Галия Мавлютова
Как карта ляжет…
Она долго лечилась. Очень долго. Куда только ни ездила: и на орошение, и к источникам. Ничего не помогало. Да она весь город перепахала в поисках хороших и умных врачей. Те лишь руками разводили: мол, вся надежда на бога. А бога в то время и не было вовсе. Точнее, был, конечно, но его официально не признавали. А она лечилась и верила. Верила и лечилась. Подолгу лежала в гинекологических отделениях. И так привыкла, что каждую больницу стала считать вторым домом. В больнице можно было отлежаться и подумать. Она всегда думала только о ребенке. О будущем ребенке. Наверное, это и был тот самый материнский инстинкт. Мысль о ребенке не давала Люсе покоя. И еще она вспоминала тяжелый, мрачный взгляд мужа, скользивший по ее фигуре и останавливавшийся на животе. Встретив этот взгляд, она мигом подбирала живот, затаив дыхание. Ждала, что он скажет. Может, выругается – или на кровать завалит. Но муж молча фыркал и выходил из комнаты. Она отпускала живот и проводила рукой по груди, по бедрам, по бокам. Ладони скользили по ровному гладкому телу, а она с трудом удерживалась от рыданий: ну чего, чего ему не хватает? Тело хорошее, сама чистая, дыхание свежее, по́том, как от соседки Томки, не несет. А время тихо отщелкивало мгновения, переходящие в дни, недели, годы и десятилетия. Они так и жили: тихо, не ругаясь, словно затаив дыхание. Каждый чего-то ждал. А в доме поселилась тоска. Впрочем, она всегда жила в этом доме. Люся сразу почувствовала тоску, едва перешагнув порог после свадьбы. Жених не соизволил перенести ее на руках, лишь взял под локоток.
– Мишенька, невесту на руках бы! – шепнула мать жениха; вроде бы тихо шепнула, но Люся услышала.
– Мам! – прошипел Миша. И в этом «мам» было все: раздражение, усталость и будущая тоска.
Мишина мать вскоре умерла. Ночью. Уснула и не проснулась. Так Люся стала хозяйкой большого мрачного дома. Половицы в нем скрипели, хотя все доски были плотно пригнаны; двери визжали, несмотря на то, что Люся каждый день смазывала петли. Словом, дом был говорящий. Жил сам по себе. Ему-то не скучно: болтает сам с собой ночью и днем. А вот новоиспеченным супругам пришлось приспосабливаться друг к другу. Молодой муж то чавкнет, то прихлебнет, то горлом булькнет так, что страшно станет, кажется, будто камень в воду упал с большой высоты. Часто Миша булькал еще раз, укрепляя эффект и не обращая внимания на побледневшую жену. Люсе не противно было. Просто она боялась за Мишу: вдруг болезнь у него какая открылась, или кусок не в то горло попал. Не подавился бы! Но спросить боялась. Уж больно суровый муж у нее, молчаливый, все о чем-то думает, думает, а о чем, и спросить боязно. Ночью наваливался на Люсю. Нравилось ему навалиться неожиданно, когда Люся уже третий сон видела. Поначалу она вскрикивала, потом привыкла. Любила его. Очень любила.
Вскоре и работу себе нашла. В поселке трудно найти что-нибудь подходящее, но Люсе повезло. Устроилась в детский садик нянечкой. К детишкам поближе. Да и выгодно: если свой появится, не нужно морочиться с устройством. Ребенок всегда под присмотром будет. Про техникум Люся и не вспоминала. Зачем ей учиться? Технолог молочной промышленности в дачном поселке не нужен. И к тому же теперь она замужем. За мужем. Как за каменной стеной. А дипломы пусть другие получают. Так думала Люся, выслушивая нотации матери, иногда навещавшей молодых. Вслух ничего не говорила. Лучше отмолчаться. Мать отдохнет и вернется в город, а Люсе оставаться. Люсе здесь долго жить. Этот дачный поселок и Мишин дом роднее родной матери. И впрямь – та уезжала, а Люся оставалась и еще крепче любила Мишу.
