Книга: Групповой портрет с дамой
Назад: ІХ
Дальше: XI

X

В квартире Ширтенштейна царило такое оживление, какое царило, наверное, в октябре семнадцатого года в боковых покоях Смольного в Петербурге. В разных комнатах заседали разные комитеты. Госпожа Хёльтхоне, Лотта Хойзер и доктор Шолсдорф образовали так называемый финансовый комитет, который должен был определить размеры финансовой катастрофы Лени; он занимался протоколами судебных описей, предписаниями о выселении и так далее Благодаря содействию Хельценов, турка Мехмеда и португальца Пинто комитету удалось добыть официальные извещения и т. д., которые Лени с преступным легкомыслием совала нераспечатанными сперва в ящик тумбочки, а потом, когда там уже не осталось места, в нижнее отделение той же тумбочки. Пельцер был придан этому «комитету трех» как своего рода начальник генштаба. Ширтенштейн вместе с Гансом Хельценом, Грундчем и Богаковым, которого Лотта привезла на такси, занялись проблемой «общественного резонанса». Снабжение взяла на себя Мария ван Доорн, она приготовила мясо, бутерброды, винегрет, яйца и поставила самовар. Как большинство непосвященных, Мария считала, что чай заваривают прямо в самоваре. Пришлось Богакову просветить ее на этот счет; по словам Ширтенштейна, самовар – эдакая махина! – был прислан ему на дом незнакомым господином с напечатанной на машинке запиской, в которой говорилось: «В благодарность за «Лили Марлен», прослушанную в Вашем исполнении много тысяч раз. Один из Ваших знакомых». Мария ван Доорн, как и все домохозяйки ее возрастной категории, не накопила достаточного опыта в заваривании чая, и ее почти насильно заставили насыпать ровно в четыре раза больше заварки, чем она намеревалась. В остальном Мария проявила себя блестяще; лишь только ей удалось создать некоторые запасы продовольствия и выкроить время, как она принялась за куртку авт.: правда, довольно долго она тщетно искала иголку и нитку, но потом с помощью Лотты все же обнаружила их в ширтенштейновском комоде после чего с исключительной ловкостью и без очков начала устранять уже известные читателю тяжкие внутренние и внешние повреждения в куртке авт. Учитывая сноровку ван Доорн, можно сказать, что практически она занималась художественной штопкой, хотя и не имела соответствующего диплома. Что касается авт., то он отправился в ванную комнату, поразившую его своей роскошью, размерами, гигантской ванной, а также ассортиментом парфюмерных изделий. По неосмотрительности авт. Лотта обнаружила дыру у него на рубашке, и тогда хозяин одолжил авт. свою рубаху; несмотря на некоторые различия в объеме груди и в размере воротничка, она пришлась ему почти впору. Есть все основания считать квартиру Ширтенштейна идеальной: старый дом, три комнаты на последнем этаже… В одной комнате – концертный рояль, полки с книгами, письменный стол; в другой, поистине гигантской (площадь этой комнаты, измеренная, правда не рулеткой, а шагами, примерно шесть на семь), постель хозяина, платяной шкаф, несколько комодов с разложенными на них папками – критическими статьями Ширтенштейна. Третья комната – кухня, хоть и не преувеличенно больших размеров, но весьма просторная. Наконец, в квартире имеется уже упомянутая ванная, которая по сравнению с ванными в новостройках кажется ярко выраженным архитектурным излишеством; да, ванная у Ширтенштейна прямо-таки королевская, и не только по своим масштабам, но и по оборудованию. Окна в ванной стояли открытые; они выходят во двор, где растут по меньшей мере восьмидесятилетние деревья и виднеется стена, увитая плющом. Лишь только авт. с наслаждением вытянулся в ванне, как в соседних комнатах неожиданно наступила тишина; к тишине призвал Ширтенштейн, который несколько раз требовательно произнес: «Т-с-с-с, т-с-с-с». И тут случилось одно событие, которое временно отвлекло мысли авт. от Клементины, вместе с тем значительно углубив эти мысли и придав им, так сказать, оттенок скорби. Да, произошло чудесное событие – запела женщина… И женщиной этой могла быть только Лени… Человеку, который никогда не рисовал в своем воображении прекрасную юную Лилофею, пожалуй, лучше пропустить несколько последующих строк; но тот, кто посвятил прекрасной Лилофее хоть малую толику своей фантазии, пусть знает: именно так, а не иначе пела Лилофея. Авт. услышал девичий голос – женский голос, голос, звучавший как музыкальный инструмент. И что же пел этот голос? Что неслось из открытого окна на тихий двор, а потом лилось через другое открытое окно в квартиру?
Я однажды соткал покров
Для песни моей, расшил
Сверху донизу
Старыми сказками.
Дураки отобрали покров
И таскают его на глазах
У всех, словно сами они
Ткали и расшивали его.
Пусть таскают,
Больше доблести в том,
Чтоб расхаживать голышом.

Действие этого голоса, разносившегося по двору, по тому самому двору, в котором он звучал неслышимый и неуслышанный, наверное, уже лет сорок, было таково, что авт. с трудом удерживал Сл. Он удерживал слезы до тех пор, пока не спросил себя, почему, собственно, надо всегда сдерживаться, и тогда слезы полились у него из глаз ручьем. Но поскольку в голове авт. крепко засела мысль о необходимости литературной добросовестности, он вдруг начал сомневаться в собранных сведениях о книжном фонде Лени. Быть может, несмотря на тщательные поиски, несмотря на то, что судебные исполнители рылись в сундуках, ящиках и шкафах Лени, они пропустили несколько книг из библиотеки ее матери, несколько книг, принадлежавших перу писателя, имя которого они утаили, возможно, потому, что не знали, как его правильно произнести. Без сомнения, в книжных фондах Лени еще хранилось немало сокровищ, хранились шедевры, которые ее матушка читала, будучи юной девушкой, в 1914 году, самое позднее – в 1916 году.

