Книга: Богатыри не мы. Устареллы
Назад: Ника Батхен Мокрое дело
Дальше: Сергей Раткевич, Элеонора Раткевич Золотая стрела и стальная игла

Михаил
Ера Три воды

1. Золотой змей
Вцепившись обеими руками в хвост черного осла, по заиндевелой весенней равнине шел бородатый человек в длиннополом кафтане, опоясанном кушаком, и в лисьем малахае с отвернутыми к затылку лопастями. Пастбища, усыпанные оспинами снежных кочек, остались за спиной. Впереди виднелась широкая лента реки с полосами проталин на стрежне. Над головой путника клубились вихры запоздалой снежной бури. Ветер расшвыривал полы кафтана, хлестал по лицу колючей ледяной крупой, заставлял щурить глаза. На пригорке, где чахлыми зарослями терновника очерчивал границу лес, возле мазанки с соломенной крышей запряженная в крытые сани лошадь клонила тронутую морозной сединой голову.
Почему возничий не выпряг бедное животное, не укрыл от непогоды?
– Еще немного, мой верный Гонга, и ты без труда найдешь себе прошлогоднего чертополоха. Где, друг мой, стоят сани, там отдыхает их хозяин. А разве у очага не найдется одного места озябшему страннику? Эй, люди добрые, отзовитесь!

 

Никто не откликнулся. Лишь тихо тенькали бубенцы на дуге упряжи: лошадь дергала наброшенный на кособокий плетень повод.
Путник отпустил осла, который тут же принялся жевать подстилку на санях, сам же обошел избу вокруг. Позади мазанки обнаружились распахнутый настежь хлев и пустой загон.
– Сдается мне, друг Гонга, недоброе тут приключилось. Скотины нет, в хижину уж давно никто не входил. Посмотри, ни единого следа на снегу.
Осел ненадолго отвлекся от еды, посмотрел тоскливым взглядом на хозяина и снова потянул морду к соломе.

 

Путник отворил дверь.
Угли в обложенном камнем кострище покрылись пеплом. Дымоход у самой макушки крыши сивел инеем. Опершись спинами о стены, на рогоже как будто дремали пять человек – трое гусаров в зеленых ментиках, дородная женщина в овчинном тулупе и барышня в песцовой шубке.

 

Стянув с головы малахай, путник поклонился в пояс, как требовал здешний обычай.
– Мир этому дому.
Никто не ответил. Он сделал шаг вперед, вгляделся в бледное лицо гусара. Распахнутые очи офицера не мигая глядели в пол, у посиневших губ застыла кровавая пена.
Путник в ужасе попятился, выскользнул наружу.

 

– Ты не должен роптать, Ходжа, – бормотал он, остановившись у порога. – Пятеро мертвецов ждут, когда их тела предадут земле. Пусть ты нищ и голоден, но ведь не возжелаешь завладеть санями и скарбом несчастных. Нет, не для того ты пришел в забытые Аллахом земли, чтобы глаза твои застила алчность.

 

Он выпряг лошадь, поставил в загон, укрыл попоной, задал овса, который нашелся в санях, напоил. Осел всюду следовал за хозяином и заботой обделен не был.
– Смотри, Гонга, как метет, как морозит. Если к утру не замерзнем, завтра потащишь меня дальше, и мы перейдем эту реку. Ты боишься? Конечно, ведь ты же не умеешь плавать. И я боюсь. Лед уже хрупок. Его точила вода и плавило солнце.

 

Собрав на дне своего мешка плесневелые хлебные крошки, Ходжа отправил их в рот, запил холодной водой. На ночлег устроился в хлеву на охапке соломы, прижавшись спиной к ослу, который, подобрав ноги, дремал рядом.
К утру ветер разметал тучи, принес на равнину тепло, вернул робкой весне ее капельный перезвон. Зачирикали воробьи, начала свой отсчет кукушка.
Звук копошения снаружи долетел до слуха Ходжи. Он вскочил, бросился к щели меж прелыми досками.
На плетне сидела черная уродливая птица чуть крупнее ворона, с оперением на голове, напоминающим шляпу, с длинным крючковатым клювом цвета человеческой кожи и большими круглыми глазами. Птица наклоняла голову набок, вслушивалась, всматривалась. Соскочив на землю, она важно прошлась вдоль стены мазанки, заглянула в приоткрытую дверь, завернула за угол. Вскоре послышалось хлопанье крыльев и черная тень, сделав круг над соломенной крышей, устремилась прочь от восходящего солнца.
– Кора-чарга, – пробормотал путник. – Не роптать, Ходжа, не роптать.

 

Приготовив вьюк с остатками ячменя, Ходжа заглянул в избу.
Вместо пяти мертвецов, сидевших у стены, теперь оставалась только одна барышня. Лицом она была прекрасна, глаза ее тускло светились подобием жизни.
Куда подевались остальные? Лишь горстки пепла там, где восседали они вчера.
– Нет, Ходжа больше не хочет оставаться здесь, – забормотал путник. – Мудрец из Хорезма не зря говорил, что в землях моей матери гостит колдунья Мора. Скорей, скорей убраться из этих мест подобру-поздорову.
– Пить, – раздался вдруг слабый голосок.
– Кто ты, красавица?
Ходжа осмотрелся. В углу на скамье заметил кадку с водой, набрал в ковш, поднес к губам барышни. Она напилась.
– Маша, – едва слышно молвила барышня. Ее лихорадило. – Помогите мне. У меня есть золотой змий.
– Ойе, – удивился Ходжа. – У края жизни красавица думает о змее?
Девица разжала руку. От силы, с которой она стискивала тонкую пластину браслета, на ладошке отпечатались вмятины.
Ходжа взглянул на украшение. На полоске металла был выгравирован точно такой же дракон, что и начертан на запястье самого Ходжи. Глаза дракона источали слабое изумрудное сияние.
– Так вот в чем скрыта тайна ожившего мертвеца, – зашептал путник. – Из глубины веков над этой красавицей простирается длань заботы Мудрейшего. Ходжа и так не оставил бы несчастную в этом жутком месте, а теперь и вовсе будет следовать за знаком, который укажет путь к трем водам.
– Спрячь золото, милое дитя. Я помогу тебе без всякой оплаты.

 

Когда солнце поднималось над равниной, Ходжа шел по тающему снегу. За путником семенил осел, а за ослом плелась запряженная в крытые сани лошадь. В санях из-под рогожи и охапок соломы едва виднелось лицо барышни Маши, которой никак не удавалось согреться.
2. В Березовке
К деревне Березовке граф генерал-поручик Еронкин подъехал верхом. За ним тянулась толпа драгун и холопов, волочились обозы со скарбом.
В свои неполные пятьдесят лет выглядел граф моложаво. Узор морщинок у глаз и над губами выдавал манеру улыбаться часто, широко и открыто. Взъерошенные черные брови да и сам взгляд говорили о добродушии и честности, но притом и о несокрушимой твердости, граничащей с упрямством. Неторопливость и уверенность его движений заявляли о привычке повелевать, а краткие негромкие реплики заставляли окружающих прислушиваться и оттого казались более весомыми и не терпящими возражений.
Возвращался Еронкин из краев чужеземных, где целых два года пытался улаживать дела государыни императрицы. Теперь же был отозван на родину и, минуя столицу, отправлен в Москву, где от него, как сказано в повелении, «хоть прок будет».
За время посольства истосковался граф по родной земле. С легким сердцем покинул он чужбину. Осточертели ему изворотливые переговорщики, поганящие едва ли не каждое его слово. Весело было теперь смотреть по сторонам, вдыхать воздух отчизны.

