VIII
Авт., который теперь полностью вошел в роль следователя (и постоянно подвергается опасности быть принятым за вульгарного шпика, хотя у него только одно намерение, одно-единственное: представить в истинном свете столь молчаливую, скрытную, гордую и погрязшую в заблуждениях натуру, как Лени Груйтен-Пфейфер, личность воистину сложную по структуре и достойную воплощения в скульптуре!), – так вот, авт. не без труда разузнал и изучил более или менее досконально положение всех действующих лиц в последние дни войны.
Персонажи, представленные с той или иной полнотой и процитированные на этих страницах, видимо, были едины только в одном: они не хотели уезжать из города. Даже советские военнопленные не хотели, чтобы их гнали неведомо куда. Ввиду того что к городу приближались американцы (Лени в разговоре с Маргарет: «Пора, давно пора, сколько времени они проваландались понапрасну»), ясно было, что в этой местности войне конец; конца этого все жаждали, но в возможность его никто не верил. Начиная с 1 января 1945 года одна проблема была снята – проблема близости Бориса с Лени. На седьмом месяце беременности Лени держалась «молодцом» (ван Доорн), но все же была связана своим положением, поэтому ни о какой близости с Б. «не могло быть и речи» (Лени по словам Маргарет).
Но как и где пережить последние дни? Теперь об этом легко говорить. А тогда каждому приходилось скрываться от всех. Об этом не надо забывать. Маргарет, например, собирались переправить вместе с госпиталем на другой берег Рейна и эвакуировать на восток: будучи сестрой, она должна была подчиняться приказам, как и все военнослужащие. Эвакуироваться Маргарет не пожелала, но и скрываться у себя дома не могла, ее бы оттуда выдворили силой. Лотта X. находилась в аналогичной ситуации – она служила в государственном учреждении, которое также перебазировали на восток. Куда же ей было деваться? Заметим, кстати: еще в январе 1945 года людей везли почти до самой Силезии, где они немедленно входили в соприкосновение с наступающими частями Красной Армии. Здесь следует, на наш взгляд, привести одну краткую географическую справку: к середине 1945 года неоднократно упоминавшийся выше германский рейх занимал территорию шириной в восемьсот – девятьсот километров и длиной ненамного больше. Вопрос «куда?» был чрезвычайно актуален для самых различных слоев населения. Куда деваться нацистам? Куда девать военнопленных? Куда – немецких солдат? Куда – рабов? Конечно, существовали испытанные способы – повесить и т. д. Но и с этим было не так просто, как кажется. Дело в том, что сами вешатели придерживались разных точек зрения; некоторые из них охотно переменили бы амплуа и превратились бы даже в спасателей. Многие принципиальные вешатели стали прямо-таки принципиальными противниками виселиц. Как же должны были вести себя их потенциальные жертвы? Назовем их для ясности «недоповешенными». Да, все было непросто! Задним числом кажется, что конец войны с неба свалился, пробил час – и все! В жизни было иначе. Разве человек мог знать в ту пору, в чьи лапы он попал – в лапы раскаявшегося или нераскаявшегося расстреливателя? А вдруг он и вовсе оказался в руках вновь возникшей категории расстреливателей, которые считали, что «вот-теперь-то-и-надо-убивать-по-настоящему»; причем часть из этих людей до той поры принадлежала скорее к категории антирасстреливателей. Появились даже целые эсэссовские учрежждения, которые боролись против своей репутации «расстреливателей». До нас дошла переписка между СС и победоносным немецким вермахтом, из которой следует, что они спихивали друг другу мертвецов, словно это был картофель с гнильцой. Уважаемые личности и инстанции обвиняли своих адресатов в «устранении» и «ликвидации» целых людских контингентов, ибо сами они – так же, впрочем, как и их адресаты, – хотели вовремя умыть руки и относительно чистенькими прибиться к тому берегу, который ошибочно именуют миром, а в действительности это всего лишь конец войны.
