Все согласятся с тем, что человек — общественное животное. Это проявляется в его нелюбви к уединению и в стремлении к обществу за пределами его собственной семьи. Одиночное заключение — одно из самых тяжелых наказаний, которые можно придумать для него.
То обстоятельство, что у дикарей почти всегда и везде происходят войны между племенами соседних участков, не доказывает, что человек — животное необщественное, потому что общественные инстинкты никогда не распространяются на всех особей одного вида. Судя по аналогии с большим числом четвероруких, вероятно, что древние обезьянообразные родоначальники человека были также животные общественные, но это не очень существенно для нас. Хотя человек в его современном состоянии обладает немногими специальными инстинктами, потому что он утратил все, бывшие некогда принадлежностью его предков, тем не менее нет причины отвергать возможность сохранения с древних времен до известной степени инстинктивной любви и сочувствия к своим товарищам. [...] Так как человек — общественное животное, то, вероятно, он тоже наследует наклонность быть верным своим товарищам и повиноваться вождю своего племени, потому что это черта, свойственная большинству общественных животных. Отсюда он мог приобрести и некоторое уменье владеть собой и сохранить наследственную склонность защищать совместно с другими своих ближних и проявлять готовность помогать им всеми способами, не идущими чересчур сильно наперекор его собственной пользе или его собственным сильным желаниям.
Чарльз Дарвин. Происхождение человека и половой отбор
Яномамо — группа племен, обитающих в джунглях на границе Бразилии и Венесуэлы. До недавних пор они сохраняли традиционный образ жизни, на который не повлияли ни миссионеры, ни другие пришельцы из цивилизованного мира. Яномамо живут в деревнях и занимаются сельским хозяйством, основной источник пищи у них — плантации пизанга, крупных овощных бананов. Джунгли служат источником разнообразных лакомств: например, броненосцев или деликатесных личинок размером с мышь, которых яномамо извлекают из-под коры пальм и жарят.
Обеспечение продовольствием отнимает всего три часа в день. Долгий досуг мужчины яномамо заполняют употреблением галлюциногенных наркотиков, приготовленных из разных растений, а шаманы — пребыванием в трансе, общением с духами и сказаниями.
Но, если жизнь так легка, почему яномамские деревни находятся в состоянии почти постоянной вражды друг с другом и с другими племенами? Они заключают союзы, скрепляемые подарками и ритуальными празднествами, чтобы укрепиться против врага. Но зачастую празднества оказываются ловушками и кончаются для приглашенных гостей кровавой баней. Такая постоянная война недешево обходится. По данным антрополога Наполеона Шаньона, изучающего яномамо несколько десятилетий, около 30% смертей взрослых мужчин в этом племени — насильственные [180]. Шаньон выяснил, что у 57% яномамо старше 40 лет двое или больше близких родственников — дети, родители, братья — погибли от чужой руки.
Образ жизни яномамо ни в чем не сходен с существованием большинства людей в развитых экономиках. И при этом у них есть все ключевые общественные институты, включая военное дело, торговлю, религию и четкое разделение гендерных ролей. Откуда пришли эти институты? Есть ли у них биологические корни или это исключительно культурные явления? Какие механизмы в первую очередь обеспечивают цельность человеческого сообщества?
На все эти вопросы отвечает гипотеза — правда, не подтвержденная прямыми доказательствами, — согласно которой все формы общественного поведения человека тем или иным образом укоренены в генетической матрице, доставшейся ему от предков-приматов и адаптированной путем эволюции к складывающимся условиям жизни.
Одной из таких адаптаций, вероятно, была активная экспансия свойственных шимпанзе чувства территории и агрессивности к представителям своего вида. Вместе с тем человек приобрел особый набор совершенно иных форм поведения, позволяющих эффективно взаимодействовать с ближними в крупных и сложноорганизованных сообществах. В группах шимпанзе большинство самцов — родственники: их общий генетический интерес и есть тот «клей», который объединяет группу. Люди же развили формы поведения, позволяющие даже к чужакам относиться, как к родственникам, и на этом держится вся городская культура. Именно мягкие формы поведения, составляющие такую же часть человеческой природы, как и склонность к убийству и насилию, обеспечивают социальную сплоченность, благодаря которой развивается цивилизация.
В человеческом геноме, несомненно, присутствуют гены, влияющие на его общественное поведение, но ученые их еще не отыскали. И пока их не обнаружат, представление о них лучше всего помогут составить новые данные об общественном устройстве у шимпанзе и бонобо. Социальные модели у этих двух видов обезьян сильно разнятся. У шимпанзе доминируют самцы и агрессия, а у бонобо главенствуют самки и царит согласие. Логично заключить, что обе поведенческие схемы были присущи общему предку обезьян и человека, от которого происходят шимпанзе и бонобо. Таким образом, нравы этих двух видов приматов могут сообщить бесценную информацию о тех формах поведения, которые мы могли унаследовать от общего с обезьянами предка.
Общество у шимпанзе складывалось, очевидно, с целью обеспечить его членам максимальный репродуктивный успех. Их социальная структура тщательно приспособлена к условиям жизни, так же как и радикально иная структура общества бонобо к их условиям. В человеческих сообществах тоже существует широкий спектр различных структур, в каждой из которых можно увидеть решение той или иной проблемы. Эгалитарные нравы охотников и собирателей — адекватный ответ на проблему непостоянства охотничьей удачи. А для торговли и распределения излишков лучше подходит иерархическая структура оседлого общества.
Шаблоны общественного поведения шимпанзе и человека весьма сходны в главном: в том, что касается защиты территории и стремления радикально решить проблему враждебных соседей путем их полного истребления. Но в других важнейших аспектах они расходятся. У людей сформировались совсем иные отношения между полами, основанные на институте семьи, а не на разделении мужской и женской иерархий. Семья требует значительно большего доверия между мужчинами: им нужно объединяться ради важных целей, например для ведения войны, не опасаясь, что их жен похитят. Кроме того, во всех человеческих группах существуют институты, неизвестные шимпанзе. Сюда входит право собственности, церемонии, ритуалы и религии, проработанная система обмена и торговли, построенная на универсальном принципе взаимности.
Группы шимпанзе, как и примитивные человеческие сообщества, строятся на родственных связях, и эволюционный смысл такого подхода вполне понятен. Но родственные группы не могут преодолеть определенных лимитов численности. Люди, обретшие дар языка, выработали способы создавать большие коллективы, не связанные кровными узами. Одна из этих объединяющих сил — религия, которая появилась, скорее всего, почти одновременно с языком.
Богатство человеческой культуры не позволяет легко обнаружить генетическую подоплеку нашего социального поведения. Гораздо проще наблюдать поведенческие схемы, заданные генетикой, у нашей дикой родни. Шимпанзе в природе изучаются около 45 лет, эту работу начали Джейн Гудолл, работавшая в Национальном парке Гомбе (Танзания), и Тосисада Нисида (заповедник Махале, Танзания) и продолжили их последователи. Лишь в последние годы в результате огромной работы у ученых начала складываться некоторая общая картина. Сегодня биологи могут объяснить многие фундаментальные особенности общественного устройства у шимпанзе и знают, как функционируют его отдельные части. Механика социума шимпанзе имеет самую прямую связь с гораздо менее очевидной стратегией человеческой социальности.
Изначально Джейн Гудолл считала, что шимпанзе в Гомбе живут одной большой и счастливой коммуной, но затем, не без помощи опытов Нисиды, выяснилось, что все ровно наоборот. Шимпанзе делятся на стаи числом до 120 особей, каждая имеет свою территорию и агрессивно ее защищает.
Вся стая никогда не собирается вместе. Ее члены передвигаются по территории группами переменного состава примерно по 20 голов: специалисты по изучению приматов называют это обществом деления-слияния (fission-fusion society). Самка с детенышами нередко ест отдельно либо в небольшой группе с другими самками с потомством. Удивительная параллель с человеческими нравами: сообщества шимпанзе патрилокальны, т.е. самцы остаются на своей территории, а самки перемещаются к брачным партнерам на соседние участки. Обычно самки шимпанзе в возрасте полового созревания покидают родные сообщества и присоединяются к чужим, где больше нравятся самцам, чем тамошние «невесты».
Большинство охотничье-собирательских сообществ также патрилокальны — жена уходит жить в клан мужа. Биологическая причина — страховка от инбридинга, с проблемой которого сталкиваются все социальные животные. Но в мире приматов почти всеобщим стало другое решение — матрилокальность, когда женские особи остаются на месте, а уходят, достигнув половой зрелости, самцы. Патрилокальность — исключение, и она возникла, кроме человека и шимпанзе, предположительно, только у четырех видов приматов [181].
Другая необычная черта социальности шимпанзе — тоже свойственная человеку — это склонность устраивать кровавые набеги на соседей. Самцы не просто охраняют границы своего участка: они то и дело нападают на иноплеменников, при этом зачастую убивают. Это обстоятельство немало удивило многих биологов и социологов, привыкших думать, что война — феномен исключительно человеческой социальности.
Зачем вообще стаи шимпанзе держатся своей территории и защищают ее? Зачем убивают друг друга? Ученые считают, что им удалось реконструировать фундаментальную логику социальности шимпанзе, по крайней мере в общих чертах. Социум шимпанзе, как оказалось, формируется необходимостью добывать себе пропитание — преимущественно за счет собирания плодов. Деревья плодоносят лишь время от времени. Они разбросаны по лесу и саванне и не могут обеспечить пищей большую стаю. Самкам шимпанзе, которым необходимо не только выжить самим, но и выкормить детенышей, удобнее промышлять самостоятельно. Они кормятся на участке площадью в несколько квадратных километров и редко его покидают. Размер участка необыкновенно важен. По данным Дженнифер Уильямс и Энн Пьюси, изучавших шимпанзе парка Гомбе, чем больше участок, тем короче у самки интервал между родами, т.е. тем больше потомства она приносит.
Что касается стратегий самцов, то каждый из них стремится к репродуктивному успеху, оберегая одну самку. Однако самцам кажется более рациональным объединяться в отряды и охранять территорию, на которой пасется много самок. Одно из разумных объяснений этой стратегии заключается в том, что в условиях патрилокальности самцы, как правило, приходятся друг другу родственниками, и, защищая группу самок, каждый самец-шимпанзе борется не только за свой репродуктивный успех, но и за успех рода. Ведь гены родственников в значительной степени сходны с его генами. Как замечает биолог Уильям Хэмилтон, предложивший доктрину совокупной приспособленности, помочь кровному родственнику передать гены по наследству — практически то же, что передать свои. Поэтому у видов с кровно обусловленной социальностью закрепляются гены, поощряющие альтруизм. Та же самая логика объясняет сплоченность муравьиных и пчелиных сообществ, в которых рабочие особи генетически ближе к своим сестрам и братьям, чем к потомству, которое могли бы принести. Из-за этого рабочие особи отказываются от возможности размножения и счастливы участью бесплодных нянек при детях царицы-матки.
В сообществах шимпанзе самцы и самки обычно не склонны проводить время вместе, исключая моменты спаривания. Два пола организуются каждый в свою общественную иерархию. Любой взрослый самец требует почтения от любой самки и немедленно прибегает к насилию, если самка не готова подчиняться. При всех наших различиях и у человека, и у шимпанзе социум решает одну и ту же задачу: обеспечить самцам и самкам подходящий способ получить личное репродуктивное преимущество.
Во главе мужской иерархии стоит альфа-самец, удерживающий свой статус за счет физической мощи и, что не менее важно, за счет союзов с другими самцами. «Альфа живет в постоянной опасности заговора самцов и должен непрерывно укреплять свой статус демонстративной воинственностью», — пишет Джон Митани [182]. Проверка вожака на прочность, которую ученые иногда иронически называют выборами, может произойти в любой момент. Поражение на выборах у шимпанзе — не самая приятная перспектива. Проигравшему зачастую просто отрывают детородный орган и оставляют умирать. Долгое правление не гарантирует мирной отставки. Шимпанзе Нтолги из Махале был альфа-самцом 16 лет, а потом заговорщики свергли его и убили.