 

День выдался яркий, солнечный. От ненастья, что накануне било в лицо ледяными вихрями, не осталось и следа. Казалось, природа задышала свободней. Ручьи, подъедавшие конопатые сугробы и ледяные наросты, пускали солнечных зайчиков, радовали глаз. Даже распутица не вызывала отвращения, а казалась милой, родной. Бесконечное чавканье под копытами коней чудилось Еронкину напевом.

 

У околицы старый ординарец графа поравнялся с ним.
– Кони-то, – сказал он, – заморились. Да и нам, поевши, веселее ехать будет. Отдохнуть бы, ваше превосходительство.
– До Москвы уж рукой подать, – ответил граф, жаждавший скорее добраться до дому.
– Эх, батюшка, ведь сказывали же люди добрые, что отсель еще с три десятка поприщ. Право, ваше превосходительство, распутье, кони грязь месить измаялись. Велите отдыхать.
– Ну, добро, – согласился граф. – Будь по-твоему.
– Эхва! – чуть отстав, закричал ординарец. – Долой с коней! Жги костры, наполняй котлы!

 

Конные спешились, стали развязывать вьюки. Облюбовавши сухой пригорок, принялись стаскивать туда котлы да съестное из обозов.
Из изб, из-за загородок и всяких иных мест высыпал деревенский люд. Таращились на бравых драгун, судачили о добрых конях, об оружии и ладных казенных сапогах, в кои обуты даже холопы.
Еронкин тоже слез с коня, отдал поводья ординарцу, а сам взошел на вершину холма, потянулся, распахнул руки, будто возжелал объять неохватные просторы любезного сердцу отечества своего.
Воротившись, граф обошел обозы, справился о нуждах – не в тягость ли кухаркам их дальний переход. Получив желаемый ответ, направился к деревенским.

 

– Не чинитесь, – изрек он благодушно в ответ на поклоны. – Как живете-можете, люди добрые?
– Спасибо, барин, – ответствовал пожилой крестьянин в войлочной шапке, поддевке, опоясанной пеньковой веревкой, с посохом в дряблой руке. – Живем чем бог даст. Коли не брезгует нами твоя милость, прими медку, уважь, за здоровье выпей!
– Отчего же не выпить за здоровье? Выпью. Подавай, старик, чарку, да пополнее!
– Эй, дуры, чего спужались? Грач то! – крикнул старик разинувшим рты бабам, что уставились на птицу, отбившуюся от стаи и кружившую над деревней. – Несите живо кринку медовухи барину! Глашка! Кому сказано?!
Девка зыркнула карими очами на старика и припустила к избе, едва не потеряв на бегу платок.
– Житья нету бедному человеку. Ходи да оглядывайся, к каждому темному пятну присматривайся, э-эх!
– О чем горюешь, старик? – спросил граф. – Не пойму.
– Э-эй, да ты, я разумею, барин, издалече едешь, коли не слыхал о черных птицах, что несут погибель.
– Бредни! Быть не может! – хмыкнул граф. – Откуда взялись окаянные?
– Хлябь их ведает, – пожал плечами старик. – Ономнясь одна-единая птица на хутор у Ольховки наведалась. Сгинул хутор подчистую! В три дня весь люд будто огнем побило, токмо пепел заместо мужиков да баб в избах на скамьях полег. Никто не уберегся – ни стар, ни млад!
– Странны дела твои, господи! – обронил граф. – Да что же вы птицу ту с неба не собьете? Отчего в силок не заманите?
– Да кабы то простая ворона была, так мы бы ее давно извели, а то отродье ведьмовское – из выводка самой Моры!
Граф нахмурился. Много на своем веку он россказней слышал, и о Море тоже доводилось. Захаживала и прежде колдунья в русские земли, да всякий раз ее банным веником прогоняли. Выходит, то в сказках легко и весело с колдовством бороться, а на самом деле простой люд мрет целыми селами да в страхе в небо вглядывается.
– Как узнать сие исчадье преисподней? Я поганому выродку спуску не дам! – громко объявил граф.
– Ежели издали глядеть, так вроде грач грачом. А как поближе – ужасть, а не птица. На голове у нее хохолки, аки ей кто папаху туда нахлобучил, клюв крючковатый и будто в свиную кожу обернут, бельма совиные, кровью налитые…
– Прохор! – окликнул граф ординарца. Тот был неподалеку, разговор слышал, потому отозвался тотчас. – Вели драгунам ружья дробью зарядить, а случись узреть шельму, палить не мешкая.
– Защити, батюшка! – взмолился старик. – Просите, люди! Спаси, батюшка! Век бога молить за тебя будем!
3. Встреча
Когда миновали околицу, шествие возглавлял черный осел, за хвост которого привычно держался путник. Дабы идущая следом лошадь не сбивалась с дороги и не останавливалась по собственной прихоти, вожжи уж давно лежали на плече Ходжи. Сани то и дело дергались, съезжая со снежного наста в липкую грязь, и от неровности движения барышню Машу клонило то вперед, то назад. Чувствовала она себя лучше. Лихорадка отступила, оставив за собой слабость и желание подкрепить силы горячим чаем с пряниками.

 

За изгибом деревенской улицы взору путника открылось столпотворение.
– Смотри, друг Гонга, мы поспели в самый разгар свадьбы или похорон, так что без куска хлеба не останемся. Будь то поминки или праздничный обед, главное – сытная еда, которая позволит долго сохранять тепло в душе и теле. И ты носа не вешай, мой мудрый друг. В деревне всегда найдется охапка сена для странствующего с добрым человеком ишака.
Пройдя еще с полсотни шагов, путник увидел обозы, драгунов и кухарок у костров на пригорке. Разглядел и дворянина в богатых одеждах, в накинутом на плечи походном плаще, в шляпе с пером, в ботфортах с золотыми шпорами, с саблей на поясе.
– Нет, друг Гонга, тут дела иные. В деревню пожаловали бравые ратники и благородный господин. Обозы полны, а обед на кострах готовят. Видать, проездом и издалече, а корчмы-то в деревне нет.

 

– Здоровья и преуспеяния собранию, – кланяясь в пояс, сказал Ходжа, когда осел дотащил его до толпы.
Если бы не способ передвижения путника, то и особым вниманием его бы нигде не одаривали, однако и само животное в этих краях – редкость, а уж чтоб за хвостом его тянуться, то и вовсе невидаль. А ну-ка попробуй за конский хвост ухватись. Лягнет, так и кувыркнешься! Ходжу тут же окружила детвора. Конечно, их интересовал осел, а не его смуглолицый хозяин. К животному боязливо прикасались пальцами, трогали за уши, гладили по загривку, сюсюкались и корчили рожицы, но за хвост взяться так никто и не решился. Гонга невозмутимо сносил чрезмерное внимание к собственной персоне. Наученный опытом осел знал, что стоит немного подождать, и эти простофили непременно угостят его чем-нибудь вкусным.

