Вук Задунайский
Память воды
Вода помнила все.
Она помнила, как люди рождались и как умирали. Как собирали и как разбрасывали камни. Как строили города и как разрушали их. Ничто не было сокрыто от Ее памяти, ничто не терялось там. И все, что Она когда-либо видела, отражалось в Ней, находя новое воплощение: шелест листьев и шум ветра, улыбка младенца и вздох старика, венок, подаренный девушкой своему суженому, и взгляд завистницы, брошенный им вслед. Вода была колыбелью, в которой люди рождались, и могилой, куда они уходили. Если бы люди знали об этом, они бы вели себя по-иному. Но поди ж ты объясни им! Объясни, что все услышанное и увиденное Водой будет… Нет, не писано вилами по воде, а вырублено на скрижалях и непременно сбудется. И быть тому до тех пор, пока мир не изменится окончательно и бесповоротно.
И быть тому везде, где течет Вода – а где нет Ее? Но есть места, где сила Воды возрастает многократно, не находя себе преград ни на земле, ни под землей. Так было в озерном краю, где Вода царствовала повсеместно. Она разливалась чистыми бездонными озерами и била холодными ключами, текла полноводными реками и занавешивалась мшистыми коврами болот, выпадала снегом и дождем и вздыбливалась льдами по весне, улыбалась янтарными переливами на мелководье и переливалась перламутром в раковинах, рассеивалась туманом в камышовых заводях и клокотала невидимыми подземными потоками, которыми не просто озера соединялись между собой, но мир мертвых сообщался с миром живых. Отсюда брали начало могучие реки Волга, Двина и Днепр, а также те, что текли на север, к Ильменю.
В озерном краю сила Воды была так велика, что здешние люди не могли не знать про Нее, и те из них, кто хотел обрести жизнь долгую и счастливую, жили так, чтобы не потревожить Ее гладь своими темными делами и помыслами. Ибо знали, что всё не только содеянное, но и задуманное рано или поздно вернется к ним. Находники смеялись над этим, но здесь, в озерном краю, привыкли жить так, чтобы Вода помнила про них только доброе. Привыкли блюсти чистоту Воды. И Вода отвечала им тем же. Не зря же говорили в народе: «Не плюй в колодец».
Вода помнила все.
Редкие гости, – попробуй еще проберись сюда сквозь чащи лесные да болота! – дивились, как хорошо и покойно в этих благословенных местах. Они бы дивились куда меньше, если б знали, что по-другому просто и быть не может. Жители озерного края не ругались и не ссорились понапрасну, и супротив того – старались во всем помочь друг другу. Пахали, сеяли, собирали урожай да избы рубили всем селом. О том, чтобы запирать ворота да калитки, никто и не помышлял, потому что воров в тех краях не было вовсе. Житие в озерном краю было сытым, свободным, размеренным и привольным. Ежели Воду не мутить.
Колосились нивы. Поля давали такие урожаи, о которых в других местах и слыхом не слыхивали. По заливным лугам бродили стада тучных коров, дававших реки молока. Леса были полны дичиной, а озера – рыбой, ее и неводом-то никто не ловил, лучили токмо. Частенько на столах у насельников красовались царская рыбка стерлядка да пироги с вязигой. По пригоркам с наступлением лета высыпала сладкая земляника, а на опушках по осени стояли такие грибы, что их можно было косой косить. Мох в борах усыпали черника с брусникой, а на болотах вызревала багряная клюква. Ветви яблонь ломались под грузом плодов, на реках строили свои хатки бобры, и тут же в чистой воде жили раки. Волны выносили на песок жемчужниц – красавицам на радость. Знай люди, что и в других местах жизнь станет такой же, стоит только блюсти чистоту Воды, они бы очень удивились, но… Вода говорила только с теми, кто мог и хотел Ее слышать, а таких всегда было не сказать чтобы много. Таких, как Матреша.
Матрешу считали в селе бабой доброй, хорошей и даже полезной, но блаженной какой-то. Прапрапрабабки Матреши когда-то очень давно – людям не объяснить, как давно, но Вода-то помнила все – жили в этих местах, говорили с Водой и слышали Ее, им Она поверяла читать прошлое и будущее на своей глади. Среди соплеменников почитались они целительницами и могучими жрицами, поклонявшимися духам Воды. Они поднимались на высокие берега, воздевали руки к небу и разводили ими грозовые тучи. Они поклонялись Воде средь исторгнутых волнами валунов, испещрённых древними письменами, которые нынче и прочитать-то никто не мог. Воде не потребно было поклонение, Ей потребно было, чтобы Ее слышали, но люди по-другому не умели.
Потом пришли другие времена и другие боги. На высоких берегах люди стали строить храмы и креститься в них, призывая в помощь иные силы. Воду это не трогало, ведь Ей потребно было только, чтобы Ее слышали, вернее – это нужно было самим людям. Крестясь и ставя свечки, они не должны были мутить Воду, и, пока эта заповедь блюлась, всё шло своим чередом. Ведь даже крестились люди Водой. И омывались тоже. И освящали.