* * *
Авт., например, прочел нижеследующий документ:
«Коменданты концентрационных лагерей жалуются на то, что приблизительно от 5 до 10% всех присылаемых для умерщвления русских прибывают к месту назначения мертвыми или полумертвыми. Поэтому создается впечатление, будто концлагеря ликвидируют соответствующих заключенных именно вследствие вышесказанного.
В частности установлено, что при пеших переходах, напр., от вокзала к лагерю, немалое число военнопленных падают мертвыми или замертво по причине полного истощения, и их приходится подбирать машине, следующей в конце колонны.
Эти факты невозможно сохранить в тайне от немецкого населения.
Несмотря на то, что подобные транспорты в концлагеря, как правило, организуются вермахтом, население все равно относит упомянутые выше факты на счет СС.
Дабы избежать в будущем возможности подобных упущений, приказываю принять безотлагательные меры к тому, чтобы вызывающие особое подозрение русские военнопленные, т. е. военнопленные, заведомо находящиеся при смерти (напр., в состоянии острой дистрофии) и непригодные даже для самого короткого пешего перехода, были в дальнейшем в обязательном порядке освобождены от транспортировки в концлагеря для последующей ликвидации.
Подпись/Мюллер».
Читателю представляется право поразмыслить над выражением «падают замертво» в применении к смертникам… Но факт остается фактом: уже в 1941 году существовала «проблема умерщвления», а ведь тогда германский рейх был еще достаточно велик. Четыре года спустя, германский рейх стал, черт подери, куда меньше, а ликвидировать и умерщвлять приходилось не только русских, евреев и т. п., но и довольно значительное число немцев – дезертиров, саботажников, коллаборационистов и т. д.; кроме того, надо было вывозить концлагеря и эвакуировать из городов женщин, детей и стариков: ведь врагам решили оставить одни развалины.
* * *
Разумеется, возникли также проблемы морального и гигиенического порядка. Например:
«Взяточники-старосты нередко поднимали и поднимают среди ночи заранее намеченных ими лиц из числа квалифицированных рабочих и держат их взаперти в подвалах до последующей отправки. Ввиду того, что рабочим и работницам часто не оставляют времени на сборы, многие обученные рабочие прибывают в лагеря-коллекторы для квалифицированной рабочей силы без должной экипировки (без обуви, с мены одежды, миски и кружки для еды и мытья, без одеяла и т. д.). В особо вопиющих случаях вновь прибывших приходится незамедлительно отсылать обратно, чтобы исправить допущенную оплошность и дать возможность захватить с собой самое необходимое.
Избиения и истязания квалифицированных рабочих вышеозначенными старостами и полицейскими в тех случаях, когда указанные рабочие не подготовились к отправке немедленно, – обычное явление, о них сообщают из большинства общин; женщин избивают до такой степени, что они уже не могут перенести транспортировку. Об одном особенно недопустимом случае я сообщил офицеру полиции (господину полковнику Замеку) с целью наложения строгого взыскания на виновного (селение Соцолинково. окр. Дергачи).
Произвол старост и полицейских имеет далекоидущие последствия ввиду следующего: упомянутые лица в свое оправдание ссылаются в большинстве случаев на германский вермахт, утверждая, что они якобы действуют по его поручению. В действительности, последний почти повсеместно проявляет к квалифицированным рабочим, равно как и вообще к украинскому населению, исключительное понимание. К сожалению, нельзя сказать то же самое о некоторых органах германской администрации. Для иллюстрации вышесказанного следует упомянуть, что однажды в лагерь-коллектор прибыла женщина, не имевшая на теле ничего, кроме нижней сорочки».
«Основываясь на полученной информации, следует указать на недопустимость содержания рабочих в запертых вагонах в течение многих часов, в итоге чего последние не могут даже удовлетворить свои естественные надобности. Транспортируя рабочую силу, необходимо учесть, что люди через определенные промежутки времени должны запасаться питье вой водой, мыться и справлять нужду. Известно, что в некоторых вагонах рабочими были проделаны отверстия для удовлетворения своих естественных надобностей. Однако не рекомендуется давать разрешение покидать вагоны для удовлетворения естественных надобностей при приближении к крупным ж/д узлам; по возможности люди должны совершать указанное подальше от упомянутых узлов».
