Книга: У нас будет ребёнок! (сборник)
Назад: Евгений Новиков Сердечному другу
Дальше: Галия Мавлютова Как карта ляжет…

Улья Нова
Динина любовь

В тот день Дина познакомилась с парком, когда он сверху донизу усыпан желтыми липовыми сердечками. Она знала эту аллею в горячем тополином снегу, в дрожащем голубоватом инее. Она шагала с папкой под мышкой, чуть шурша по розоватому гравию аллеи. Ее каштановые волосы, уложенные вихрами, лучились и вспрыгивали на плечах.
Дина возвращалась домой, получив свой самый важный в этом году заказ, обещавший безбедную неторопливую жизнь всю осень, всю зиму. Будущее теперь было определенным, очерченным и не таким тревожным: наполненные неторопливой работой дни в маленькой комнате, несколько лет назад переделанной из спальни в домашний офис. Впереди ее ждало чтение множества статей и прилежное составление каталога к выставке в тишине и мягкой убаюкивающей пустоте безлюдной квартиры.
В начале этой осени досадное и привязчивое прошлое, ослабев, неожиданно разжало пальцы, все же позволив увернуться, освободиться. Дину окончательно отпустили две ее большие беды, две многолетние, безнадежно истязавшие ее влюбленности. И она стала легкой, от нее как будто осталась невесомая, бестелесная четвертинка. С тех пор Дина парила по городу, как перышко, как лепесток василька, удивлялась резкости и прозрачности каждого нового дня. И в очередной раз убеждалась, что когда любовь отпускает, все ее обещания и предвестники постепенно распадаются, смешиваются со слезливым утренним туманом, растворяются в бледном небе пасмурного осеннего полудня. Все вокруг отчетливо проступает в бескрайней, безбожной, обезличенной своей наготе – без затаенного и щемящего знака вопроса, без запятой, предполагающей заветное продолжение. Без щекочущей тайны, которая ежеминутно тревожит любопытство, искушая перелистнуть несколько дней, несколько месяцев, чтобы украдкой заглянуть в будущее. С такой надеждой. С таким нетерпением. И узнать разгадку.

 