Какая же выгода быть альфа-самцом, если приходится каждый день рисковать своей властью, а единственная процедура отрешения от нее — насильственная смерть? Задумываются ли над этим шимпанзе или нет, эволюция свидетельствует: высокая позиция в мужской иерархии дает самцу возможность чаще спариваться и оставить больше потомства.
Эта связь далеко не сразу открылась ученым. Самка шимпанзе в период овуляции демонстрирует готовность к зачатию: у нее на заду появляется большая розовая шишка. Самки в эту пору становятся весьма общительными и всеми силами стараются спариться с каждым самцом в стае, в среднем копулируя 6–8 раз в день. Джейн Гудолл наблюдала случай, когда самка спаривалась 50 раз в течение дня [183]. Цель такого поведения, как считают биологи, скрыть отцовство. Если самец шимпанзе знает, что детеныш мог быть зачат им, он вряд ли его убьет.
При такой, казалось бы, хаотичной системе спаривания, каким образом высокоранговые самцы получают положенную по статусу награду? Во-первых, они спариваются чаще, хотя обычно и делят партнерш с другими самцами. Во-вторых, вспомним о таком явлении, как спермовые войны. При большом числе партнеров у самки, преимущество будет у того самца, который сможет произвести больше спермы и «затопить» соперников. Поэтому эволюция отбирает самцов шимпанзе с огромными по отношению к телу тестикулами. Но было непонятно, имеют ли эти самцы выгоду от своего ранга, пока не появились современные методики ДНК-анализа на отцовство. Группа ученых под руководством Джулии Констебл недавно обнародовала результаты 20-летнего исследования шимпанзе из Касекелы (Гомбе). Ученые обнаружили, что в 36% беременностей отцом оказывается правящий альфа-самец, а если не считать его близких родственниц, зачатий с которыми следует избегать, то все 45% [184]. Еще 50% зачатий приходится на долю других высокоранговых самцов. В Гомбе, помимо альфы, в стае обычно бывает не меньше двух самцов, считающихся высокоранговыми.
Большинство зачатий, зафиксированных группой Констебл, случились во время обычных массовых совокуплений или, как называют их ученые, «ситуационных спариваний», из чего можно заключить, что многие зачатия альфам обеспечивает именно победа в гонке сперматозоидов.
У самок шимпанзе тоже есть своя иерархия. Не такая четкая, как у самцов, потому что самки большую часть времени проводят в уединении, кормясь на своих участках, а не пребывают, как самцы, в постоянном взаимодействии, но и у самок место в иерархии заметно влияет на репродуктивный успех [185]. Детеныши самок с низким «рейтингом» чаще гибнут. Отчасти потому, что их, случается, убивают более статусные самки. В Гомбе высокоранговая самка Пейшн и ее дочь Пом крали и поедали новорожденных детенышей у соседок, чтобы не допустить посягательств на свои кормовые угодья. Пока ученые не знают точно, каким образом самки получают высокий статус, но в общем смысле ранг особи в иерархии шимпанзе, судя по всему, очень зависит от ранга ее матери. В Гомбе детьми высокоранговой и сексуально привлекательной самки Фло были Фиган, альфа-самец, правивший стаей десять лет (с 1971 по 1981 г.), и Фифи, ставшая доминантной самкой. Фифи помогла своему первенцу Фрейду сделать первые шаги к власти, выступив на его стороне, когда он подростком стал обозначать свое превосходство над самками. Фрейд был альфа-самцом с 1994 по 1998 г., а потом заболел лишаем и был свергнут младшим братом Фродо.
Династические войны у людей историки объясняют различными сложными причинами: желанием славы, захватом территорий, насаждением религий. Намерения шимпанзе, не затушеванные такого рода домыслами, можно понять по результатам их действий. Все войны ведутся ради репродуктивного преимущества. Каждый участник старается оставить как можно больше потомства. Самцы стремятся занять в иерархии место рангом повыше, чтобы больше спариваться с разными самками. Самки ищут лучшие кормовые участки, чтобы родить и вырастить как можно больше детенышей. Конечная цель проста, но в сложно устроенном обществе, чтобы ее достичь, индивиду приходится реализовывать весьма сложные сценарии поведения.
Надо полагать, социальное поведение шимпанзе мотивировано генетически, но у них, как и у людей, есть еще и культура, т.е. усвоенные формы поведения, варьирующие от сообщества к сообществу. В недавнем обзоре семи многолетних полевых исследований шимпанзе, Эндрю Уайтен с соавторами насчитывают 39 поведенческих схем, которые по-своему выстраиваются в каждом обезьяньем сообществе, и это своеобразие не имеет видимого экологического объяснения [186]. Все шимпанзе во всех сообществах привычно используют орудия, но используют совершенно по-разному. Особи из национального парка Тай в Кот-д'Ивуаре разбивают орехи камнями, будто молотками, а в Гомбе такого полезного навыка не изобрели и не переняли. Ни одного случая применения орудий в быту до сих пор не отмечено у бонобо [187]. Напрашивается вывод, что у шимпанзе склонность к использованию орудий обусловлена генетически, а у бонобо нет.
Если поведенческие вариации в разных сообществах шимпанзе по большей части культурное явление, то сквозные черты социального поведения у них заданы генами. И сдвигом в этой генетической матрице объясняется разница между общественным устройством у шимпанзе и у их родственников бонобо, эволюционные пути с которыми разошлись около двух миллионов лет назад.
Бонобо настолько похожи на шимпанзе внешне, что биологи долгое время считали их одним видом. Но поведение у них сильно различается. Не в пример обществу шимпанзе, где самцы свирепо принуждают самок к подчинению, в царстве бонобо у руля как раз женский пол. Чтобы такой порядок оставался неизменным, самки во всем помогают друг другу и сообща пресекают любые попытки самцов вмешаться в их дела. Доминантный статус позволил самкам изжить инфантицид, самый страшный кошмар матерей-шимпанзе.
Бонобо привлекли внимание человека тем, что практикуют секс не только для продолжения рода, но и как акт социализации и как универсальную форму примирения. Репродуктивная физиология у бонобо имеет небольшое, но критически важное в социальном плане отличие от физиологии шимпанзе. Самцы шимпанзе едва ли не с точностью до дня определяют — вероятно, по запаху — наступление овуляции у самок и тут же начинают яростно состязаться за их расположение. У бонобо овуляция, как и у людей, не имеет внешне заметных признаков. Самцы, которые все равно могут практически в любое время спариваться с любыми самками, не знают жестокого соперничества, потому что не видят в нем смысла. С точки зрения самок, общественное устройство бонобо работает безупречно: узнать, кто отец детеныша, невозможно.
Сообщества бонобо заметно менее агрессивны по отношению друг к другу, чем сообщества шимпанзе. Самцы не патрулируют границ, не ищут драки. Биологи даже наблюдали, к своему немалому удивлению, как группы бонобо из разных стай мирно проводили время вместе.
Почему же поведение бонобо так отличается от поведения шимпанзе? Похоже, дело в том, что условия жизни бонобо, направляющие эволюцию их общественного устройства, отличаются от условий жизни шимпанзе одной тонкой, но очень важной деталью. Далее мы излагаем теорию, предложенную специалистом по шимпанзе из Гарвардского университета Ричардом Рэнгемом, частично основывающимся на наблюдениях японского ученого Такаеси Кано и его коллег.
На первый взгляд, между средой обитания шимпанзе и бонобо нет никаких заметных различий. И те и другие живут в тропических лесах, хотя шимпанзе обитают еще и в саванне. Шимпанзе живут по всей Тропической Африке от западного берега до восточного, но при этом они живут севернее реки Заир, а бонобо — южнее.
Река — это граница, к югу от которой не водятся гориллы. Гориллы — прожорливые едоки травянистых растений. Шимпанзе к северу от реки, живущие с ними на одной территории, едят только плоды деревьев, оставляя травы и листья соседям. А вот бонобо к югу от Заира едят и то и другое, и зубы у них приспособлены к срезанию травы.
Разница в рационе приводит к важнейшим последствиям. Самки шимпанзе собирают еду каждая на своем участке: это наиболее эффективный способ прокормиться. Но для бонобо в лесу пищи в избытке, и потому они могут пастись группами более-менее постоянного состава. Так самки получают возможность сдружиться, что они и делают, используя традиционную для бонобо социальную смазку — интенсивный секс. «Иными словами, стабильность группы порождает власть женщин», — пишет Рэнгем [188].
И у бонобо, и у шимпанзе общество устроено так, чтобы каждая особь могла наиболее успешно использовать среду обитания. Эволюция бонобо закономерно предполагала серьезные генетические изменения сравнительно с шимпанзе [189]. Самцам пришлось умерить уровень агрессии, а самкам приобрести вкус к формированию сильных союзов, без которых они не смогли бы контролировать самцов.
Хотя ученые пока не могут этого доказать, более вероятным кажется, что бонобо произошли от шимпанзе, а не наоборот. Вместе с тем оба вида происходят от общего предка шимпанзе и людей, который в своей поведенческой матрице должен был сочетать черты бонобо и шимпанзе. Это объяснило бы, откуда у людей их противоречивые склонности к агрессии и к кооперации. «Человек последовательно характеризуется и большей жестокостью, чем шимпанзе, и большей эмпатией, чем бонобо: мы, безусловно, самая противоречивая из обезьян, — пишет ученый Франс де Вааль. — В наших сообществах не бывает ни полного мира, ни тотального соперничества; ни чистый эгоизм, ни всеобщая добропорядочность не торжествуют нигде» [190].
Помимо приобретенной или врожденной приспособленности к среде обитания социумы человека и шимпанзе роднит еще одно важнейшее качество: склонность к убийству себе подобных. Воля к убийству представителей своего вида, судя по всему, коррелирует с развитым интеллектом. Возможно, из всех видов животных только человек и шимпанзе сумели рассудить, что полное истребление врага, хотя и требует дополнительных усилий, но является максимально верным решением, и не стоит оставлять врагу жизнь и возможность продолжить борьбу.
Военные умения недооценены как биологический феномен; в своем роде они столь же замечательное усовершенствование человека, как и его способности к творчеству, явленные в пещерных росписях позднего палеолита. Военное дело у людей имеет несколько уровней сложности, и на высших уровнях становится неотъемлемым компонентом государственного управления. Между тем на нижнем конце спектра в плане целей и методов наблюдается практически та же ситуация, что и у шимпанзе.
Война у шимпанзе — это группы самцов, патрулирующие границы своей территории и высматривающие самца из соседней стаи, которому хватило легкомыслия кормиться в одиночку. Иногда они совершают набеги вглубь вражеского участка. «В патруле у обезьян наблюдается характерное и необычное поведение, — пишет ученый Джон Митани. — Они не шумят, насторожены и сосредоточены. Идут плотной цепью, то и дело замирают, прислушиваясь, нюхают землю и увлеченно изучают ночные гнезда, сооруженные другими шимпанзе, помет и объедки» [191]. Они в тревоге, как люди, совершающие набег.
Шимпанзе тщательно просчитывают шансы и стараются не рисковать — абсолютно оправданная тактика, если драться приходится все время. Они предпочитают нападать на одиночек и потом отступать на свою территорию. Наткнувшись на вражеский патруль, оценивают численность противника и, если врагов больше, спешат скрыться. Ученые подтвердили это, проигрывая в динамик клич одинокого самца партиям шимпанзе различной численности. Оказалось, что группа идет на крик, только если состоит из трех и более особей; патрули-двойки предпочитают уклониться от встречи. Трое против одного — наилучший расклад: двое держат жертву, а третий колотит, пока та не испустит дух.
Набег — это основная форма военных действий, практикуемых примитивными человеческими сообществами. Яномамо тоже тщательно планируют набеги и стараются свести риск к минимуму. «Цель набега — убить одного или нескольких врагов и скрыться незамеченными», — пишет Наполеон Шаньон [192].