Матреша была не жрицей, как ее прапрапрабабки, а знахаркой и ведуньей, но от бабушки достался ей редкий дар – слышать голос Воды. Дар тот всегда передавался только женщинам и только по женской линии. Открылся он, когда Матреша была еще совсем ребенком. В тот год один селянин по имени Прохор обманом отобрал у старушки-вдовы луг, огородил его плетнем и срубил там себе избу с баней. И так он лихо это проделал, так нагло, что про случай тот судачили в округе все, кому не лень. Но где найдешь управу на аспида такого? Старушка вроде сама все и отписала, хотя по старости уже и не понимала, что творит.
В тот день в избе отца Матрешиного гости собрались, угощались расстегаями грибными со сбитнем, и, когда заговорили про это дело, Матреша, которой шел тогда всего-то седьмой годок, возникла вдруг: «Недолго Прохору в избе новой жить, поостерегся бы пламени». Все тогда только посмеялись. Но каково же было удивление, когда спустя пару дней ночью разбудили всех крики громкие и зарево за лесом. Все село высыпало на улицу. Горела новая прохорова изба. Как сказывали потом, Прохор с сыновьями в тот вечер в баньке парились. То ли медовухи они там перебрали, то ли за печкой плохо смотрели – баня-то и занялась. Еле успели выскочить, красные, как раки. Пока соображали, что к чему, да за водой бегали, от бани и изба занялась. К утру вся выгорела, одни головешки остались.
Тут и вспомнили про матрешины слова. И задумались. И относиться к ним стали серьезно, хоть и была тогда Матреша дитё дитем. И стали приходить к ней люди со своими горестями. А потом и с болячками – бабка обучила Матрешу, как хвори лечить водой живой да мертвой, да травками всякими. При жжении нутра давала бабуля больным испить живой воды, а потом – сока капустного. Тем, кого запоры мучили, наказывала пить живую воду каждый день, кружками целыми, а кто страдал болезнью медвежьей, того поила мертвой водицей. Раны гнойные сперва промывала водой мертвой, затем – живой, каждый день, и раны затягивались. Лихорадочных такоже лечила бабуля мертвой водой, как и боль зубовную. А ослабленных хворью поднимала на ноги живой водой да отваром кипрея. От бабки знала Матреша, как добыть нужную ей водицу, в каких источниках была мертвая, в каких – живая. И что в полынье на Крещенье можно было отыскать самую лучшую мертвую воду, потому и купавшиеся в ней не болели никогда, а в озере на Купалу – живую, затем и положено было девкам купаться в ней с парнями вместе. И стояло у Матреши в избе всегда две бочки: одна с живой, другая – с мертвой водой. И всегда дух стоял пряный от трав сухих, по всем стенам развешанным.
Допытывалась Матреша у бабушки своей, когда та еще жива была:
– А что, бабуль, бывало ли так, чтобы Вода забывала о чем-то? Что свершал кто-то дело какое темное и не был за то наказан?
Долго думала бабка, но отвечала:
– Нет, внученька, не припомню я такого. Бывало, что ждала Вода много лет, прежде чем ответить, а и отвечала так, что никто и не понимал, что к чему. Но чтобы забыла Она что-то… Нет, не бывало такого.
А потом еще был случай, после коего селяне совсем уже уверовали в Матрешину силу. Ей тогда было тринадцать. Случилось все в конце лета. Стояли жаркие дни, и всё село вышло на жатву – пшеница в тот год уродилась на славу. Работали споро, ведь один пропущенный день в такую пору целого года стоил. Все вывалили в поле – старики и дети, бабы и мужики. Работали – и не заметили, как на западной стороне, за озером, сгустился мрак и донесся дальний гром. «Ох, не успеем!» – пронеслось над полем. Селяне подналегли на работу, снопов становилось все больше, но пшеница стояла еще на большей части поля.
Матреша трудилась наравне со всеми, но в спешке порезала серпом руку, вскрикнула и прижала к губам порез, сочившийся солоноватой кровью. Никто не обратил на нее внимания. Люди спешили, а Матреша будто почувствовала себя сейчас не с ними, а с кем-то другим, живым, большим и страшным, затаившимся на том конце озера. Она и сама потом не могла объяснить, что тогда стряслось с ней. Не замеченная никем, прошла она к краю обрыва, за которым уже вздымались большие серые валы с «барашками» наверху. Порыв ветра надул ее красный сарафан, сорвал косынку с головы и растрепал длинные косы. Но сама она стояла не шелохнувшись, только шептала что-то. Клонились ниц колосья, со скрипом раскачивались могучие сосны. Казалось, сама земля стонет от надвигающейся бури. Сверкнула молния, ударил гром. Селяне уж и не знали, куда им бежать, за что хвататься. Буря застала их в неубранном поле. Они падали на колени и крестились. Дети забивались под снопы и вопили от страха.