 

– Папенька! Не может быть, папенька! – вдруг долетел из саней слабый голосок.
Граф, равнодушно отнесшийся к появлению странного каравана, беседовал со своим ординарцем, а заслышав зов барышни, вздрогнул, медленно, будто давая себе время сообразить – не ослышался ли, повернул голову.
– Маша?! – воскликнул он с полным удивления видом. – Господи, Машенька, дитя мое! Как?.. Откуда?.. Воистину, неисповедимы пути господни! – Он бросился к саням. Спустя мгновение барышня уже висела на графе, охватив того за шею, и плакала навзрыд, взахлеб шептала родному человеку что-то выстраданное, личное.
– Полноте, – поглаживая дочь по спине, приговаривал Еронкин. – Все будет хорошо…
– Не часто тебе, Ходжа, доводится зреть то, что трогает твое очерствевшее сердце, – бормотал путник. – Ты передал красавицу в надежные руки и теперь будешь следовать за драконом, куда бы тот ни направился.

 

Отец и дочь долго сидели на завалинке одинокого амбара. Мария Евграфовна, поминутно утирая слезы, поведала графу о черных птицах, заполонивших Москву, о том, что графиня-мать, как и многие, обратилась в прах, велев перед кончиной уезжать в Шопино. Рассказала, как гусарские офицеры, отправляющиеся на юг, на войну с османами, разрешили им с няней ехать подле под надежной защитой. Как настигла их в пути птица, как гусары один за другим сгорали, охваченные незримым пламенем, как спас ее от неминуемой погибели добрый странник, разговаривающий с ослом.

 

Еронкин слушал дочь, и лицо его мрачнело, в глазах трепетала влага, а память уносила графа во времена, казавшиеся теперь безвозвратно далекими:
«Зная характер ваш, мой драгоценный супруг, – говорила перед отъездом графиня, – полагаю, что государыня императрица отправляет вас с посольством не иначе как войну развязать. Сделаете вы это непременно быстро, воротитесь скоро, а частые переезды способны лишь подорвать и без того хрупкое здоровье мое. Так что отправляйтесь, граф, один, а мы с дочерью вашей дождемся вас в Москве».
– Здоровье подорвать… – едва слышно прошептал Еронкин.

 

К радости старика крестьянина, граф принял приглашение пройти в избу и отобедать в горнице за столом с чаркой медовухи. Для барышни Марии Евграфовны хозяйка заварила чаю на зверобое, а кухарки принесли из обоза бубликов.
Граф велел позвать спасителя дочери, а ослу его овсу задать не скупясь.

 

В настроении Еронкин пребывал подавленном. Обрушились на его голову разом два скорбных известия: о кончине возлюбленной супруги и о великом бедствии в Москве.
Путник обтер сапоги о сугроб у плетня, стянул с головы малахай, вошел в избу, поклонился. Лицо с непривычки обдало жаром. В печи потрескивали дрова, пахло торфом, березовой смолой и зверобоем. Сквозь маленькую, в два бревна, оконницу из бычьего пузыря в горницу лился тусклый свет. В углу под закопченными образами колыхался огонек лампады. Ножки дубового стола и скамей вокруг утопали в земляном полу.

 

– Как звать тебя, добрый человек? Откуда и куда путь держишь? – спросил граф, едва успевший до прихода путника опорожнить чарку медовухи. По правую сторону от отца Мария Евграфовна, ухватив обеими руками глиняную чашку, тихонько дула на кипяток. Хозяйка в фартуке поверх сарафана хлопотала у печи.
– Ходжа Насреддин. Родом из Бухары, – вновь поклонившись, ответил путник. – Иду за ишаком из Хорезма в родные земли моей матери – Матрены Егоровны.
Граф немало удивился сказанному. Это ж куда только русских баб судьба не забрасывает!
– Если тебя ведет ишак, то выходит, что он знает дорогу лучше тебя? – спросил Еронкин.
– Нет, добрый господин, мы одинаково не знаем дороги, но, если ишак, идя первым, ступит в болото, я вытяну его за хвост. У меня же нет хвоста, чтобы идти впереди.
– Разумно, – улыбнулся граф. – Ну, проси, что пожелаешь, сударь Ходжа Матренин. Хочешь – скакуна подарю, шубу соболью или дом тебе куплю. Проси, заслужил.
– Ничего мне не надо, добрый господин, – сказал путник. – Ступив на эту землю, я набросил на плечи плащ дервиша. Не ищу я никаких выгод, кроме духовных.
Граф встал, переступил скамью, подошел к Ходже. Глубокие карие глаза путника глядели твердо и проницательно. Судя по одежде, признать его можно было за посадского или мелкого купца, но в осанке чувствовалась уверенность, а в чертах угадывался отпечаток необыкновенного ума и смелости.
– Дозволь хоть поклониться тебе, чужеземец, – сказал граф. – Не в оплату, а от чистого сердца прими перстень с пальца моего.
Ходжа не стал перечить, дабы не взрастить обиду отказом. Колец у графа было много – по три на каждой руке, и если он поделится одним с Ходжой, то точно не пойдет по миру с протянутой рукой. В сумраке горницы Ходже почудилось, что самое скромное из колец – это печать дракона. Исходило ли от него изумрудное сияние, удостовериться возможности не представилось, но Ходжа почувствовал силу, что затаилась до поры в этом кусочке желтого металла.
– Вижу, тебе змий приглянулся, – хмыкнул граф. – Это, сударь Ходжа, семейная реликвия – серпент иммунитас: змий-избавитель. Об отце память. Не могу тебе его дать.
Граф снял с пальца другой – массивный перстень с крупным ограненным камнем, подал Ходже.
– Отобедай с нами, добрый человек.
4. Развилка
Выйдя из избы, Еронкин подозвал ординарца. Переговорив с ним с глазу на глаз, направился на пригорок.
– Далее поедем вдвоем с Прохором, – объявил граф у костров. – Обозы гнать в Шопино, сдать приказчику Луке по описи, после чего драгунам – отбыть в полк. С богом!
На лицах свиты светлой радостью отпечаталось облегчение. Наслышанные от местных крестьян о страшном бедствии в Москве, они уже не жаждали попасть в город. Березовка хоть и лежит не на царской дороге, а иной раз и на этой улице появляются кибитки с напуганными до полусмерти людьми. Проходят они тихо, без остановки. Деревенские их сторонятся, лишь провожают взглядами.

 

Ходжа отыскал своего ишака на вершине холма, где жаркое весеннее солнце успело растопить снег и пробудить первую зелень. Осел выщипывал сочный пырей и выглядел совершенно счастливым.
– Долго мы с тобой, друг Гонга, искали знак Мудрейшего, а нашли сразу два. Теперь мы стоим у распутья. Какой же из них укажет нам путь к трем водам?
Ишак поднял голову, окинул хозяина безразличным взглядом и снова сунул морду в прошлогодний бурьян, за колючими ветками которого виднелась свежая поросль.

