнские мосты – их было штук пять в поле зрения. Элегантный столик, сделанный с большой выдумкой, под стать элегантно изогнутому окну, был уставлен бутылками с алкогольными напитками и соками. Там же стоял термос с чаем и лежали сигары и сигареты; впрочем, количество и качество этих изделий указывало на то, что оффисом владеют люди разумные, а не какие-нибудь вульгарные нувориши. Самым подходящим словом для описания конференц-зала и его хозяев было бы, пожалуй, слово «изысканные»… Старик Хойзер и его внук Вернер на сей раз показались авт. куда более симпатичными, чем они ему помнились. Не мудрено, что авт., верный своим принципам, поспешил отбросить всякие предубеждения, он хотел отнестись непредвзято даже к зловещему Курту Хойзеру, с которым встретился впервые, отнестись к нему как к симпатичному, спокойному, скромному господину. В тот день Курт Хойзер придал своей, в общем-то, безукоризненной одежде оттенок небрежности, как нельзя лучше гармонировавший с его ровным баритоном. Он оказался поразительно похожим на свою мать Лотту – те же круглые глаза, те же волосы.
Неужели это и впрямь тот самый младенец, который появился на свет при столь драматических обстоятельствах? Младенец, которого по просьбе его матери не стали крестить? Младенец, родившийся в комнате, где теперь разместилась португальская семья из пяти человек? Неужели это тот самый Курт, который вместе со своим братом Вернером – Вернеру сейчас тридцать пять, и с виду он человек гораздо более суровый, – тот самый Курт, который вместе с Вернером продавал Пельцеру во время житья в склепах чинарики в новых гильзах? Продавал под маркой полноценных сигарет, чего Пельцер до сих пор не может ему простить?
На секунду в конференц-зале возникло замешательство, так как авт., видимо, сочли своего рода парламентером; ему пришлось дать некоторые необходимые разъяснения, дабы пролить свет на цель своего визита. Авт. явился к Хойзерам, чтобы проинформироваться, проинформироваться, так сказать, по существу. В. своем кратком вступительном слове он отметил, что дело вовсе не в личных симпатиях, не в субъективных пожеланиях, не в аргументах и контраргументах. Важно определить истинное положение вещей, а не идеологические разногласия; авт. не собирается никого защищать, он не уполномочен на это и не намерен добиваться каких-либо полномочий; с «небезызвестной особой» он до сих пор не знаком, видел ее всего раза два-три на улице, не обменялся с ней ни словом. Намерение авт. заключается в том, чтобы изучить жизнь вышеупомянутой особы; возможно, он изучит ее фрагментарно, хотя желательно эту возможную фрагментарность избежать; надо отметить также, что никто не возлагал на него (на авт.) этой задачи изучения – ни посторонние, ни потусторонние силы, труд авт., так сказать чисто экзистенциалистский. И тут вдруг на лицах всех трех Хойзеров, которые до сих пор лишь нехотя, из вежливости слушали авт или делали вид, что слушают, появился проблеск мысли; было совершенно очевидно, что Хойзеры почувствовали скрытый материальный смысл именно в слове «экзистенциалистский». Исходя из этого, авт. счел себя обязанным изложить все аспекты понятия «экзистенциализм». Тогда Курт Хойзер спрос-ил авт. не идеалист ли он, и авт. ответил решительным «нет», таким же решительным «нет» он ответил на вопросы, материалист ли он и реалист ли он; вообще, старик Хойзер, Курт и Вернер нежданно-негаданно подвергли авт. допросу (перекрестному); его спрашивали, имеет ли он высшее образование, католик он или лютеранин, родом ли он с Рейна, социалист ли он, марксист или либерал, сторонник или противник сексуального взрыва, «пилюли», папы римского, Барцеля, общества свободного предпринимательства, общества планового хозяйства. Не разговор, а карусель. Авт. приходилось беспрерывно вертеть головой в разные стороны, чтобы видеть спрашивающего; но отвечал он на все вопросы твердо и неуклонно, отвечал одним и тем же словом «нет», так продолжалось до тех пор, пока из невидимой доселе двери внезапно не выпорхнула секретарша; секретарша налила авт. чай, пододвинула к нему сырные палочки, распечатала пачку сигарет и нажала на кнопку, в результате чего одна из без укоризненно гладких стен раздвинулась, обнаружив шкаф, из которого секретарша вынула три канцелярские папки, положила их на стол перед Куртом Хойзером, положила рядом с папками блокнот, бумагу и даже трубку; проделав все это, секретарша – блондинка с грудью не слишком большой и не слишком маленькой, так сказать, среднеарифметическая красотка – исчезла за той же дверью, напомнив авт. определенного сорта фильмы, в которых показывается, с какой спокойной деловитостью обслуживают клиентов в публичных домах.
После долгого молчания первым взял слово старик Хойзер; он слегка ударил своей клюкой по папке, а потом и вовсе положил клюку на стол, с тем чтобы время от времени отбивать такт, подчеркивая то или иное слово.