 

* * *

 

В то время как «финансовый комитет» еще не обрел полной ясности, «комитет общественного резонанса» выяснил, что жестокая акция по выселению Лени начнется уже в 7 часов 30 минут. Однако в эту часть суток учреждения, которые могли бы приостановить означенную акцию, только-только открываются. И далее, Ширтенштейн уже вел по этому вопросу немало бесплодных бесед с самыми различными лицами от прокуристов до прокуроров: приостановить выселение ночью не представлялось возможным. Таким образом, возникла на первый взгляд почти неразрешимая проблема: как выиграть время? Как отложить принудительное выселение Лени и ее жильцов примерно до половины десятого? «Комитету общественного резонанса» временно предоставил свои знания и связи Пельцер; он созвонился с несколькими экспедиторами и судебными исполнителями, с которыми был знаком по карнавальному ферейну «Вечно молодые гуляки»; кроме того, как выяснилось, Пельцер пел в мужском хоре, где юристы «прямо-таки кишмя кишат»; в результате бурной деятельности Пельцера пришлось еще раз констатировать, что перенести выселение на другой час практически невозможно. Повиснув на телефоне, Пельцер предложил некоему деятелю, которого он называл Юпп устроить автомобильную катастрофу, а, мол, он, Пельцер, в свою очередь, «не постоит за деньгами». Но Юпп – по всей вероятности, он и был чиновником, осуществляющим акцию по выселению жильцов, – не клюнул на предложение Пельцера, и Пельцер прокомментировал его позицию следующим образом: «Он все еще мне не верит, не понимает, что мною руководят чисто гуманные побуждения». Однако слова «автомобильная катастрофа» были произнесены, и тут Богакову пришла в голову почти гениальная идея: дело в том, что Лев Борисович работал шофером мусороуборочной машины, шоферами мусороуборочных машин были также турок Кая Тунч и португалец Пинто. Все верно. Так неужели у шоферов мусороуборочных машин нет чувства солидарности? Солидарности с их товарищем, посаженным за решетку, и с матерью их товарища? Ни Пинто, ни Тунча – уж очень они были с виду простые – не стали вводить в «финансовый комитет» и в «комитет общественного резонанса», сочтя их для этого дела непригодными; Пинто чистил на кухне картошку, сваренную в мундире. Тунч следил за самоваром и разливал чай. Но тут они оба подняли голос и заявили, что на одной солидарности далеко не уедешь. «Бесполезно призывать к солидарности! – гневно и презрительно восклицали Тунч и Пинто. – Что тут говорить о солидарности, если на глазах у всех выселяют десять человек, в том числе трех детей!» (В действительности Пинто и Тунч выразили свою мысль несколько иначе: «Слова, слова, одни слова от обыватель»). В ответ Богаков покачал головой и, требуя тишины, с трудом поднял руку, сопроводив этот жест болезненной гримасой. «Мусороуборочные машины, – сказал он, – довольно нормальные агрегаты, для уличного движения они не слишком пригодны. Из-за них повсюду возникают пробки; стоит двум таким машинам столкнуться, и весь район будет перекрыт по меньшей мере часов на пять: этот Юпп на своих грузовиках не сумеет подъехать к дому Лени ближе чем на пятьсот метров. К тому же его путь пролегает по улицам с односторонним движением. Так вот, если я что-нибудь смыслю в немцах, Юпп и его парни явятся к нам только после шапочного разбора, то есть после того, как мы добьемся у властей отсрочки. Допустим даже, что Юпп купит себе, так сказать, перронный билет – получит разрешение проехать по улице с односторонним движением, чтобы выполнить срочное задание. На этот случай надо, чтобы на другом углу улицы столкнулись еще две мусороуборочные машины».
Ширтенштейн обратил внимание присутствующих на то, что как раз для шоферов-иностранцев подобная эскапада чревата тяжелыми последствиями; надо подумать, не лучше ли заполучить для этого дела немцев. На поиски подходящих немцев не мешкая послали Салазара, снабдив предварительно деньгами на проезд. А Богаков, которому Шолсдорф дал бумагу и карандаш, приступил к вычерчиванию карты города; его консультировал Хельцен, так что Богаков внес на карту все улицы с односторонним движением. Вскоре присутствующие пришли к выводу, что столкновения всего двух мусороуборочных машин будет вполне достаточно – в итоге такого столкновения возникнет чудовищный хаос и машина Юппа безнадежно застрянет примерно в километре от дома Лени. Хельцен был немного знаком со статистикой уличного движения, кроме того, как служащий управления по дорожному строительству он точно знал габариты и тоннаж мусороуборочных машин. Таким образом, вырабатывая вместе с Богаковым стратегический план, он пришел к выводу, что, «пожалуй, хватит, если одна-единственная мусороуборочная машина наедет на фонарь или на дом. Хотя все же лучше, если и со второй машиной произойдет авария. Вмешается полиция, и на все про все уйдет часов четыре-пять, никак не меньше». После этих расчетов Ширтенштейн обнял Богакова и спросил, не может ли он выполнить какое-нибудь его желание. Богаков ответил, что его самое заветное желание, можно сказать, его последняя просьба, поскольку он чувствует себя совсем больным, это услышать еще раз «Лили Марлен». Ввиду того, что Богаков не знал ранее Ширтенштейна, здесь имел место не злой умысел, а, очевидно, всего лишь некоторая русская наивность. Ширтенштейн хоть и побледнел, но повел себя по-джентльменски: он немедленно сел за рояль и сыграл «Лили Марлен», наверное, в первый раз за последние пятнадцать лет. Он исполнял эту песенку вполне корректно, и она понравилась не только Богакову, тронутому до слез, но и турку Тунчу, Грундчу и Пельцеру. Лотта и госпожа Хёльтхоне заткнули уши, а Мария ван Доорн, усмехаясь, появилась в дверях кухни.