Что было дальше, видели все, но никто не понял. Порыв, еще сильнее прежнего, чуть не снес Матрешу с обрыва, но она вскинула руки и закричала что-то – из-за шума ветра никто не услышал, что. Взметнулись косы на ветру, забился сарафан, хоругви подобно. И тут перепуганные селяне узрели невиданное – черная туча над их головами стала закручиваться, как закручивается пряжа на веретене, только веретено то было невидимым и огромным, во все небо. Крутила Матреша руками на ветру, крутила что было сил. Темно стало, будто ночью, хотя был еще день, а туча закручивалась и закручивалась в небесную воронку. Молнии озаряли небосвод одна за другой, гром слился в один непрерывный грохот. И тут вдруг туча двинулась к северной оконечности озера, в ту сторону, куда закрутила ее Матреша, и там уже пролилась ливнем с градом. На пшеницу не вылилось ни капли.
«Убирайте! Убирайте скорее!» – только и успела крикнуть Матреша перед тем, как снова слилась с бурей в единое целое. Так и простояла она на обрыве до кроваво-красного заката, сдерживая тучу – в развевающемся сарафане, простоволосая, воздевшая окровавленные руки к небу и кричавшая что-то, недоступное пониманию людскому. Зато селянам удалось спасти урожай. Туча вернулась только к вечеру, растеряв уже весь свой пыл. Когда все-таки стали падать первые крупные капли, люди уже бежали в лес. Мать накинула на окоченевшую Матрешу платок и чуть ли не силком утащила с обрыва под защиту ветвей. Матрешу потом отпаивали сбитнем всем селом, хотя и начали побаиваться с тех пор. Сама же она…
Говорила всем, что не помнит про то, что стряслось. Ну как было объяснить людям, что это такое – чуять за пеленой дождя будто бы биение громового сердца? И когда оно приближается к тебе, вы становитесь единым целым, его дыхание становится твоим, а твое – принадлежит ему. Любое его движение отдается жаром в затылке и кончиках пальцев, порождая желание подчиниться. Но если обуздать его, можно подчинить само сердце бури. Матреша не умела объяснить такое словами. Боялась, что люди подумают, будто она ведьма. И не ведала, что именно так прапрапрабабки ее правили погоду в этих местах, вызывали дождь или, напротив, уводили его подале, если в том была надобность, о чем свидетельствовали надписи на больших гладких валунах, разбросанных тут же, у обрыва. Когда-то здесь на бдения свои собирались ведуньи, коих было немало в тех местах, а сами камни испокон веков стояли в порядке, повторявшем поворот того самого небесного веретена. Но прошли века, камни повалились, переместились, и никто уже не помнил, зачем они тут.
Только Вода помнила все.
Матреша, хотя и обладала даром, была обычной бабой. Пришел день – и отыскался смельчак, не побоявшийся прислать сватов в дом отца ее. Как и всем девушкам, подружки с песнями расплели ей косу и украсили голову свадебным венцом. И потом все было как у всех: Матреша пекла пироги, мочила бруснику в кадушках, сушила грибы, доила корову, варила щи с головизной и ржаной кисель с сытой да рожала деток – трех красавцев сыновей и младшую дочку Настену. От других баб ее отличал только дар слышать Голос Воды да умение исцелять. А еще она подолгу сидела на высоком берегу, среди валунов, испещрённых недоступными пониманию знаками. Или приходила к воде, опускала в нее руки и так замирала. Никто ей в том не препятствовал.
Сыновья подрастали. Люди продолжали идти к Матреше. Раз один парень из села влюбился, да нескладно – в замужнюю женку, с детками уже. Ходил и маялся целый год, росла тьма в душе его день ото дня. Любое чувство – плохое ли, хорошее ли – Вода делала сильным, таким сильным, что невозможно было противиться ему. В один ненастный день парень тот перебрал медовухи – с горя, вестимо, – да пошел на озеро, как сказал – окунуться. Каким-то чудом его потом выудили из Воды рыбаки. Втащили в лодку и выкинули потом на берегу, мокрого и воющего. Кричал он так страшно, что к нему боялись подойти. Насилу Матреша оттащила его к себе в баню, долго потом выхаживала, лечила от недугов телесных и душевных. Парень таки поднялся на ноги. Правда, так и не женился, жил бирюком. Но тут Матреша была уже бессильна.
Бессильна она была и тогда, когда человек сам не хотел себе добра. Говорили не раз деду Андрею – мол, не доведет тебя до добра тяга тащить все, что плохо лежит. Дед только смеялся да разводил руками. Силе Воды сложно противостоять. И когда желание украсть стало совсем нестерпимым, стал он по ночам прокрадываться в соседский огород за огурцами, где пойман был с поличным и крепко бит оглоблей. А ведь у самого в огороде не пусто было!