Он всегда был накормлен, всегда в чистом, хоть работа у него дай боже какая. Слесарил Миша в поселковом гараже. Несколько автобусов, старый «уазик» да разбитый «Москвич». Муж приходил домой чумазый, в солярке, от него несло водочным перегаром и бензином, а Люся вдыхала любимые запахи и обмирала от счастья. Она не понимала, за что ей это все? Муж, дом, работа, приусадебный участок? Осматривая свои владения, Люся ощущала себя помещицей. Не думала, что все так сложится. Не думала и не мечтала. Приехала к подружке отдохнуть, та с семьей жила на даче, в небольшой комнатушке. Снять дачу на лето в те годы считалось престижным, пусть даже это была всего-то комнатка три на пять, уборная во дворе и газовая плитка в летней кухоньке. Мода тогда появилась такая. Дачная. Люся приехала на последней электричке, а когда та, свистнув на прощание, умчалась дальше, спеша на ночлег в Лугу, запаниковала. На улицах поселка никого, где-то рядом лают собаки, а она испуганно пялится на белесую в сумерках, пыльную дорогу. Где тут Лесная улица? А Красная?
– Девушка, а девушка, а вы чего дрожите? – раздался за спиной хриплый голос.
– Ай, ой, ох! – вырвалось у Люси.
Она заставила себя обернуться. На нее, улыбаясь, смотрел взрослый парень, еще не мужчина, но уже не юноша. Слегка под хмельком, улыбается, не страшный, скорее симпатичный.
Так и познакомились. Миша отвел ее к подруге, открыл калитку и затолкал во двор. Люся всегда помнила его первое прикосновение. Не затолкнул – именно затолкал. С этого все и началось. В следующий раз он ее уже поджидал: видимо, выспросил у подруги, когда Люся приедет. Она сразу узнала его – высокий такой, стоит под кленом, интересный, таращится во все глаза, но исподлобья. Как будто изучает. Люся подтянула мышцы живота, бедер и ног и напружинила походку. Тогда она еще не знала, что это станет ее рефлексом. Как у собаки Павлова. Она всегда будет сжиматься при виде мужа. И разжиматься, как пружина, при его уходе. Ухаживал Миша неуклюже, по-деревенски. Пришел в дачную комнатушку, поставил на стол бутылку водки, насыпал огурцов из карманов и уселся, хитровато поблескивая припухшими глазками. Люсина подружка от неожиданности присела на хозяйский стул, чего дачникам не полагалось делать по жестким условиям дачной аренды. Затем спохватилась, вспорхнула и принесла горячей картошки. Погуляли немного. А через неделю Миша сделал Люсе предложение: мол, переезжай в поселок, чего мотаться-то, дачный сезон в разгаре. Миша не пил, как все поселковые мужики, а выпивал, что абсолютно не мешало семейным делам. Мужскую работу он выполнял, просить не нужно было. Увидит, что забор покосился, тут же исправит. И покрасит, и гвоздик, где нужно, вобьет, а Люся дом обихаживала. Все чистила, мыла, гладила, белила и подбеливала.
Через год после свадьбы Люся затосковала. Раз в месяц смотрела на свое белье, вздыхала, иногда проглатывала слезинку. Плакать боялась. Что плакать-то? Живут хорошо, в доме достаток, не ссорятся. Миша искоса взглянет, Люся мигом понимает, чего ему надо. Какие ссоры? Ждала-ждала, когда наступит беременность, – не дождалась. За ожиданиями не заметила, как прошло десять лет. Не прошло – пролетело. Словно и не было молодости. Словно сразу стала зрелой женщиной. А тут беда прицепилась: заметила Люся, что Миша начал поглядывать на соседскую девчонку. Посмотрит – и словно озвереет. Что-то дикое во взгляде пробуждается. А девчонка не из поселковых. Приезжая. У соседей комнатку снимают. Семья из трех человек: бабушка, мать и дочка. Девчонке всего шестнадцать, а бедовая: песни поет, пляшет, музыку на всю мощь включает. Люся соседям пожаловалась – те отмахнулись: мол, с трудом нашли желающих на сезон, так ты не лезь, будь добра, с жалобами, всю коммерцию нарушишь. Люся тоже стала злиться. Посмотрит на девчонку – и к зеркалу. Подол поднимет, живот разглядывает. Хороший, гладкий, мускулистый. Плоский.