Затем Тунч снова перешел к делу, заявив, что автомобильную катастрофу он берет на себя. За восемь лет он не имел ни одной аварии – к удовольствию органов коммунального хозяйства, – поэтому он может позволить себе роскошь спровоцировать небольшое уличное происшествие. Правда, ему придется несколько изменить или, так сказать, нарушить свой маршрут, для чего необходимо достичь одной договоренности, а это возможно, хоть и трудно.
Пока суд да дело, установил полную ясность и «финансовый комитет». «Увы, – сказала госпожа Хёльтхоне, – давайте не будем обольщаться, ясность эта ужасная. Хойзеры сосредоточили буквально все документы в своих руках, они скупили долговые обязательства Лени, запаслись даже ее счетами за газ и за воду. В общей сложности речь идет – только не пугайтесь этой цифры, – речь идет о шести тысячах семидесяти восьми марках и тридцати пфеннигах». Кстати, сумма эта почти полностью покрывается жалованьем Льва, выпавшим из бюджета Лени в связи с его арестом; тем самым доказано, что Лени может сводить концы с концами; ссуженные ей деньги нельзя считать потерянными, они, безусловно, будут возвращены. С этими словами госпожа Хёльтхоне вытащила свою чековую книжку, положила ее на стол и начала выписывать чек. Потом она сказала: «Предварительно я даю тысячу двести. В данную минуту я не способна на большее. Дело в том, что я пожадничала, покупая итальянские цветы. Вы, Пельцер, знаете, как это бывает». Вынимая свою чековую книжку, Пельцер не мог удержаться, чтобы не прочесть мораль: «Если бы она продала дом мне, вообще не произошло бы никаких неприятностей. Но все равно я даю полторы тысячи. – А потом, бросив взгляд на Лотту, он добавил: – Надеюсь, теперь ко мне перестанут относиться как к парии. И не только в критических ситуациях, когда позарез нужны деньги». Лотта, так и не отреагировав на намек Пельцера, призналась, что она на мели; Ширтенштейн заверил, что при всем желании он не может дать больше ста марок, и это прозвучало вполне убедительно. Хель-цен дал триста марок, Шолсдорф – пятьсот, причем Хельцен сказал, что готов помочь погашению задолженности, внося в дальнейшем более высокую квартплату, а Шолсдорф, залившись краской, заявил, что считает себя обязанным взять остальную часть долга на себя, так как он хоть и косвенно, но зато безраздельно виновен в финансовой' несостоятельности госпожи Пфейфер. К сожалению, за ним водится один грешок, который постоянно высасывает из него все соки, – он собирает русские сувениры, особенно автографы; как раз сейчас он раздобыл несколько чрезвычайно дорогих его сердцу писем Толстого, но готов предпринять завтра рано утром срочные шаги. Ему кажется, что при его связях он наверняка сумеет добиться отсрочки, поэтому, как только откроется касса, он немедленно возьмет аванс в счет своего жалованья и отправится с этой суммой в звонкой монете к соответствующим лицам. Вообще, по его мнению, достаточно принести с утра половину долга, остальное он пообещает возместить в середине дня. В конце концов, он государственный служащий, славящийся своей аккуратностью. Кстати, после войны он неоднократно предлагал отцу Лени компенсировать убытки за его, Шолсдорфа, счет, но тот каждый раз отказывался. И вот сейчас у него появилась реальная возможность замолить свои филологические грехи, политическое значение которых он осознал слишком поздно.
Вы бы только посмотрели на Шолсдорфа в эту минуту! Это был ученый до мозга костей, отчасти даже похожий на Шопенгауэра, а в голосе его явственно слышались Сл.: «Уважаемые дамы и господа, мне нужно лишь два часа сроку, но не менее двух часов! Нет, я не одобряю операцию с мусороуборочными машинами, я признаю ее лишь как акт самообороны; однако, вступив в конфликт с моей совестью государственного служащего, я буду молчать. Теперь же позвольте заверить вас, что у меня есть друзья и что я пользуюсь – влиянием в известных кругах; почти тридцатилетняя безупречная служба – служба, хоть и противоречащая моим склонностям, но соответствующая моим талантам, – принесла мне высокопоставленных друзей, которые помогут всем нам добиться скорейшей отмены принудительного выселения. Итак, я прошу только одного – попробуйте выиграть время».
По мнению Богакова, который за это время изучил вместе с Тунчем карту города, единственная возможность выиграть время для Шолсдорфа заключалась в том, чтобы заставить транспорт ехать кружным путем, словом, подстроить уличную катастрофу, в крайнем случае организовать затор в одном из таких переулков. Не успел Ширтенштейн открыть рот, как сам же прервал себя, громко зашипев «Тс-с-с, т-с-с!» Лени запела опять:
Во поле коса поет,
Зеркало пруда сияет,
Виноградник покрывает
Холм, что кругл,
Как твой живот.