Люди казались Матреше непонятливыми. Устала она объяснять им вещи простые настолько, что даже дети схватывали их на лету. В пруду посреди села поселилась дикая утка с утятами. Они часто плавали там, забавно крутя хвостиками, – утка впереди, утята сзади. Не было зрелища умильнее. Дети часто бегали к пруду «смотреть на утку». А тут один соседский парень – Егорка – повадился на охоту ходить с самострелом. И вот ради забавы взял да и подстрелил утку вместе с утятами ее. И ведь голоден не был, а так, от скуки. Дети прибежали к Матреше в слезах. Когда она прибежала к пруду, дело было уже сделано. Зло снова пришло в мир, и предотвратить его не было никакой возможности.
Вода помнила все.
Удивленное лицо егоркиной матери и ухмылку его отца. На Матрешу, которая пришла сказать им, чтоб берегли Егорку от заслуженного гнева недоступных их пониманию сил, едва не с кулаками наскочила вся его родня. «Да ты на себя посмотри! Ведьма ведьмой! Как тебя только на службу батюшка пускает! А мы вот такие-сякие хорошие, поклонов больше всех отбиваем и на подарки батюшке не скупимся. Так что ступай со двора с этой своей уткой, без тебя разберемся».
«Ну и разбирайтесь!» – бросила в сердцах Матреша и убежала со двора, хлопнув калиткой. Для нее, крещеной ведуньи, само собой разумеющимся было, что Вода – это Вода, а Бог человеческий – это Бог человеческий и одно не мешает другому. Можно было чтить заповеди и того и другого и притом не прослыть отступником ни там, ни там. Что Вода, что Бог побуждали людей к добрым делам и к чистоте помыслов, только Вода окружала людей повсюду, а Христос был внутри них. И когда люди начинали вдруг отделять одно от другого, Матреша сразу чуяла ложь в их сердцах.
Вечером другого дня ее разбудил стук в ворота. Нет, егоркины родичи не пришли извиниться за глупость свою, они прибежали все растрепанные и с безумными глазами – просить о помощи. Егорка мало что не отходил в мир иной. Матреша накинула платок и побежала во двор, где ее намедни приняли так неучтиво. Она не обиделась – разве на неразумных детей обижаются? Егорка лежал в горнице, на лавке, и тяжко дышал. Его мучили сильный жар и трясучка. Слово за слово – и Матреша поняла, что стряслось.
Намедни Егорка со товарищи взяли лодку и погребли на дальние острова, порыбачить. Дело хорошее. Наловив лещей вдоволь, стали уху варить. Только Егорка что-то и есть ее не стал, сказал, мол, – смотреть тошно. А захотелось ему вдруг грибочков. Прошелся вокруг по леску, набрал грибков, насадил их на прут, на костерке припек – и в рот. Звали его приятели на уху, звали, да только так и не дозвались. Егорка ажно позеленел весь, и стало ему худо, так худо – насилу до дома довезли, уже холодеющего. И теперь он лежал и помирал. Матреше показали прут с теми самыми грибами. Даже дитё малое узнало бы в них поганки. Но что могло вдруг случиться с человеком, чтобы он, сызмальства зная все грибы, решил вдруг закусить поганками?
Матреше ведом был ответ. На тех, кто мутил Воду, нападало что-то вроде безумия. Они и сами не ведали, что творят. И чем сильнее было в них зло, тем страшнее потом безумие. Иные даже скакали и кричали что-то несусветное, когда безумие обуревало их, и были они в таком раже хуже зверей лесных. И немало зла от того претерпевали порой не токмо сами безумные, но и родня их, и потомки, и даже те, кто случайно оказывался подле. Через полгода матрешиных стараний Егорка встал на ноги, но был он уже не тем крепким парнем, на которого девки когда-то заглядывались, а тенью прежнего себя – слабым, болезненным, задумчивым. Родители всё по церквям да монастырям его возили, да только сделанного уже не воротишь.
Вода наказывала страшно в отличие от доброго Бога христиан. Как-то в один год в селе вдруг напал мор на детей – кто от болезни преставится, кто утонет, кого волки в лесу… Прибежали перепуганные селяне к Матреше. Выслушала она их и молила обождать, а сама пошла на берег и просидела там три дня. По возвращении же объявила: «Не надобно рубить боры заповедные на берегах озерных. В тех борах бьют ключи, питающие Воду. Перестанете рубить – и мор уйдет». А как сказала это, так и погрузилась в глубокий сон.
Люди услышали голос Воды. Боры были оставлены в покое, дети в селе больше не умирали. Один только мужик не послушался, пошел рубить лес – так вскоре и сгинул. Сказывали потом, будто подался он к татям лесным, орудовали они кистенями чуть ли не у самого Пскова, да только пойманы были и казнены, как и положено поступать с ворами и душегубами. В озерном же краю наступил покой. Светлые, радостные дни шли один за другим, и не было им перерыва.
Вода помнила все.