«Отныне, – сказал он голосом, в котором, как ни странно, слышалась печаль, отныне я разрываю все нити и все узы. Отныне я порываю все связи с Груйтенами, порываю отношения, тянувшиеся целых семьдесят пять лет. С этой историей покончено. Как вам известно, пятнадцатилетним подростком я стал крестным отцом Груйтена, а сегодня я и вместе со мной мои внуки порываем с Груйтенами, мы расходимся с ними, как в море корабли…»
В виде исключения авт. придется сильно сократить показания Хойзера, ибо старик начал свою речь очень издалека, примерно с 1890 года, когда он в возрасте шести лет рвал яблоки в саду у Груйтена-отца. Далее старик Хойзер довольно-таки подробно остановился на двух мировых войнах, на своих демократических убеждениях и на различных ошибках и проступках Лени (политических, моральных, финансовых); наконец он описал судьбу почти всех персонажей, уже представленных на этих страницах; выступление его продолжалось около полутора часов и сильно утомило авт., поскольку старик говорил о вещах давно знакомых, хотя и освещал их по-своему. О чем только ни повествовал старый Хойзер! И о матери Лени, и об ее отце, и о молодом архитекторе, с которым Лени решила однажды провести субботний вечерок, и о ее родном брате, и о двоюродном, и о мертвых душах… Словом, обо всем, решительно обо всем… Авт. показалось даже, что оба внука Хойзера слушают старика с большим вниманием. Потом дед осветил «некую абсолютно легальную сделку», о ней он говорил не то чтобы в однозначно-агрессивном тоне, а скорее в оборонительно-агрессивном, почти в том же тоне, в каком вело беседу упоминавшееся ранее высокопоставленное лицо. «Земельный участок, который Курту подарили при рождении… (Здесь авт. встрепенулся и обратился в слух.) Квадратный метр этого земельного участка стоил в 1870 году, то есть в ту пору, когда дедушка госпожи Груйтен приобрел его у эмигрировавшего сельского хозяина, десять пфеннигов. И это еще была божеская цена, с тем же успехом участок можно было купить по четыре пфеннига за квадратный метр, но известного сорта господа любят делать широкие жесты: дедушка Груйтенши был сумасшедший, и он округлил сумму заплатил за участок вместо пяти тысяч марок две тысячи талеров, так что участок обошелся по двенадцати пфеннигов за квадратный метр. Теперь же каждый квадратный метр стоит триста пятьдесят марок, а если учитывать известные инфляционные явления, то все пятьсот. Конечно, без стоимости зданий, которые, в свою очередь, потянут ту же кругленькую сумму за каждый квадратный метр. И произошло это благодаря нам… Клянусь, если завтра вы приведете покупателя, который выложит на стол пять миллионов марок, то я… то мы не отдадим ему наш участок. А теперь подойдите ко мне и взгляните в окошко». Ничуть не смущаясь, старик взял авт. на абордаж, зацепив набалдашником клюки за небрежно пришитую пуговицу его куртки, – а ведь авт. и так постоянно пребывает в страхе за свои болтающиеся пуговицы. Да, старик Хойзер довольно бесцеремонно притянул авт. к себе. Впрочем, справедливости ради надо отметить, что внуки неодобрительно качали головами… Но Хойзер недолго думая притянул авт. к себе и заставил его оглядеть близлежащие восьми-, семи– и шестиэтажные здания, расположенные вокруг двенадцатиэтажного дома. «Знаете ли вы, – спросил старик, зловеще понизив голос, – знаете ли вы, как называют эту часть города? (Авт. качнул головой, поскольку он уже давно понял, что не в силах уследить за различными топографическими изменениями.) Эту часть города называют Хойзеровкой, и эти дома построены на земельном участке, который семьдесят лет назад был совершенно заброшен. Да, здесь была пустошь, пока наконец ее милостиво не подарили вот этому молодому человеку (набалдашник повернулся в сторону Курта, и в голосе старика послышались язвительные ноты), пока ее не подарили на зубок младенцу… Я, только я, и никто другой, позаботился, чтобы подарок этот не пропал втуне, следуя изречению, которое было известно уже нашим предкам «…и наполняйте землю, и обладайте ею…».
В этом месте беседы дедушка Хойзер, человек весьма преклонных лет, начал дряхлеть прямо на глазах, впрочем, отнюдь не утратив своей агрессивности: попытку авт. освободиться от набалдашника, вернее от абордажного крюка, он воспринял как проявление ответной агрессии. А между тем авт. действовал с величайшей осмотрительностью отчасти из-за врожденного чувства такта, отчасти из страха за свои пуговицы. Но Хойзер-старший вдруг покраснел как рак, и тут одна пуговица и впрямь отлетела, старик вырвал ее с мясом, причем погиб довольно большой кусок твидовой ткани. После этого старик угрожающе замахал клюкой над головой авт. И хотя авт. готов в любое время подставить левую щеку, когда его бьют по правой, он все же решил, что надо принять меры для самообороны – нагнул голову и увернулся; честно говоря, ему с большим трудом удалось выйти из этой щекотливой ситуации, не уронив своего достоинства. Однако тут вмешались Курт и Вернер, они жаждали все сгладить, а потом в дело вступила белокурая женщина-автомат по обслуживанию клиентов с грудью не слишком большой и не слишком маленькой; очевидно, братья вызвали ее, нажав на какую-то невидимую кнопку; автомат с неописуемой и неподражаемой бесчувственностью выпроводил старика из конференц-зала, прошептав ему что-то на ухо, а оба внука в унисон прокомментировали ее действия такими словами: «Вы, Труда, у нас мастерица на все руки, второй такой не сыщешь». Но прежде чем старик покинул помещение (авт. не рискует назвать конференц-зал комнатой, опасаясь, что его привлекут к ответственности за оскорбление), он успел еще прокричать: «Ты дорого заплатишь за свой смех, Губерт. Смеется тот, кто смеется последним!»
Неприятность с пуговицей обеспокоила господ Вернера и Курта Хойзеров, если можно так выразиться, лишь с точки зрения техническо-материальной. И они и авт. разом заговорили о поврежденной куртке; разговор вышел громкий. Невольно вырвавшееся у Вернера предложение заплатить авт. наличными, даже дать ему лишку, было так сказать, подавлено в зародыше одним взглядом Курта. И все же Вернер успел сделать красноречивый жест, а именно: протянул руку к своему бумажнику, но сразу отдернул ее. В ту же секунду были произнесены следующие слова: «Естественно, мы компенсируем стоимость новой куртки, хотя и не обязаны этого делать». Примерно тогда же было предложено выдать «вознаграждение за понесенный моральный ущерб» и «надбавку за нервный шок», были названы даже соответствующие страховые компании и номера страховых полисов. В конце концов братья вызвали зловещую Труду, которая попросила у авт. визитную карточку, а когда выяснилось, что таковой у него нет, с гримасой явного отвращения открыла блокнот; занося в него адрес авт., она всем своим видом выражала негодование; можно было подумать, что ее заставили выгребать нечистоты, к тому же особенно вонючие.