Как-то ночью Миша буркнул, мол, плоскодонка ты у меня. Люся заплакала. Первый раз за супружескую жизнь. Поняла, если не забеременеет, Миша ее бросит. И что тогда? Люсина мама умерла. Ее комнату в городе занял брат, женился. Его оттуда не выселить. А куда Люсе деваться? Она оглядела дом. Здесь везде ее руки. Ее глаза. Ее труд. Стены ее по́том выкрашены. Окна слезами вымыты. Другой жизни у нее нет. И не будет. Вот тогда-то Люся и надумала лечиться от бесплодия. Долго не решалась сказать Мише, потом как-то подловила момент и шепнула: мол, хочу попробовать, вдруг получится. Миша толкнул ее локтем, но промолчал. Вроде согласился. И пошла Люся по кругам ада. Их не семь было. Больше. Она и не считала. Все ходила и ходила, нарезая круг за кругом, не зная усталости.
Начала с поселковой больницы, взяла направление и вскоре узнала всех гинекологов Ленинграда. Люсю осматривали, изучали, выписывали ей направления на обследования, она ездила по всему городу, блуждая, проклиная тот день, когда решила лечиться от бесплодия. Больше всего ей нравилось лежать в больницах. Вроде и лечить ничего не нужно, а врачи за тобой смотрят, медсестры зовут на уколы, а санитарки убирают. В больницах Люся чувствовала себя барыней. Лежишь и ничего не делаешь. Кормят невкусно, зато калорийно. Миша в больницы не приезжал. Люся по внутреннему звонку чувствовала, когда его чаша терпения перельется через край. Тогда она требовала срочной выписки и мчалась в поселок, чтобы Миша не рассердился еще больше. По его глазам видела, что не опоздала. Еще бы денек – и все! На порог бы не пустил. Так и жили. Прожили еще года три. Впустую. И добра не нажили, и детей не завели. Молчали. Тосковали. Но не ругались. Миша не стал пить больше. Из своей привычки не выходил. Как выпивал в молодости, так и продолжал. Не заливал тоску, не глушил ее. А Люся не знала, чем себя занять. И снова бежала куда-то, преодолевая звенящую пустоту. Она все вспоминала слова соседки по больничной палате. Они лежали вдвоем, было темно и скучно. Вечера в больнице тягостные.
– А зачем тебе ребенок? – спросила соседка, уронив на пол книжку в пестрой обложке.
– Семья у нас, Люба, семья, – усмехнулась Люся, удивляясь: мол, женщина же, а не понимает простых вещей. – Миша – хороший муж. Зарабатывает неплохо. Заботится обо мне. Мы даже дачников не пускаем, нам они без надобности. Денег хватает. А на что нам они? Вот были бы дети…
– Детей в свет выводить надо. Жизни учить! – сурово оборвала Люба.
– Как это – жизни учить? Детей воспитывать надо, а жизни они сами научатся, – засмеялась Люся.
Глупая эта Люба: все лежит, молчит, читает, а спросишь ее – она и не помнит, о чем читала. Странная женщина, интересно, есть ли у нее дети?
– Не понимаешь ты главного, Люся, – огорчилась Люба, – если человека не научили жить – он пропадет.
– Человек не может пропасть! – парировала Люся. – Как он пропадет, если он уже есть. Все мы умрем, коли ты об этом.
Ветер с силой ворвался в палату, и обе женщины вздрогнули. Словно озноб прошел, хотя вечер был тихий, теплый. Люба встала и закрыла окно.
– Да не об этом я, – поморщилась она, поднимая книжку с пола, – не об этом. Человек должен уметь жить. Просто жить.
Люся нахмурилась. Она поняла, почему у нее не клеились отношения с подругами. Всегда так, поделишься своим секретом, сразу следуют советы и нравоучения. А без этого нельзя обойтись? Люба почувствовала отчуждение соседки, замолчала, тоже отчуждаясь.
– Живи, как умеешь, – сказала она, поглаживая книжку.
В палате наступила злая тишина, лишь шуршала бумага да стукался ветер в окно, словно пытался присоединиться к беседе двух женщин.
Люся промолчала. Хотелось в дом, под бок к Мише. Там уютно и чисто, басисто гудит холодильник, позванивают чашки в старом буфете, на окнах вздрагивают зеленые шторы. А за окном старый сад – шумят деревья, топорщится кустарник, на клумбах раскинулись цветы. Люся любила цветы, пышные и скромные одногодки и многолетки гнездились по всему участку. И все были любимыми. Люся загрустила, подавляя вздох сожаления. И впрямь, а что она здесь делает? Дома-то как хорошо!