Годы текли, как Вода сквозь пальцы. Выросли матрешины сыновья, о женитьбе уже подумывали. Младшая Настена вышла ладной девчушкой, пригожей, и хотя еще совсем дите дитем, а уж соседские парни на нее заглядывались, глаз да глаз за такой. А тут пришли в озерный край находники издалека и принесли тревожные вести. Они бежали от войны.
– Какой такой войны? – вопрошали селяне.
– А вы не знаете, что ль? Война идет! – был им ответ. – У вас тут что, угол медвежий?
– Что есть, то есть, – соглашались селяне. – Медведи у нас тут мало что не по селу ходят, только они никого просто так не задерут. Но война…
Про войну селяне, конечно, слыхивали. Шла она давно уже в таких тридесятых краях, что и не описать словами, и уж подавно никто в тех краях не бывал. Где-то далеко, у моря Варяжского, воевал царь Иоанн землю ливонскую уже лет двадцать как. Такая война – все равно что снег зимой и дождь по осени. Война – дело государево, что до нее крестьянам простым? Но тут было что-то иное – чтобы понять это, достаточно было заглянуть беглецам в глаза. Их становилось все больше – они понуро брели по дороге, неся свой скарб в узлах, а более удачливые вели под уздцы худых голодных лошаденок, тащивших нагруженные добром подводы.
Селяне жалели беглецов, зазывали их в избы, давали кров и пищу. Ведь не басурмане ж какие, а свои, русаки. А пришельцы волей-неволей поведали им про то, от чего бежали они. Оказалось вдруг, что война идет не у Варяжского моря, а мало что не у ворот – под Великими Луками. Пришло на Русь войско большое, всё ляхи да литвины, во главе с королем ихним и прочими вельможами. Сказывали беглецы, что приступом взяли вражины Великие Луки, пожгли весь город, а всех, кто в городе был, – и женщин, и детей – умертвили смертию лютой, трупы же побросали прямо на улицах. Сказывали и хуже того: мол, ходили ведьмы ляшские по тем улицам и брали тела тех, кто при жизни грузен был, да вытапливали из них жир – тут же, среди развалин дымящихся. Дескать, лечил тот жир ото всех болезней, если употреблять его внутрь. Этому селяне совсем уж отказывались верить. Ведь невозможно представить себе, чтобы творилось такое среди христиан.
Страшные вести принесли беглецы. И ни один из них не остался в озерном краю, все отлеживались, отъедались да шли дальше, на Новгород, а то и подалее. И говорили селянам: «Вы смотрите тут не проспите, а то как бы и с вас жир не вытопили». Не по себе было от тех советов. Загудело село. Собрались селяне на высоком берегу – том самом, где остановила когда-то Матреша тучу, благо трава там была уже собрана в стога – и принялись судить да рядить, что далее делать.
С одной стороны посмотреть, так рассказы беглецов тревожны были донельзя и побуждали немедленно сняться с места и поскорее отправиться в путь. С другой… как же было оставлять избы свои, хозяйства, коровушек и коз – все, что было так добротно и с любовью создано руками предков и своими собственными? Как было оставить благословенный озерный край? А что беглецы ужасов всяких наговорили – так война может и мимо пройти. Места здешние в стороне ото всех дорог лежат, сюда и не доберешься-то толком, сплошь леса густые да болота, подвода еле проходит. Никакое войско не дойдет сюда, да и к чему? Что забыло оно тут, на отшибе-то? Городов тут нет никаких, острогов тоже, войско государево не стоит. Край озерный всегда жил особицей, и мало кто приходил сюда из того мира, где случались войны и бунты. Вода сохраняла край этот нетронутым, сохранит и на сей раз. Так порешили селяне и разошлись по избам, успокоенные. Матреша долго держала руки в Воде, но гладь озера была как зеркало души людской, чуть тронутое легкой рябью беспокойства.
Люди ушли от мира, но мир не собирался оставлять людей в покое. Осенью, когда леса оделись в золото и багрянец, а над озером парило сияющее в робких осенних лучах облако, в село явились государевы стрельцы, пешим и конным ходом. Дети высыпали за околицу поглазеть на их страшные бердыши, пищали и большие острые сабли. Черные кафтаны замелькали на фоне осенней листвы, и Матреше почудилось в этом что-то зловещее. Едва явившись, стрельцы тут же собрали всех селян на высоком берегу, и сотник их держал пред ними такую речь:
– Люд православный! Ляшский король Стефан Баторий вторгся в наши земли. Большое войско ведет с собой. Жгут все на пути своем, а христиан православных убивают и в полон берут. Государя нашего, божьего помазанника царя Иоанна, антихристом кличут и хотят свергнуть с престола московского. Разорены уже многие города русские, среди коих Великие Луки и Торопец. Скоро и сюда дойдут. Посему надлежит вам, вольным хлебопашцам, выдать войску государеву для отпора иноземцам подводы, коней, сено и овес для них, а такоже хлеб и прочую снедь для прокорма войска. Самим же вам надлежит сжигать избы свои и уходить в леса и на дальние выселки, дабы ляхам поганым в лапы не попасться.