 

Еронкин усадил дочь в сани, перекрестил уходящий на юг обоз, сам вскочил на коня, пришпорил и нагнал ординарца на улице Березовки.
Старик крестьянин глядел вслед барину с мольбой и надеждой.
Ходжа спустился с холма, по обыкновению ухватился за хвост осла, и тот потащился за обозами.
– Эй, глупый ишак! – воскликнул Ходжа. – Нам в другую сторону!
Осел оглянулся, фыркнул. Ему не нравилось расставание с санями, из которых в любой момент можно было таскать солому, с барышней Машей, которая так мило улыбалась, поглаживая Гонгу между ушей.
5. Москва
По разбитой дороге тащилось все, что могло вместить тюки с пожитками и быть движимо лошадиною силою; люди беспорядочно покидали город. Почти никто не ехал, разве что дети малые да бабы на сносях. До того навьюченными были возы, что кони едва их тянули. Шли пеше, угрюмо переставляя ноги, скользили на покрытом мутной талой водой льду, вязли в грязной жиже.

 

Двое верховых и странный человек, волочащийся за ослом, молча двигались наперекор общему движению по слободе с разномастными постройками, среди которых больше было крытых соломой темных от старости деревянных лачуг. Иногда за палисадами сквозь голые ветки садов и парков просматривались светлые громадины особняков с колоннами и террасами, в два, а то и в три этажа, не считая остекленных цветными витражами мансард. В парках белели фонтаны, беседки, статуи на ступенчатых постаментах.
Постепенно богатых построек становилось больше, все чаще солнце высвечивало на пригорках золоченые маковки церквей. Позже высокие доходные дома с железными крышами, присутственные заведения и мануфактуры принялись ровнять улицы, менять унылую деревенскую убогость на современный городской лад.

 

По Каменному мосту переехали Москва-реку, копыта коней зацокали по брусчатке набережной, впереди замаячила верхушка Спасской башни и устремивший пеструю голову в небеса храм Покрова Богоматери, нареченный именем московского блаженного Василия.

 

Ходжа, как и прежде ведомый ослом, случайно обогнал своих спутников, остановившихся оправить одежды и подтянуть конскую сбрую.
У облицованного щербатым камнем дома бородатый мужик в зипуне и низкой казачьей папахе, ухватив под мышки другого – босого в одной исподней рубахе, тащил его подальше от входа. Выбрав место посуше, бросил босоногого там, выпрямился, перекрестился.
– Э-эй, шайтанов сын! – не стерпел Ходжа. – Скажи, во имя истины, как можно так неуважительно обходиться с усопшим? Да как тебе на ум пришло покойника волоком из дома таскать да посреди дороги бросать? Пустой души ты человек! Несчастный ты!
– Отвяжись, басурманин! – отмахнулся холоп, но, заметив, что позади Ходжи осадил коня благородный господин, обратился уже к нему с поклоном: – Помилуйте, ваше превосходительство! Вот секунд-поручик Хлобыстев Петр Матвеевич преставился. Супруга его, Полина Ермолаевна, приказали сюда его благородие волочь. Он вот-вот в прах обернется. Пламя-то хоть глазом и не видать, а боязно – вдруг дом подожжет? Тащить-то его тащу, а у самого думка одна – а ну как в руках пыхнет! Боязно, ваше превосходительство. Помилуйте Христа ради! Ему теперь все едино, а нам, коли бог даст, еще… А прах я соберу, и завтра в церкву на отпевание, а опосля и на кладбище – все чин по чину. Ныне так многие делают. Времена нынче лихие, ваше превосходительство.
Еронкин был мрачнее тучи, гневом воспылали его глаза, но выслушал молча.
Неожиданно встревожились кони, принялись морды воротить да на дыбы вставать. Покуда усмиряли ретивых, покойника дымом обволокло, и стал он шипеть, потрескивать, чернеть на глазах и без единого всполоха сгорать быстро, аки порох. Спустя миг на мостовой лишь смрадная труха осталась.
– Господи, твоя воля! – ополоумев от увиденного, воскликнул Прохор.
Граф ударил шпорами коня, поскакал прочь. Не о чем стало говорить с мерзавцем холопом, да и не о ком. Подумалось Еронкину, что вот так же супруга его возлюбленная сгорела вмиг на дочериных глазах. Сдавил граф поводья всей крепостью руки, стиснул зубы, дабы рвущийся из груди стон не нашел пути наружу.
– Спуску не дам! – процедил он сквозь зубы.
6. В управе
В губернской управе застал Еронкин генерал-фельдмаршала Салтыкова озабоченным скорыми сборами. Недосуг губернатору было принимать воротившегося из посольства графа, однако долг обязывал. Принял, а сам то и дело портьеру пальчиком отодвигал да в окно поглядывал – подали ли экипаж к парадному.
Еронкин окинул старика фельдмаршала оценивающим взглядом. Не таким его помнил. Одряхлел, осунулся, в глазах уныние, беспокойство, страх. Не тот стал вояка. Не тот.
В былые времена Салтыков обласкан был и воинской удачей, и царственными особами. От двух государей имел в награду по золотой шпаге в бриллиантах. Отличался прозорливостью, широтой мысли, крепостью ума и духа, страстным желанием во всем непременно иметь полную викторию.
– Вам ведь, граф, отпуск полагается, – покончив с делами, сказал Салтыков. – Так поезжайте, голубчик, в имение ваше. Бывал я в тех краях проездом – на Шереметьевской даче. Очарован тамошней природой, климатом. Поезжайте, Евграф Данилович. Я вот тоже думаю здоровье поправить – в Марфино отправляюсь.
– Дня на три, – спустя мгновение добавил генерал-губернатор, уловив хлесткий, как пощечина, взгляд Еронкина.
«Бежит, крыса! Воистину пережил старый хрыч свою славу на многие лета», – подумал Еронкин, но вслух ответил:
– Повременю с отпуском, Петр Семенович. Послужить отчизне желание имею, дабы вскорости очистить Москву от скверны.
– Похвально, граф, – проговорил старик с ухмылкой. – Москве от вас прок будет.
Он подошел к столу и нарочито переложил бумаги графа с места на место, намекая, что имел удовольствие прочесть повеление государыни-императрицы, где о доблестях Еронкина в делах посольских сказано не слишком лестно.
– В канцелярии получите бумаги о назначении, – объявил генерал-губернатор, – а теперь позвольте откланяться. Пора.
7. На Остроженке
До дома Еронкина на Остроженке добрались затемно. Еще проезжая мимо мельницы, слышали собачий вой – жалобный, протяжный, и не мог Евграф Данилович отделаться от мысли, что это из его двора доносится. Оказалось – нет, не его животина надрывалась, соседская.
– Отчего кобель скулит? – первое, что спросил граф у лакея Митяя.
– Чует, – таинственно ответил тот.
– Что чует-то?
– Приметил я, ваше превосходительство, что перед тем, как кому на нашей улице загинуть, кобель выть принимается. И ничем его, шельму, не угомонить – не жрет, не пьет, а морду кверху и скулит. Чует близкую чью-то погибель.
– Эка ты мне, брат, жути нагоняешь, – хмыкнул граф и, кивнув в сторону Ходжи, распорядился: – Приготовь гостевую для… считай, господина титулярного советника Ходжи, запамятовал, как его по батюшке, Матренина. Прими как подобает. Ни в чем отказа быть не должно. И ослу место в конюшне определи. Понял?
– Да как не понять, ваше превосходительство? В лучшем виде устроим, не извольте беспокоиться.
Вороны, что облепили ясень у дороги, отчего-то вдруг встревожились, рты разинули, карканьем затмили на миг собачьи стоны. Захлопали вдруг крылья, сорвалась вся стая с насиженных мест и темной тучей устремилась прочь, к реке.
– Прохор, мушкет мне живо! – крикнул ординарцу Еронкин, заприметивший, кому именно горластые уступили место.
Теперь и Митяй, и Ходжа, и Прохор тоже увидели черное пятно на ветке близ забора.
Граф взвел курок, нацелил ствол на птицу. Внезапно изумрудный огонек вспыхнул у руки Еронкина, отвлек от прицеливания. Птица встрепенулась, взметнулась ввысь. Граф выстрелил.
Перебитая картечью ветка надломилась и повисла на заборе. Птицу чуть отшвырнуло в сторону. Видно, дробина прошла вскользь, и бестия, оставив падать клок перьев, быстро растворилась в сумерках. Соседский кобель тявкнул и умолк.
8. Амвросьев скит
– Ежели для благого дела позарез надо узнать то, до чего простому смертному ни в жисть не додуматься, то ступай-ка ты к старцу Амвросию. Он уму-разуму научит. То не беда, что ты веры басурманской. Амвросий – человек от Бога, а Бог всем един, – сказал Ходже Митяй, выслушав за чаем рассказ о безуспешных поисках трех вод.
– Он дервиш, да? – спросил Ходжа, но, смекнув, что слово это Митяю неведомо, уточнил: – Он богослов, мудрец, которому известно сокрытое; читает в глазах сокровенные помыслы?
– Он самый! – многозначительно изрек лакей.
– О, Аллах милосердный! – воскликнул Ходжа. – Слушай, один такой человек в Хорезме сказал мне: ступай туда, там найдешь. Больше ни слова не сказал! А я ничего не понял, как есть ничего! Мудрецы везде одинаковые – не умеют говорить мне простыми, ясными словами: куда именно пойти, что и как делать!
– Наш мудрец скажет! Все как есть скажет! – не без гордости убеждал Митяй. – Ступай завтра же!