«Поступили сообщения о непорядках в дезинсекционных камерах; мужской персонал, а также просто посторонние мужчины находятся в помещениях женских душей, помогая даже при намыливании женщин или, соотв., девушек. Такие же случаи нарушений имеют место и в мужских душах, нередко обслуживаемых женским персоналом. Далее известно, что и женских душах немецкие военнослужащие занимались фотографированием. Поскольку в последние месяцы в основном проводилась транспортировка украинского населения, следует указать, что женская половина этого населения отличается нравственным здоровьем и воспитана в строгих правилах; ввиду вышеизложенного состояние дел в дезинсекционных камерах надо рассматривать как совершенно ненормальное, оскорбляющее национальное чувство транспортируемых. Указанные непорядки были, согласно нашим сведениям, устранены в результате вмешательства ответственных за переброску рабсилы. О фотографировании сообщено из Галле, о случаях, упомянутых выше, – из Киверце.
Неужели сексуальная волна прошла уже в те давние времена? И неужели некоторые фотографии, которые подсовывают нам сейчас, немцы нащелкали в «вошебойках» для восточноевропейских рабов?
Необходимо раз и навсегда понять, что завоевание целых континентов или даже миров отнюдь не такoe простое дело. И что у завоевателей возникали свои проблемы, которые они хотели решить с чисто немецкой основательностью и которые они с чисто немецкой педантичностью заносили в соответствующие бумаги. Никакой импровизации! Естественные надобности остаются естественными надобностями. И не-гоже, чтобы люди, которые предназначены для казни, прибывали на место казни уже трупами! Это свинство! С этим надо покончить! Негоже, чтобы в «вошебойках» мужчины намыливали спину женщинам, а мужчины – мужчинам! И чтобы все это фиксировалось на пленке! Не пойдет! При таких нарушениях не сохранишь в чистоте ни руки, ни фотопленку. Как жаль, что деятельность немцев, которая «сама по себе была, по их мнению, вполне корректной, осквернили развратники и нравственные уроды!
Поскольку трупный спор, то есть спор о трупах, стал типичной приметой современной войны с традиционными типами оружия и поскольку давно известно, что развратники и нравственные уроды только тем и занимаются, что лезут к женщинам и фотографируют их в голом виде, мы не станем утомлять читателя дальнейшими сообщениями подобного рода.
Итак, каким образом и где могли пережить это время все наши герой: беременная Лени, сверхчувствительный Борис, энергичная Лотта, чересчур жалостливая Маргарет, червь Грундч и Пельцер, который «никогда не был извергом»? И что произошло в марте 1945 года с Марией, с Богаковым, с Виктором Генриховичем, со старым Груйтеном и со многими другими?
* * *
Прежде всего отметим, что под новый, 1945 год у Лени по милости Бориса возникли совершенно непредвиденные осложнения; сама Лени о них не упоминает, Маргарет рассказывает подробно, Лотта и Мария ничего о них не знают.