Настала почти благоговейная тишина, нарушаемая, однако, насмешливым хихиканьем Лотты. А потом Пельцер прокомментировал пение Лени следующим образом: «Стало быть, это правда, она и впрямь от него забеременела». Комментарий Пельцера – еще одно доказательство того, что даже чистое искусство может явиться источником полезной информации.
Прежде чем покинуть настроенное на торжественный лад общество, авт. впервые нарушил свой нейтралитет: он внес скромную лепту в фонд спасения Лени.

 

* * *

 

Уже на следующий день около половины одиннадцатого утра авт. узнал от Шолсдорфа, что комитету удалось добиться отсрочки, а еще через день прочел описание этого события в одной местной газете под заголовком «Неужели опять иностранцы?»: «Чему можно приписать тот факт, что вчера около семи утра на углу Ольденбургской улицы и Битцератштрассе мусороуборочная машина, которую вел португалец и которая в этот час должна была находиться в трех километрах западнее, на Брукнерштрассе, столкнулась с другой мусороуборочной машиной, которую вел турок и которая должна была находиться в пяти километрах восточнее, на Кренкманштрассе? Имел ли здесь место саботаж, слепой случай или повторение хэппенинга с мусором, вызвавшего в свое время столь бурные споры? И чем можно объяснить, что третья мусороуборочная машина – на сей раз за рулем сидел немец, – несмотря на соответствующий знак, указывающий на одностороннее движение, въехала с другой стороны на ту же Битцератштрассе и сшибла фонарь? Финансово-промышленные круги, пользующиеся в нашем городе заслуженным уважением и оказавшие нашему городу немалые услуги, предоставили редакции материалы, согласно которым упомянутые несчастные случаи явились следствием заранее запланированной акции. Да и в самом деле, какое странное совпадение! Шоферы, турок и португалец, проживают в одном и том же пользующемся дурной славой доме на Битцератштрассе; именно вчера этот дом с согласия органов социального надзора и полиции нравов решено было очистить от жильцов. Однако покровители некоей дамы, которая, по слухам, ведет весьма веселый образ жизни (чтобы не сказать больше!), «ссудили» эту даму непомерно высокой суммой и предотвратили выселение, задержанное с утра неописуемым хаосом на улицах (см. наше фото). Следовало бы все же внимательней присмотреться к обоим шоферам-иностранцам, которых посольства их стран характеризуют как «политически неблагонадежные элементы». Ведь в недавнем прошлом мы уже не раз узнавали, что иностранные рабочие «прирабатывают» у нас сутенерством. Повторяем свой вопрос как сеterum censeo, неужели опять иностранцы? Явно скандальный инцидент с уличным движением продолжает расследоваться. В «организации» этого инцидента подозревается неизвестное доселе лицо, которое, назвав себя «экзистенциалистом», под весьма прозрачным предлогом втерлось в доверие к уже упомянутым финансово-промышленным кругам, весьма опрометчиво снабдившим его некоторой информацией. По предварительным подсчетам, материальный ущерб, нанесенный происшествием на Битцератштрассе, оценивается в шесть тысяч марок. А потери в рабочем времени, которые произошли по причине многочасового простоя транспорта, навряд ли вообще можно подсчитать».
Ознакомившись с этим сообщением, авт. ударился в бега, но не по причине трусости, а по причине сердечной тоски… Он бежал не в Рим, а во Франкфурт; из Франкфурта отправился поездом в Вюрцбург, куда в наказание была переведена Клементина; ее заподозрили в том, что она раскрыла авт. некоторые секреты, связанные с делом Рахели Гинцбург. Впрочем, Клементина не вняла этому предупреждению, наоборот, она решила сбросить монашеский убор – пусть люди лицезреют ее медно-рыжие волосы во всей их красе.

 

* * *

 

Здесь авт. надо сделать, пожалуй, одно чрезвычайно тривиальное признание: несмотря на то, что он, авт., старается по примеру одного небезызвестного врача следовать своим извилистым путем «в земной карете, запряженной небесными конями», он чувствует себя всего лишь слабым земным человеком. И посему ему хорошо понятны вздохи героя одного литературного произведения, который хотел мчаться «с Эффи на Балтийское море». По причине отсутствия Эффи, с которой можно было бы умчаться на Балтийское море, авт. решил без всяких угрызений совести отправиться с Клементиной, ну, скажем… в Вайтсхехгейм, чтобы обсудить с ней на досуге ряд жизненно важных проблем; к сожалению, он не решается назвать эту женщину «своею», поскольку она не решается стать «его». У Клементины возник ярко выраженный «алтарный комплекс»; почти восемнадцать лет она была тесно связана с церковными алтарями и вот теперь не хочет, чтобы кто-нибудь «повел ее к алтарю». По мнению Клементины, брачное предложение, будто бы спасающее честь женщины, на самом деле роняет ее честь. Да, кстати, ресницы у Клементины все же гораздо более длинные и шелковистые, чем это показалось авт. однажды в Риме. Много лет Клементина вставала чуть свет, сейчас она наслаждается поздним вставанием, завтракает в постели, совершает прогулки, отдыхает