 

Насреддин не слишком верил в мудрую простоту старца, но, дабы не давать приюта сомнениям, кои всякий раз вселялись в голову, стоило лишь отмахнуться от чего-то, с рассветом вывел из конюшни своего ишака и отправился в урочище.

 

Солнце уже устраивалось на ночлег, когда Ходжа добрался до Амвросьева скита. Место то было уединенное. Единственная тропа петляла по лесу меж кленов да дубов, постепенно спускаясь в низину к роднику. Там, на круглой, как блюдо, поляне, ютились постройки, среди которых выделялась низенькая деревянная часовенка с крестом на макушке, а рядом родник и укрепленная бревнами купель.
Ходжа удивился, заметив, что из трубы одного из срубов валит дым. Лето было в самом разгаре, вечерами стояла теплынь.
– Неужели эти странные люди замерзли, а, Гонга?
Осел, как обычно, не ответил. Ему очень не нравился крутой спуск, заставляющий идти с осторожностью и подгибать задние ноги, чтобы уравновесить тело; обращать внимание на людские глупости ишаку было недосуг.

 

Ходжа почуял неладное, когда, спустившись на поляну, увидел угрюмых, торопливых в движениях монахов. Не такой, по рассказам Митяя, представлял Насреддин уединенную обитель. Вместо тишины и смирения наблюдать пришлось поспешность и ропот благочестивых мужей.
– В то ли место я пришел? – спросил Ходжа, поклонившись в пояс седобородому старцу; пожалуй, единственному, кто пребывал не то чтобы в спокойствии, а скорее в печали и, казалось, в этот момент имел внутреннее обращение к своему Богу. – Амвросьев ли это скит?
Старец лишь кивнул, но ответить дельно не успел – дверь сруба распахнулась, и из клубов пара, вырвавшихся наружу, явились двое. Высокий худощавый монах с мокрыми волосами и слипшейся реденькой бородкой вел укутанного в одеяло отрока. Тот едва переставлял ноги, весь вид его указывал на тяжелую болезнь.
– Чарги? – спросил Ходжа.
Старец снова кивнул и жестом предложил гостю пройти за ним в келью.

 

Разговор с монахом получился долгим и ушел далеко за полночь. Сальный фитиль с коротким язычком пламени почти не давал света. Густой сумрак кельи и длинный, лишенный интонаций монолог старца убаюкивал Ходжу. Он уснул, и сны его были далеки от земных забот, от возвышенных чувств, от поисков смыслов и истин в потаенных глубинах своего сознания. В какой-то момент Ходжа почувствовал, как тюбетейка соскользнула на плечо, упала на колено. Насреддин проснулся.
– Однако уже поздно, – расслышал он слова старца. – Время уединиться, вспомнить прожитое, подумать о будущем, обратиться к Господу, дабы навел тебя на путь истинный.
– О мудрый старец, – воскликнул Ходжа, – твои слова коснулись моего сердца. Теперь мне ясно, что ответ на свой вопрос я должен искать на дне моей несчастной души.
9. Восточная сказка
Утром Ходжа узнал о трех монахах, что ходили в город продавать нехитрые свои рукоделья, а на обратном пути были поклеваны чаргами. Двое сумели в бане выстегать вениками всю хворь, а вот отроку не повезло – лежал он теперь в келье под несколькими одеялами и все равно зяб.
Был день общего сбора в храме. Удаляясь молиться о спасении души юного своего собрата, монахи попросили Насреддина побыть с больным, поднести тому воды, если попросит. Ходжа согласился.
Отрока звали Агафоном. Было ему лет тринадцать от роду; лицо узкое, щеки впалые, глаза большие, словно девчачьи, только искры дерзновенной в них не осталось: угасал парень.

 

Агафон удивился гостю в тюбетейке: в скиту среди православных монахов и вдруг басурманин! Отрок знал, что старец Амвросий любому путнику даст приют, хлеб да соль, но чтоб иноверец находился подле Агафона в последние часы его жизни – это казалось неправильным. Отрок хотел возразить, хотел призвать братьев, но сил хватило только на то, чтобы промычать что-то несвязное. Слезы потекли по бледному лицу Агафона.