Война — занятие, которое отделяет шимпанзе и людей от всех прочих живых существ на земле. «Очень немногие виды живут патрилинейными, связанными по мужской стороне сообществами, где женские особи, чтобы избежать инбридинга, традиционно отправляются искать брачного партнера в чужой клан, — пишут Ричард Рэнгем и Дейл Петерсон. — И только два из этих видов обеспечивают патрилинейность при помощи инициируемой мужскими особями постоянной территориальной агрессии, в том числе кровавых набегов на соседей с целью застать врасплох и убить. Из 4000 видов млекопитающих, из 10 млн или больше того других видов животных такая поведенческая комбинация присуща только шимпанзе и человеку».
К войне шимпанзе и человека, по крайней мере сообщества, подобные яномамо, побуждает одна и та же ключевая мотивация. Шимпанзе защищают кормовые участки самок ради собственного репродуктивного преимущества.
Той же программой руководствуются и яномамо. Захват женщин редко бывает у них основной целью набега, но всегда предполагается как часть военного успеха. Захваченную женщину насилуют все участники набега, затем все мужчины в деревне, после чего она дается одному из них в жены.
Но настоящее репродуктивное преимущество от участия в набеге — это статус, который получает всякий, убивший врага. Чтобы душа убитого не могла отомстить, воин, убивший человека, должен пройти ритуальное очищение — обряд унокаимоу. Прошедшие этот ритуал мужчины получают титул унокаи, и об этом знает вся деревня. Унокаи, как выяснил Наполеон Шаньон, имеют в среднем в 2,5 раза больше жен, чем неубивавшие мужчины, и более чем в три раза больше детей.
Многолетний труд Шаньона необычен своей продолжительностью. Но при всей кропотливости его работы ученое сообщество не торопилось принимать выводы исследователя, сопротивляясь идее, что насилие может быть репродуктивно оправданным. Один из критиков, Марвин Харрис, предположил, что вражда у яномамо вызвана дефицитом белка. Шаньон описывает, как эту мысль восприняли сами яномамо. «Я объяснил им взгляды Харриса: "Он говорит, вы сражаетесь за дичь и мясо, и не верит, что война идет за женщин". Они посмеялись и отвергли теорию Харриса в таких словах: "Yahi yamako buhii makuwi, suwa kaba yamako buhii barowo!" ("Мы, конечно, любим мясо, но женщин мы любим гораздо больше!")» [193].
Зачем яномамо ведут жизнь, в которой так велик риск насильственной смерти? Очевидный ответ — репродуктивное преимущество, которое дает статус унокаи; конечно, эта мотивация не обязательно должна осознаваться. У шимпанзе точно те же мотивы, что и у унокаи, и равно та же цена. В Национальном парке Гомбе от рук сородичей погибает около 30% взрослых самцов, это тот же уровень потерь, что и у яномамо. Мужчина или самец шимпанзе имеет шанс погибнуть, защищая территорию, но возможности передать гены потомству это его не лишает. Те особи, которые выигрывают от его гибели, состоят с ним в родстве, и многие гены у них — те же, что у него. Участники набега получат награду и родят сыновей, передав свои черты по наследству. Такова логика патрилокальности.
Любовь к насилию и войне выделяется среди всех поведенческих форм, унаследованных человеком и шимпанзе от общего предка. Жестокие войны между современными государствами сопровождаются величайшим кровопролитием. Однако расхожее представление, будто примитивные народы, не в пример цивилизованным, были миролюбивы, и случавшиеся иногда между ними раздоры не имели серьезных последствий, неверно. Война между догосударственными сообществами была безостановочной и беспощадной и велась с целью, нередко успешно достигаемой, полного уничтожения противника. Что касается человеческой природы, то люди в ранних сообществах, скорее всего, были гораздо более агрессивными, чем теперешние. Строго говоря, за последние 50 000 лет человек изрядно умерил воинственность.
«Мирные догосударственные сообщества были чрезвычайно редки: войны вспыхивали постоянно, и без малого всем взрослым мужчинам в таких сообществах всю жизнь то и дело приходилось воевать», — пишет Лоренс Кили, антрополог из Иллинойсского университета в Чикаго. Первобытные войны велись не армиями, выстроенными на поле боя, как в западной цивилизации, а путем внезапных набегов и засад. Число убитых в одном набеге было, в общем, невелико, но, поскольку война не прекращалась, жертв было, если посчитать в процентах от общего населения, значительно больше, чем в войнах между государствами. «На самом деле примитивная война из-за того, что стычки происходят постоянно, а методы особо жестоки, куда более смертоносна, чем та, которую ведут цивилизованные государства. Примитивные методы войны были весьма разрушительны: они уничтожали имущество, в частности средства производства и жилища, и сеяли страх постоянными внезапными смертями и страшными увечьями», — пишет Кили [194].
Кили делает выводы на основе археологических свидетельств, в том числе относящихся к позднему палеолиту, а также на базе антропологических исследований примитивных народов. Эти исследования охватывали три уцелевшие доныне этнические группы охотников и собирателей: бушменов, эскимосов и австралийских аборигенов, а также некоторые сельскохозяйственные племена типа бразильских яномамо и новогвинейцев, занимающихся свиноводством и выращиванием ямса.
Для снижения риска первобытные воины выбирают особые тактики, например засады или набеги на рассвете. Но даже при такой тактике они несут огромные потери, и не в последнюю очередь потому, что не берут пленных. Это логично, когда главная цель войны — полностью уничтожить врага. Захваченных вражеских воинов убивали на месте, исключение составляли лишь ирокезы, которые уводили пленников, чтобы дома предать мучительной казни, и некоторые колумбийские племена, которые предпочитали откармливать захваченных врагов перед съедением.
Война в примитивных сообществах была обыденным занятием. По оценкам Кили, около 65% мужчин сражались постоянно, а 87% — чаще раза в год [195]. Типичное родоплеменное сообщество, по подсчетам Кили, ежегодно теряло на войне около 0,5% своей численности. Если бы в XX в. уровень военных потерь был таким, то за век человечество потеряло бы убитыми на войне два миллиарда людей.
В тех редких случаях, когда войска примитивных сообществ сходились в большом сражении, убитыми обычно теряли около 30%. У индейцев мохаве считалось, что отряд в обычном бою теряет троих из каждого десятка. Новогвинейское племя маэ энга в одном из сражений поредело на 40%. Для сравнения: в сражении под Геттисбергом северяне потеряли убитыми 21%, Конфедерация — 30%.
К похожим выводам независимо от Кили пришел недавно археолог Стивен Леблан из Гарвардского университета. «Нам нужно понять и принять то обстоятельство, что за все время существования человечества его история никогда не была мирной, — пишет он. — Хотя, конечно, временами где-то устанавливалась мирная жизнь, но в общей картине такие затишья выглядят редкими и кратковременными… Чтобы вполне понять современную войну, мы должны увидеть в ней практически универсальную форму человеческого поведения, которая сопровождала нас на всем пути из обезьян в люди» [196].
Воины в примитивных культурах, отмечает Кили, отлично владели своим искусством. При всем неравенстве вооружения в открытом бою они регулярно одерживали верх над армиями цивилизованных народов. В индейских войнах армия США, если приходилось драться в поле, «обычно терпела жестокие поражения», как от семинолов в 1834 г. или в битве при Литл-Бигхорне. В 1879 г. в Южной Африке британскую армию, вооруженную пушками и гатлингами, наголову разбили в битвах при Изандлване, Майерс-дрифт и Хлобане зулусы с копьями и щитами из бычьей кожи. В 1890-х в Сахаре туареги разгромили французов. Государственные армии в итоге побеждали только за счет численного перевеса и истощения ресурсов противника, но не за счет воинского искусства.
Но как примитивные племена достигли такого воинского мастерства? Постоянной практикой 50 000-летней безостановочной войны. Даже в самых жестких природных условиях, когда уже само выживание требует немалых усилий, примитивные сообщества все равно не отказываются от более насущной цели — истреблять себе подобных. Антрополог Эрнест Берч глубоко изучал военное дело у эскимосов северо-западной Аляски. Он установил, как пишет Леблан, «что и прибрежные, и материковые деревни часто строились там, где их легче оборонять: на мысах или на опушке густого ивняка, защищающего от нападения. Между домами нередко рылись подземные ходы, чтобы обитатели могли спастись в случае неожиданного набега. Важную роль играли собаки-сторожа. Берч отмечал, что войны у эскимосов ведутся до полного истребления врага, и обычно агрессор не щадит ни женщин, ни детей и не берет пленных — разве только затем, чтобы убить их позже. Берч также установил, что «самой популярной тактикой у эскимосских воинов были внезапные набеги на рассвете, но случались и открытые бои».
И Кили, и Леблан считают, что как антропологи, так и археологи старательно замалчивали агрессивность примитивных культур. «Я не собираюсь здесь упрекать коллег, но невозможно не отметить то обстоятельство, что ученое сообщество как бы не заметило того, что я считаю своего рода квинтэссенцией человеческой истории», — пишет Леблан. «Я понял, что археологи послевоенной эпохи искусственно "замиряли прошлое" и в массе своей были предубеждены против идеи доисторической войны», — вторит ему Кили.
Кили полагает, что завоевания и культура войны как предмет изучения у академического сообщества не в чести после того, как Европа пережила нацизм, когда с ней обходились так же, как прежде она со своими колониями. Так или иначе, мы видим среди ученых определенное нежелание признавать истинные масштабы вооруженных конфликтов в давней истории человечества. Кили сообщает, что испрашивал грант на изучение неолитического частокола и рва трехметровой глубины, и его заявку не одобряли, пока он не заменил в описании сооружения слово «укрепление» на слово «ограда». Леблан сетует, что большинство археологов не замечают укреплений вокруг майяских городов и майяскую элиту описывают как миролюбивых жрецов. Однако последние 20 лет ученые изучают майяскую письменность. Вопреки радужной картине, которую рисуют современные археологи, записи майя показывают, что их якобы миролюбивая элита участвовала в войнах, завоеваниях и кровавых жертвоприношениях побежденных врагов.
Откопав запас крупных округлых булыжников, археологи пишут, что это кипятильные камни, отбрасывая самое очевидное объяснение: снаряды для пращи. Если в захоронении обнаруживаются копья, мечи, щиты, части колесницы и мужской скелет в доспехах, ученые уверяют: символы статуса, а не оружие, которое использовали для войны. Многочисленные медные и бронзовые топоры, обнаруженные в захоронениях позднего неолита и бронзового века, признаны не боевыми топорами, а некоей валютой. Сохранившаяся 5000-летняя мумия, обнаруженная в 1991 г. в тающем леднике и прозванная учеными Эци, имела при себе такой медный топорик. Ее нашли, сухо замечает Кили, «с одной из тех монет, из озорства насаженной на рукоятку, будто топор. Еще у Эци были при себе кинжал и лук со стрелами: это он, видимо, получил где-то на сдачу».
Несмотря на то что покойник был вооружен до зубов, археологи с антропологами видели в нем то пастуха, который заснул и мирно замерз во внезапной снежной буре, то торговца, отправившегося по делам через Альпы. Подобным рассуждениям пришел конец, когда рентгенография обнаружила в груди у вооруженного пастуха наконечник стрелы. «Несмотря на то что в последние годы многие антропологи все охотнее принимают мысль, что прошлое человечества не было мирным, — отмечает Леблан, — в ученой среде еще упорно держится желание не замечать нашего общего кровавого прошлого. Широкая аудитория усваивает эти предубеждения, и миф о миролюбивых предках живет».
Если примитивные сообщества из исторического прошлого так увлекались войной, весьма вероятно, что их дальние предки были еще агрессивнее. Одним из подтверждений этой догадки стало генетическое открытие, сделанное во время изучения коровьего бешенства.
Один из самых несимпатичных аспектов первобытной войны — это каннибализм. Каннибализм сам по себе предполагает ситуацию вражды, ведь жертвы не по доброй воле становятся обедом. Антропологи с археологами долго не хотели признавать, что в своем идиллическом прошлом люди ели друг друга. Антрополог из Университета штата Нью-Йорк в Стоуни-Брук Уильям Аренс в изданной в 1979 г. книге «Людоедский миф: антропология и антропофагия» утверждал, что никаких веских доказательств людоедства не существует и что большинство сообщений о нем — пропаганда одной культуры, стремящейся утвердить идею своего морального превосходства над другой. Когда антрополог Кристи Тернер из Университета штата Аризона предположил, что разрубленные обожженные и очищенные от мяса фрагменты примерно 30 человеческих скелетов, обнаруженные в раскопках на территории древнего племени анасази, есть не что иное, как остатки каннибальского пиршества, ученое сообщество отказалось принимать такую версию. Критики объясняли состояние костей действиями животных-падальщиков, погребальными ритуалами, несчастным случаем — только не людоедством.