* * *
Здесь авт. решается сказать несколько слов о себе лично: он вовсе не стремился получить новую куртку, пусть даже куда более дорогую; он хотел иметь свою старую куртку; не боясь прослыть чуть ли не размазней, он смеет утверждать, что любит свою куртку. Поэтому он настаивал на ее починке, настаивал, хотя братья Хойзеры с жаром отговаривали его от этого шага, ссылаясь на упадок портняжного искусства; в ответ авт. рассказал о мастерице художественной штопки, которая уже много лет с успехом занимается его курткой. Всем нам знакомы люди, которые ни к селу ни к городу то и дело восклицают: «Я тоже хотел бы сказать несколько слов!» – или: «Разрешите и мне вставить словечко!» – хотя никто не запрещает им говорить, даже в мыслях этого не имеет. Аналогично повел себя и авт., ибо на этой стадии переговоров он с трудом сохранял самообладание. Не мог же он объяснить, что куртка у него старая и заслуженная, что он совершил в ней множество путешествий, что в подкладку у него завалились мелочь, хлебные крошки и тому подобное. Не мог же он, в самом деле, сослаться на то, что к правому лацкану этой куртки всего сорок восемь часов назад прижималась щечка Клементины, пусть совсем мимолетно, но все же прижималась. Неужели авт. суждено навлечь на себя подозрение в сентиментальности? Ведь речь идет о совершенно конкретном, знакомом каждому жителю абендлянда явлении, о котором еще Вергилий говорил: «Lacrimae rerum». Обстановка в конференц-зале уже давно перестала быть гармоничной, правда, гармония могла быть восстановлена, если бы братья Хойзеры проявили чуточку понимания. Если бы они поняли, что некоторые люди любят старые вещи больше новых и что реальная ценность предметов в подлунном мире не всегда совпадает с их материально-технической ценностью. Под конец Вернер Хойзер изрек нижеследующее: «Представьте себе, что кто-нибудь помнет ваш старый „фольксваген“ и предложит взамен не фактическую стоимость вашей машины, а новый „фольксваген“; если вы откажетесь от такой сделки, я сочту ваш поступок ненормальным». Уже само утверждение, будто авт. ездит на древней колымаге марки «фольксваген», являлось оскорблением, пусть неосознанным, ибо тем самым Вернер Хойзер намекал на то, что его собеседник обладает скромным достатком и плохим вкусом. А это унижало авт., впрочем, только субъективно, но не объективно. Не стоит особенно порицать авт. за то, что он (авт.) на некоторое время потерял самообладание и наговорил много лишнего. В частности, он заявил, что ему начхать на все старые и новые «фольксвагены» и что он желает только одного – чтобы починили его куртку, порванную выжившим из ума садистом. Такого рода речи не могли, разумеется, привести ни к каким положительным результатам. Ведь невозможно объяснить чужим людям, что ты и впрямь привязан к старой куртке и что никакие силы мира не заставят тебя снять ее – именно этого требовали от авт., чтобы установить фактические размеры повреждений, – не заставят тебя снять ее, ибо… да, черт побери, такова жизнь!… ибо на рубахе у тебя дырка, даже не дырка, а просто рваные места. Когда ты ехал на автобусе по Риму, какой-то мальчишка зацепил за твою рубаху крючком от удочки. Кроме того, черт подери, рубаха у тебя не первой свежести, ведь ты во имя служения истине перманентно находишься в пути и перманентно делаешь заметки то карандашом, то шариковой ручкой, а поздно вечером, смертельно усталый, валишься на кровать, так и не сняв рубашки. Неужели слово «починка» так трудно понять? По-видимому, люди, именем которых называют целые городские кварталы, люди, владеющие землей в размерах целых городских кварталов, впадают чуть ли не в метафизическое раздражение при одной мысли о том, что на свете все же существуют предметы, даже столь незначительные предметы, как куртки, потерю коих их владельцам нельзя возместить деньгами. Факт этот кажется им провокацией, прискорбной провокацией. Но ежели читатель до сих пор верил, хотя бы наполовину верил, в абсолютную правдивость авт., то он должен счесть правдой и то, что звучит явно неправдоподобно: почти на всем протяжении ссоры не кто иной, как авт. вел себя корректно, спокойно, вежливо и в то же время твердо; напротив того, братья Хойзеры вели себя некорректно, голоса у них были раздраженные, нервные, обиженные; под конец этой неприятной сцены даже у Курта начала дергаться рука, ибо он то и дело порывался дотронуться до того места, где, по всей видимости, лежал его бумажник. Да, у Курта начала дергаться рука. Но все равно он не мог вытащить из своего бумажника куртку, верой и правдой служившую человеку целых двенадцать лет, куртку, которая этому человеку дороже, чем собственная кожа, поскольку кожа, как известно, поддается трансплантации, а куртка не поддается; к таким курткам человек привязывается, даже не будучи сентиментальным, привязывается исключительно в силу того, что он как-никак является жителем абендлянда и ему с младых ногтей объясняют, что значит «lacrimae rerum».
К тому факту, что авт. встал на колени и начал ползать по паркету, стараясь разыскать клок материи, вырванный из его куртки вместе с пуговицей, братья Хойзеры опять-таки отнеслись как к провокации, хотя было совершенно ясно, что этот клок понадобится, когда куртку отдадут штопать. Наконец, Хойзеры сочли оскорблением и то, что авт. отказался от всякой компенсации и решил починить куртку за свой счет; при этом он намекнул, что попытается окольными путями покрыть свои издержки, вписав их в графу издержек производства: ведь что пи говори, а в оффис Хойзеров авт. привела его профессия. В ответ на это братья заявили, что не по-толят оскорблять себя. Какая цепь недоразумений! Неужели трудно поверить, что человек хочет сохранить свою куртку? Спасти свою куртку, и больше ничего! Неужели это законное желание надо обязательно расценивать как сентиментальность и фетишизацию вещей? Разве в мире уже не существует экономики высшего порядка, экономики, запрещающей выбрасывать куртку, которая, будучи тщательно починенной и заштопанной, вполне годна для носки и даже может и впредь радовать ее владельца? Разве можно выбрасывать такую куртку только из-за того, что у некоторых господ пухлые бумажники и раздутое самолюбие?