При словах сих стон пронесся среди селян. Ибо жизнь их рушилась и грядущее покрыто было сумраком. Да и как бросать избы свои, хозяйства и все нажитое? Да еще и в преддверии зимы? Об этом даже и думать никто не хотел. Загудели селяне. Сотник же стрелецкий, предвидя такое дело, – видать, не впервой! – добавил:
– Наказывает вам государь выдать посланцам его, то есть нам, подводы, коней и прочее потребное. Про остальное же решайте сами, мы тут сидеть не станем. Другие дела у нас есть, поважнее. Но ежели кого ляхи прибьют, то потом не жалуйтесь. А ежели кто сам к ним в войско пойдет – пусть тоже не жалуется, если саблями его в бою порубим слегка.
На том и порешили. Жалко было отдавать стрельцам требуемое, но еще больше пугало всех грядущее нашествие. Заночевал сотник в избе старосты. От него и узнали, что ляшское войско с королем ихним пошло из Великих Лук на север, прямо к Пскову, через Заволочье. Но часть ляхов под рукой воеводы королевского Филона Кмиты взяла Торопец и идет на Холм. Только изрядный крюк делало то войско, что и непонятно было.
– Что ж тут непонятного-то? – вопросил сотник, отхлебнув горячей медовухи. – Идут сюда ляхи не воевать. Грабить идут. И наказывать холопов. Рабы им тоже надобны. И бабы для дел срамных.
Когда стрельцы ушли, забрав то, что было им надобно, остались селяне в замешательстве. То порывались бежать куда глаза глядят, то запирались в избах, перекладывали добро свое да причитали. Но никто так и не сдвинулся с места. Порешили так: все, что есть ценного, припрятать в лесу, на дальних заимках, и сидеть ждать. Как только ляхи явятся – удирать в лес. Летом можно было бы собраться и сразу уйти, но осенью как в лесу прожить, да с детями? Уговорились еще поставить дозор в бане на окраине села – оттуда всех, кто по дороге идет, видно – и вести там наблюдение поочередно. Дозорных же вооружить самострелами, – вдруг чего? С наступлением зимы, говорили – скоро поедем, вот только мороз посильнее ударит и санный путь откроется. Когда ударил мороз, говорили – подождем, пока морозы спадут, а то уж больно холодно, до костей пробирает.
Ляхи явились внезапно, откуда их не ждали. Когда лед сковал реки, прошли они по руслам, как по дороге. Дозорные и не могли за ними там уследить вовремя. На беду, когда они услышали крики да увидели, как чужаки едут по замерзшей Ущине, то пустили в них из-за кустов несколько стрел. Вроде бы даже кто-то из ляхов упал на снег прямо из седла – убитый ли, раненый ли, не разобрали. Вслед дозорным грохнули пищали, но ни в кого не попало. Впрочем, это уже было неважно. Живыми и нетронутыми в тот день остались лишь те, кого не было в селе, кто ушел навестить родню на дальний конец озера или, заслышав крики, успел убежать, едва накинув тулуп, в ближний лес. Что сталось с остальными – об этом даже думать боялись потом, не то что говорить.
Ляхи быстро вошли в село и тут же принялись грабить и насильничать. Входили в избы, убивали тех мужиков, кто поднимал на них вилы. Задирали подолы женкам, а визжащих девок так и просто тащили за косы в исподних рубахах по снегу. И смеялись притом. А еще брали в избах и дворах все, что им нравилось. Все делалось деловито и так, как будто творили это ляхи каждый день. И такой крик по селу поднялся! Поняли люди, что напрасно стрельцов не послушались, да поздно было. А ляхи меж тем стали стаскивать все награбленное в одну кучу, а людей сгонять в гурт, как стадо. Тут же сгоняли и мычащую скотину. Горели, дымились подпаленные избы. Успел батюшка добежать до храма, ударил на всю округу тревожный колокольный набат. Услыхали его в соседних селах, встрепенулись, но недолгим он был – убили батюшку из пищали, так и повис он на вервиях колокольных, качаясь. В храм тоже ворвались ляхи, вынесли все ценное, а храм подожгли. С образов срывали оклады и бросали лики святые в огонь.
И выехал к людям, наконец, предводитель войска ляшского, воевода королевский и староста оршанский, сам Филон Кмита. Грузен он был не в меру, одет богато, по перстню с камнем на каждом пальце имел и восседал на большом коне откормленном. И лицом был он не как черт из пекла, а как обычный человек, и хуже того – ежели одеть его в простую одежку, то не отличить было Кмиту от крестьянина какого, толстоват только. Оно и понятно, ведь родился он литвином, а не чудищем заморским. А что когда-то литвины и русь были все равно что братья, не все еще позабыли. И так, видать, стыдно было ему пред ляхами за эту свою похожесть, что делал он все, чтобы его в ней не заподозрили. По делам же его впору было Кмите в аду гореть, в самом глубоком котле вариться, и никто не поверил бы, что еще не так давно был он веры православной и только третьего года как перешел в латинскую.