– Живи, как карта ляжет, – угрюмо бросила Люба и всхрапнула, изобразив быстрый, стремительный сон.
Больше они не виделись, но Люся каждый день вспоминала Любу. Лица ее не запомнила, а слова словно въелись в память, буром закрепились в мозгу, засели там, да так цепко – ничем их не выкорчевать. Перед выпиской Люся разузнала у нянечки, что у Любы есть семья, муж и трое уже взрослых сыновей, но в больницу к ней никто не приходит. Жить Любе оставалось немного. Нянечка вздохнула и тайком перекрестилась. Отчего-то этот жест подействовал на Люсю благотворно. Вернувшись в поселок, она стала ходить в церковь. Походила-походила – да и поверила в бога. Церковь стояла в глубине центральной улицы, церковники вели себя скромно и благопристойно. В поселке их не любили, поэтому они не высовывались.
В церковь приходили в основном старушки. Старики больше у магазина толпились. Ближе к выпивке. Глядишь, кто-нибудь пожалеет старого да и угостит стаканом-другим. А Миша все засматривался на соседскую дачницу. Та приезжала каждое лето. Незаметно вытянулась, выросла, как березка стала, белая вся, нарядная. Люся тоже тайком любовалась ею. Статная девушка, повезло родителям. Миша смотрел за забор и все больше наливался угрюмостью. Перестал разговаривать. Слова из него не вытащишь. Только головой кивнет: мол, делай как знаешь. А Люся кривила губы, боясь разрыдаться, и вспоминала слова соседки по больничной палате: «Как карта ляжет!»
В тот год карта легла роковым образом. Миша пошел на речку, быструю, кипящую, озорную, но мелкую, споткнулся о корягу и утонул. Прямо на глазах у Люси. Она шла следом за мужем с курткой в руках. Думала, набросит ему на плечи. День выдался прохладный. Все видела его спину: вот он спускается по тропинке, вот вошел в воду, вот мелькнула обнаженная голень, белая, как молоко, вторая штанина спустилась – и вдруг все исчезло. Нет спины, нет силуэта, нет голени. Нет человека. Не стало. Был Миша и пропал. Люся сдавленно зашипела, крикнуть не смогла. Она шипела и шипела, бродя по бурлящей речке.
После, прокручивая в памяти все мелькнувшие мгновения, Люся осознала неотвратимость произошедшего и собственную глупость одновременно. Если бы она закричала! Если бы шагнула чуть в сторону – ведь Миша лежал рядом, рукой можно было достать. А она крутилась и крутилась, как и обезумевшая от быстрого течения речка-попрыгунья. Потом прибежали люди, отцепили Мишу от коряги, пытались откачать, дышали ему в рот, но он уже был далеко от этого мира – так далеко, что все поняли, где он находится, и отпрянули, оставив безжизненное тело на земле. Люся закрыла Мишу курткой, платком, но он все синел и синел, пока не слился в один тон с охватившими поселок вечерними сумерками.
Похороны, отпевание, поминки Люся не запомнила. Как в бреду была. А когда справляли сороковины, ее вырвало прямо на стол. Односельчане перекрестились, даже те, кто не верил ни в бога, ни в черта. Убрали со стола, уложили Люсю на кровать и ушли, стараясь забыть и поминальный стол, и того, кого хотели помянуть. На следующий день местный фельдшер сказал Люсе, что она беременна. Крепко беременна. Уже третий месяц. Двенадцать недель.
– Откуда вы знаете? – удивилась Люся, недоверчиво глядя на старого неопрятного фельдшера.
– Знаю, – усмехнулся умудренный опытом эскулап, пальпируя Люсин живот жесткими костлявыми пальцами. – Чего ж тут не знать? Токсикоз у тебя, давление барахлит, щитовидочку надо бы обследовать, а беременность протекает благополучно. Все хорошо там!
Он больно ткнул пальцем в живот. И в этот момент Люся почувствовала в себе новую жизнь.
«Одного забрал, другого дал, – подумала она, улетая мыслями к небесам, к богу, – а почему нельзя было оставить все как есть?»