* * *
После неприятной интермедии, сильно нарушившей первоначальную гармонию, договаривающиеся стороны перешли к делу – к трем папкам, которые, как можно было понять, представляли собой досье Лени. Здесь снова придется сокращать пространные показания Хойзеров о «расхлябанности тети Лени», о потере тетей Лени чувства реальности, об ошибках тети Лени в воспитании сына, о дурной компании тети Лени… «Только не подумайте, что мы люди чопорные, отсталые, недостаточно прогрессивные: дело вовсе не в ее любовниках – дело совсем в другом: из-за нее один из наших участков стал на шестьдесят пять процентов нерентабельным. Допустим, мы продадим дом: даже в этом случае умело вложенная выручка от продажи даст ежегодно примерно сорок – пятьдесят тысяч чистыми. Может быть, еще больше, но мы люди порядочные и в споре будем оперировать минимальными цифрами… А теперь посмотрим, что приносит дом в данной ситуации. Если учесть расходы на ремонт и на управляющего, а также потери в связи с деклассированным контингентом жильцов первого этажа, где поселилась сама тетя Лени – этот контингент явно отпугивает солидных жильцов и, таким образом, снижает общую сумму квартирной платы, – если учесть все это, дом приносит менее пятнадцати тысяч годовых, он приносит всего-навсего тысяч тринадцать – четырнадцать». Это сказал Вернер Хойзер.
Его мысль продолжил Курт Хойзер. (Ниже следует краткое изложение, которое можно проверить по заметкам авт.) Никто не возражает против иностранных рабочих, они, Хойзеры, не заражены расовыми предрассудками. Просто надо быть последовательным. Если тетя Лени согласится получать нормальную квартирную плату, можно даже обсудить такой вариант: пустить весь дом под иностранных рабочих, сдавать его по койкам, по комнатам, сделать тетю Лени управляющей, положить ей бесплатную квартиру и ежемесячное жалованье. Но весь фокус в том, что тетя Лени берет с жильцов ровно столько же, сколько платит сама; вот в чем безумие, вот что противоречит даже выводам экономических учений социалистов. Ради нее, только ради нее одной мы удерживали квартплату за квадратный метр на уровне двух с половиной марок, а в результате выгоду из этого извлекают посторонние. Вот вам примеры: семья португальцев платит за пятьдесят квадратных метров сто двадцать пять марок и дополнительно тринадцать марок за ванную и за пользование кухней; три турка («Один из них не только днюет, но и ночует у нее, так что фактически турков в ком-нате два») платят за тридцать пять квадратных метров восемьдесят семь с половиной марок; Хельцены платят за пятьдесят метров сто двадцать пять марок плюс те же тринадцать марок. «А вот еще одно доказательство того, что тетя Лени совершенно ненормальная, – сама она вносит двойную плату за кухню и за ванную на том основании, что сохраняет комнату Льва, который временно содержится за казенный счет». Однако чашу терпения господ Хойзеров переполнило то обстоятельство, что Лени сдает свои меблированные комнаты за ту цену, по которой другие сдают немеблированные, а «это уже далеко не столь безобидное дело, это вам не какой-нибудь там анархистски-коммунистический эксперимент, здесь пахнет подрывом свободного рынка. Из каждой комнаты квартиры тети Лени плюс пользование ванной и кухней можно с легкостью выколотить от трехсот до четырехсот марок, не выходя за известные рамки». И. т. д. и т. п. Несмотря на все, Курту Хойзеру было, видимо, трудно перейти к следующему пункту обвинения, который, однако, он должен был «затронуть во имя полноты картины». Дело в том, что из десяти кроватей, находящихся в означенной квартире, тете Лени на самом деле принадлежат только семь: одна кровать все еще принадлежит дедушке, вторая – Генриху Пфейферу, который чувствует себя чрезвычайно уязвленным всей этой историей, третья – его родителям, Пфейферам, «и у них волосы становятся дыбом, когда они думают, что на этих кроватях, по всей вероятности, происходит». Таким образом, Лени самым вопиющим образом нарушает не только экономические законы и права домовладельцев, но и права собственности как таковые. Разумеется, Пфейферы уже с давних пор не могут вести переговоры непосредственно с Лени, поэтому они передали свое право на владение кроватями со всеми вытекающими отсюда последствиями официальному посреднику – фирме Хойзер ГМБХ, КГ. Одним словом, Хойзерам приходится соблюдать не только свои интересы, но и интересы других лиц, доверившихся им, и тем самым вся эта история приобретает дополнительный аспект – на карту поставлены принципы. Правда, кровать, которая принадлежит ныне Генриху Пфейферу, была подарена ему матерью тети Лени, подарена во время войны, когда он ждал призыва в армию. Но подарок есть подарок и подаренная вещь окончательно переходит во владение другого лица, как следует из духа и буквы закона. Наконец, дело дошло до того – если авт. желает, он может это сообщение использовать, – дело дошло то того – что все жильцы тети Лени, точнее ее квартиранты, работают по очистке улиц, точнее по вывозу мусора,. Тут авт. не мог не возразить, отметив, что Хельцены вовсе не причастны к вывозу мусора: господин Хельцен – городской служащий, занимающий среднеответственный пост, а госпожа Хельцен – косметичка, что, как известно, является почтенной профессией. Что касается португалки Анны Марии Пинто, то она трудится в столовой самообслуживания, принадлежащей весьма уважаемой фирме, авт. неоднократно брал у нее тефтели, творожники и кофе и рассчитывался с ней, причем все шло вполне гладко. Кивнув головой, Курт согласился с этой поправкой, прибавив, однако, что тетя Лени ведет себя некорректно еще в одном вопросе: за семнадцать лет до пенсионного возраста она, будучи совершенно здоровой женщиной, по глупому наущению своего непутевого сына бросила работу, чтобы воспитывать трех детей португальской семьи; этим детям она поет песни, учит их немецкому, заставляет вместе с ней заниматься «мазней». И, как явствует из официальных документов, тетя Лени мешает этим детям выполнять их школьные обязанности, как мешала когда-то своему сыну. Словом, существует «бесконечная цепь» прегрешений тети Лени. Кроме того, хочешь не хочешь, а человека, вступившего в конфликт с законом, окружающие рассматривают как подозрительный элемент; хочешь не хочешь также, а вывоз мусора и очистка улиц считаются малопочтенной профессией, поэтому не надо удивляться, что социальный престиж дома падает и, следственно, падают цены на квартиры.