В тот день Дина спешила по аллее парка легко, торжествуя, окутанная горьковатым ароматом конца сентября, под высоким небом с крошечными обрывками облаков, которые разметались повсюду. Ее бледное лицо обрамляли сияющие вихры, изумрудный платок, темно-синий воротник пальто. Она задумалась, замечталась, постепенно отрываясь от земли, отдаляясь от всего вокруг. В такие мгновения она любила представлять, как из неба ей навстречу вырываются святые. Из безбрежной голубизны отчетливо, ярко возникают они и бегут, задрапированные в пурпурные и лазурные одеяния. Преодолевшие. Наполненные силой и величием милосердия. Точь-в-точь как на полотнах Микеланджело, как на его фресках в Сикстинской капелле, некоторые из которых Дине предстояло описывать для каталога выставки всю предстоящую осень, всю зиму. Она вглядывалась в небо сквозь черные ветви и желтые сердечки липовых листьев, отчаянно и самозабвенно грезила наяву, представляя могучий, завораживающий бег святых под облаками. Она ожидала их появления, была готова к чуду прямо сейчас, сию секунду.
Окрыленная видениями, рассеянная и захмелевшая от неожиданной милости и совершенства этого дня, начисто утратив ощущение тела, Дина споткнулась. Сильно подвернула ногу. Унижающая, резкая боль прожгла ее насквозь, вмиг заставив очнуться, растерять легкость, утратить сияющие видения. Отчего-то смутившись, виновато одернув пальто, она отошла к бордюру аллеи, согнулась, стала изо всех сил растирать щиколотку, разгоняя раскаленную лаву боли. На нее победоносно нахлынул далекий шум шоссе. А еще крики школьников, которые с визгом носились по жухлой траве под деревьями парка, побросав портфели разноцветной горкой на лавочке. По аллее плыли неторопливые прохожие. Тут и там шуршал под подошвами гравий. Невдалеке призрачно и упрямо маячила передвижная летняя тележка мороженого. За прилавком, уперев руки в дородные бока, в даль вглядывалась женщина с оплавившимся лицом, без особой надежды поджидающая последних в сезоне покупателей. Тут и там липовые листья, обессилев, смиренно отрывались от веток, медленно рисовали последний прощальный завиток в сыроватом и пронзительном воздухе парка. Беззвучно, кротко ложились на землю новым слоем сердечек, постепенно склеиваясь друг с другом и втягивая в себя сырость почвы.
Растирая в ноге лаву боли, сбитая с толку криками школьников и ревом шоссе, Дина вдруг заметила на бордюре тротуара синюю детскую варежку из пушистого мохера. Маленькая и неброская, она лежала как кроткое и крошечное письмо. Как синее шерстяное сердечко. Неожиданно забыв боль, Дина резким выпадом схватила чужую варежку, спрятала в кулачке. Почувствовала ладонью чуть влажную шерсть, пропахшую сыростью парка. Прижала детскую варежку к груди, не боясь перепачкать пальто. Ее с головы до ног окатил знакомый самолюбивый страх перемен, как когда-то в институте, когда она бродила по городу с недельной задержкой, раздумывая о будущем, боясь купить тест на беременность, взвешивая жизнь на весах, будто перышко, которое наливалось ее тогдашним гнетущим испугом, самолюбивым отчаянием. Но все обошлось, оказалось случайной тревогой, надолго оставив горьковатый привкус страхов и панических дум, которые отдавали застоялой водой черных речных омутов и тянули куда-то в илистую глубину, в безнадежность.
Сейчас Дина наполнялась нарастающим ликованием, как если бы долгожданные святые с полотен Микеланджело, с его фресок в Сикстинской капелле, послали ей вместо своего бега по небесам тайный знак. Синее мохеровое письмо. Обещание чуда.
Скорее всего, круглеющая дама в новеньком джинсовом комбинезоне неторопливо вязала в парке детские одежки будущему малышу, уютно устроившись на одной из скамеек. Потом неожиданный телефонный звонок озадачил ее, заставив немедленно вскочить, заспешить, отвлечься. Или попросту из насупленного неба хлынул слегка леденящий осенний ливень. И круглеющая румяная дама убежала, выронив из вороха вязания крошечную синюю варежку, нежный и заботливый дар будущему сыну, который уже присутствовал в ней и намечался вокруг, медленно меняя мир, заполняя собой все тупики и тайные комнаты, неукротимо распускаясь лепесток за лепестком, обещая себя, но все еще не показывая лица.
Сжимая варежку в кулачке, Дина на всякий случай ускорила шаг, будто ожидая, что кто-нибудь может пуститься вдогонку, обнаружив пропажу. Она шла все быстрее, слегка опасаясь, что кто-нибудь подойдет и потребует вернуть маленькое послание святых. Она почти бежала, слыша громкое биение сердца, которое колотило, как ударные новой песни. Оно всхлипывало и гремело, будто сердце вора, которому удалось стянуть то самое, о чем не мог даже мечтать, на что не мог даже надеяться. И Дина сжимала свою тайную надежду в кулачке изо всех сил, до боли в пальцах.
Потом она осмотрелась по сторонам, не заметила никого, кто мог бы обратить внимание на ее маленький моноспектакль на главной аллее парка. Выдохнула с облегчением. Каштановые вихры, обрамлявшие лицо, сверкнули на солнце. В этот самый момент Дина как никогда остро ощутила, что жизнь ограничена во времени, что бесконечного числа попыток не будет. Эта истина прожгла ее, как самая сильная, тревожная, отрезвляющая боль. Тебе и даны здесь, наяву, три-четыре попытки неподдельной любви, знания, творения. Ты, конечно, можешь не принимать это всерьез, можешь нечаянно промахнуться или по неосмотрительности не распознать свой шанс. Никто ничего тебе не обещает. Никто ничего от тебя не требует. Ты бредешь наугад, действуешь вслепую. А еще ты можешь замешкаться, замечтаться и не успеть в свой единственный поезд, потому что все течет, все ускользает, все с минуты на минуту отправляется от этой платформы в путь и одно на глазах постоянно сменяется другим.
В тот день Дина как никогда отчетливо ощутила, что надо спешить. Что надо обязательно использовать все попытки, все свои шансы. В конце аллеи она торопливо упрятала сыроватую пушистую варежку во внутренний карман сумки, где у нее обычно лежали ключи. С тех пор она всюду носила крошечное шерстяное сердечко с собой, как главный знак этой осени, как обнадеживающий талисман. Она стала внимательно, пристально всматриваться в лица встречавшихся ей мужчин. Она обнадеженно, терпеливо ждала свой час. Свой день. Она была уверена, знала наверняка, что все скоро случится. Это делало ее величавой, сияющей. Неотразимой.