Ответа Люся не получила. Капризная карта легла по-своему, своенравно исправив кривизну жизни. Так и не успела Люся исплакать печаль по безвременно ушедшему мужу. Некогда было. Пришлось ездить в город, обследовать щитовидку, вставать на учет, сдавать бесконечные анализы. Через шесть месяцев Люся родила сына. Хотела назвать его Мишей, но передумала. Вдруг ребенок повторит судьбу отца? Утонет еще… Назвала Ильей. Хорошее имя. В честь Святого Илии. И в церкви младенца окрестила. Крестик золотой купила. Ложечку золотую. Люсино сердце переливалось любовью через край. Втайне от себя она боялась, что либо сама задохнется от любви, либо ребенка придавит.
Бывало, как прижмет Илюшку к груди, даже в глазах помутится. Свет исчезает. Все черно кругом. Тогда страшно становилось. Вдруг затискает любимого сыночка. Залюбит его, заласкает. Люся забыла, в каком времени живет, какой год на дворе, что за режим правит в стране. Не до того ей было, не до того. Мальчик рос настолько хорошеньким, что Люсе часто казалось, будто он – ангел. Прилетел с небес, чтобы порадовать ее, наполнить жизнь смыслом, заставить любить. Теперь-то она понимала, что Мишу не любила. Нет, не любила. Вот она, любовь настоящая, истинная, от бога – любовь к собственному ребенку. А та, предыдущая, лишь игра была, морок какой-то. Люся долго по привычке вбирала в себя живот. И распускала его, вспомнив, что Миши давно нет на этом свете. Дом без него осиротел, слегка скривился, будто обиделся, что остался без хозяина. Люся махнула на него рукой: пусть стоит, как стоял, – сын подрастет, поправит, отремонтирует, построит новый, в конце концов.
Шли годы: Илья рос, Люся становилась как будто меньше. Иногда она замечала это, но только усмехалась: так положено – сын должен тянуться ввысь, а она уходить в землю. Смена поколений. В школу Илья пошел в восемь лет. Люся жалела сына: маленький, что с него возьмешь, будут мучить уроками да заданиями, пусть пока побалуется, еще наработается, когда вырастет.
Школа не задалась. Илья капризничал, убегал с уроков, учителя приходили к Люсе с жалобами: мол, вертится, не слушается, хулиганит. Люся наливалась злобой: только бы очернить ребенка, и за что эти учителя зарплату получают? Однажды не выдержала и написала жалобу в район, что Илюшку обижают в школе. Долго разбирались, выясняли, кто прав, а кто виноват; так и не выяснили, но учителя приходить перестали. Больше Люсю не беспокоили.
Прошло еще несколько лет. Илья вытянулся, стал похож на длинноногого журавля – такой же быстрый, угловатый и милый сердцу. Часто не ночевал дома. Люся ходила по поселку, заглядывала во все тайные норы местных мальчишек, бродила, как тень, до утра, а придя домой, натыкалась на Илью, уставшего, уснувшего прямо на лавке в сенях. Даже до кровати добраться у него не было сил. Люся раздевала сонного мальчишку, укладывала в постель и долго крестила его, отгоняя от любимого сыночка злых духов. Здоровья у Ильи не было: то к нему простуда привяжется, то ангину подхватит, то сопли рекой. Люся возила мальчика в город – местный фельдшер давно умер, а нового не прислали. Посадит Илью в электричку, сама рядом; сидит, как наседка, оберегает сына от любых передряг. В одну из поездок пожилая женщина с костылем попросила мальчишку уступить ей место, но Люся отругала нахальную старуху:
– Вы чего к ребенку прицепились? Не видите, что у него сопельки?
Старуха онемела от ярости, долго молчала, подбирая нужные слова, затем разразилась гневной тирадой:
– Где здесь ребенок? Какие сопельки? Мать, ты чего? Это же целый мужик! Постоять может! А я инвалид. У меня удостоверение есть.
Старуха ткнула корочками в Люсино лицо. Та встала, уступая место: мол, садитесь, мне не жалко.
– Да что ж ты встала-то? Пусть парень уступит! – опешила старуха. – Смотри, разбалуешь парня, потом локти кусать будешь!
– Мои локти – я и покусаю. Вам-то что? – огрызнулась Люся, загородив Илюшку от злой старухи. Нечего на нее смотреть. Жизнь длинная. Насмотрится еще! Люди кругом злые, жестокосердные.