Выехал Кмита пред людьми, посмотрел на них брезгливо так и сказал приспешникам своим:
– Ўсё быдла сабралі?
Те заискивающе закивали в ответ.
– Так падзяляйце, чаго ўсталі? – махнул Кмита рукой.
Люди видели жест тот и поняли, о чем он. И завыли. Ибо означало это, что все, кого можно забрать в полон, будут отобраны и никогда им не встретиться более со своими родичами любимыми. Крик и плач поднялся над селом, но ляхам он не особо мешал. Детей постарше, парней молодых и девок отделяли они от гурта и оттесняли в сторону, остальных же загоняли в большой сарай, где хранилось когда-то сено, стрельцам отданное. Набили туда народа, как огурцов в бочку, не продохнуть. Люди сперва понять не могли, зачем это, но, когда остатками сена стали ляхи обкладывать стены да затворили ворота на засов, поняли.
– За что?! За что?! – кричали люди и молили пощадить хотя бы детей.
– Як за што? – удивился Кмита. – Забыліся, чые вы халопы? Забыліся, хто ваш гаспадар, якому вы кланяцца павінны? Забыліся, што ў дзённым пераходзе адсюль на поўнач, на беразе стаіць каменны крыж са слупамі Гедзімінавымі, які пастаўлены на памежжы Вялікага княства ліцвінаў?
Притихли люди, только молитву шептали. Ничего этого они не ведали. Веками жили они тут, на своей земле, и ни про каких хозяев да князей литвинских слыхом не слыхали.
Но Вода помнила все.
Крест на высоком берегу Лопастицы и впрямь стоял, только попутал Кмита иль набрехал – с него станется! Были на кресте том вырезаны не столбы гедиминовы, а сокол летящий, и поставлен был он тут князем Ростиславом Мстиславичем как знак владений князей русских.
– Запальвай! – крикнул Кмита.
Подобрались ляхи к сараю с зажженными факелами. И тут вдруг выскочила прямо на них будто из-под земли женщина – странная, простоволосая, махавшая руками и истошно кричавшая что-то невнятное. И такая сила была в этом крике, что встали ляхи.
Матрешу – а это была она – можно было считать счастливицей.
Это потом внуки ее рассказывали своим, а те – своим, что семейство их в тот день, когда ляхи сожгли село, спасла Вода. В то утро, не раньше и не позже, старший сын Матреши подбил остальных сходить к дальней полынье, за налимом. Сказано – сделано. Сыновья пошли, а Настена увязалась за ними, как хвостик. Тут и самой Матреше собираться пришлось – не отправлять же одних кровиночек.
Хороший улов был – только успевали рыбу тянуть. И все налимы как один были крупные, жирные – не оторвешься. Матреша стояла подле, стояла, куталась в тулуп, а потом подошла к полынье да заглянула туда, опустив в руки в Воду. И увидала там… бездну. Темную и бескрайнюю, как черная душа оршанского старосты. И такой холод пронзил Матрешу, что в ужасе отпрянула она от полыньи, упав прямо на снег. Подбежали к ней сыновья, подняли, но она тряслась так, что даже сказать не могла, что случилось такое, только зубы стучали. А придя в себя, неровным голосом, срывавшимся в крик, строго-настрого наказала Матреша детям своим – домой не возвращаться, идти к дядьке в соседнее село, да и там не сидеть и готовиться бежать подале. И не дай Бог пойти за ней следом!
Наказала так, вскочила и побежала по заснеженной тропке, оставив детей своих в изумлении. А на бегу все бормотала какую-то дребедень: «Полынья, полынья, полынь, полынь… Имя звезде полынь… Грех ваш страшен и кара лютая… Веками вариться тому яду… Звезда на небо взойдет и упадет в Воду, и третья часть станет ядом тем… Вода… Вода и огонь… Вода и огонь… Вода превратится в пар… Пар вырвется из каналов… Кипит, кипит в активной зоне… Положит… Положит… Положительный паровой коэф… коэф… Полынья, полынья, полынь…» И когда, теряя силы, добежала она до села, то перешла на крик. И селяне слышали ее, и ляхи, но никто не мог разобрать смысла сих слов.
– Стойте, подождите, не делайте этого! – кричала Матреша. – Полынья, полынья, полынь, полынь… Звезда Полынь на небо взойдет, и треть вод станет ядом… Я накормлю потомство ваше полынью и напою их Водою с желчью… Детям их и детям их детей смерть в души войдёт… Положит… Положительная реа… ктивность… Кави… кавита… тация насосососов… Четвертый, четвертый блок…
– Прыбярыце адсюль гэту курву! – бросил Кмита.
Ляхи замялись:
– Да баба пэўна.
– Якая баба?! Бабы па хатах з дзецьмі сядзяць. Ведзьма гэта!