Это было сказано спокойным, ровным тоном и звучало убедительно. Все, кроме авт., давно забыли инцидент с курткой, только авт. по-прежнему страдал: машинально ощупав любимый предмет одежды, он установил, что в куртке сильно повреждена подкладка; сверх того авт. показалось, что дырка в рубахе, сделанная итальянским мальчишкой, стала еще больше. Но что ни говори, а Хойзеры угощали крепким чаем, сырными палочками, сигаретами; что ни говори, а через изогнутое окно открывался великолепный вид; Вернер Хойзер также немало способствовал восстановлению гармонии, он сопровождал высказывания брата ритмичным аккомпанементом – непрерывными кивками головы; Вернер как бы расставлял в речи Курта точки, запятые, тире, точки с запятой; в результате возникала некая смесь облагораживающе-психологического эффекта с джазовым эффектом, смесь, действовавшая в высшей степени успокаивающе.
Здесь необходимо сделать также комплимент проницательности Вернера Хойзера, который словно почувствовал, что авт. из мелкобуржуазной стеснительности боится нарушить чужие семейные тайны. Дело в том, что авт. очень хотелось выяснить один вопрос, вопрос этот все время вертелся у него на языке: ему очень хотелось спросить о Лотте Хойзер, ведь она как-никак была матерью этих молодых людей, столь прочно стоявших на ногах.
И вот Вернер заговорил без всякого смущения о прискорбном разрыве с матерью, «к сожалению, окончательном». Он, Вернер, считает, что в данном вопросе не следует заблуждаться, наоборот, надо по-деловому проанализировать создавшееся положение, предпринять, так сказать, весьма болезненную психологическую операцию. Он, Вернер, знает, что между авт. и их матерью возникли контакты, возможно даже обоюдная симпатия, в то время как контакты между ним, его братом и дедушкой, с одной стороны, и авт. – с другой, «нарушены» из-за «прискорбного, хотя, в общем-то далекого от существа дела происшествия». Тем не менее он считает необходимым еще раз подчеркнуть, что не в силах понять, почему человек может предпочесть поношенную твидовую куртку, приобретенную в третьесортном конфекционе, куртку чуть ли не двенадцатилетней давности, новой, с иголочки, куртке из первоклассного магазина. Как-никак по одежке встречают. Но, воспитанный в духе терпимости, он готов простить авт. эту странность, пусть живет как знает. Он, Вернер, не в силах понять также ярко выраженную антипатию авт. к столь популярной в стране и столь широко распространенной машине, как «фольксваген»; сам он приобрел «фольксваген» для своей жены, в их семье это вторая машина, а лет через шесть-семь, когда его сын Отто – ныне ему двенадцать лет – сдаст экзамен на аттестат зрелости и станет студентом или пойдет служить в армию, он купит еще один «фольксваген» – как третью семейную машину. Но все это так, между прочим; пора перейти к их матери. В чем ее главная ошибка? Нельзя сказать, что она исказила образ отца, павшего на войне; зато ясно другое – она грубо принижала тот исторический фон, на котором он пал; этот исторический фон она упрямо квалифицировала как «чушь собачью». «Даже такие душевно здоровые мальчики, какими, без сомнения, были мы с братом, даже такие мальчики заинтересовались в один прекрасный день образом отца». В этой просьбе им не отказали; мать изобразила отца хорошим, душевным человеком, правда, отчасти неудачником, во всяком случае неудачником в плане профессиональном. У них с братом не возникло сомнений в привязанности матери к их отцу – Вильгельму Хойзеру. И все же образ отца был искажен из-за постоянно употребляемых слов «чушь собачья» в сочетании с различными историческими событиями. Впрочем, никто не утверждает, что мать делала это умышленно. Еще более прискорбен тот факт, что она имела любовников. Сперва ее любовником был Груйтен, но это еще куда ни шло, хотя из-за того, что связь была незаконная, мальчикам приходилось терпеть насмешки и поношения. Но потом она жила «даже с русским» и время от времени «с этими ужасными американцами, получавшими отставку у Маргарет». В-третьих, нельзя не сказать и о том, что антирелигиозный и антицерковный аффекты их матери – это, как известно, далеко не одно и то же – привели к ужасающим последствиям. Оба эти аффекта соединялись у нее самым «чудовищным образом». Из-за этого мать обрекла их, своих сыновей, на долгие и обременительные хождения в «свободную школу»; с каждым днем она становилась все ворчливей и все раздражительней, особенно после того, как с «дедушкой Груйтеном» случилось несчастье: им, мальчишкам, требовался противовес. И противовес нашелся в лице тети Лени – да, он признает это и до сих пор благодарен тете Лени; тетя Лени всегда была ласкова, приветлива, великодушна, пела песни, рассказывала сказки; и образ ее покойного мужа – пожалуй, его можно даже назвать мужем, хотя он и был офицером Красной Армии, – образ ее покойного мужа остался незапятнанным, ведь в отличие от их матери тетя Лени не занималась истолкованием различных исторических событий и не называла их «чушью собачьей и ерундой»; долгие годы, действительно долгие годы она просиживала все вечера у Рейна со своим сыном Львом, положив на колени «руки, сплошь исколотые шипами роз»; и Льва, кстати, крестили, а Курт остался некрещеным; его окрестили только семи лет от роду у монахинь, когда дедушке Отто – «слава тебе господи!» – удалось извлечь их обоих «из этого болота», слава тебе господи, потому что тетя Лени умеет великолепно обращаться с маленькими детьми, но для подростков она – яд; тетя Лени слишком много поет и слишком мало разговаривает, хотя надо признать, что на них она оказывала благотворное, воистину благотворное влияние еще и потому, что «не смотрела ни на одного мужчину, в то время как наша мать темнила и всегда что-то скрывала, а эта кошмарная
Маргарет и вовсе ничего не скрывала». С похвалой отозвался Вернер Хойзер и о Марии ван Доорн, даже для Богакова у него нашлось несколько теплых слов, «хотя и он иногда слишком много пел». Ну, а потом в конце концов они с братом все же попали в правильное христианское русло; в них воспитали трудолюбие и чувство ответственности, оба получили высшее образование; он, Вернер, изучал юриспруденцию, Курт – экономику, а «дедушка тем временем проводил свою гениальную, да, я не побоюсь этого слова, гениальную деловую политику, что дало нам возможность сразу же применить свои знания на собственных предприятиях».