Между прочим, за Маргарет установили строжайшую слежку, чтобы авт. не мог передать ей тайком что-нибудь недозволенное. (Врач в разговоре с авт.: «Пациентке необходимо поголодать четыре-пять недель. Понимаете, без этого мы не сумеем привести в порядок – хотя бы в относительный порядок – ее эндокринную и экзокринную системы: в данный момент организм больной настолько расстроен, что я не удивлюсь, если из ее грудных желез потекут слезы, а из носа – моча. Итак, разговаривать с ней я разрешаю, приносить что-либо запрещаю»). Маргарет, которая уже привыкла к полному воздержанию и даже уповала в связи с этим на исцеление, сказала авт.: «Денежек вы мне все же оставьте. (Авт. так и сделал!) Ну вот, в то время я просто возненавидела Бориса, готова была растерзать его. Рассказала я ему об этом много позже, когда мы вместе скрывались и я с ним познакомилась. Он был таким умницей, таким нежным человеком… Ну вот, в конце сорок четвертого – кажется, это случилось на Рождество или, может, это было в начале сорок пятого, на крещение, но никак не позднее – Лени явилась домой с новым именем. Она, правда, знала, что на сей раз речь идет о писателе, к тому же умершем. Слава богу, нам не пришлось висеть на телефоне и справляться, кто он такой. Одним словом, Лени опять задалась целью достать никому не известную книгу. Автора звали Кафка Франц, а книгу – «В исправительной колонии». Познакомившись с Борисом, я спросила его: неужели он и впрямь не понимал, какую кашу заваривает? Разве можно было рекомендовать Лени в конце сорок четвертого (!) писателя-еврея? И Борис ответил: «Да, я совсем забыл об этом! Слишком многое надо было обдумать и решить в ту пору». И вот Лени снова помчалась с запиской в библиотеку – одна библиотека чудом еще работала, и, на счастье, в ней сидела довольно разумная пожилая дама, которая взяла записку, разорвала ее на мелкие клочки, отвела Лени в сторону и слово в слово повторила то, что сказала настоятельница монастыря, когда Лени пристала к ней с ножом к горлу насчет Ра-хели. Вот что сказала библиотекарша: «Неужели, детка, вы совсем лишились разума? Кто же это послал вас просить в библиотеке такую книгу?» Но, вы не поверите, Лени и тут не унялась. Пожилая дама, конечно, сразу смекнула, что имеет дело не с провокатором; она отвела Лени еще дальше в уголок и ясно объяснила, что этот Кафка был еврей и что его книги запрещены, сожжены и так далее. Могу поклясться, что Лени опять задала ей свой дикий вопрос: «Ну и что?» И тут библиотекарша, очевидно, объяснила ей, хоть и с большим опозданием, но очень обстоятельно, что произошло между нацистами и евреями. И показала Лени «Штюрмер» – эта газета в библиотеке, разумеется, имелась, – показала «Штюрмер» и еще раз все разжевала. Лени страшно возмутилась. Наконец-то она поняла что к чему. Но и тут она не сдалась. Она, видите ли, желала получить своего Кафку, чтобы прочесть его. И она его получила. Недолго думая она поехала в Бонн; решила разыскать нескольких профессоров с большими библиотеками; этим профессорам отец Лени когда-то строил дома. И в самом деле она набрела на одного чудака, уже дедушку, семидесяти пяти лет; старичок вышел на пенсию и день-деньской копался в своих фолиантах. Знаете, что он сказал: «Неужели, детка, вы совсем лишились разума?… Именно Кафка? А почему не Гейне?» Чудак проявил к Лени большое участие, вспомнил и ее, и папашу, но у него тоже не было этой книги. Пришлось ему обратиться к коллеге, потом к другому; и совсем не так скоро нашелся человек, который доверял ему, которому он сам доверял и у которого к тому же была эта книга. Да, это оказалось вовсе не так просто, весь день прошел в поисках, уверяю нас; она явилась домой глубокой ночью, но с книгой в сумочке. Да, это оказалось непросто, ведь они должны были разыскать человека, которому доверял профессор и который доверял профессору. Ко всему прочему, этот человек должен был довериться Лени, иметь книгу и выразить согласие расстаться с ней на время. Профессор и Лени подобрали две подходящие кандидатуры, но первый не пожелал выпускать из рук книгу. Вся эта история была авантюрой с начала до конца. Подумать только, какие нелепые заботы одолевали Лени и Бориса в то время, когда речь шла о жизни и смерти, о спасении собственной шкуры. К несчастью, как раз в те дни откуда ни возьмись появился мой благоверный, а ведь мы жили в его особняке. Ну так вот, со Шлёмера сошел весь его светский лоск, и он потерял свои барские замашки. Это был конченый человек; на нем была форма пехотинца, но документами он запастись не сумел. Он с трудом вырвался из Франции, удрал от партизан, которые