Достал Кмита из-за пояса пистоль и выстрелил прямо в Матрешу. Упала она навзничь, продолжая, однако, выкрикивать: «Не делайте этого… Не делайте… Полынья, полынь… Вода, целый столб Воды… Конец… Концевой эфф… фект… Обез… обез… воживание реактора… Отчуждение… Вода и огонь, Вода и огонь… Вода помнит…» Снег окрасился кровью. Затихла Матреша.
– Запальвай! – скомандовал Кмита, и ляхи подожгли сарай.
Случившееся в тот день настолько противно было и человечьим законам, и законам Божьим, что, кажется, небо должно было разверзнуться над преступниками и покарать их самыми глубокими безднами ада. Но небо стояло белым и безмолвным, как саван, никаких громов и молний не было на нем. И даже лед на озере не раскололся под душегубами, когда на другой день покидали они сожженное село. Смолчала Вода. Так и пошли они далее безнаказанно разорять земли Руси. Кмита же похвалялся потом, что сжёг две тысячи сел и захватил большой полон. Взяли ляхи Холм и города другие. Только Псков им не дался. Повоевали там ляхи, потрепали их стрельцы государевы да народ псковский. Загрустили ляхи, да и пошли на мир с царем Иоанном, и каждый остался при своих.
Ушла война. Озерный край стоял разоренным. Люди возвращались в родные места, ужасаясь произошедшим там переменам. Но жизнь не стоит на месте. Доставали останки из гарей и хоронили их в курганах, кои обкладывались валунами понизу, а на вершины сажался можжевельник – древо смерти. Так и стоят те курганы до сих пор вдоль дорог, напоминая о былом. На месте пепелищ рубились новые избы, рождались дети, распахивались зарастающие ольхой да ветлой поля. Но все было уже не так, как прежде. Урожаи стали незавидные, земелька так себе, на такой богатого урожая дождешься раз в десять лет по завету. Да и лес строевой весь куда-то вывелся, оставшийся же был гож на дрова токмо. Ягода стала мельче да кислее. Рыба тоже повывелась, пришлось сложные снасти налаживать, а про стерлядку и вовсе забыли, как она выглядит.
Жизнь медленно возвращалась в эти края. Вернулись и дети матрешины. Они в тот страшный день добежали до соседнего села и уже там услыхали колокольный набат да увидали столб черного дыма. Потом они с родней своей бежали еще дальше, и еще, пока не добрались ажно до острова Кличен, где и пересидели войну под защитой волн и стен острожных. Сыновья матрешины срубили себе избу на старом месте, привели в дом невесток и обзавелись детьми уже, а дочка Настена пока еще ходила в девках и, судя по всему, материнский дар слышать Воду передался ей, как когда-то передался он самой Матреше от бабки ее.
Многое изменилось в озерном краю. Сила Воды как будто ушла, истаяла. Людям стало казаться, что они Ее не чуют вовсе, что Вода потеряла свою память, свою чистоту. Но ведала Настена, что Вода на месте, только заснула где-то в своих подземных реках, затаилась отчего-то. Иначе как бы Она, века хранившая край, вдруг осталась безучастна к тем страшным делам, кои творились тут? Восстановлен был храм, люди снова ставили там свечи, а голос Воды уже и слышать не хотели. И не ходили к тем, кто слышал его. Настена посидела, посидела без дела, а потом и под венец собралась. Казалось, сила Воды и впрямь покинула те места, а иначе отчего преступившие законы Ее не понесли никакого наказания?
Возможно, так оно и было. А может, и нет – кто знает? Под силу ли людям постичь высший промысел? Войско ляшское вернулось домой с большой добычей. Разбогател Филон Кмита. В награду за верную службу был он произведен королем Стефаном Баторием в звание сенатора и воеводы смоленского – даром, что под Смоленском драпал Кмита так, что только пятки сверкали. А такоже получил он от короля добрый лен под Киевом. Хорошие то были земли, плодородные, с замком и селами на берегу чистой реки, в Днепр впадавшей. Местечко то называлось в честь полыни, как нарекли ее в местном наречии. И хорошо зажил там Кмита с семейством своим, не особо памятуя про свершенное им где-то далеко. И потомки его расселились широко по той волости. А те потомки, которые родились от законных жен, еще и владели ею. Сам же Кмита с той поры взял себе герб, где к старой Хоругви Кмитов приделаны были шлем да перья павлиньи. И подписывался он отныне в честь своего нового лена не иначе, как Филон Кмита-Чернобыльский.
Тревожные лица людей в белом, похожих на ангелов… Крики: «Снижение оборотов насосов… Стабилизация мощности… Жми кнопку! Да жми же! Стержни, стержни в активную зону! Глуши реактор! Тут все на хрен взорвется сейчас! Мощность на пределе!» Удары грома, от которых, казалось, сотрясается земля… Пламя повсюду… Стены плавятся. Железо, песок, камни и огонь текут, подобно меду… И ползет, выползает на свет белый невидимая смерть…
Вода помнила все.