 

– Слушай, не надо плакать, да. Ты поправишься. Мой ишак еще будет возить подарки на твоей свадьбе, – хотел подбодрить Ходжа, но вдруг вспомнил, что монахи дают обет безбрачия, треснул себя ладошкой по лбу. – Вах, глупый я! Пить хочешь? Нет? А давай я тебе сказку расскажу! Хочешь?
Агафон прикрыл глаза. Ходжа воспринял это как согласие и начал свой рассказ:

 

«Некогда в Бухаре жил красильщик Хасан. Он не был ни беден, ни богат. Был у Хасана сын по имени Саид. Он помогал отцу во всем и имел отличный вкус в выборе красок.
В один день, когда Хасан был занят обыкновенной своей работой, в лавку зашел чужестранец и сказал:
– Я ищу мастера Хасана. О нем мне говорил один бухарский купец, который торговал на рынке в моей стране.
– Хасан – это я, – ответил красильщик.
– Твоя работа очень хороша, Хасан, – сказал чужестранец. – А сможешь ли ты для меня окрасить ткань так, чтобы цвет ее был сравним с сиянием золота в лучах восходящего солнца?
– Сожалею, почтенный, но у меня нет такой краски, и я не знаю способа ее приготовить, – ответил Хасан.
– О, сколько дивных вещей ты смог бы сделать, будь у тебя способ превращать тонкий шелк в нежную золотую дымку!
– Ойе! – закивал Хасан.
– Я имею знания, которые нужны нам обоим, – сказал чужестранец, – и предлагаю тебе отправиться со мной в страну Кьи-Лха и добыть там не только краску, но и тайну ее изготовления. – Он вынул из-за пазухи кафтана лоскут тончайшей ткани, которая даже при тусклом освещении переливалась золотом.
– Вах! – воскликнул красильщик.
– Так ты пойдешь со мной, Хасан? – спросил чужестранец.
– Я уже слишком стар, чужестранец, но у меня есть сын, который может отправиться с тобой, – ответил красильщик и отправил Саида в страну Кьи-Лха за волшебной краской».

 

Губы Агафона дрогнули, растянулись в улыбке. Годы послушничества не сумели сделать его слишком взрослым. В сущности, Агафон оставался ребенком, и, как любому ребенку, ему нравились сказки. Ходжа тоже улыбнулся и продолжил. Голос Насреддина стал звучать громче, увереннее:

 

«Три раза по восемь дней Саид и Баграм – так звали чужестранца – шли по равнине, а когда в голубой дымке на горизонте возникли очертания высоких гор с белыми шапками на вершинах, Баграм вынул из складок кушака клочок бумаги и прочитал заклинание. Едва он закончил читать, как небо покрылось темными тучами, а налетевший вдруг ветер поднял ввысь три песчаных смерча, из которых вышли три верблюда. Четыре дня Саид и Баграм ехали на верблюдах, пока не достигли подножия гор. Целью путешествия была пещера, вход в которую находился на уступе отвесной скалы, и добраться туда не было никакой возможности. Тогда Баграм зарезал третьего верблюда, которого они вели с собой, и вынул из него все внутренности. Баграм снимал халат, когда занимался разделкой верблюда, и из кушака выпал клочок бумаги с заклинаниями, а ветер задул его в щель между камнями.
– Полезай внутрь верблюда, – сказал Баграм Саиду. – Я зашью тебя там. Скоро будет пролетать золотой дракон, увидит мертвого верблюда, ухватит его когтями и унесет в пещеру. Там ты разрежешь ножом кожу и выберешься. В пещере увидишь гнездо. В гнезде будет яйцо, которое ты засунешь в мешок и спустишь мне на веревке. По этой же веревке после спустишься сам.
Саид согласился. Все произошло в точности, как говорил Баграм. Когда же Саид спустил мешок с драконьим яйцом, Баграм ухватил веревку, привязал ее к верблюду и погнал животное. Саиду ничего не оставалась, как отпустить другой конец веревки, иначе верблюд стянул бы юношу с уступа.
Так Баграм, который не пожелал делиться добычей, обманул Саида и бросил его умирать в горах.
Саид не растерялся, ведь у него был нож. Юноша снял шкуру с мертвого верблюда и сплел из нее новую веревку. Когда Саид спустился к месту их прежней стоянки, то единственное, что он там нашел, – это клочок бумаги с заклинаниями. Саид прочитал буквы так, как это принято в Бухаре, но не понял смысла написанного. Когда же он закончил читать, у самого горизонта вспыхнула молния, и прогремел гром. Саид решил, что заклинание сработало, но по какой-то причине верблюды появились слишком далеко от него, поэтому он пошел их искать.
Добравшись до места, Саид нашел мертвого Баграма и пустой мешок, в котором прежде лежало яйцо. Саид удивился: кто мог убить этого мошенника?
Неподалеку виднелось темное пятно. Саид решил, что там спрятались от ветра верблюды. Когда же юноша приблизился, то понял, что за барханом сидел золотой дракон.
Увидев Саида, дракон взревел страшным голосом и бросился на юношу, но в это время яйцо вдруг покатилось и вместо дракончика из него вылупился маленький черный ослик. От такой неожиданности дракон замер. Он посмотрел на ослика и заплакал.
– Вах! – сказал он человеческим голосом. – За что ты превратил моего сына в ишака, несчастный?! Ты не достоин даже смерти, двуногий шакал!
– Слушай, это не я сделал, да. – Саид развел руками.
– Ты не найдешь покоя, пока не вернешь мне сына! Ты будешь прозябать в нищете и скитаться по свету! Нигде не сыщется места для тебя, а ноги твои станут нестерпимо болеть, едва ты задержишься в одном городе дольше трех лун. Все ханы, эмиры и султаны вселенной будут желать посадить тебя на кол, но не смогут этого сделать потому, что смерть не силах искупить твоего подлого поступка, – сказал дракон и улетел в сторону гор, а на запястье Саида появился рисунок, который стал напоминать несчастному о наложенном драконом проклятии…»

 

Громкий стон вдруг вырвался из уст отрока. Он напрягся, выгнулся мостом, но тут же, обмякший, обрушился на постель, изо рта полезла кровавая пена. Насреддин прервал рассказ, взял Агафона за руку. Какое-то время она еще была охвачена судорожной дрожью, но длилось это недолго. Вскоре всякое напряжение мышц прекратилось, и на лице отрока отобразились признаки вечного покоя.
10. Бунт
Когда сброшенная с первыми холодами листва начинает преть, от нее исходит тепло, способное изгнать до времени робкие сентябрьские заморозки. Наступает пора гнилого лета, которое в народе окрестили бабьим.
Над Москвой стоял чад. Вовсю пыхтели трубы всех бань, костры не угасали с самой весны и прокоптили город до последнего кирпича. Дома потемнели от сажи и как будто осунулись. Чарги не выносили яркого солнечного света, нападали лишь пасмурными днями, но чаще в сумерках или ночами; не терпели эти птицы огня и иного жара, потому единственными действенными средствами от жутких птиц оказались костер и пар.

 

Заслышав набат, Еронкин подскочил к окну, отворил створку.
– Прохор! – окликнул он ординарца. – Узнай, почто бьют!
После бегства губернатора, а вслед ему и обер-полицмейстера выходило, что чином старше генерал-поручика Еронкина в Москве никого не осталось. Пришлось графу со скромными своими полномочиями наводить порядок в городе по собственному разумению. Москва поредела. С половину домов и подворий остались брошенными, а где и вымер люд подчистую. Мародерство стало вторым бедствием.
– Говорят, владыка Амвросий антихристу продался – велел чудотворную икону с Варварских ворот снять, – доложил вскоре Прохор.
– Да чтоб тебе лопнуть! – выругался граф. – Трубить общий сбор! Коня мне!
На ходу набрасывая плащ, граф вышел во двор. Егеря сбегались отовсюду, впопыхах оправляли обмундирование уже в строю.