Может показаться, что создание конторы по продаже лотерейных билетов, которую он попутно возглавляет, занятие несерьезное; в действительности это его хобби, и притом экономически вполне обоснованное, к тому же удовлетворяющее его натуру игрока. Наконец, надо раз и навсегда признать, что тетя Лени куда опасней матери, которую следует считать «всего лишь обманутой псевдосоциалисткой»: никакого особого вреда она принести не может. Напротив того, тетю Лени он воспринимает как реакционерку в доподлинном смысле этого слова. Она ведет себя чрезвычайно антигуманно, или, попросту говоря, бесчеловечно, так как упорно, последовательно, хотя и инстинктивно не приемлет любые формы выгоды, любые формы, связанные с прибылью. Она их не то чтобы отрицает – ведь это предполагало бы какое-то осознание происходящего, – она их именно инстинктивно не приемлет. В тете Лени прочно засел дух разрушения и саморазрушения; по-видимому, это исконно груйтеновское качество, оно было свойственно также ее брату и в еще большей степени отцу. Под конец своей речи Вернер Хойзер заверил авт., что он не какое-нибудь «допотопное чудовище», он космополит, либерал и сторонник полной моральной свободы, во всяком случае до тех пределов, какие диктует время; достаточно сказать, что он является открытым приверженцем «пилюли» и сексуального взрыва; в то же время он считает себя христианином: он, если можно так выразиться, «фанатичный сторонник свежей струи»; кстати, эту историю с тетей Лени можно разрешить только нагнетанием свежей струи. Не он, а именно тетя Лени – допотопное чудовище, ибо здоровый инстинкт прибыли, инстинкт умножения собственности заложен в природе человека – это доказано богословием, более того, в последнее время с этим все чаще соглашаются даже философы-марксисты. В конце концов, на совести тети Лени неблагополучие одного человека – ей это никак нельзя простить, про этого человека не скажешь, что он был некогда любим Вернером, нет, он, Вернер, любит его и по сей день, речь идет о Льве Борисовиче, его крестнике, доверенном ему при столь драматических обстоятельствах. «Для меня опека над ним – жизненная задача, хотя какое-то время, не скрою, я относился к этой своей обязанности несколько цинично. Но как-никак его крестный отец – я, и сие является не только метафизическим, не только общественно-религиозным, но и правовым статусом, именно из него я намерен исходить». Да, он и брат отдали Льва под суд из-за «нескольких глупостей, с точки зрения закона, пожалуй, спорных»; в результате Льву вынесли приговор и посадили его за решетку, все истолковали их поступок как проявление ненависти, но на самом деле это было проявлением любви, желанием заставить Льва образумиться, вытравить в нем то, что «в конечном счете является самым тяжким грехом, – гордыню и высокомерие». Он, Вернер, отлично помнит отца Льва, это был хороший, милый, гихий человек, и он уверен, что отец не захотел бы, чтобы его сын стал мусорщиком даже после тех передряг, которые Лев претерпел. Он, Вернер, ни в коей мере не оспаривает, что вывоз мусору имеет огромное значение и является для общества первоочередной обязанностью, однако Лев – и это совершенно бесспорно, – Лев «достоин лучшего» (кавычки здесь поставлены самим авт, хотя он не знает точно, откуда цитата – из первоисточника, из изложения первоисточника или это слова самого Вернера Хоизсра, по-своему изложившего источник, вопрос о том, правомерны ли здесь кавычки, остается открытым, читателю следует рассматривать их как пред положительные)
А теперь надо подчеркнуть, что беседа с Хойзерами продолжалась почти три часа, от четырех до семи вечера. За это время произошло немало событии и было сказано немало слов. «Мастерица на все руки» больше не появлялась, чай в термосе слишком настоялся и стал горьким, сырные палочки потеряли свою свежесть и зачерствели из-за того, что помещение оказалось в результате все же чересчур жарко натопленным. И хотя Вернер Хойзер назвал себя сторонником свежей струи, он не предпринял никаких попыток, чтобы проветрить оффис, заполненный чрезвычайно концентрированным и разнообразным табачным дымом (Вернер Хойзер курил трубку, Курт Хойзер – сигары, авт. – сигареты); попытку авт. без дураков открыть среднюю часть причудливо изогнутого окна – часть эта, обрамленная металлической рамой и украшенная металлической ручкой, не была выгнута и выглядела как обычное окно, – эту попытку Вернер Хойзер встретил улыбкой и пресек мягко, но решительно. Он сослался на сложнейшую установку для кондиционирования воздуха, разрешающую проветривать помещение, так сказать, «стихийно и произвольно», лишь после того, как загорится специальный сигнал, оповещающий о состоянии воздуЩного охлаждения и обогрева во всем здании.