И хотя некоторые рассказы о каннибалах действительно могут быть выдумкой, Кристи Тернер и Тим Уайт из Калифорнийского университета в Беркли на сегодня обнаружили останки съеденных людей в 25 раскопах на юго-западе Америки. Тернер считает, что все это дело рук анасази — племени, которое обитало на этих землях между 900 и 1700 г. и прибегало к людоедству как к инструменту социальной политики. Людоедство наблюдалось в Центральной и Южной Америке, на Фиджи, в Новой Зеландии и в Африке. Ацтеки превратили жертвоприношение пленных врагов в государственную церемонию, и их цивилизация оставила рецепт рагу из человечины. С каннибализмом было связано широко распространенное верование, будто, поедая определенные органы убитого, часто воина, поедатель приобретал его силу или храбрость. Встречаемость случаев людоедства в разных культурах по всему миру показывает, по мнению Кили, «что ритуальное поедание определенных частей трупа, хотя вряд ли было у первобытных воинов нормой, но и редкостью тоже явно не было».
Могло ли людоедство быть такой повсеместной и глубоко укорененной практикой, чтобы оставить след в человеческом геноме? На такую мрачную вероятность наткнулись ученые, взявшиеся оценить возможный масштаб эпидемии коровьего бешенства среди британцев, евших зараженное мясо. Коровье бешенство относится к разрушающим мозг заболеваниям, вызванным аномальными мозговыми белками, так называемых прионами. Против всех ожиданий британских чиновников прионы могут пересекать межвидовые границы: коровьи прионы, размягчающие коровий мозг, с равным успехом размягчат человеческий, если человек съест нервную ткань коровы.
Но человеческие прионы еще скорее разрушат человеческий мозг. Риск подвергнуться воздействию человеческих прионов возникает у тех, кто поедает человеческие мозги. Такая практика была традиционной у новогвинейского племени форе, где примерно около 1900 г. распространился новый погребальный ритуал: женщины и дети съедали мозг умершего. Примерно в 1920 г. среди форе начались случаи распада мозга — болезни, которую они назвали куру.
Очень похожая на нее болезнь Крейтцфельдта–Якоба (БКЯ) изредка отмечается в самых разных человеческих популяциях. БКЯ возникает после случайной мутации, заставляющей клетки мозга производить белок патологической структуры. Видимо, болезнь куру появилась после того, как группа форе полакомилась мозгом носителя БКЯ.
Закрепившись в популяции форе, куру стала уничтожать ее представителей: дошло до того, что в некоторых деревнях молодые женщины вымерли едва не поголовно. Эпидемия быстро пошла на убыль, после того как австралийские власти в 1950-х запретили форе традиционные погребальные пиршества.
Недавно группа ученых под руководством Саймона Мида из Университета города Лондона изучала генетику женщин форе старше 50 лет. Все исследуемые, хотя участвовали во множестве погребальных пиров, не заболели куру и, предположительно, обладали какой-то генетической защитой от этой патологии. Группа Мида исследовала ДНК их прионового гена и обнаружила более чем у 75% особенную генетическую сигнатуру [197]. В то же время у всех заболевших коровьим бешенством британцев сигнатура была противоположного характера.
Обнаружив эту защитную сигнатуру, ученые затем обратились к другим популяциям из разных частей мира. Выяснилось, что сигнатура встречается во всех этнических группах, какие только были проверены, за исключением японцев, у которых обнаружилась своя защитная сигнатура в другом участке гена.
Серия генетических анализов показала, что защитная сигнатура слишком уникальна, чтобы быть случайной, и, должно быть, распространялась в процессе естественного отбора. Другие тесты показали, что сигнатура существует давно и, вероятно, была у прародителей человечества еще до того, как они покинули Африку. Если было так, то японцы, предположительно, утратили свою сигнатуру по вине дрейфа генов, но сформировали взамен утраченной новую, поскольку без нее было не обойтись.
Так почему эпидемия коровьего бешенства в Британии оказалась не такой смертоносной для нации любителей говядины, как опасались вначале? Похоже, что британцев отчасти защитило древнее людоедское наследство. Наличие защитной сигнатуры у британцев и других народов спустя столько поколений после их последних людоедских пиров показывает, насколько обычным делом был каннибализм у прародителей человечества и их потомства во всех концах земли. Распространенность каннибализма в свою очередь свидетельствует о том, что ранние человеческие популяции постоянно воевали.
«Существует врожденная предрасположенность к формированию культурного аппарата агрессии тем образом, который отличает сознающий разум от сырых биологических процессов, кодируемых генами, — пишет биолог Эдвард Уилсон. — Культура придает вражде характерные формы и освящает равную приверженность им всех членов племени» [198].
И у шимпанзе, и у людей гены равно предписывают вражду к чужакам, пишет Уилсон, но люди, благословенные даром языка, нуждаются в каких-то видимых причинах для истребления ближних. Прежде чем пойти на соседа войной общество разжигает в себе решимость, договариваясь считать, что соседи в чем-то виноваты: отняли наше или не исполнили каких-то договоренностей. Религиозные деятели заверяют, что местные духи одобрили поход и помогут в сражениях, и колонны маршируют на врага.
Человеческая предрасположенность к одобренной обществом агрессии — совсем иная поведенческая форма, нежели агрессия на личном уровне. Драчливые индивиды рано или поздно на долгие годы отправляются за решетку, а в примитивных популяциях сообщество дает санкцию на их убийство. Индивидуальная агрессия редко помогает передать гены по наследству. Но социально одобренная агрессия, т.е. война, вполне может. Предрасположенность к войне не означает, что война всюду неизбежна, поскольку предрасположенность актуализируется только в определенных ситуациях. Воинственные викинги X столетия превратились в мирную Скандинавию века XX.
В эпоху присваивающего хозяйства победа в войне выгодна: она расширяет территорию, повышает репродуктивный успех. Эту логику ученые так не хотели признавать, видя в ней оправдание и даже прославление войны. Но, замалчивая повсеместность войны в прошлом, они затушевывают важное и удивительное обстоятельство, упоминаемое Кили: современным обществам удалось заметно снизить военную активность на планете.
Если мы полагаем, что ранние люди были непрерывно заняты бесконечной войной, то картина позднего палеолита, реконструированная историками, выглядит странно неполной. Что значит: на смену ориньякской культуре пришла граветтская? Что изготовители ориньякских орудий, проснувшись однажды утром, решили отныне делать все по-граветтски? Или что после многочисленных кровавых стычек носители граветтской культуры уничтожили ориньякцев? Когда в последний ледниковый максимум северные широты стали непригодны для жизни и ледники потеснили северных людей на юг, возможно ли, чтобы южане встретили вторгшихся к ним пришельцев с распростертыми объятиями? Если война была нормой, значит, она сказывалась во всех аспектах жизни ранних человеческих сообществ.
Война — яркая и особенная составляющая человеческой истории, и она полностью заслоняет другое, не менее примечательное свойство человеческого общества. Это свойство — полная противоположность войны, уникальная способность человека ладить с собратьями, а главное — с неродственными ему индивидами. В суперорганизмах типа пчелиного или муравьиного в центре сообщества находится группа родственных друг другу особей, имеющих общий генетический интерес. Похожим образом дело обстояло и у людей при родоплеменном строе. Однако люди научились создавать связи, тянущиеся далеко за пределы рода или племени, и развили систему, позволяющую множеству чужих друг другу людей взаимодействовать в составе крупного сложного единого сообщества.
Этот уникальный человеческий тип социальности приобретался не просто. Его отдельные элементы эволюционировали в течение многих лет. Самым глубинным преобразованием, переходом от обезьяньего типа сообщества к человеческому, было возникновение супружеской семьи, которая всем мужским особям обеспечивает возможность размножения и одновременно мотивирует их сообща добывать пищу и защищать границы. Второй элемент, который развился из инстинкта, свойственного всем приматам, — понятие справедливости и взаимности, мотивирующее человеческие сообщества к контактам и торговле с соседями. Третьим элементом был язык. И четвертым, компенсирующим риски, привнесенные языком, была религия.
Все эти институты опираются на основной мотив поведения общественных животных: сотрудничество предпочтительнее соперничества.
Для нас необходимость социального поведения очевидна, однако в царстве животных общественные образования большая редкость. Строго говоря, объяснить даже самые зачаточные формы социальности с позиций эволюционной теории ученые не могли до самого последнего времени.
Дело в том, что социальность не приносит никакой пользы, если члены сообщества не помогают друг другу, но при этом любые действия, совершаемые для ближнего, — это недовложение в собственное потомство и в собственный репродуктивный успех. Если бы альтруисты рожали меньше, естественный отбор уничтожил бы альтруистическое поведение. Но без альтруизма нет смысла жить сообществом. И как тогда вообще сформировалось социальное поведение?
Биологи довольно убедительно объясняют, как оно могло возникнуть в группах близкородственных особей: эта теория получила название теории совокупной приспособленности. Другая теория — взаимного альтруизма — объясняет, как могли сформироваться поведенческие механизмы, предписывающие помогать даже чужакам, по крайней мере тем, от которых можно в будущем ожидать ответной услуги.
Почему пчела жертвует жизнью, защищая улей? Зачем рабочие муравьи соглашаются на бесплодие и посвящают жизнь вскармливанию потомства муравьиной царицы? Уильям Хэмилтон существенно дополнил дарвиновскую теорию, показав, какую пользу в эволюционном смысле может приносить альтруизм, по крайней мере внутриклановый. Дарвиновская приспособленность, определяемая как репродуктивный успех, — это способность передать в следующее поколение как можно больше генов. Открытие Хэмилтона состояло в том, что дарвиновскую приспособленность следует расширить за счет тех генов, которые повторяются у разных членов клана. Поскольку гены одинаковы, унаследованы от одних родителей и прародителей, то помочь им перейти в следующее поколение — то же самое, что передавать свои.
Понятие расширенной приспособленности, или, как его назвал Хэмилтон, совокупной приспособленности, предполагает, что индивид кровно заинтересован обеспечить выживание потомства, кровных сестер и братьев и родителей — с ними у него 50% общих генов — и существенно, хотя и меньше, заинтересован в выживании внуков, племянников, сводных братьев и сестер, бабок и дедов, дядьев и теток, с которыми разделяет только 25% генотипа.
Чтобы обеспечить максимальную совокупную приспособленность, отдельным особям нужно умерять состязательность и до известной степени поступаться своими интересами ради клана, иначе говоря, практиковать социальное поведение. Таким образом альтруисты оказываются лучше совокупно приспособленными, чем абсолютные индивидуалисты, и их гены в определенных условиях лучше распространяются. Теория Хэмилтона объясняет многие загадочные особенности суперорганизмов: например, самопожертвование у общественных насекомых — пчел, муравьев и термитов. Она же помогает понять, почему сообщества шимпанзе и племенные группы у людей строились по линиям родства.
Насколько важны родственные связи для выживания — особенно заметно в экстремальных обстоятельствах. Первую зиму в Новом Свете не пережили около 51% из 103 прибывших на «Мэйфлауэре» обитателей Плимутской колонии. Оказалось, что погибшие, в отличие от выживших, почти не имели родственников, прибывших вместе с ними. В партии Доннера, запертой зимой 1846 г. в высокогорье Сьерра-Невады, выжили только трое из пятнадцати холостых мужчин, при этом с каждым из выживших в этой партии шло в среднем 8,4 члена семьи [199].