 

Между Ильинскими и Варварскими воротами гудела толпа. Народ, почитавший икону Боголюбской Богоматери за чудотворную, собирался с молитвой подле нее ежедневно. Сюда же на закате слетались и чарги. Уйма люду сгинуло около иконы, потому и велел архиепископ закрыть ее в Донском монастыре.

 

Егерей с офицерами собралось до сотни. Еронкин вывел отряд на Красную площадь, куда к тому времени двинула большая часть толпы от Китай-города.
– Стоять, окаянные! – выехав навстречу бунтарям, выкрикнул граф.
Прохор, что всегда находился подле, пальнул для острастки из мушкета.
Галдеж на миг стих, поникли колья да вилы, что у многих имелись в руках. Понеслось разноголосое:
– Где сукин сын, Амвросий?! Подай нам Амвросия!
Еронкин привстал в стременах, оглядел весь этот буйный сброд. Чуть поодаль и сбоку от толпы приметил он женщину в черном плаще до пят и в широкополой шляпе с вуалью. На вид благородная дама, но что она делает средь этого отребья?
– Да они заодно! Бей их! – выкрикнула вдруг эта самая дама, а всколыхнувшаяся на ветру вуаль обнажила большой крючковатый клюв.
Толпа двинулась, снова ощетинилась вилами. Полетели камни. Один угодил Еронкину в плечо, едва не выбил оголенную саблю. Пришлось спешно ретироваться.

 

– Бунт! Ополоумели окаянные! – долетел до уха Еронкина пересуд егерей.
– Семь бед – один ответ! – взревел граф, понимая, что спрос с него будет. Допустит погромы и грабежи – голова с плеч долой, огнем бунт усмирит – перед историей и совестью ответствуй, грехи по гроб жизни замаливай.
– Товсь! – скомандовал Еронкин.
В строю живо переглянулись, рассыпался невнятный ропот, но курки бойко защелкали на взвод. Толпа меж тем приближалась. Камни уже падали близко, орошали егерей крошками.
– Кладсь! – выкрикнул генерал-поручик.
Первая шеренга повернулась без замешательств, вторые сдвинулись вправо, третьи взяли ружья на изготовку.
Еронкин медлил. Он надеялся, что четкие движения егерей и наставленные ружья образумят смутьянов, приведут беснующуюся толпу в чувство, но попятились лишь единицы, и те, подталкиваемые сзади, продолжали двигаться. Показалось Евграфу Даниловичу, что в первых рядах шагает и тот самый крестьянин в сермяжной поддевке с посохом в дряблой руке, в горнице которого в Березовке обедал он с чаркой медовухи. В ушах звенела мольба старика: «Защити, батюшка! Просите, люди! Век Бога молить за тебя будем!»
– Пли! – стиснув зубы, выдохнул генерал-поручик.

 

Еронкин, уронив голову на руки, сидел за дубовым столом в пустом трактире неподалеку от своего дома. Рядом в глиняном блюдце потрескивала восковая свеча. Пламя ее колыхалось, озаряя бока опустевших винных бутылок.
– Прохор! – обрушив кулак на столешницу, заорал граф.
– Здесь я, ваше превосходительство, – тотчас отозвался от двери ординарец.
– Видел ли ты Мору, Прохор? – буравя пьяными глазами ординарца, спросил Еронкин.
– Видел, ваше превосходительство.
– Хоть из-под земли мне ее достань да подай! Слышал?! Вынь да положь мне эту ведьму! – Граф снова шарахнул кулаком по столу, да так, что подскочили бутылки, а свеча накренилась. Пламя вспыхнуло ярче, воск быстрыми каплями полился мимо блюдца.
11. Мора
На Москва-реке становился первый ледок. Дожди, что лили неделю напролет, сменились снежными хлопьями. У краев дорог собрались белые рыхлые бугры. По пустынным улицам прогуливался ветер да бродили с метлами каторжане, одетые в пропитанные скипидаром пеньковые балахоны так, что только глаза виднелись в прорези. Нехитрое это обмундирование спасало от острых когтей и клювов чарг.
Частили телеги, груженные сбитыми наспех урнами-гробами.
Возничие, тоже из каторжан, в таких же скипидарных дерюгах, сидели прямо на ящиках с прахом. Подводы подгоняли к церквям, выходил усталый поп с кадилом, отпевал усопших, считывая имена с бумажки.
В тот день пропал Прохор. Он ушел еще с вечера и не вернулся. Граф велел Митяю послать нарочного к егерям, чтобы те разыскали ординарца.
– Ай, что делать, что делать? – шептал в кулак Митяй. – Зазноба у него в слободке. Обещался быть вовремя, а поди-ка ты, нету. Никак беда стряслась.
– Скажи, где то место. Я схожу узнаю, – сказал Ходжа.

 

Он нашел Прохора с двумя егерями-собутыльниками в трактире неподалеку от Суконного двора. На столе стоял ящик с прахом. Лицо Прохора было мокрым от слез, а сквозь пьяный дурман из глаз сочилась злость.
– Из-под земли достану! В куски порублю суку! – поминутно твердил Прохор, имея в виду женщину в черном – колдунью Мору.
Когда Ходжа уже принялся уговаривать Прохора пойти к Еронкину, повиниться, просить отпуска, за окном трактира послышались дикие вопли. Здоровенный детина, ополоумевший от чего-то ужасного, ревел, аки медведь, тыкал пальцем в сторону Суконного двора, отчаянно жестикулировал и брызгал слюной, силясь рассказать о том страхе, что довелось ему только что пережить.
Прохор вдруг сорвался с места, выбежал наружу, ухватил детину за грудки:
– Молнии, говоришь? В прах сжигает? Где, ответствуй, сукино вымя! Толком говори, где? – требовал Прохор.

 

Суконный двор изображал собой нечто особенно мрачное. Темные, пропитанные дегтем ворота были наглухо заперты и крест-накрест заколочены досками. Калитка в заборе чуть поодаль оказалась сорвана с петель и кособоко висела лишь на цепи, скрепленной ржавым замком. Прохор вопрошающе взглянул на Ходжу. Тот кивнул и вошел первым. Двери производств были выломаны, варварски порублены топорами: воры, вероятно из числа тех полутора тысяч рабочих, что разбежались еще весной, особенно не церемонились, когда грабили брошенную мануфактуру.
Прохор указал, куда им идти дальше, и сам возглавил движение. Вслед ему двинулись двое егерей, после Ходжа. Егеря ружья держали на изготовку, шли медленно, боязливо. Каждый теперь знал, что ведьма способна метать испепеляющие молнии: этим она и выдала себя, спалив разом троих охочих до чужого добра прямо у складов Суконного двора.

 

Остановились у больших, рассчитанных на ширину подводы ворот. Ходжа зажег факел и кивнул остальным, чтобы сделали то же.
– Дальше пойду я один. У меня оберег от этого шайтана есть, – сказал Ходжа.
После посещения скита, общения (хоть и проспал он многое) со старцем и смерти отрока что-то перевернулось в душе у Насреддина. Обуяла его злость. На себя пенял Ходжа. Не понял он сразу, для чего дракон отметил его знаком «серпент иммунитас», как называл его Еронкин. Змий на золотой пластинке уберег барышню Машу от лютой болезни, что несли чарги, – и это тоже был знак, подсказка ему – Ходже. Выходит, тайна трех вод скрыта от Насреддина до тех пор, пока он равнодушен к чужой беде, пока живы колдунья Мора и ее уродливые птицы.