– Ох, мамаша, попомнишь меня, – пригрозила нахальная бабка, усаживаясь. – Заставит он тебя свободу любить!
Люся прижалась животом к Илье, мотая головой, чтобы сбросить с себя недобрые слова, повисшие на ней, как колючки репейника: не стряхнуть, не вытащить. Жалят, колются. Больно. Отмахнулась. Забыла.
И снова потекли годы. А слова так и висят в памяти. Школу Илья забросил. Его не исключили, не выгнали. Боялись Люси. Страшная женщина эта Люся – жалобами забросает, до гороно дойдет, всех по судам затаскает. Не стали связываться. Дали парню справку и отпустили на все четыре стороны. Недолго поболтался Илья после школы, быстро загремел в армию. Люся все пороги в военкомате оббила, до горвоенкома дошла, не помогло. Деньги кому только можно совала, ничего не жаль – лишь бы спасти сыночка. Но было в ней что-то такое, что и денег не взяли, как ни совала она смятые конверты, перетянутые аптечными резинками. Забрали Илью в стройбат. Люся месяц в лежку лежала, на улицу не выходила, почти не ела ничего, так умереть хотела. Не умерла. Поднялась. А вскоре и сынок прибыл. Илью комиссовали подчистую. Группу «Д» присвоили. Признали Илью категорически негодным к службе – ни к строевой, ни к какой другой. Без ограничений. Не годен – и все! Точка.
Люся ожила. Вновь появился смысл жизни. Пылинки с ребенка сдувала, не знала, чем накормить, куда посадить, на что положить спать. Года два Илья нигде не работал. Потом стал халтурить с цыганами, кое-как, спустя рукава. Цыгане держали Илью на черных работах – тех, что сами не хотели делать. Так покатилось время, колесом, по бездорожью, в пустоту. Девушки у Ильи никогда не было. Люся не хотела никакой девушки. Да никто и не влюблялся в Илью, не провожал его страстным взглядом, не опускал глаза при встрече. Было в нем нечто такое неприятное, что девчонки, едва завидев парня, морщились. А Люся любила. Горячо, страстно. Жалела его. Ее бы воля, вообще бы на работу сына не пускала. Так ведь соседи заклюют, и так за глаза говорят бог знает что.
Люся вздыхала и собирала Илью на халтуру: заворачивала в бумагу бутерброды, резала салаты, потом стала суп наливать в баночку. У ребенка хроническое воспаление слизистой желудка. Здоровье нужно беречь. Для чего беречь, для кого – этим вопросом Люся не задавалась. Ни разу она не подумала о будущем. Ее устраивало ровное течение жизни. Дом покосился, требовал мужских рук, но не до него было. Когда-нибудь все устроится. Глава поселения поможет. Или квартиранты поселятся. Но глава поселения лишь поджимал губы, как только Люся начинала свои речи. Делал вид, что куда-то торопится, хватал портфель и исчезал. Квартиранты и дачники обходили Люсин дом стороной. Не хотели селиться. Даже на сезон. Слишком мрачен дом. Старый сад разросся, в жару на участке было зябко. Люся отмахивалась от житейских проблем. С работы она ушла, по возрасту ей начислили небольшую пенсию. На эти деньги и жили вдвоем. У Ильи какие заработки? Все цыгане отнимают.
Так текло и утекало в пустоту время. Часы отщелкивали секунды, переходившие в минуты, часы, дни, недели и годы. Вот уже Илье исполнилось сорок лет, а Люсе все восемьдесят. Она и не заметила, что за это время несколько раз переменились режимы правления и президенты, деньги, цены и продукты. Всю государственную власть для нее представлял глава местного поселения. Вскоре и его не стало. На это место пришел другой – молодой, наглый. Новый не хотел видеть Люсю. Органически ее не переваривал. У него аппетит пропадал, если она забредала в поселковый совет. Ее и не стали пускать. Увидят на пороге, руками замашут: мол, идите отсюда, бабушка. Да, Люся давно стала бабушкой. Ушла былая красота, она сама себя не узнавала в зеркале. Кто-то другой смотрел оттуда, из зеркального мира. Чье-то чужое лицо немо таращилось из пыльного овала, а самой Люси не было.