Однако родственные связи как объединяющая сила имеют довольно ограниченное действие. Наполеон Шаньон в своей работе о яномамо отмечает, что с ростом населения деревни родственные связи между обитателями ослабевают. И тогда население делится, как правило, по клановым границам, чтобы в двух меньших группах оказались только достаточно близкие родственники. «Кланово-организованные группы могут дорастать лишь до определенного предела, а затем начинают дробиться на части», — пишет Шаньон. Споры вспыхивают по самым обыденным поводам: половые связи, неверность, язвительные шутки или замаскированные оскорбления. «С разрастанием деревни поддерживать внутренний порядок и общее сотрудничество становится все труднее, и рано или поздно возникают фракции: родственники стоят друг за друга, и в общине возникает социальная напряженность. Вероятно, существует верхний предел численности группы, успешно организованной по принципам родства, наследования и брака — механизмов интеграции, обычно имеющихся в распоряжении примитивных народов» [200].
В большинстве деревень яномамо жители обычно связаны родством более тесным, чем двоюродное [201]. Но неклановые общества гораздо многочисленнее, как будто в группах, переросших пределы родовых, начинает действовать какой-то новый объединяющий фактор. Всю недавнюю историю человечества, пишет Наполеон Шаньон, можно представить как борьбу за преодоление клановых границ: «В рассуждениях о нашем социальном прошлом в эпоху собирательства и зарождения земледелия постоянно упоминается "магический" диапазон от 50 до 100 единиц как типичный размер сообществ, в которых разворачивалась наша недавняя культурная и биосоциальная эволюция, как максимальный размер социальной группы, предел, который мы перешагнули лишь совсем недавно, каких-то несколько тысяч лет назад» [202].
Один из механизмов, которым биологи пытаются объяснить рост численности человеческих групп, — это принцип взаимного альтруизма, предписывающий помогать даже не родственным тебе членам сообщества, потому что в будущем они могут оказать ответную услугу. Стратегия взаимности, когда ты помогаешь прежде незнакомому соплеменнику, а затем держишься с ним так, как он с тобой (отворачиваешься, если он отворачивается, помогаешь, если он помогает тебе), во многих обстоятельствах оказывается выгоднее любой иной. Таким образом, эта форма поведения могла эволюционировать дальше при условии, что параллельно ей развивался механизм, позволяющий разоблачать и наказывать мошенников: без этого мошенники оказались бы успешнее, а ситуационные альтруисты в конце концов вымерли бы.
Ситуационный, или взаимный, альтруизм может сформироваться далеко не у всех биологических видов. Для этого нужно, чтобы особи узнавали друг друга и имели долгую память — помнить, кто кому обязан. Ярчайший пример взаимного альтруизма мы наблюдаем не у кого иного, как у вампировых летучих мышей. Они обитают в Южной Америке и живут колониями размером примерно с дюжину взрослых особей с детенышами. Кормятся, прокусывая кожу спящих животных — в наши дни в основном коров или лошадей — и впрыскивая в рану вещество-антикоагулянт под названием дракулин. Однако вылеты на сбор крови не всегда бывают удачны. Согласно данным Джеральда Уилкинсона из Университета Мэриленда, трети молодых особей и 7% взрослых не удается напиться крови на ночной охоте.
Это серьезная проблема, потому что если вампир не поест три дня подряд, он погибнет. Как обнаружил Уилкинсон, колония вампиров решает эту проблему так: успешные охотники отрыгивают часть добытой крови тем, кому не повезло. Особенно охотно вампиры помогают друзьям, с которыми у них взаимный груминг, тем, кто в крайней нужде, и тем, от кого недавно сами принимали помощь [203]. Взаимный альтруизм вампиров, должно быть, удивительно эффективен, поскольку вампировые летучие мыши при всем риске голодной смерти после трех неудачных выходов на охоту доживают до 15 лет.
Если социальный альтруизм развился у вампиров, нет причин, по которым он не мог бы возникнуть у приматов. И в самом деле, именно на нем строится коалиционная политика самцов, когда альфа-самцу, чтобы сохранять господство в иерархии, не обойтись без поддержки союзников. Биолог Роберт Трайверс, первым показавший, как взаимный альтруизм может закрепляться в процессе естественного отбора, полагает, что у людей сформировался обширный спектр сложных поведенческих моделей, связанных с альтруизмом, включая обман (невозмещение альтруистической помощи подателю), возмущение обманом и разные методы разоблачения обмана [204].
Многие повседневные эмоции можно представить как своего рода следствие ожидания взаимности и обиды обманутого ожидания. Если нам кто-то по душе, мы хотим обмениваться с ним услугами. Мы сердимся на тех, кто не платит услугой за услугу. Мы стараемся отомстить тем, кто нас использует. Нам совестно, если мы сами не можем ответить на добро, и стыдно, если нас в этом изобличают публично. Если мы верим, что человек, не сумевший ответить нам, искренне об этом сожалеет, мы прощаем его. Но если обнаруживаем, что раскаяние фальшиво, отказываем в доверии [205].
Похоже, что именно инстинкт взаимности и обслуживающий его аппарат выявления обманщиков послужил истоком такой фундаментальной человеческой практики, как торговля с соседями. Разветвленные торговые связи — одна из форм поведения, характерных для человеческих сообществ, возникших в позднем палеолите, который начался около 50 000 лет назад. В родоплеменных сообществах сложились довольно развитые системы торговли.
Племя собирателей йир-йоронт, живущее на севере Австралии, до недавних пор существовало в каменном веке. Одним из самых необходимых предметов, используемых в любых занятиях, от охоты до сбора дров, у них были каменные топоры. Однако йир-йоронт живут в джунглях на побережье, а ближайший каменный карьер находится в 800 км. Как же они добывали свои полированные каменные топоры? Они изготавливали продукт, пользующийся большим спросом у их южных соседей: копья с наконечниками из шипов ската-хвостокола. Копья продавались во внутренние области страны и проходили сквозь длинную цепь посредников, на каждом этапе их выменивали на разное число каменных топоров. Курс обмена копий на топоры на каждой из торговых факторий обеспечивал продвижение топоров на север, а скатовых копий — на юг [206].
Торговля — это основа экономической деятельности, потому что она дает участникам стимул специализироваться на производстве предметов, которые контрагент находит ценными. Однако торговля невозможна без доверия, без решения обходиться с абсолютно чужими людьми так же, как с членами семьи. Человек — единственный биологический вид, развивший у себя такую степень социального доверия, когда исполнение важнейших задач охотно передается в руки чужаков, не относящихся к семье. Этот комплекс поведенческих моделей — выстроенных вокруг взаимности, справедливого обмена и разоблачения мошенников — и лег в основу всех великих городских цивилизаций, включая существующие сегодня.
«Принцип взаимности и способность рассчитывать издержки и выгоды кооперации — фундамент нашей общественной жизни, — пишет экономист Пол Сибрайт, — заставляющий относиться к чужакам как к родственникам или друзьям». Примечательно, что такое поведение сформировалось в тот самый период, когда первобытная война была в самом разгаре и у людей были все причины относиться к чужакам с подозрением. Незнакомцы и сейчас могут быть опасны, однако в определенных обстоятельствах мы им доверяем по умолчанию. «Признание того, что большинству людей в большинстве ситуаций можно доверить участие в сложной сети социальных взаимодействий, радикально изменило психологию нашей обыденной жизни», — пишет Сибрайт. Именно поэтому «мы беззаботно выходим за порог пригородного дома и растворяемся в толпе из десяти миллионов незнакомцев» [207]. Без этой врожденной склонности доверять чужим людям человеческие общества поныне были бы семейными группами не больше нескольких десятков душ, и ни города, ни великие экономики не могли бы возникнуть.
Каким же путем уровень взаимного доверия мог так возрасти? Мозг млекопитающих производит два гормона, играющих, как становится ясно, центральную роль в модулировании социального поведения: окситоцин и вазопрессин. Эти гормоны вырабатываются гипофизом и оказывают действие как на мозг, так и на весь организм. Окситоцин запускает родовые схватки и образование материнского молока. Его влияние на психику, по крайней мере у лабораторных животных, состоит, главным образом, в стимулировании аффилиативного поведения, т.е. доверия к другим и в снижении от природы свойственного животным стремления избегать близкого соседства других особей.
А что окситоцин провоцирует у людей? Ученые из Цюрихского университета открыли, что он существенно повышает уровень доверия к ближним. Окситоцин, пишут они, «сказывается прежде всего на готовности индивида принимать риски, связанные с межличностными контактами». Такое заключение ученые сделали после серии опытов, в которых испытуемым давали вдохнуть окситоцин, а потом предлагали игры, демонстрирующие, насколько участники доверяют друг другу [208].
Если таким образом задается биологическая основа для открытости, то степень этой открытости легко можно было бы повышать или понижать в ходе эволюции путем генетических изменений, либо повышающих продукцию окситоцина, либо усиливающих реакцию мозга на него. Таким образом, у охотников и собирателей гены, вероятно, программировали слабый ответ мозга на окситоцин, а обитатели городов развили у себя повышенную чувствительность к нему. Каким бы в точности ни был этот механизм, зная биологические основы доверия и открытости, легче понять, как на разных стадиях человеческой эволюции закреплялись эти формы поведения.
Доверие — важнейший механизм объединения людей, взаимодействующих в обществе. Но оно усиливает грозящую любому сообществу опасность — опасность появления тунеядцев. Тунеядцы пользуются благами общежития, но не несут его издержек. Они представляют собой серьезную угрозу обществу, поскольку уменьшают выгоды общежития для других и, если остаются безнаказанными, могут спровоцировать распад социума.
Человеческие сообщества давно выработали защитный механизм против тунеядцев. Эта защитная система — один из главных организационных принципов любого общества — приобрела такое множество других функций, что его первоначальная задача просто потерялась из виду. Речь о религии.
Суть религии — коллективизм: религиозные ритуалы отправляются множеством людей, собравшихся в одном месте. Само название, происходящее, вероятно, от латинского religare — связывать, говорит о роли этого явления в сплачивании общества. Религиозные церемонии предполагают эмоционально насыщенные массовые практики, например песнопения или танцы, и это объединяющее физическое действие укрепляет в участниках приверженность общему мистическому взгляду на мироздание.
Склонность к религиозным верованиям может быть у человека врожденной, поскольку встречается в человеческих сообществах по всему миру. Врожденные поведенческие механизмы формируются путем естественного отбора, потому что обеспечивают какие-то преимущества в борьбе за выживание. Но если религиозность относится к врожденным качествам, то какие она дает преимущества?
Никто не может точно сказать, для удовлетворения каких нужд у охотников и собирателей возникла религия. Однако есть высокая вероятность, что религия эволюционировала параллельно с языком, поскольку язык может быть использован для обмана, а религия и должна это предотвращать. Религия возникла как механизм, помогающий сообществу исторгать тех, кому нельзя доверять. Позже он вырос в систему воодушевляющих коллективных практик — важная роль в обществе охотников и собирателей, не знавшем вождей и центральной власти. Затем правители оседлых сообществ сделали ее инструментом укрепления собственного авторитета и оправдания своих привилегий. В современных государствах многие функции, исполняемые прежде религией, успешно исполняются другими институтами, и поэтому она уже не столь актуальна в развитых обществах, например европейских и восточноазиатских. Но поскольку предрасположенность к отправлению культа по-прежнему вшита в человеческое сознание, религия остается важной силой в тех обществах, которые еще борются за внутреннее единство.
Важная особенность религии в том, что она обращается к сущностям, более глубинным, чем разум: религиозные истины воспринимаются не как фактические утверждения, но как некие священные истины, сомневаться в которых было бы безнравственно. Этот эмоциональный компонент показывает, что религиозность глубоко коренится в человеческой природе и что люди рождаются не только с врожденной способностью к усваиванию языка, на котором говорят вокруг, но, возможно, и с подготовленным механизмом восприятия религиозных верований.