после обеда; иногда читает довольно длинные лекции (их можно, наверное, назвать также размышлениями вслух или монологами) о причинах своей боязни перейти вместе с авт. «через – линию – Майна», то есть поехать на север. О жизни до-Вайтсхехгейма никогда не упоминается. «Представь себе, что я была бы в разводе или вдовой… Я ведь тоже не стала бы рассказывать тебе о первом браке». Доподлинный возраст Клементины сорок один год, доподлинное имя – Карола, но она не возражает, чтобы ее и впредь звали Клементиной. При ближайшем рассмотрении и после нескольких серьезных разговоров выяснилось, что Клементина – женщина избалованная: она привыкла жить на всем готовом, не знала забот с квартирой, с одеждой, с книгами, не должна была обеспечивать себе «обеспеченное существование»… Отсюда ее страх перед жизнью: Клементину пугают самые пустяковые траты, она боится позволить себе чашечку послеобеденного кофе где-нибудь в Шветцингене или в Нимфенбурге, каждый раз, когда кошелек Клементины чуть тощает, она впадает в тоску. Неизбежные длинные разговоры авт. но телефону «с севером-за-Майном» – так это называет Клементина – действуют ей на нервы, ибо все, что она слышит о деле Лени, кажется ей выдумками. Конечно, она не подвергает сомнению существование самой Лени, о которой знает из официальных документов, из досье ордена. Впрочем, знаменитое сочинение Лени о «Маркизе фон О…» Клементина так и не сумела достать и прочесть; подробный разбор формы и содержания этого сочинения она получила от сестры Пруденции в письменном виде. Любое упоминание о Рахели Гинцбург выводит Клементину из равновесия, а на просьбы авт. отправиться с ним в Герзелен, чтобы рвать розы, она отвечает мягко, по-кошачьи отмахиваясь левой рукой; Клементина не хочет и слышать о «чудесах». Быть может, здесь стоит отметить, что тем самым она отрицает – бессознательно! – различие между верой и знанием. Известно, что перед Герзеленом открывается блистательное будущее – по всей вероятности, там устроят бальнеологический курорт; вода в тамошнем теплом источнике достигает 38 – 39 градусов по Цельсию, что считается идеальной температурой. Известно также – авт. узнал это из телефонных разговоров, – что Шолсдорф «накрепко связал себя с делом Лени» (согласно высказываниям Ширтенштейна) и что на упомянутую выше газету подано в суд, от газеты требуют извинений за такие выражения, как «дом, пользующийся дурной славой» и «веселый образ жизни»; причем труднее всего оказалось убедить суд в оскорбительности, как им казалось, вполне вежливого выражения «веселый образ жизни». И еще новости: Лотта временно поселилась в комнате Льва, оба турка – Тунч и Килыч – займут, видимо, квартиру Лотты (в случае, если на то согласится домовладелец – «враг левантинцев»), ибо Лени и Мехмед решили «образовать семью», таково предварительное обозначение их союза, ведь Мехмед женат; правда, как магометанину ему разрешено завести себе вторую жену, разрешено его магометанским законом, но отнюдь не законами страны, где он является гостем. Разве только Лени примет магометанство, что, впрочем, не исключено, поскольку и в коране нашлось место для мадонны. За это время удалось разрешить и проблему закупок – старшая дочь португальской семьи, восьмилетняя Мануэла, носит Лени булочки. Начальство оказывает на Хельцена давление, «пока что не очень большое». (Все эти сведения получены от Ширтенштейна.) За истекший период Лени встретилась лицом к лицу с комитетом «Помогите Лени» и покраснела «от радости и от стыда» (покраснела, наверное, четвертый раз в жизни. Авт.); беременность Лени была подтверждена гинекологом, и теперь она тратит уйму времени на врачей; хочет, чтобы ее обследовали «сверху донизу, вдоль и поперек» (согласно Ширт., это подлинные слова Лени). Заключение терапевта, зубного врача, ортопеда и уролога были стопроцентно благоприятны, только психиатр позволил себе некоторые замечания: он установил совершенно непонятную ущербность в сознании Лени и весьма основательное нарушение чувства связи с окружающим миром, однако счел, что все эти аномалии излечимы, они пройдут сразу после того, как Льва выпустят из тюрьмы. Лени должна – и это надо рассматривать как «лекарство, прописанное врачом» (показание Ширт.), – как можно чаще прогуливаться под руку с Мехмедом Шахином и Львом; разумеется, на виду у всех. Однако для психиатра, равно как и для Ширтенштейна, остались непонятными мучащие Лени кошмары, в которых она видит возле себя то борону, то доску, то чертежника, то офицера, видит даже в те ночи, когда засыпает в объятиях своего утешителя Мехмеда. Кошмары Лени приписываются «вдовьему комплексу», что, как берется доказать авт., является упрощенным и совершенно ошибочным толкованием; также ошибочно считать, будто первопричина страшных снов Лени – это те исключительные обстоятельства, при которых она зачала и родила Льва. Нет, кошмары Лени, что может подтвердить и Клементина, ни в коем случае не связаны ни с подземельями, ни с бомбежками, ни с объятиями во время этих самых бомбежек.