Илья давно нигде не работал. Даже цыгане от него отказались. Приходил грязный, немытый, голодный. Она отмывала его, кормила с ложечки. Гладила. Целовала. Жалела. Илья сам стал получать Люсину пенсию. На почте сказал, что у матери ноги не ходят. Теперь все деньги у него были. Жила Люся голодно, но не страдала – вообще не думала об этом. Больше переживала из-за Ильи: как он там, не убили ли его, не помер ли где? Душа болела за сына. Как-то явилась соседка, дочь той подруги, к которой когда-то приехала отдохнуть на недельку юная и прекрасная Люся. Пришла, раскричалась, размахалась руками. Долго скандалила. Долго. А когда успокоилась, велела Люсе собираться: мол, определила я тебя в пансионат. Глава поселкового совета подписал нужные бумаги. В пансионате чисто, отлично кормят, я буду навещать. Люся долго молчала, переваривая неприятную новость.
– Это немилосердно, Танюша, – с трудом выдавила она из себя, – я не могу его бросить! Илюшенька пропадет без меня. Он такой беззащитный. Как теленок.
Татьяна грозной птицей нависла над Люсей, разевая рот в немом гневе. Она долго не могла выговорить ни слова.
– Да он же бьет тебя, тетя Люся, издевается. Твою пенсию пропивает. Ты побираешься! Ты же совсем отощала. Ничего не ешь. У тебя в доме куска хлеба нет.
– Это немилосердно! – настойчиво повторила Люся. – Я не могу Илюшу бросить. Кто ему кушать приготовит? Кто присмотрит за ним?
Татьяна отпрянула, продолжая гневно кивать головой: мол, это же надо – немилосердно!
– Ты, Танюша, в церковь сходила бы, – посоветовала Люся, выдавливая из себя улыбку.
– Это я – в церковь? – после долгой паузы крикнула Татьяна. – Я? Ты, теть Люсь, совсем ополоумела!
И так шибанула дверью, что еще долго ныли и позванивали стекла в расшатанных оконных рамах. Они словно жаловались на непонятную, сумбурную жизнь. Потом затихли.
Через неделю в поселке случился пожар. Сгорел старый Люсин дом. Дознаватель пожарный долго объяснялся с похмельным Ильей: мол, где ты был, почему мать не вытащил из горящего дома?
– Да вытаскивал я ее! Вытаскивал. Уронил, упала она у меня с рук, – горевал Илья, мало похожий на человека. От него несло гарью, сам весь в саже, руки в узлах и рваных ранах. Под глазами синяки.
– Как мне теперь жить? – вопрошал Илья, обращаясь в пустоту.
Дознаватель не стал возбуждать уголовное дело. Такова жизнь. Тащил-тащил, да не вытащил. Правда, позже, при разборе завалов, нашли обгоревший Люсин скелет. На кровати.
– Обманул, чертова пьянь! Сжег родную мать, даже не пытался спасти, – разозлился дознаватель, но решение не поменял.
Пожар случился из-за старой проводки. Если бы по причине непогашенного окурка, тогда да! Сидеть бы Илье лет пять в местах лишения свободы, а так…
Он по-прежнему живет в поселке. Местные его избегают. Как же – родную мать на тот свет отправил. Илья прибился к другу, тоже изгою. Диму жена выгнала. Друзья по несчастью устроились в сарайчике на окраине поселка, недалеко от полустанка, и перемогаются кое-как. Иногда Илья плачет, беззвучно, без рыданий, из пустых глаз текут обильные слезы.
– Да брось ты, Илюха, прорвемся! – утешает Дима, кривясь от жалости.
– Димка, я ее ненавижу! Как она могла меня бросить? Это же немилосердно! – вопрошает Илья, обращаясь не к Диме, а к пустому черному небу. – Сволочь у меня мать, сволочь! Бросила меня.
– Да проживем, Илюха! Как-нибудь проживем, – трясет головой Дима то ли от жалости, то ли с похмелья.
– Как проживем? Пенсии-то нету! На почте не дают. С собой в могилу унесла-а-а-а, – стонет Илья. – Как жить-то теперь?
– Проживем! Как карта ляжет! – сипит Дима, толкая корявой заскорузлой рукой плечо Ильи.
Тот от неожиданности падает навзничь. Бьет руками по земле и воет:
– Как проживем? Как карта ляжет?