Можно ли узнать, когда появилась религия? Как ни странно, ответ будет утвердительным, если мы примем изложенную далее аргументацию. Как и большинство поведенческих матриц, обнаруживаемых в разных сообществах по всему миру, религиозные верования, скорее всего, были свойственны популяции прародителей человечества еще до того, как они 50 000 лет назад покинули Африку. Хотя религиозные церемонии обычно включают в себя танцы и музыку, в них большой вес имеет слово, ведь необходимо провозглашать священные истины. А если так, значит, религия, по крайней мере в ее современных формах, не могла предшествовать появлению языка. Ранее мы показывали, что язык пришел в свое современное состояние незадолго до исхода прародителей из Африки. И если религии пришлось дождаться появления нашей теперешней членораздельной речи, то и она оформилась где-то немногим раньше, чем 50 000 лет назад.
Если же религия и язык развивались параллельно, логично предположить, что при этом они как-то взаимодействовали. Нетрудно понять, зачем религии нужен язык — средство трансляции истин. Но зачем религия могла понадобиться языку?
Возможно, ответ следует поискать в одной из главных сил, цементирующих человеческое общество, — инстинкте взаимного альтруизма, и особенно в главной опасности, связанной с ним, — тунеядцах, которые пользуются благами общежития, ничего не давая взамен. Если их не обезвреживать, они могут разрушить общество: коллективизм перестанет быть выгодным. С появлением языка у тунеядцев появилось мощное оружие, помогающее в обмане. Религия могла развиться как защита от тунеядцев. Тем, кто на публичной церемонии поклялся быть верным священной истине, не страшна ложь, потому что они могут доверять друг другу.
Антрополог Рой Раппапорт считает, что священные клятвы были у ранних сообществ страховкой от злонамеренного применения недавно обретенного дара слова. «Из этого следует, что категория сакральности и язык родились одновременно, — пишет он, — и эволюционировали в тесной взаимосвязи или даже в форме единого взаимно-обусловленного процесса». Появление категории священного, полагает Раппапорт, «возможно, помогло сохранить основные качества существовавшей общественной организации, защитив их от новой угрозы, которую несла в себе постоянно растущая в людях способность ко лжи» [209].
Чтобы ранние общества могли пользоваться языком, должен был возникнуть особый контекст, в котором утверждения можно воспринимать как несомненно правдивые и искренние. Таким контекстом, по мнению Раппапорта, стало понятие священного. В значительной степени это свойство сохранили и современные религии, которые также строятся вокруг священных истин, вроде «Господь, Бог наш, Господь един!» или «Нет бога, кроме Аллаха». Эти священные истины невозможно проверить или опровергнуть, но верующие все равно принимают их как бесспорные. И таким образом, собрания верующих с далеких времен зарождения языка объединяются для защиты от неверующих и их лжи или для коллективного сопротивления им.
Раппапорт также установил, изучая примитивное земледельческое племя маринг, обитающее в горах Новой Гвинеи, что в эгалитарном обществе, не знающем вождей или правящей элиты, ритуал становится важным источником власти. Именно путем участия в ритуальных танцах маринг принимают на себя обязанность сражаться на чьей-либо стороне в следующем цикле военных действий. «Допустимо предположить, — пишет Раппапорт, — что религиозные ритуалы играли важную роль в общественной и экологической регламентации на том этапе человеческой истории, когда произвольность общественных конвенций росла, но у властей, если они уже существовали, не было возможности добиться послушания».
Догадки Раппапорта о роли религии в ранних обществах получили подтверждение в виде примечательной серии находок, обнаруженных археологами в мексиканской долине Оахака. Археологи Джойс Маркус и Кент Фланнери проследил, как религия развивалась в долине в течение более 7000 лет, пока долинные обитатели проходили четыре стадии общественного развития: от кочевых охотников-собирателей к оседлому эгалитарному обществу, затем к обществу с правящей элитой и, наконец, к архаическому государству сапотеков. Вместе с развитием общества у жителей Оахаки модифицировалась и религия [210].
На этапе собирательского кочевья Джойс Маркус и Кент Фланнери обнаружили утоптанную площадку, огороженную камнями. Эта площадка с 6650 г. до н.э. служила местом для ритуальных танцев, когда множество разных групп собиралось вместе для посвящений и ухаживаний.
К 1500 г. до н.э. оахакцы вывели культурные формы кукурузы, что позволило им перейти на оседлый уклад и начать возделывать землю (порядок, обратный тому, что мы видим на Ближнем Востоке, где оседлость существовала задолго до начала земледелия). Поначалу общество у них было эгалитарным, как в эпоху присваивающего хозяйства, но ритуалы стали более формальными. Маркус и Фланнери в ходе археологических раскопок обнаружили четыре дома, одинаково ориентированных по странам света, возможно, согласно движению солнца в день весеннего равноденствия. Такая ориентация подсказывает, что религиозные церемонии стали совершаться в установленное время, в зависимости от определенных астрономических событий. В такие дома, если судить по нынешним племенным сообществам, вероятно, допускались, только мужчины, прошедшие особые испытания и посвященные в сакральные ритуалы.
К 1150 г. до н.э. обозначились признаки третьего этапа общественного развития, появление элиты, у которой были большие дома, одежды, украшенные драгоценными камнями, и обычай в знак благородного происхождения деформировать новорожденным черепа. Мужские дома сменились храмами, созданными по тому же образцу. Религиозные культы, как свидетельствует археология, стали более изощренными, возникла практика ритуального кровопускания как символ самопожертвования, а также приготовления и поедания жертвенных животных.
Четвертый этап общественного развития — государство сапотеков, основанное в 500 г. до н.э., — характеризовался еще более сложными формами религии. В храмах появились особые помещения для служителей культа — жрецов.
Возникновение жречества знаменовало собой кульминацию постепенного развития оахакских ритуалов в сторону все большей монополизации. В период присваивающего хозяйства ритуальные танцы были доступны всем. В период мужских домов участвовать в церемониях могли только посвященные, а в государстве сапотеков религия перешла в ведение особой касты священников.
Что лежит в основе этой совместной эволюции религии и общественного устройства? Похоже, что ритуал, игравший важную координирующую роль в обществе охотников и собирателей, не утратил своего значения и после появления оседлых поселений, элит и правителей. Напротив, элиты использовали религиозные культы как дополнительный способ контроля над подданными и как оправдание собственного привилегированного положения. Передача ритуалов в ведение отдельной касты давала элитам большие возможности для управления верующими. Для укрепления власти правителей к прежним религиозным постулатам добавлялись новые истины-следствия, как и прежде, непроверяемые: «У вождя великая мана», «Фараон — воплощение бога Хора» или «Генрих, Божьей милостью король».
Раппапорт считает, что механизмы, наделяющие правителей светской властью, сформировались совсем недавно, а большую часть человеческой истории элиты провозглашали источником своих полномочий священные материи. Уже архаические государства были теократиями, по крайней мере начинались как теократии. Современные государства, хотя обладают немалой гражданской властью, не перестали обращаться к авторитету и объединяющей силе религии. Даже в таком обществе, как США, верность государству скрепляется клятвой со словами «одна нация перед Богом».
Востребована в современных обществах и другая старинная функция религии — защита общества от тунеядцев. Среди ультраортодоксальных иудеев из нью-йоркского Бриллиантового квартала уровень взаимного доверия так высок, что многомиллионные сделки скрепляются только рукопожатием. Существует мнение, что монотеистический ислам в Африке распространился в качестве инструмента, способствующего развитию торговли и доверию между людьми [211].
Доверие и сплоченность нигде так не важны, как на войне. Современные религии в мирное время проповедуют ценности добрососедства, но в дни войны священникам приходится освящать оружие и официальные церкви практически всегда поддерживают военные кампании государства. «Религия — исключительно полезный инструмент войны и экономической эксплуатации, — пишет биолог Эдвард Уилсон и далее замечает: — Она эффективнее всех других механизмов, принуждающих индивида поступаться собственными насущными интересами ради интересов группы» [212].
Почему религия не исчезает, хотя ее главное предназначение — объединение общества — давно обслуживается множеством других культурных и политических институтов? Может быть, как социальный инструмент религия утратила актуальность, тем не менее для множества людей она оказывается удовлетворением некой важной потребности, и в этом, возможно, отражается генетическая предрасположенность. Так и Уилсон считает, что у религии есть генетическое основание, что ее корни «на самом деле, в наследственности, и возникла она благодаря определенным особенностям человеческого менталитета, записанным в генах».
Религия, язык и политика взаимности — три сравнительно новых элемента того клея, на котором держатся человеческие сообщества. Все три появились, предположительно, около 50 000 лет назад. Но гораздо более древним эволюционным шагом к большим человеческим сообществам, шагом, решительно отделившим человека от всех других приматов, было возникновение супружеских связей. Человеческая природа — это по большей части поведенческие формы, необходимые для существования союза мужчины и женщины и обслуживающие решимость мужчины защищать семью в обмен на решимость женщины рожать только от этого мужчины.
Обезьяньи сообщества управляются внутриполовой конкуренцией: соперничеством самцов, добивающихся доступа к самкам. Хотя у шимпанзе самцы создают союзы с целью удержания власти в иерархии, это временные ситуационные коалиции. Самец шимпанзе, скорее всего, видит в любом взрослом сородиче потенциального соперника, и это отношение ограничивает степень сплоченности сообщества.
Наша генеалогическая линия, вероятно, унаследовала обезьянью систему раздельных гендерных иерархий. Но примерно 1,7 млн лет назад, как свидетельствует палеонтологические находки, разница в размерах между самцами и самками стала сглаживаться. Подобная коррекция служит практически несомненным знаком того, что соперничество между самцами ослабло, сменившись практикой образования пар.
Новая брачная система повлекла за собой целый набор абсолютно новых социальных схем. Возможность продолжить род получило большинство мужчин: общественный уклад обеспечил каждому доступ хотя бы к одной женщине. Таким образом, у мужчин появилась небывало сильная мотивация к коллективной деятельности, например охоте или войне, от которой выигрывает общество в целом.
Образование пар существенно снижает взаимную агрессию мужчин.
И требует большего уровня доверия между ними, чтобы уходящие на охоту могли не беспокоиться, что оставшиеся оберегать женщин посягнут на их жен.
Для женщин это был своего рода компромисс. Они лишились возможности соединяться со всеми самыми привлекательными мужчинами племени, и им пришлось ограничить репродуктивный потенциал генами лишь одного партнера. Но при этом они получили гарантию физической защиты и пропитания для себя и своих детей. В некоторых собирательских сообществах мужчины добывают мясо, но основу рациона составляют растения и мелкие животные, собираемые в основном женщинами. Однако добытое мужчиной было особенно кстати в те частые периоды, когда женщина вскармливала детей и не могла добыть себе достаточно провианта [213].
Как и большинство эволюционных поведенческих моделей, образование пар не было жесткой схемой и не предписывало нуклеарную семью из одного мужчины и одной женщины. Многие сообщества придерживаются полигамии, позволяя мужчине иметь несколько жен, если он в состоянии их обеспечить. Сообщества, живущие в особых природных условиях, позволяют женщинам иметь нескольких мужей: например, у высокогорных земледельцев Тибета несколько братьев могут взять в жены одну женщину и растить детей как единая семья.
С оформлением института пар секс превратился во внутрисемейное занятие. Вероятно, именно тогда в человеческих сообществах появилось табу на публичное соитие — у шимпанзе или бонобо такой запрет практически остановил бы общественную жизнь. Приватизация секса в значительной степени нейтрализовала бы его как фактор, провоцирующий соперничество между самцами.
Но хотя институт семейных пар пригасил раздоры среди мужчин, зато он породил новую напряженность между полами. Асимметрия гендерных ролей в семье — женщина воспитывает детей, а мужчина защищает семью и снабжает всем необходимым — неизбежно повлекла расхождение в репродуктивных интересах и стратегиях. У мужчин появились такие поведенческие формы, как ревность, и это разумно, ведь муж, прощающий измены, рискует передать по наследству меньше генов.
Неверность партнера несет совершенно разные риски для мужчин и женщин. Для женщины измена мужа страшна только потому, что он направит свои ресурсы не в семью, а на любовницу, а это снизит репродуктивную приспособленность законной жены, т.е. ее возможности успешно поставить детей на ноги.