 

* * *

 

Благодаря хорошо продуманному многоступенчатому плану авт. постепенно и относительно безболезненно осуществил свой замысел: остановившись сначала в Майнце, потом в Кобленце и в третий раз в Андернахе, он под конец завлек-таки Клементину «на-север-в-за-Майн». С людьми он знакомил ее столь же осторожно, как и с новой природой, соблюдая ту же постепенность. Ведь и образованные дамы требуют, чтобы с ними обращались тактично. Посему первым номером программы шла госпожа Хёльтхоне с ее библиотекой, изысканной домашней атмосферой и почти монашеской строгостью. Встреча эта вполне удалась, и на прощанье хозяйка чуть хрипло прошептала: «Поздравляю вас» (с чем, собственно? Авт.). После Хёльтхоне настала очередь Б. X. Т., блеснувшего поразительно вкусным луковым супом, превосходным итальянским салатом и мясом, поджаренным на грилле: Б. X. Т. с жадностью впитывал в себя каждое, буквально каждое слово К. о Рахели Гинцбург, Герзелене и т. д. Поскольку Б. X. Т. считает ниже своего достоинства читать газеты, он ничего не знал о скандале, уже заметно поутихшем. Под конец Б. X. Т. прошептал: «Вы счастливчик!» Колоссальный успех имели Грундч, Шолсдорф и Ширтенштейн, первый благодаря «полной естественности», а также потому, что «старые кладбища обладают притягательной силой, их печаль безотказно действует на людей». Что касается Шолсдорфа, то он и впрямь «звезда» по части обаяния, устоять перед ним невозможно. С тех пор как у Шолсдорфа появился реальный базис для оказания помощи Лени, он избавился от прежней скованности; кроме того, он филолог, стало быть, коллега Клементины; за чаем с миндальными пирожными они очень скоро вступили в жаркий спор о том периоде в истории советско-русской культуры, который К. называла формализмом, а Шолсдорф структурализмом. В отличие от Шолсдорфа Ширтенштейн оказался не в лучшей форме, он неумеренно жаловался на интриги и вагнерианство небезызвестных псевдомолодежных композиторов, а потом, бросив обиженный взгляд на К. и еще более обиженный во двор, открыто пожаловался на то, что не связал себя на всю жизнь ни с одной женщиной и что ни одна женщина не связала себя с ним. Ширтенштейн проклинал рояль и музыку и в припадке мазохизма и самоуничижения подбежал к своему инструменту и забарабанил на нем «Лили Марлен». Под конец он извинился и, всхлипнув без слез, попросил оставить его «наедине со скорбью». Какого рода была эта скорбь, авт. стало ясно у Пельцера, посетить которого он счел себя обязанным сразу же после визита к Шолсдорфу. За это время, то есть примерно за пять дней пребывания авт. в Вайтсхехгейме, Шветцингере и Нимфенбурге, Пельцер ужасно исхудал. В присутствии своей супруги Евы, подававшей кофе и чай с усталой, но приятной меланхолической улыбкой, Пельцер произнес несколько пессимистических сентенций, так сказать, общего плана; госпожа Ева в сильно запачканном халате художницы казалась какой-то ненастоящей и разговаривала исключительно на грустные темы, к примеру о таких материях, как «осмысленная бессмыслица искусства», а также о Бойсе, Артмане и т. д.; при этом она обильно цитировала одну солидную ежедневную газету… Но потом госпожа Ева покинула общество, дабы вернуться к своему мольберту. «Долг повелевает мне писать! Извините меня, пожалуйста!» На Пельцера было жалко смотреть. Он бросил на Клементину испытующий взгляд, словно взвешивал, можно ли схватить эту синицу в руку, а когда К. пришлось срочно удалиться по вполне понятной причине (от двух до шести дня она выпила у Шолсдорфа четыре чашки чая, у Ширтенштейна три и еще две чашки кофе у Пельцеров), – когда К. удалилась, Пельцер заговорил шепотом: «Раньше считали, будто я болен диабетом, но оказалось, что содержание сахара в крови у меня в норме, да и вообще здоровье в полном порядке. Поверьте мне… Наверное, вы будете смеяться, но я в первый раз в жизни понял, что у меня есть душа и что моя душа страждет; в первый раз я чувствую, что исцелить меня может не первая попавшаяся женщина, а одна-единственная в мире. Я бы с удовольствием задушил турка. И что только она в нем нашла?… Неотесанный мужик, деревенщина, провонял баранами и чесноком! И еще вдобавок моложе ее лет на десять. «У него ведь есть жена и четверо детей, а теперь он и ей сделал ребенка… А я… Помогите же мне…»
Авт., проникшись большой симпатией к Пельцеру, дал ему понять, что в подобных ситуациях посредничество третьего лица, как показывает опыт, не достигает цели; скорее даже, наоборот, вредит. В таком деле сам потерпевший должен все превозмочь без постороннего вмешательства. «И притом, – продолжал Пельцер, – я ежедневно отваливаю мадонне дюжину свечей, ищу утешения – говорю вам это как мужчина мужчине – у других женщин, не нахожу его, пью, пропадаю в игорных домах, но rien ne va plus, говорю я вам. Вот так-то!»
Авт. утверждает, что Пельцер произвел на него отчаянное впечатление: пожалуйста, не сочтите это иронией, просто эпитет «отчаянное» как нельзя лучше подходил к тогдашнему состоянию Пельцера. «Никогда в жизни я не был влюблен, никогда в жизни! Только путался с разными шлюхами. Сплошной разврат… Ну да, жена… Конечно, я относился к ней очень хорошо, до сих пор отношусь к ней хорошо: пока жив, не допущу, чтобы с ней случилось что-нибудь плохое… Но я никогда не был в нее влюблен. А Лени я домогался, домогался с того самого дня, как увидел впервые. Но каждый раз мне перебегал дорогу какой-нибудь иностранец. И все же я не был влюблен в Лени, я влюбился в нее всего неделю назад, когда снова с ней встретился… Я… я ведь совершенно не виноват в смерти отца Лени. Я… я люблю ее!… Ни к одной женщине я не испытывал этого чувства».
Тут как раз вернулась Клементина и незаметно, но настойчиво начала торопить авт. закончить визит. Ее последующий комментарий был довольно недружелюбный, во всяком случае холодный и трезвый: «Мне кажется, это болезнь, как ее ни назови – хоть пельцеровской; хоть ширтенштейновской…»

 

* * *

 

В связи с поездкой в Толцем – Люссемих у авт. появилась возможность одним выстрелом убить и второго зайца: приобщить Климентину, которая всегда подчеркивает, что она жительница гор и баварка и сильно сомневается в наличии приятных людей севернее Майна, к прелести, более того, к очарованию равнин; впрочем, авт. не исключает, что он, быть может, живописал равнины чересчур восторженно. В итоге Клементина признала, что она никогда не видела таких плоских, таких необъятных равнин; она «сравнила бы их с равнинами России, если бы не знала точно, что равнины эти тянутся всего на триста – четыреста километров, тогда как там они тянутся на многие тысячи километров. И все же они напоминают Россию». Возражение авт. насчет того, что, мол, действительно «напоминали б, если бы не изгороди», Клементина не восприняла, а его пространные рассуждения об изгородях, заборах и межевых знаках сочла излишне «литературными»; когда же авт. упомянул о кельтском происхождении этих межевых знаков, обвинила его в неприятном «расизме»; в конце концов она все с той же неохотой согласилась, что здесь «засасывают горизонты», в то время как у них в горах «засасывают вертикали». «Тут у тебя все время такое чувство, будто ты плывешь, даже в машине ты плывешь и, наверное, в поезде тоже. Прямо страшно – вдруг ты так никогда и не доберешься до берега… А может, у вас вообще нет берегов?» Ссылка авт. на подъемы почвы в предгорьях и отрогах Эйфеля вызвала у Клементины всего лишь презрительную усмешку.
Колоссальный успех выпал на долю ван Доорн. Перед ее угощением нельзя было устоять – сливовый пирог со сливками (комментарий К.: «Вы тут то и дело поглощаете сбитые сливки») и кофе; причем Мария, «как положено», сама жарила зерна и молола их. Вот что сказала Клементина: «Фантастика, я вообще первый раз в жизни пью такой кофе, только теперь я поняла, что значит настоящий кофе» и т. д. и т. п. И под конец: «По-моему, все вы, здешние, умеете пожить в свое удовольствие». На прощанье М. в. Д. в свою очередь, прокомментировала встречу с К.: «Несколько запоздало, но лучше поздно, чем никогда. Да благословит вас господь! – А потом, перейдя на шепот, заметила: – Она вас научит… – И, покраснев, пояснила, опять же шепотом: – Я хотела сказать, научит порядку и всему прочему». Кончала она эту тираду со слезами на глазах: «А я превратилась в старую каргу, так и осталась в девках».