чуть было не поставили его к стенке. По-своему я была к нему привязана, он всегда относился ко мне очень хорошо, ничего не жалел для меня, и на свой лад он тоже был ко мне привязан, а может, даже любил меня. И вот теперь он стал вдруг таким приниженным, таким жалким и несчастненьким. Шлёмер сказал мне: «Маргарет, я напозволял себе столько, что теперь мне везде каюк, куда бы я ни сунулся: и у французов, и у немцев – у немцев, которые «за», и у горстки немцев, которые «против», – и у англичан, и у голландцев, и у американцев, и у бельгийцев. А если меня поймают и опознают русские, то я и вовсе пропал. Впрочем, я пропал и в том случае, если меня поймают немцы, которые пока еще у власти. Помоги мне, Маргарет». Вы бы только видели его в пору расцвета: городской транспорт он не признавал, только такси и служебные машины. Трижды в год он приезжал в отпуск, приезжал, конечно, не с пустыми руками. Эдакий веселый бонвиван! А теперь он вдруг превратился в несчастного маленького мышонка, боялся блюстителей порядка, боялся американцев – в общем, всех. И тут мне впервые пришла в голову мысль, которая могла возникнуть у меня уже давно. В госпитале умирало множество народу, и все воинские билеты мертвецов складывали в одно местечко, регистрировали, а потом отправляли либо в часть, либо еще куда-то; я, конечно, знала, где лежат эти билеты, знала еще, что некоторые солдаты их не отдают, а иной раз билеты просто не находят; я говорю сейчас о тяжелораненых, с которых поспешно сдирают разорванную и окровавленную одежду, тут уж не до воинских билетов… Так вот что я сделала: в ту же ночь украла три солдатских билета, их там было навалом, большой выбор. Я взяла билеты с подходящими фотографиями, то есть с фотографиями, владельцы которых подходили по возрасту и хоть как-то были похожи кто на Шлёмера, кто на Бориса; в двух билетах были изображены блондины в очках, лет двадцати четырех – двадцати пяти, а в одном – миниатюрный брюнет без очков, приблизительно того же возраста, что и Шлёмер, – лет под сорок. Этот билет я отдала Шлёмеру. Отдала ему такжё всю свою наличность и еще масло, сигареты, хлеб; собрала вещички и отправила Шлёмера в путь под новым именем Эрнст Вильгельм Кейпер; я даже записала имя и адрес этого Кейпера – как-никак мне хотелось знать, что станется со Шлёмером, ведь мы были почти шесть лет женаты, хотя виделись не так уж часто. Я сказала Шлёмеру, что самым безопасным будет, если он пойдет на фронт, пристроится на каком-нибудь командном пункте, что ли, раз все, буквально все его преследуют; Шлёмер так и поступил. Когда мы расставались, он даже заплакал. Человек, который знал моего супруга до сорок четвертого, не смог бы себе представить плачущего Шлёмера. Да, теперь он плакал, канючил, благодарил, а на прощание поцеловал мне руку. Заскулил, как маленькая собачонка, и исчез. Я его уже никогда больше не увидела. Много позже из любопытства я поехала к жене этого Кейпера в угольный район около Буэра; понимаете ли, хотела узнать, чем все кончилось… Жена Кейпера, конечно, уже опять вышла замуж; я сказала, что, мол, выхаживала ее мужа в госпитале, что он умер и перед смертью просил меня наведаться к ней. Она была бедовая бабенка и довольно нахальная, можете мне поверить. И сразу же спросила: «Кого из моих мужей вы имеете в виду? Мой Эрнст Вильгельм, между прочим, умер два раза – один раз в госпитале, а второй раз в какой-то дыре в горах, в деревне, которая называется Вюрселен». Стало быть, Шлёмер умер! Не скрою, я вздохнула с облегчением. Для него это был, наверное, единственный выход – все лучше, чем быть повешенным нацистами или расстрелянным партизанами. Он оказался самым настоящим военным преступником – набирал рабов для немецких военных заводов во Франции, в Бельгии и в Голландии, занялся этим уже в тридцать девятом; вообще-то он учился на торговца. Из-за него меня таскали на допросы, а потом забрали у меня дом и все барахло, которое в нем было; не разрешили ничего взять, кроме моих шмоток. Видимо, Шлёмер здорово воровал, а потом, когда его поприжали, начал брать взятки. Словом, в сорок девятом я оказалась на улице, в буквальном смысле этого слова – на улице. Пожалуй, я до сих пор еще на улице, хотя Лени и все остальные пытались вытащить меня из болота. Полгода я даже прожила у Лени в квартире, но долго это продолжаться не могло из-за того, что ко мне ходили мужчины. Малыш подрастал, и в один прекрасный день он спросил меня: «Маргарет, скажи мне, почему Гарри (это был английский сержант, с которым и тогда встречалась), – почему Гарри ложится с тобой в постель?» (Маргарет снова покраснела. Авт.).