Это серьезная угроза интересам женщины, но для мужчины неверность партнерши означает куда более неприятные вещи. Он рискует тем, что будет растить чужих детей. С точки зрения эволюции мужчина, посвящающий жизнь воспитанию чужих детей, обладает нулевой дарвиновской приспособленностью.
Мужская боязнь измены имеет свои основания, потому что у женщины, если партнер оказывается бесплодным, а это не такой уж редкий случай, возникает сильная мотивация найти другого. И даже если муж способен к зачатию, женщина может расширить собственный репродуктивный успех, родив детей от разных партнеров. В идеале женщина получает от мужа и хорошие гены, и содержание, но, поскольку содержание гарантировано, в ее репродуктивных интересах, пользуясь им, поискать где-то лучшие гены. И многие мужчины готовы оказать ей услугу, ведь они-то этим расширяют и свой репродуктивный успех, производя детей от многих партнерш, что особенно удобно, когда расходы по воспитанию падают на других мужчин.
Поэтому неудивительно, что мужчины всеми силами стараются обеспечить себе исключительное право физического доступа к женщине, чьих детей они обязались воспитывать, и для этого прибегают к самым разным методам: от женского обрезания до паранджи, вуали, чадры и букета законов и обычаев, ограничивающих права женщин. Как бы отвратительны ни были эти методы, продиктованы они в конечном счете ненадежностью мужской репродуктивной стратегии.
Часто ли замужние женщины зачинают детей на стороне? Орнитологи любят воспевать супружескую верность у определенных видов птиц, составляющих пары на всю жизнь. Но это было до появления анализов на установление отцовства: сначала методом белковых фракций, затем по ДНК. При всей наблюдаемой верности внебрачные связи оказались у птиц вполне обычным делом. Самой завзятой блудницей зарекомендовала себя австралийская пичужка прекрасный расписной малюр: 76% ее отпрысков рождаются от внебрачных спариваний [214].
У людей генетические анализы на наследственные болезни довольно часто обнаруживают то обстоятельство, что лицо, записанное отцом, в биологическом смысле им не является. Общее правило генетики гласит, что процент подобных неувязок в обычных американских и британских сообществах варьирует от 5 до 10%. По населению США в целом «общий показатель, которым мы руководствуемся, — 10%», — говорит Брэдли Попович, вице-президент Американского института медицинской генетики [215].
Доля «неотцовских детей» в США и Европе особенно удивительна при тех возможностях регулировать собственное репродуктивное поведение, которыми располагает современная женщина. Логично предположить, что большая часть таких детей зачаты отнюдь не случайно. Очевидный вывод — в каких-то случаях женщины преднамеренно беременеют не от мужей.
То, что женщины в современных обществах иногда предпочитают зачать ребенка от альтернативного партнера, заставляет ученых вновь и вновь спорить о том, характерно ли для людей в сколько-нибудь значимой степени такое явление, как конкуренция между сперматозоидами. У многих биологических видов самку осеменяют одновременно несколько партнеров, и в ее репродуктивном тракте начинается буквальная гонка между сперматозоидами самцов-соперников, главным призом в которой является оплодотворение яйцеклетки. Самка получает крупный генетический выигрыш: ее оплодотворяет лучший из участников состязания. Отказалась ли эволюция от такого удачного метода обретения репродуктивного преимущества, или он работает у человеческой расы?
«Спермовые войны у Homo sapiens возможны, хотя вопрос о том, сыграли ли они сколько-то заметную роль в эволюции человека, остается дискуссионным», — пишет авторитетный специалист в области размножения у приматов Ален Диксон [216].
Недавно ученые исследовали последовательности ДНК в трех генах, задействованных в продукции спермы, у трех видов приматов: шимпанзе, горилл и человека. У шимпанзе, среди которых спермовые войны особенно важны, эти гены, по всем признакам, находятся под сильным селективным давлением. Давление заметно меньше у горилл, чего и следовало бы ожидать, учитывая, что седоспинный самец не делит свой гарем ни с кем. У людей эти гены эволюционировали в ускоренном темпе: быстрее, чем у горилл, и не медленнее, чем у шимпанзе. Человеческие гены спермы явно испытывают на себе мощное селективное давление, и причиной может быть конкуренция сперматозоидов [217].
Чтобы она имела место, нужно не просто, чтобы у женщины было больше одного полового партнера, но чтобы при этом контакты с обоими произошли в короткий отрезок времени [218]. По данным биолога из Манчестерского университета Робина Бейкера, в таких соревновательных условиях зачаты около 4% населения Великобритании [219]. Эта оценка отчасти поддерживается данными о суперфекундации — явлении, которое случается с разнояйцовыми близнецами. В отличие от однояйцовых, которые зарождаются при расщеплении одной яйцеклетки, разнояйцовые близнецы образуются, если в овариальном цикле высвобождается более одной яйцеклетки. А суперфекундация — это тот случай, когда две яйцеклетки оплодотворяются разными отцами. В греческой мифологии близнецы Кастор и Полидевк были сыновьями соответственно спартанского царя Тиндарея и Зевса, в образе лебедя соблазнившего жену Тиндарея Леду. Это, возможно, первый в истории случай суперфекундации, но ни в коем разе не последний. Подсчитано, что каждая четырехсотая пара разнояйцовых близнецов, рождающихся у белых американок, — от разных отцов [220]. В случаях оспаривания отцовства суперфекундация обнаруживается у 2,4% пар близнецов [221].
Для женщины беременность от альтернативного партнера несет серьезный риск: если ребенок окажется подозрительно непохожим на номинального отца, его жизнь и жизнь матери могут оказаться в опасности. Такой риск должен был создать сильное селективное давление в пользу генов, которые предписывали бы новорожденным не быть слишком похожими на родителей. И действительно, у младенцев обычно пухлые личики с нечеткими чертами, похожие одно на другое, и риск, что новорожденный окажется похож не на того отца, таким образом резко уменьшается.
В той степени, в какой младенцы вообще могут на кого-то походить, они должны быть равно похожи на обоих родителей. Однако ученые обнаружили, что родственники молодых родителей, в частности бабушки и деды новорожденного, гораздо чаще комментируют его сходство с отцом, и особенно часто — в присутствии отца, как бы подтверждая его отцовство. «Делают ли это родственники осознанно, хорошо зная, что младенец нисколько не похож на отца, или обманывают себя, неясно», — пишут авторы учебника по эволюционной психологии [222].
Учитывая первостепенную важность репродуктивного успеха, эволюционные психологи уделяли особенное внимание брачным обычаям человека, изучали сигналы, управляющие выбором партнера у мужчин и у женщин, и стратегии, используемые полами для достижения их репродуктивных целей.
Анализируя сигналы, которыми человеческая психика генетически запрограммирована на то, чтобы при выборе быстро оценивать партнера, ученые выяснили, что во многих культурах мужчины предпочитают женщин с соотношением объема талии и бедер 7 к 10. Вероятно, глаз мужчины настроен на эти пропорции, потому что они сигнализируют о хороших детородных способностях. У молодых женщин жир обычно откладывается на бедрах, в груди и на ягодицах, а у женщин постарше и у беременных утолщается талия. «Относительно тонкая талия означает: я женщина, я молода и не беременна», — пишет эволюционный психолог Бобби Лоу [223]. Еще один показатель хороших генов — симметрия черт, особенно в лице: это признак нормального внутриутробного развития, а значит, крепкого здоровья вообще. Встречаются, конечно, и вариации общей темы. У бушменов мужчины без ума от женщин с выступающим валиком жира на ягодицах — предположительно это знак того, что женщина сможет кормить ребенка в трудные времена.
Поскольку для женщин воспроизводство — это куда больший риск и большие траты, чем для мужчин, женщины, считает биолог Роберт Триверс, более придирчивы в выборе партнера, и это усиливает в мужчинах соперничество за благосклонность противоположного пола. Женщины ищут у потенциального партнера не просто признаки хорошего здоровья, а готовность оберегать семью. Это вопрос отчасти эмоциональной вовлеченности, которую женщина внимательно оценивает, а отчасти — благосостояния или возможности его приобрести, на которую указывает, например, социальный статус мужчины.
Опросы последовательно показывают, что американских женщин благосостояние партнера волнует больше, чем мужчин. Эволюционный психолог Дэвид Басс провел такой же опрос среди 10 000 человек, принадлежащих 37 разным культурам по всему миру, и увидел ту же картину: женщины придают финансовым обстоятельствам потенциального партнера большее значение, чем мужчины [224]. Практически во всех культурах женщины предпочитают мужчин с высоким социальным статусом, очевидно потому, что статус напрямую коррелирует с богатством. Женщины последовательно предпочитают мужчин немного старше себя, по непонятным до конца причинам. Эта склонность, считает Басс, может быть пережитком эпохи охотников и собирателей, когда самыми сильными и способными к физической защите семьи были мужчины повзрослее [225]. Возможно, по той же причине женщины устойчиво предпочитают рослых мужчин невысоким.
Если есть смысл оценивать признаки здоровья и детородные способности потенциальной пары, то, пожалуй, еще полезнее при выборе партнера для длительных отношений обратить внимание на показатели его ментальной совместимости с будущим супругом. Эволюционный психолог Джеффри Миллер предложил оригинальную теорию о том, что и такие индикаторы существуют, только известны нам под именами, никак не отражающими их биологической функции. По мнению Миллера, индикаторами ментального соответствия служат, во-первых, культурные занятия: музыка, танцы, изобразительные искусства, литература, а во-вторых, моральные качества, такие как доброта [226].
Биологи довольно неплохо разобрались в том, почему этим индикаторам совместимости можно верить и почему ими служат те качества, которые варьируют от индивида к индивиду. Показатели совместимости и связанные с ними поведенческие предпочтения появляются в результате полового отбора — той формы естественного отбора, инструментом которой служит не физическое выживание, а брачный успех. Первым механизм полового отбора описал Дарвин, который долго не мог понять, зачем у многих видов самцы носят обременительные украшения: ветвистые или длинные рога, плюмажи из перьев. Эти вычурные украшения, очевидно, никак не способствовали выживанию и явно противоречили дарвиновской идее выживания наиболее приспособленных. Ответ, который Дарвин излагает в «Происхождении человека», — предпочтения женского пола: самки павлина почему-то выбирают самцов с пышными и яркими хвостами, которым повезет произвести много потомков, в том числе мужского пола, что унаследуют пышные хвосты, и женских, что унаследуют вкус к таким хвостам. Следовательно, все эти мужские украшения оказываются полезными для владельца бременем, потому что способствуют решению главной эволюционной задачи: передать по наследству как можно больше генов.
Это не снимает вопроса о том, как подобные мужские украшения вообще возникли. Целый век дарвиновскую теорию полового отбора практически никто не признавал — современники ученого отказывались верить, что женские вкусы могут быть мощным эволюционным фактором, — и только в 70-х гг. XX столетия биологи стали ею заниматься. Одно из предположений было таким, что мужские «наряды» типа длинных плюмажей трудно вырастить, и потому они служат маркером хорошей генетики. Но если, например, длинные красные перья в хвосте были бы для самцов ключом к репродуктивному успеху, то скоро ими обзавелся бы каждый и они стали бы бесполезны для самок, выбирающих партнера.
Биолог Амоц Захави пришел к выводу, что «ярлыки», отмечающие здоровых и пригодных для брака особей, должны быть «дорогими», чтобы существенно осложнять жизнь носителю. У слабых павлинов вырастают облезлые хвосты, и только сильнейшие могут похвастать по-настоящему прекрасным шлейфом. На основе этих различий самки и делают выбор. Биологи считают это качество наследственным: состояние хвоста варьирует от особи к особи, и эти вариации отчасти задаются генами.
Физические черты, развившиеся как показатели брачной привлекательности у людей, — симметрия черт, гладкая кожа, пропорциональное сложение — мы называем общим словом «красота». Люди находят эти черты привлекательными не потому, что так решили, и не по велению моды, но потому, что мужской и женский разум в процессе эволюции запрограммированы искать и одобрять такие черты в потенциальном партнере.