 

* * *

 

Богакова в инвалидном доме отметили, к удивлению авт., как «выбывшего», «выбывшего в неизвестном направлении». Он оставил лишь записку. «Пока что не ищите. Спасибо за все. Дам о себе знать». Однако за истекшие четверо суток он так и не дал о себе знать. Прошел даже слух, что Богаков – «красный шпион». Любезная сестра в инвалидном доме честно призналась, что ей будет недоставать Богакова, и спокойно добавила, что он исчезает почти каждую весну. «По весне его, очевидно, тянет уйти. К сожалению, с каждым годом положение усложняется. Ведь теперь ему необходимы инъекции. Будем надеяться, что ему, по крайней мере, тепло».

 

* * *

 

Выслушав множество самых разнообразных соображений о Лени, множество отзывов, частично резких, иногда прямых, а иногда и косвенных (от Б. X. Т., например, который мог всего лишь засвидетельствовать факт ее существования), Клементина решила во что бы то ни стало увидеть Лени «во плоти, осязаемую, обоняемую, зримую». И авт. не без страха и внутреннего трепета попросил Хельцена устроить ему эту столь необходимую встречу. Учитывая чрезвычайную нервность Лени, было решено допустить к встрече только Лотту, Мехмеда и еще одно лицо – «То-то вы удивитесь, когда узнаете, кто это лицо!»
«После первых же прогулок с Мехмедом, – сказал Ганс Хельцен, – Лени пришла в возбужденное состояние, теперь она с трудом выносит присутствие пяти человек одновременно, и уж никак не больше. Поэтому моя жена и я не придем. Особенно нервно реагирует Лени на атмосферу влюбленности и связанную с этим атмосферу эротического ожидания и напряженности; тут надо опасаться флюидов, которые исходят от Пельцера, от Ширтенштейна и пусть в гораздо меньшей степени, но и от Шалсдорфа».
Неправильно истолковав, нервозность авт., К. приревновала его к Лепи, поэтому авт. пришлось объяснить ей следующее: он, авт., знает о Лени все, а о ней, Клементине, почти ничего; благодаря интенсивным и продолжительным исследованиям он посвящен в самые наиинтимнейшие стороны личной жизни Лени и из-за этого чувствует себя порой шпиком, а порой ее сообщником… Тем не менее Клементина близка авт., а Лени, хотя и вызывает его симпатию, далека.
Впрочем, надо честно признаться: авт. радовался, что пришел к Л. в сопровождении К., радовался фило-логическо-социологическому любопытству своей спутницы, ибо без К. (в конечном счете знакомству с К. он обязан той же Лени и Гаруспике) он наверняка подвергся бы опасности заразиться упомянутой выше неизлечимой болезнью – либо в пельцеров-ской форме, либо в ширтенштейновской.
И все же поначалу авт. проявлял беспокойство и нетерпение, но потом, к счастью, его внимание было отвлечено неожиданной встречей. Кто бы, вы думали, сидел в комнате Лени, держа за ручку у всех на виду очаровательно покрасневшую Лотту Хойзер? Кто бы, вы думали, сидел там, улыбаясь от смущения или, скорее, ухмыляясь от смущения? Богаков собственной персоной! Одно было ясно: любезная сестра из инвалидного дома может не беспокоиться – Богакову тепло! А если кто-нибудь и сомневался в том, что Лотта способна излучать тепло, ему пришлось бы устыдиться. Там же сидел турок; вопреки ожиданиям авт. тип у него был на редкость не восточный, он казался мужиковатым и не то чтобы смущенным, а скорее деревянным; на нем были синий костюм и накрахмаленная рубашка со скромным (бурым) галстуком, турок держал Лени за руку с таким видом, словно дело происходило в 1839 году и он позировал в ателье фотографа; казалось, фотограф только-только сунул в свой огромный аппарат пластинку и готовится нажать на резиновую грушу, чтобы дать магниевую вспышку. Ну, а как вела себя Лени? Не без известной робости авт. искоса бросил взгляд на нее, а потом посмотрел на Лени в упор – как-никак за время своих неустанных поисков и розысков он всего лишь дважды мимолетно видел Лени на улице, да и то в профиль, не в анфас, и успел отметить лишь ее гордую осанку. Сейчас, однако, отступать было некуда – пришлось взглянуть действительности прямо в лицо. И тут авт. позволит себе сказать четко и лаконично, позволит себе understatement: игра стоила свеч! Да! Как хорошо, что при сем присутствовала К. – , иначе не исключено, что авт. испытал бы ревность к Мехмеду. Но все равно в нем что-то шевельнулось, его что-то кольнуло, быть может, легкое сожаление по поводу того, что Лени мерещится борона, чертежник и офицер не в его объятиях, а в объятиях этого турка.
Лени коротко подстриглась и покрасилась «под седину», теперь она с легкостью могла бы сойти за тридцативосьмилетнюю; темные глаза ее смотрели ясно, но с некоторой печалью. И хотя документально подтверждено, что рост Лени – 1 м 72 см, казалось, что в ней 1 м 85 см; в то же время длинные ноги Лени свидетельствовали о том, что она не принадлежит к числу женщин, которые кажутся красавицами только в сидячем положении. Лени чрезвычайно грациозно разливала кофе. Лотта раскладывала по тарелочкам пирожные, а Мехмед каждый раз вопрошал: «Одну ложечку сахара? Две? Три?» – и выдавал неизменные в таких случаях сбитые сливки. Было совершенно очевидно: Лени не просто немногословна и скрытна, она прямо-таки молчальница; а застенчивость Лени выражалась в робкой улыбке, не сходившей с ее уст. На К. Лени поглядывала благосклонно, даже с удовольствием, что преисполнило авт. гордостью и радостью. Клементина спросила ее о Гаруспике, и Лени показала на свою и впрямь внушительную картину – полтора метра на полтора, – которая висела над диваном и вовсе не производила впечатления пестрой, она была скорее красочной. Неоконченная картина эта излучала неописуемую, прямо-таки космическую мощь и нежность; сетчатка глаза была изображена многослойной, точнее восьмислойной. Из шести миллионов колбочек сетчатки Лени воспроизвела за истекшее время эдак тысяч тридцать, а из ста миллионов палочек не более восьмидесяти тысяч. Она не захотела изображать глаз в поперечном разрезе, выбрала плоскостное решение, казалось, на картине нарисована бесконечная равнина, по которой зритель шагает навстречу еще невидимому горизонту.
Лени сказала: «Вот она. Когда я кончу, на картине окажется, может быть тысячная доля ее сетчатки». Вообще, в ту минуту у Лени заметно развязался язык, и она добавила: «Моя прекрасная учительница, мой прекрасный друг». Это было ее последнее высказывание; за те пятьдесят три минуты, которые еще длилась встреча, из нее не удалось больше вытянуть ни одной связной фразы. Мехмед показался авт. человеком, лишенным чувства юмора; он неизменно держал свободной рукой руку Лени; даже когда Лени наливала кофе, он и то вынуждал ее действовать одной рукой, ибо и в эти минуты не выпускал ее руку из своей. Это держание друг друга за руки было настолько заразительным, что в конце концов и К. схватила авт. за запястье; казалось, она неотрывно щупает его пульс. Да, Лени, без сомнения, тронула К. до глубины души. От высокоученой гордыни К. не осталось и следа. Одно было ясно, хотя К. знала о Лени, она в нее до сих пор не верила. Конечно, в орденских досье было немало соответствующих записей, но тот факт, что Лени существует реально, так сказать, во плоти, потряс К. Она начала тяжело вздыхать, и ее учащенный пульс тут же передался авт.