* * *
Читателю уже известно, как провел конец войны Ширтенштейн: он наяривал на пианино «Лилли Марлен» в русском плену. А ведь Ширтенштейн был авторитетом даже для Моники Хаас. «Я жаждал только одного, и притом с лютой, нечеловеческой силой (Ш. в разговоре с авт.), – жрать и, значит, жить. И я готов был исполнять «Лилли Марлен» даже на губной гармошке».
* * *
Д-р Шолсдорф встретил конец войны чуть ли не в ореоле героя. Он забрался в маленькую деревушку на правом берегу Рейна. «Документы у меня оказались в порядке, и в то же время я был человеком с незапятнанной политической репутацией; нацисты не могли мне ничего сделать, американцев я тоже не боялся. Таким образом, я спокойно ждал конца войны. Для полной маскировки я принял командование над подразделением фольксштурма численностью в десять человек. Троим из моих воинов было за семьдесят, двоим еще не исполнилось семнадцати, у двоих была ампутирована нога до бедра, у одного – до голени, наконец, один потерял руку. А десятый фольксштурмовец оказался психически неполноценным, вернее, это был деревенский дурачок. Наше вооружение состояло из двух дубинок, вся надежда была на белые простыни, каждую из которых мы разорвали на четыре части. Кроме того, нам выдали несколько ручных гранат и приказали взорвать мост. И вот мы двинулись вперед, привязав на палки лоскуты от простынь. Мост мы, понятно, не тронули – боже избави! – и в полной сохранности отдали деревню американцам. До позапрошлого года я был в этой деревне желанным гостем (речь идет о деревушке под названием Ауслер Мюле. Авт.), меня в обязательном порядке приглашали на все ярмарки и прочие праздники; однако два года назад в настроении жителей произошел резкий перелом: теперь я часто слышу, как вдогонку мне кричат: «Пораженец!» Да, меня обвиняют в пораженчестве, обвиняют ровно через двадцать пять лет после того, как я спас церковную колокольню, жизнью поклявшись американскому лейтенанту Эрлу Уитни в том, что церковь не занята и не используется в военных целях. Произошел сдвиг вправо, можете не сомневаться. Во всяком случае, теперь я гощу в этой деревне без особого удовольствия».
* * *
Гансу и Грете Хельценам чрезвычайно просто установить свое алиби. Ганс родился в июне 1945 года; имел ли он комплекс вервольфа уже в утробе матери, авт. неизвестно. Что касается Греты, то она и вовсе родилась только в 1946 году.
* * *
Генриху Пфейферу в конце войны минул двадцать один год, ему ампутировали ногу (левую) по бедро, и он лежал в монастыре, в стиле барокко недалеко от Бамберга, монастырь заняли под госпиталь. По словам самого Генриха Пфейфера, он только-только очнулся от наркоза и чувствовал себя препаршиво. «И вот тут-то и явились американцы; к счастью, они оставили меня в покое». Старик Пфейфер несколько неопределенно говорит о своем местожительстве в «день поражения»; он говорит, что в тот день находился вместе с супругой «недалеко от Дрездена». К этому времени Пфейфер вот уже двадцать семь лет как волочил ногу (к нынешней дате он волочит ее все тридцать пять лет); между тем отец Лени уже в 1943 году, еще до своего ареста, утверждал, что пфейферовская нога – «сплошная ложь и надувательство».