В разговор вступил Курт Хойзер, который вежливо заметил, что как раз эти часы – незадолго до закрытия всех оффисов и редакций – считаются часами «пик», магический глаз, вделанный в перемычку окна, загорится примерно через полтора часа, не раньше, и тогда можно будет проветрить помещение, в данный момент кондиционер настолько перегружен, что не в состоянии вводить достаточное количество свежего воздуха. «Наш единый комплекс состоит из сорока восьми отдельных отсеков – двенадцать, помноженные на четыре, – и в каждом из сорока восьми отсеков царит в это время суток чрезвычайно напряженная атмосфера. диктуются служебные записки, ведутся ответственные телефонные переговоры, проводятся важные совещания Будем считать, что в сорока восьми отсеках находится в среднем по четыре помещения; будем считать далее, что в каждом помещении мы имеем в среднем по две с половиной курящих единицы, согласно статистике, одна из этих единиц в неумеренном количестве потребляет сигареты, вторая курит трубку и, наконец, три четверти единицы не выпускают изо рта сигару Таким образом, в этом здании находятся четыреста семьдесят пять курящих единиц… Но, простите, я перебил моего брата, да и вообще, мне кажется, нам пора закругляться. Не сомневаюсь, что ваше время также весьма ограничено» Тут снова заговорил Вернер Хойзер (его слова также приводятся в сильно сокращенном виде) Поверхностному наблюдателю может показаться – это отнюдь не камешек в огород авт., – поверхностному наблюдателю может показаться, будто все дело в деньгах. Но это отнюдь не так. Тете Лени была предложена бесплатная квартира. Совершенно бесплатная и хорошо расположенная. Они с братом вызвались также помочь Льву, который вскоре будет освобожден, окончить вечернюю школу, сдать на аттестат зрелости, а впоследствии поступить в высшее учебное заведение Но все их предложения были отвергнуты. Некоторые люди, видите ли, чувствуют себя хорошо лишь в обществе мусорщиков. Некоторые люди не желают даже минимально приспосабливаться к обстоятельствам. Этих людей не соблазняет, не прельщает современный комфорт, они привязаны к своему старомодному очагу, к своей печке, к своим привычкам. Словом, совершенно ясно, кто здесь реакционер, а кто – нет. В данном случае речь идет о прогрессе, о движении вперед, и он, Вернер Хойзер, выступает в двух ипостасях – как христианин, верный сын церкви, и как толерантный экономист и юрист хорошо знакомый с государственно-правовыми нормами, – речь идет о движении вперед, а «тот, кто шагает вперед, должен уметь через многое перешагивать» «Тут уж не до романтических бредней, не до песни «Когда мы шагали в едином строю» которую мать когда-то пела до одурения. Мы не можем поступать, как нам хочется; сами видите, нам не разрешают даже открывать окна в собственном оффисе, во всяком случае далеко не всегда, когда это взбредет в голову. Конечно, тетю Лени нельзя поселить ни в одном из новых жилых домов, принадлежащих Хойзерам; квартиру в двести двенадцать метров ей никто не даст, ибо в общей сумме квартплаты это пробьет брешь почти в две тысячи марок Нельзя также обеспечить тете Лени печи и окна, которые «в любую минуту можно распахнуть настежь», наконец, в отношении квартирантов и любовников ей придется подчиниться известным «социальным ограничениям, хоть и незначительным». «Да, черт подери, я сам бы хотел так уютно устроиться, как устроилась тетя Лени». Здесь Вернер Хойзер впервые стал агрессивным, правда ненадолго. Итак, по всем вышеизложенным и не изложенным причинам, равно как из соображений высшего порядка, машина выселения, которая только на первый взгляд кажется совершенно безжалостной, должна быть пущена в ход.
В этом месте беседы авт. с радостью произнес бы несколько кротких умиротворяющих слов; ему хотелось бы, например, признать относительную несерьезность инцидента с курткой по сравнению с тяжкими проблемами, мучившими этих людей, – шутка ли сказать, они не могли распахнуть окно в собственном доме! В конечном счете совершенно не важно, как он оценил поначалу эту курточную историю. Однако не кто иной, как К. Хойзер удержал авт. от произнесения кротких слов; умиротворяющими их, пожалуй, назвать нельзя, ибо мир между авт. и обоими собеседниками не нарушался, назовем их лучше сочувственными. Под конец Курт сказал нечто вроде заключительного слова, после чего с видом отнюдь не угрожающим, а скорее умоляющим, загородил авт. дорогу, когда тот, коротко попрощавшись и держа пальто и шапку в руках, направился к выходу.