Теория Амоца Захави объясняет, почему, как это ни грустно, красивыми и привлекательными не могут быть все. Степень красоты служит показателем пригодности к браку и потому должна быть у людей разной. Если бы все были одинаково прекрасны, красота не имела бы никакой ценности как критерий полового отбора.
Приватизация секса, начавшаяся 1,7 млн лет назад, не оставила места для соперничества между мужчинами за обладание женщинами. Но она стала важным шагом на пути уменьшения агрессии внутри сообществ. И много тысяч лет спустя отозвалась значительным эволюционным снижением уровня агрессии между разными сообществами.
О том, что вражда между человеческим племенами пошла на убыль, свидетельствует грацилизация, т.е. утончение скелета, произошедшее повсеместно в позднем палеолите. Скелеты первых современных людей крупные и мощные, имеют толстые кости. Но примерно 40 000 лет назад этот стандартный тип начинает меняться. В разных популяциях по всему миру данная модификация проходила практически одновременно схожим образом, как будто в каждой группе независимо происходили одни и те же генетические изменения. «Уменьшение черепа и грацилизация в большинстве случаев — гомоплазия [результат независимой эволюции]», — пишет антрополог Марта Миразон Лар [227].
В разных популяциях грацилизация шла разными темпами, но процесс имел общий характер повсюду, за исключением двух популяций, разместившихся в разных концах обитаемого мира: австралийских аборигенов и жителей крайнего юга Южной Америки. Черепа австралийцев уменьшились в объеме, но зато сохранили прежнюю массивность, вероятно, в результате независимой эволюции. На жителей Огненной Земли, скорее всего, повлиял дрейф генов: мелкая изолированная популяция приобрела уникальные черты [228]. Наиболее успешно грацилизация прошла в Африке и в Азии, у европейцев же по-прежнему можно встретить крупные габариты и массивность костей [229].
Что вызвало грацилизацию человеческих скелетов и уменьшение черепов и зубов у всего человечества? Это большой и непростой вопрос, не в последнюю очередь осложняющийся тем, что очень похожий процесс «усыхания» претерпели овцы, козы и другие животные, одомашненные в эпоху неолита после возникновения сельского хозяйства. Меньшие габариты одомашненных животных (в сравнении с их дикими прародителями) ученые объясняют такими факторами, как смена рациона, убывание физической активности и ослабление при размножении в неволе селективного давления, выбирающего крупных самцов [230].
Спадом физической активности и переменой рациона вследствие распространения сельского хозяйства пытались объяснять и грацилизацию человека. Однако объяснение придется искать в другом, поскольку мы знаем, что грацилизация началась задолго до возникновения сельского хозяйства, примерно в период появления первых оседлых поселений. Ближневосточные натуфийцы, первые в истории оседлые люди, уже имели заметно более изящные, чем у предков, черты, меньше рост и мельче зубы [231].
Марта Миразон Лар считает, что облегченный и утонченный скелет, характерный для людей позднего палеолита, «имеет прочную генетическую базу», однако работа Лар целиком описательна, и она не выдвигает никаких гипотез о причинах, что могли повлечь изменения в генетике. А вот приматолог Ричард Рэнгем предложил весьма любопытную версию.
Он рассуждал так. Рассмотрим сначала бонобо, куда более миролюбивых и дружелюбных обезьян, чем шимпанзе. Их черепа похожи на черепа юных шимпанзе, и поведение у них, по сравнению с родственниками, более инфантильное. Перемена такого типа называется педоморфоз, т.е. сохранение детского облика, и связана с эволюционным процессом образования новых биологических видов путем купирования нескольких стадий полного созревания особи у вида-предшественника. Бонобо, вероятно, оказались в условиях, когда вражда стала невыгодна, и тогда эволюция стала отбирать особей, чье развитие завершалось до проявления агрессивных склонностей, типичных для взрослого самца.
Биологи знакомы с педоморфной эволюцией и по другой истории: истории одомашнивания. У собаки череп и зубы меньше, чем у волка, они — как у волка-подростка. То же самое наблюдал Дмитрий Беляев, проводя свой, уже упоминавшийся нами эксперимент по одомашниванию черно-бурых лис. Беляев отбирал животных только по критерию послушности, но в его лисах помимо терпимости к людям проявлялся еще ряд общих особенностей, включая белые пятна на шкуре, волнистый мех и меньший объем черепа и мозга.
В этом свете грацилизация человеческого черепа полностью соответствует набору тех модификаций, которые происходят, когда биологический вид подвергается педоморфозу или доместикации. Грацилизация, считает Рэнгем, произошла потому, что люди стали менее свирепыми.
А кто же их тогда приручил? Ответ очевиден: люди приручили сами себя. В каждом сообществе у свирепых и агрессивных самцов вдруг ухудшились шансы на продолжение рода. Процесс начался приблизительно 50 000 лет назад, и, по мнению Рэнгема, полным ходом идет сегодня. «Я полагаю, есть все указания на то, что мы проходим середину эволюционного процесса, в ходе которого уменьшаются размер зубов и челюсти, и логично, что мы и дальше продолжаем сами себя укрощать... Так человек постепенно превращается в гораздо более мирную форму былого воинственного предка» [232].
Со снижением агрессивности человек получил возможность создавать крупные и сложно организованные общества.
В словаре эволюционной биологии нет слова «прогресс», поскольку у эволюции нет цели, к которой направлялось бы развитие. Однако, когда речь идет об эволюции человека, пожалуй, стоило бы сделать исключение. Люди, в конце концов, довольно часто делают выбор. Если их выбор поколение за поколением формирует общество и дает индивидам, обладающим определенными личностными свойствами, иметь больше детей и распространять свои гены, тогда сама природа общества будет зависеть в некоторой степени и от человеческого выбора. Если свойство личности — готовность сотрудничать с другими индивидуумами, тогда общество, в котором такие личности преобладают, станет более сплоченным внутри и более гибким в отношениях с соседями. Чем меньше в обществе готовых к сотрудничеству членов, тем более агрессивным, подозрительным и предприимчивым оно является. Общество у яномамо, поскольку унокаи производят большое потомство, несомненно, получило толчок в сторону развития агрессивности. Но в целом при всех отклонениях человечество за последние 15 000 лет прошло огромный путь в сторону миролюбия, сплоченности и социального усложнения.
Многие считают, что эволюция происходит слишком медленно и никаких значимых изменений в человеческой природе не могло произойти ни за 10 000, ни даже за 50 000 лет. Но это не так. Мы уже упоминали появление новых аллелей мозговых генов 37 000 и 6000 лет назад и гена переносимости лактозы 5000 лет назад; еще несколько примеров недавних эволюционных изменений у человека описываются в главе 12. Нет никаких причин считать, будто человеческая природа перестала эволюционировать, достигнув в далеком прошлом какой-то финишной черты, или думать, как некоторые психологи, что люди пытаются функционировать в современных обществах, сохраняя пещерное сознание. Геномы либо приспосабливаются к складывающейся ситуации, либо исчезают, и нет оснований исключать наш геном из этого правила.
В последние 15 000 лет человеческие общества пережили целый ряд фундаментальных преобразований, которые, вполне вероятно, сопровождались не только культурными, но и эволюционными изменениями. Лишь умерив агрессию, люди смогли перейти от кочевой жизни охотников и собирателей, которую вели последние 5 млн лет, к оседлости. Первые постоянные поселения появились на Ближнем Востоке около 15 000 лет назад. И, хотя поначалу в них бытовал эгалитаризм, вскоре появились иерархии с элитами, вождями и распределением ролей.
С переходом к оседлости люди стали образовать крупные и сложно организованные сообщества, т.е. возникла новая среда обитания, к которой нужно было приспосабливаться. Сообщества имели разную природу, и каждое поощряло и наказывало в индивиде свой набор черт характера. Антропологи Аллен Джонсон и Тимоти Эрл проследили зарождение человеческих обществ разной степени сложности и утверждают, что каждый тип общества — это ответ на некие проблемы среды обитания, в частности продовольственного обеспечения, излишков, защиты и торговли. Джонсон и Эрл выделяют три основных уровня сложности: семья, ближнее окружение и региональная политика [233]. Каждое из этих крупных культурных образований вызывало перемены в социальном поведении человека, которые могли закрепляться в генетике, если индивиды, лучше приспособленные к каждой последующей стадии общественного развития, оставляли многочисленное потомство.
По мнению Джонсона и Эрла, сообщества охотников и собирателей складывались из более или менее автономных семейных групп, хотя и с элементами надсемейной организации. Так, у бушменов есть строгие правила распределения рисков неудачной охоты, предписывающие охотнику делиться добычей с другими семьями. Крупное животное дает столько мяса, что одна семья не в силах его потребить, и потому охотник делится с другими, покупая ответную услугу на будущее.
Две черты, наметившиеся в собирательском социуме, — взаимность и появление лидеров — еще более отчетливо обозначаются в оседлых общинах. Согласно Джонсону и Эрлу, оседлые поселения нуждались в гарантированном источнике продовольствия. Но вместо того, чтобы, как собиратели, делиться тем, что удалось добыть, люди придумали другое решение: производить и хранить излишки.
Излишки — практически неведомая собирателям реалия — для оседлых сообществ имели критическое значение. Запасы пищи нужно было хранить, оберегать и распределять: эти занятия требуют более высокого уровня социальной организации, чем слабые межсемейные связи в собирательском кочевье. Появились территориальные сообщества, типа деревень яномамо, в которых уже были свои главы, не имевшие, правда, большой власти сверх умения убеждать. Среди объединяющих группу занятий главную роль играли религиозные ритуалы.
Излишки — это еще и товар, которым можно торговать. Усложнившееся управление делами сообщества: торговлей, обороной и вложением труда (например, в устройство рыболовных заколов или в ирригацию), потребовало более полномочных лидеров. Появились вожди, а с ними — специалисты и элита. Осуществляя торговлю с удаленными регионами и вынося риски производства продовольствия на надсемейный уровень, вожди и элиты интегрировали сообщества деревенского формата в региональные хозяйственные системы.
Так, по мнению Джонсона и Эрла, была подготовлена почва для слияния территориальных сообществ в более крупные образования. Дальнейшая интенсивная хозяйственная активность привела к возникновению первых государств, именуемых архаическими. Так, в Японии люди вели присваивающее хозяйство приблизительно до 250 г. до н.э. когда начали культивировать рис на сухом поле. Собирательство и суходольное рисоводство сосуществовали до 300 г., когда японцы освоили выращивание риса на мокром поле. Проливное рисоводство требует масштабных мелиорационных работ, и в это время в Японии возникают первые архаические государства.
Они формируются не раньше 5000 лет назад. По оценкам Джонсона и Эрла, в эпоху неолита на земле существовало более 100 000 политически самостоятельных сообществ типа семьи или округа. Но на всех стадиях, от собирательского кочевья до архаического государства, социальная организация преследует одну цель: использовать имеющиеся ресурсы для обслуживания репродуктивных стратегий общества. Созданием первых государств управляли две мощные силы, которые и в современном мире формируют межгосударственные отношения. Первая — оборона, вторая — зависимость от внешних связей. Эти две государственные функции вытекают из двух глубинных свойств человеческой природы: противоположных инстинктов вражды и взаимности. Хотя войне в исторических сочинениях посвящено больше страниц, в долговременной перспективе побеждают примиряющие искусства торговли и обмена. По данным ВОЗ, в 2002 г. только 0,3% смертей были вызваны войной [234].
По сравнению с предками из позднего палеолита у нас хрупкие кости, дружелюбный характер, более сплоченное и безопасное общество. Возможно, выбор человечества — предпочтение переговоров борьбе на уничтожение — запечатлелся и в нашем геноме. Возможно, этим и объясняется, что человеческая эволюция в последние 50 000 лет оставляет стойкое ощущение прогресса: воля человека направляет слепые силы природы, которые прежде двигали эволюцию по стихийной траектории.
Вместе с эволюцией социальных форм продолжалась и эволюция нашего организма. Род человеческий рассеялся по разным континентам, расстояния и вражда препятствовали свободному перемешиванию генов, и на разных континентах люди двигались своими эволюционными путями. Эти разные дороги и привели спустя много поколений к формированию разных человеческих рас.