* * *
Ван Доорн: «Я думала, что всех перехитрю, уже в ноябре сорок четвертого я переселилась в Толцем, где мне достался в наследство дом и где я подкупила земли на те деньги; что Губерт раздавал пачками. Лени я уговаривала последовать за мной и родить ребенка – мы все не знали от кого этот ребенок – в спокойной обстановке, на свежем воздухе. Я уверяла, что американцы будут у нас определенно на две-три недели раньше, чем в городе. А что произошло? Как вышло на самом деле? Счастье еще, что Лени меня не послушалась. Толцем сровняли с землей – так это, пожалуй, называется; нам дали полчаса сроку – мы должны были собрать свои манатки, а потом нас на грузовиках перевезли через Рейн. Самое главное, нас ни за что не пускали обратно: ведь на том берегу Рейна уже были американцы, а у нас еще правили немцы. Какое счастье, что Лени меня не послушалась! С этим свежим воздухом, покоем и цветочками я здорово обмишурилась. Огромное облако пыли – вот и все! Даже не верилось, что на этом месте стоял Толцем. Сейчас его опять отстроили. Но тогда от него ничего не осталось, кроме огромного облака пыли!»
* * *
Кремер: «После того как они забрали мальчика, я никак не могла решить, куда мне податься – на восток, на запад или, может, лучше пересидеть дома. На запад никого не пускали, разве что солдат и саперные команды… А на восток… Кто знал, что там будет? Нацисты ведь могли еще несколько месяцев, а то и год тянуть с войной. Стало быть, я решила пересидеть это время у себя в квартире и, таким образом, пережила второе марта. (Речь идет о 2 марта 1945 года, то есть о дне, который часть населения, оставшаяся в городе, до сих пор называет не иначе как просто «второе марта» или «тот день». Авт.) Второго начался этот налет, от которого многие сошли с ума, а многие чуть было не сошли с ума; я сидела в подвале пивоваренного заводика напротив дома и думала, что наступило светопреставление. Честно вам признаюсь, с двенадцати лет, то есть с девятьсот четырнадцатого года, я не ходила в церковь и не верила в поповские россказни. Даже в ту пору, когда нацисты для виду (подчеркнуто не нами. Авт.) нападали на попов, даже в ту пору я не встала на их сторону. Как-никак я была немножко обучена диалектике и историческому материализму, хотя большинство моих товарищей считали меня дурочкой и мещаночкой… Но в тот день я молилась, по-настоящему молилась. Вдруг я вспомнила все молитвы: и «Благослови, создатель…», и «Отче наш…», и даже «Под Твоей защитой…». Молилась, и все тут! Это был самый ужасный и тяжелый налет из всех, какие мы пережили… Длился он ровно шесть часов сорок четыре минуты. Потолок нашего подвала ходил ходуном, шевелился и раскачивался, как брезент палатки на ветру… И все эти бомбы были сброшены на город, в котором почти не оставалось жителей. Один заход следовал за другим, один за другим. Нас в подвале было шестеро. Две женщины – я и молодая мать с трехлетним малышом. Она беспрерывно лязгала зубами – тут я впервые поняла, что значит «лязгать зубами», до того дня я только читала об этом в книгах. Видимо, это происходило помимо ее воли, наверное, она даже не замечала, что лязгает зубами. Под конец она кусала себе губы в кровь, и мы просунули ей между зубами кусочек дерева – короткую отполированную палочку, очевидно, клепку от бочки, палочку мы подобрали на полу. Я думала, что женщина сойдет с ума, и еще я думала, что тоже сойду с ума… Нельзя сказать, что так уж сильно грохотало, зато все шаталось, и потолок у нас над головой прогибался то в одну сторону, то в другую, как дырявый резиновый мячик, который тискают руками. Малыш спал, он измучился, заснул и даже улыбался во сне. Кроме нас, в убежище были еще трое мужчин. Один из них – пожилой охранник в форме штурмовика, подумать только: второго марта он еще не снял мундир СА! Этот дядя, простите, сразу наложил полные штаны, полные штаны, и его трясло как в лихорадке, потом он описался. И вдруг выбежал из убежища; ни с того ни с сего выбежал на улицу, взвыл и побежал. После налета, поверьте мне, от него, как говорится, не осталось даже мокрого места. И еще в убежище сидели два молодых парня в штатском, скорее всего дезертиры. Прятались, видно, в развалинах, а когда начался этот ужасный налет, струхнули. Они были белые как мел и держались очень тихо, но потом, когда охранник выбежал, они стали… Как бы это объяснить?… Сейчас мне уже шестьдесят восемь, и, наверное, мои слова покажутся вам просто чудовищными, но я все равно хочу рассказать всю правду; тогда мне было сорок три, а той молодой матери, наверное, еще не было и тридцати… Я больше ни разу, ни разу ее не встретила, вообще с тех пор мне не случалось встретиться ни с одним из тех, кто сидел в убежище: ни с теми парнями, ни с малышом… Да, молодой женщине не было еще и тридцати… Ну так вот, эти парни лет двадцати с небольшим вдруг стали… не знаю уж, как это объяснить… нет, они не приставали к нам, не лапали нас… Все это не те слова, не те… С тех пор, как моего мужа замучили до смерти в концлагере, я не смотрела ни на одного мужчину… Так вот, эти молодые парни не то чтобы на нас набросились… Нет, нет, все было иначе, мы вовсе не сопротивлялись, и они нас вовсе не насиловали… Просто мы захотели быть вместе… И вспоминая это, я все еще чувствую как песок скрипит у меня на зубах, песок, который сыпался с потолка, ходившего ходуном… И еще я вспоминаю внезапное ощущение радости и то, что я успокоилась. И опять начала молиться. И молодая мать вдруг тоже успокоилась… Мы сели и не сговариваясь выложили все, что у нас было – сигареты и хлеб, – а молодая мать вынула из своей хозяйственной сумки банку с маринованными огурчиками и земляничное варенье. И мы по-братски поделились куревом и едой, но совершенно молча, а песок по-прежнему скрипел у нас на зубах… Налет кончился приблизительно в половине пятого. Стало тихо.
Конечно, не совсем: где-то слышался грохот падения, где-то рушились здания и взрывались бомбы – ведь на нас сбросили около шести тысяч бомб. Когда я говорю – стало тихо, это значит, что не летали самолеты. Вот и все. И мы вышли из подвала, вышли каждый сам по себе, не обменявшись ни словом. Вышли и очутились в гигантском облаке пыли, которое заслонило все небо, в облаке пыли и в клубах дыма, огня и дыма. Я упала как подкошенная и очнулась только через несколько дней в больнице. Очнувшись, я опять начала шептать молитвы. Но уже в последний раз. Счастье еще, что они не забросали меня землей; можете себе представить, сколько народу они заживо похоронили. А как вы думаете, что стало с подвалом? Он рухнул через два дня после того, как мы вылезли из него… Наверное, свод продолжал прогибаться то в одну сторону, то в другую, как резина в дырявом мячике, а потом взял и обвалился. Я сама видела это, потому что хотела посмотреть на мою квартиру. От дома не осталось ничего, ровным счетом ничего. Не осталось даже приличной груды развалин. А на следующий день после того, как я выписалась из больницы, в город вошли американцы.
* * *
Нам известно, что Ванфт была эвакуирована. Видимо, она пережила много тяжелого и скверного (сама она молчит, поэтому авт. не удалось установить, было ли пережитое ею тяжелым и скверным объективно или только субъективно). Ванфт произнесла лишь одно слово: «Шнейдемюль».
О Кремпе нам известно, что он погиб на шоссе, сражаясь за это самое шоссе, погиб, возможно, даже со словом «Германия» или какой-то подобной чушью на устах!