 

* * *

 

Возможно, нетерпеливый читатель уже заметил, что на этих страницах имеют место массовые «хеппи-энды», не так ли? Что персонажи здесь держатся за руки, заключают союзы, обновляют старую дружбу (Лотта и Богаков), в то время как другие – к примеру, Пельцер, Ширтенштейн и Шолсдорф – остаются за бортом жаждущие и страждущие. Турок, похожий на крестьянина с Роны или с Эйфеля, заполучил себе невесту, хотя дома его ждут жена и четверо детей; зная о своем праве на полигамию, он, конечно никогда не принимал это право всерьез; тем не менее теперь он не проявляет ни малейших признаков угрызения совести, возможно, даже открыто признался во всем какой-нибудь там Зулейке. По сравнению с Богаковым и авт. этот человек вызывающе чист, он выскоблен с головы до пят, на нем брюки со складкой, он при галстуке, вдобавок он гордится своей накрахмаленной сорочкой, ибо она подчеркивает торжественность момента. Поза у турка все та же, кажется, будто воображаемый фотограф в широкополой шляпе художника, с шейным платком художника, сам неудавшийся художник все еще сжимает в руке резиновую грушу где-нибудь в Анкаре или в Стамбуле в 1889 году… И вот этот турок, рабочий по вывозке мусора, перетаскивающий контейнеры с мусором, поднимающий и опоражнивающий эти контейнеры, связан узами любви с женщиной, оплакивающей трех мужчин, читающей Кафку, знающей наизусть Гёльдерлина. Связан любовными узами с певицей, музыкантшей, художницей, с женщиной, как бы созданной для неги, с женщиной, уже ставшей матерью и опять готовящейся стать матерью, с женщиной, в присутствии которой угрожающе учащается пульс, у бывшей монахини, всю жизнь ломавшей себе голову над проблемой отражения действительности в литературе.
Даже языкастая Лотта и та заметно притихла, она тоже казалась растроганной, взволнованной, потрясенной; запинаясь, она рассказала авт. о предстоящем освобождении Льва и о вытекающих отсюда трудностях с квартирой; домохозяин Лотты отказался поселить у себя турецких мусорщиков. Хельценам никак нельзя лишиться одной из комнат, поскольку Грета Хельцен – косметичка и «немного подрабатывает на дому»; невозможно также обидеть «пятерых наших друзей португальцев, заставив их тесниться в одной комнате». Что касается ее, Лотты, и Богакова, которого она без стеснения назвала «мой Петр», то они хотят жить рядом с Лени, должны жить рядом с Лени, «чтобы давать надлежащий отпор Хойзерам» «Сейчас настала передышка, но это еще далеко не конец». Далее Лотта сообщила, что они с Богаковым решили расписаться.
После этого свою лепту в общую беседу внесла Лени, пробормотав: «Маргарет, Маргарет, бедная Маргарет»; имя Маргарет она повторяла сперва с влажными, а потом и вовсе с мокрыми глазами. В конце концов Мехмед с многозначительным видом чуть-чуть пошевелился, вернее сел еще прямее, чем сидел прежде, и тем самым недвусмысленно дал понять, что аудиенция закончена. Все начали прощаться. «Надо надеяться, что мы прощаемся не навек», – сказала К., а Лени в ответ совершенно очаровательно улыбнулась. Словом, все попрощались, и, как водится, гости некоторое время стояли и в весьма любезных выражениях хвалили фотографии, рояль и Прочее убранство квартиры; что касается картины Лени, то тут выражения были самые восторженные. Когда гости топтались в передней, Лени сказала: «Хорошо бы нам и впредь ехать в земной карете, запряженной небесными конями». Этот намек остался непонятным даже К., в образовании которой, как видно, существовали некоторые пробелы.
А под конец, выйдя из дома и стоя на довольно-таки пошлой Битцератштрассе, К. впала в привычные неисправимо-литературные сомнения, заявив: «Да, она есть, и все же ее нет. Ее нет, и она есть». По мнению авт., эти фразы весьма, банальны, от К. можно было бы ожидать большего.
Подумав еще немного, К. добавила: «Наступит день, и она станет утешением для всех мужчин, которые страдают из-за нее, да, она исцелит их всех».
А потом после паузы спросила: «Интересно, Мех-мед тоже любит танцевать до упаду, как Лени?»
Назад: ІХ
Дальше: XI