Да, что касается авт., то ему пришлось расстаться со многими предубеждениями: к примеру, исходя из полученных сведений, он считал Курта X. некоей помесью гиены с волком, беспощадным рыцарем наживы; но при ближайшем рассмотрении оказалось, что у этого персонажа ласковые глаза, похожие на глаза матери лишь по форме, а не по содержанию; совершенно очевидно, что в этих круглых ласковых карих глазах, глазах лани – мы не побоимся этого сравнения, – что в этих глазах язвительность, твердость и несколько слезливая горечь, свойственные Лотте, смягчены качествами, унаследованными Куртом если не от его отца Вильгельма, то, во всяком случае, по отцовской линии. Впрочем, надо думать, Курт унаследовал эти качества не от своего дедушки, то есть не от отца своего отца. Вообще, гены многих действующих лиц, непосредственно связанных с Лени, так сказать, родом из географического треугольника Верпен – Толцем – Люссемих; таким образом; мы можем произнести тихую хвалу этому треугольнику и его свекловичным полям, хотя не надо забывать, что поля эти породили и Пфейферов. Курт Хойзер, вне всякого сомнения, был натурой чувствительной, и, несмотря на то, что время истекло, следовало предоставить ему возможность выразить свои чувства. Ничуть не смущаясь, Курт положил руки на плечи авт., и жест его опять-таки не таил в себе ни льстивости, ни пренебрежения, он был братским, а в выражении братских чувств не надо препятствовать ни одному человеку. «Послушайте, – сказал он вполголоса, – не хочу, чтобы у вас сложилось впечатление, будто тетя Лени оказалась во власти жестокого социально-исторического процесса, протекающего автоматически. Конечно, неумолимый процесс этот, уничтожающий устаревшие структуры, происходит; мы сами вынуждены ему подчиняться. Разумеется, если бы мы отдали приказ о ее выселении, не подумав, не спросив у своей совести, то есть поступили бы безответственно, тетя Лени подпала бы под действие указанного процесса. Но это отнюдь не так. Мы выселяем тетю Лени, продумав все детали, вполне ответственно и уж во всяком случае, проконсультировавшись со своей совестью. Не буду спорить, на нас оказывают давление соседние домовладельцы и компании, управляющие недвижимым имуществом. Но мы достаточно сильны, чтобы пренебречь этим давлением или хотя бы получить новую отсрочку. Не буду также отрицать, что наш дедушка полон сильнейших эмоциональных комплексов, но его мы тоже сумели бы обуздать. Мы могли бы и в дальнейшем погашать недостачу на лицевом счету тети Лени из собственного кармана, как делали это долгие годы, наверное, целое десятилетие. Таким образом, мы бы опять как-то умиротворили и примирили враждующие стороны. Ведь, в конце концов, мы любим тетю Лени, благодарны ей за многое и относимся к ее причудам скорее снисходительно, нежели с возмущением. Итак, торжественно обещаю и уполномачиваю вас передать мое обещание заинтересованным лицам: если завтра выселение пройдет гладко и квартира будет освобождена, мы с Верн-ром тут же погасим недостачу на лицевом счету тети Лени и прекратим дело против нее; для тети Лени уже приготовлена очень миленькая квартирка в одном из наших жилых комплексов. Конечно, в этой квартирке нельзя держать десять жильцов. Ничего не попишешь. Площади там как раз достаточно для нее, ее сына и, надо думать, для любовника, с которым мы вовсе не желаем ее разлучать. Дело совсем в другом; мы проводим то, что я не колеблясь назвал бы воспитательным мероприятием; любя тетю Лени, мы намерены руководить ею; к сожалению, при этом приходится прибегать к довольно жестоким исполнителям. Ведь, как известно, частные лица у нас не обладают исполнительной властью. Словом, операция пройдет быстро и безболезненно; к середине дня все уже будет позади. И если тетя Лени не проявит излишней экзальтации – от нее, увы, этого всегда можно ожидать, – то уже завтра к вечеру мы поселим ее в новой квартирке. Все подготовлено также к тому, чтобы в решающий момент она могла выкупить или купить заново свою старую мебель, столь милую ее сердцу. За нашей акцией в основном скрываются воспитательные цели – разумеется, дружески-воспитательные, – а также принципиальные мотивы. Боюсь, что вы недооцениваете социологических убеждений той социальной прослойки, какую представляют домовладельцы и собственники недвижимого имущества в целом. Но, не скрою, мы уже давно догадались, что именно в больших старых квартирах, относительно дешевых, довольно удобных и так далее, образуются те самые ячейки, которые объявляют войну нашему обществу, основанному на свободной конкуренции. Высокая оплата иностранных рабочих может быть оправдана, с точки зрения экономики государства, только тем, что часть ее выкачивается с помощью квартировладельцев и, таким образом, остается, как положено, в стране. Три турка в общей сложности зарабатывают две тысячи марок с небольшим; нельзя допустить, чтобы они платили за квартиру, включая пользование кухней и ванной, всего около ста марок. Ведь это составляет пять процентов их зарплаты, в то время как обычный рабочий или служащий отдает за квартиру от двадцати до сорока процентов своего жалованья. Общая сумма заработка у Хельценов более двух тысяч трехсот марок, а платят они за свои комнаты на круг сто сорок марок, и притом за меблированные комнаты. Та же история с португальской семьей. Таким образом, совершенно искажается идея свободного соревнования; если эта зараза распространится, она может поразить один из основополагающих принципов нашего общества свободного предпринимательства, может подорвать, разложить, уничтожить устои правового демократического государства. Ведь здесь нарушается принцип равных возможностей. Понимаете? Однако параллельно этому экономическому антипроцессу протекает и другой процесс – моральный. И это, пожалуй, самое важное. Условия, царящие в квартире тети Лени, способствуют возникновению социалистических, если не сказать коммунистических, иллюзий; в свою очередь, эти опасные иллюзии, эта идиллия действует разрушительным образом. Возникает также, ну, скажем, не промискуитет, а нечто близкое к промискуитету, назовем это постпромискуитетом. И все это вместе медленно, но верно подтачивает стыдливость и мораль, подвергает глумлению священный индивидуализм. Я мог бы привести вам еще несколько, наверно даже с полдесятка, вполне убедительных доводов. Коротко говоря, мероприятия, которые мы проводим, не направлены лично против тети Лени, мы не питаем к ней ненависти, не хотим мстить. Как раз наоборот: мы ей симпатизируем, она вызывает в нас чувство ностальгии – особенно этот ее милый анархизм; признаюсь даже, мы ей немного завидуем. Но для нас важно другое: квартиры такого типа – а это доказывают объективные исследования нашей компании – являются рассадниками, да, рассадниками – и тут мы не будем предаваться эмоциям – коллективизма, который зовет к утопическим идиллиям и к чему-то вроде райских коммун. А теперь благодарю за внимание. И если у вас возникнут трудности с жильем, мы всегда к вашим услугам… Причем наша помощь не связана ни с какими условиями, она будет оказана лишь вследствие симпатии к вам и нашей терпимости. Итак, всегда к вашим услугам…»