 

Насреддин ступил в сумрак склада. Под ногами захрустело битое стекло, до рези в глазах завоняло скипидаром и аммиаком. Пройдя с десяток шагов, Ходжа заметил на полу черные угли в форме человека: кто-то уже забредал сюда и нашел здесь вечное упокоение.
– Туда, – шепнул вдруг кто-то сзади.
Ходжа оглянулся. Презрев опасность, за ним шел Прохор.
– Уходи, слушай! Уходи, тебе нельзя! – принялся уговаривать Насреддин, но Прохор отмахнулся и направился к распахнутой настежь двери, за которой зияла темень. Послышалось хлопанье крыльев. Сначала одиночное, но спустя мгновение звук разросся до сотен, а то и тысяч ударов и слился в единый гул. Из двери хлынула стая чарг. Метнувшись в направлении Ходжи, птицы, будто испугавшись чего-то, стали резко сворачивать, как то выделывают в полете летучие мыши. Стая кружила над головой Насреддина, а он в страхе вжимал голову в плечи и шептал, шептал не переставая: «Ай, шайтан, шайтан!»
Ни один коготь, ни один клюв не коснулся Ходжи, озаренного в тот миг не только пламенем факела, но и ярким изумрудным сиянием, исходящим от змия на руке.
Впереди сверкнула молния. Ничего подобного Насреддин не видел прежде. Прохор, еще минуту назад наотмашь рубивший саблей чарг, вдруг сделался огненно-красным. Спустя мгновение тело ординарца, ставшее рыхлым, как древесная зола, осыпалось, и лишь уцелевшая каким-то чудом одежда с остатками праха теперь смутно напоминала человеческий силуэт.
– Прохор, стой! – долетел с улицы запоздалый вопль. – Прохор, да как же ты!.. Зачем ты!.. Сукина дочь! Спуску не дам! – заревело уже рядом, и Ходжа узнал голос и интонации рассерженного до крайности Еронкина. Кто доложил графу об их с ординарцем самовольной вылазке, Насреддин не знал, но появление сильного духом человека с печатью змия на пальце вернуло Ходже утраченную было смелость.
– Пропади ты пропадом, тварь! – Граф с ожесточением швырнул факел в темное чрево комнаты, у дверей которой нашел свою смерть ординарец. Вспыхнувшая солома осветила ряды полок, сплошь усыпанных тысячами яиц. Огонь быстро перекинулся на сухую подстилку, языки пламени поползли вверх и вширь.
Черная тень испуганно заметалась в комнате, послышался истошный визг, подобный, но много пронзительнее того, что издают на бойне свиньи. Молнии острыми всполохами полетели в Еронкина, но непостижимым образом смертоносные жала устремлялись графу под ноги, не причинив никакого вреда. Самого же Еронкина будто упеленало нежное, но неприступное изумрудное сияние.
Сабля в руке графа вращалась подобно лопастям ветряной мельницы в ураган. Чарги десятками валились на пол, лишенные голов, крыльев, гузна.
Из комнаты, из набирающего силу огня выступила Мора. Пучеглазая ее голова с кривым клювом оказалась абсолютно лысой. Полы платья колдуньи горели, но Мора, казалось, не обращала на это внимания. Все ее существо рвалось покарать человека, посмевшего уничтожить кладку. Выставив сухие когтистые руки-лапы, мерзкое чудовище, более не уповая на колдовство, сама бросилась на Еронкина.
Ходже и раньше приходилось держать саблю в руках, но никогда прежде Насреддин не использовал смертоносного оружия. Смекалка, хитрость и острый язык работали не хуже клинка, но в этот момент Насреддин не мог полагаться на силу слов. Сабля Прохора, коей Ходжа пытался сбивать на лету чарг, с присвистом разрезала воздух и снесла с плеч омерзительную голову колдуньи. Шумное пламя целиком поглотило Мору. Отсеченная голова, ударившись об пол, рассыпалась в прах.
12. Три воды
Склад полыхал споро. Языки пламени и сизый дым лезли наружу из узких, расположенных под самой крышей окон. Уцелевшие чарги искали укрытия от огня и солнечного света, усиленного яркостью свежих ноябрьских сугробов.
Еронкин взглянул на грязные свои руки и брезгливо поморщился. Зачерпнув горсть снега, он растер его. Ходжа смотрел, как мутная вода капает с дымящихся паром рук, и глаза его, словно лишившись пелены, узрели всю простоту разгадки тайны трех вод.
– Нашел! – воскликнул Насреддин.
Из трубы невысокого сруба на берегу Яузы валил белый дым. Ходжа подвел осла к самой двери.
– Эй, ты что, с ишаком туда хочешь войти?! – закричал хозяин.
– Да, уважаемый, – ответил Ходжа.
– Нет, слушай, мое заведение не для ослов! Оно для людей!
Ходжа вынул из складок кушака перстень с крупным ограненным камнем.
– Э-эй, друг, заводи хоть целый табун! – лично распахнув дверь перед ослом, воскликнул банщик.
Не многим в Москве приходилось слышать крик испуганного ишака, поэтому не было ни одного человека, прошедшего мимо бани на Яузе и сохранившего спокойствие на лице. Когда же на бедного распаренного и исхлестанного веником Гонгу высыпали ведро снега, он вырвал поводья из рук Ходжи и с невероятным проворством бросился наутек.
– Зачем ты ишака искупал? – спросил банщик, когда Гонга скрылся за деревьями прибрежной рощи.
– Один мудрец из Хорезма, – ответил Ходжа, – сказал, что только три воды этой земли способны вернуть Гонге облик дракона.
– Сказка, да? – хмыкнул банщик.
– Ойе! Восточная сказка, – усмехнулся в бороду Ходжа.
Послесловие
В городе Хива имя Ходжи Насреддина было известно каждому. Истории о нем передавались из уст в уста и давно уже жили собственной жизнью. Много лет назад хан Хорезма даже объявлял награду за поимку этого богохульника, поэтому когда в ворота Хивы вошел одинокий путник, то представился он Ходжой Матрениным, на что предъявил скрепленный печатью документ, выписанный временным правителем далекого города Москвы.
Ходжа поселился в Хиве, обзавелся семьей и занялся красильным ремеслом. Слава об отличном вкусе мастера в выборе красок и умении превращать тонкий шелк в нежную золотую дымку уступала известности возмутителя спокойствия, но все же достигла его родной Бухары. Ходили слухи, что у Ходжи Матренина есть друг дракон по имени Гонга, который приносит золотую краску из страны Кьи-Лха. Сам Ходжа лишь улыбался на такие россказни и отвечал, что это всего лишь красивые сказки.
Назад: Ника Батхен Мокрое дело
Дальше: Сергей Раткевич, Элеонора Раткевич Золотая стрела и стальная игла