 

Когда-то давно томная институтская брюнетка, на некоторое время ставшая подругой, дразнила Дину за упорство «БТР в розочках». Рассуждая о том, как правильно выбирать мужчин и как отличить будущего мужа от многочисленных любовников, кратковременная подруга однажды изрекла: «Запомни: не надо варить суп в кофеварке, а кофе – в кастрюле». Но Дина выбирала кофеварки. Она была нежна к кофеваркам разных видов и форм, она их жалела, она их коллекционировала. Именно поэтому легкомысленные и беспечные кофеварки, будто почувствовав ее слабость, ее мягкость, липли к ней на вечеринках друзей, во время переговоров по поводу каталога очередной выставки, в кафе, в метро. Повсюду. Они чуяли Дину издали, угадывали, что ей нет равных в сумбурном, безалаберном приготовлении кофе. На полутемной кухне медленно раскачивающегося зимнего утра Дина готовила кофе совсем голая. Без тени стеснения. Со спутанными каштановыми волосами, обрамлявшими ее полудетское лицо. Чувствуя босыми ногами крупинки пшена и коричневого сахара, рассыпанные по кафелю, она слагала кофе торопливо, задумчиво. Добавляя к черному горьковатому пороху коробочки кардамона, ржавые гвоздики. За все эти годы после института она так и не удосужилась обзавестись кастрюлей, предпочитая изредка пробовать супы в пустынных ресторанчиках, в шумных вечерних кафе. Пробовать, а потом торопливо убегать в свою, пожалуй, слишком упорядоченную жизнь в безлюдной двухкомнатной квартирке на окраине города. Но теперь Дина, кажется, перестала презирать кастрюли. Научилась нежности и снисхождению. Она была готова найти и присвоить какую-нибудь кастрюлю, какую уж повезет, чтобы готовить супы у себя на кухне. И синяя варежка, пушистое сердечко во внутреннем кармашке сумки, с каждым днем делала ее решительной, бесстрашной.
Неотразимой.
Как-то раз, хохоча в лучисто-изумрудной траве заливного луга, Дина засмотрелась в сочное небо июля и неожиданно придумала объяснение для всех своих бледных, умерших и быстро протухших рыб-любовей. Скорее всего, придумала она, в высоком голубом небе, в его дали и глубине, на самом деле живет бог-младенец с косолапыми толстыми ножками, капризный и непоседливый, никогда не взрослеющий бог, имя которому никому не дано узнать. Он сидит в бескрайнем и пустом просторе небес целую вечность, среди целлофановых и шелковых складок морщинистой глыбы облака, рядом с огромной коробкой ничейных елочных игрушек, брошенных возле мусорных контейнеров. Иногда бог-младенец неожиданно и капризно выхватывает из ничейной коробки старинный, усыпанный царапинами синий шар. Или задумчиво выбирает осиротевшую золоченую шишку из советского набора елочных игрушек. Или небольшую прозрачную сосульку. Или синий ковш из хрупкого, тонкого стекла. Или ломкий шар, смастеренный из лампочки. Выхватывает бездумно, от скуки, и тут же со всей силы швыряет куда подальше, куда придется. Некоторые шары разбиваются на две половинки. Некоторые сосульки и шишки, а еще стеклянные снегурки, колокольчики и ковши раскалываются вдребезги, на сотни крошечных зеркальных осколков, которые брызжут в разные стороны заостренными стеклянными каплями. Как уж повезет. Как распорядится случайность. Дина придумала для себя, что если шар разбился на две половинки, а это случается крайне редко, все реже и реже в последнее время, такова уж прихоть вселенной – тогда любовь взаимная. Тогда двое находят друг друга и живут без сомнений. Без дальнейших вороватых поисков, фальшивых надежд, раскаяний и мук. Но чаще, значительно чаще хрупкие елочные игрушки на небесах разбиваются вдребезги на множество крупных и мелких осколков. На множество стеклянных кинжалов, треугольников и запятых. И люди-осколки всю жизнь мечутся между несовершенными и незавершенными любовями. Путают следы друг друга. Путают имена. Некоторые так увлекаются, так забываются в круговороте тухлых безжизненных рыб-любовей, случайных номеров в телефонах, быстро сменяемых тел на простынях, что так и остаются всю жизнь бесполезными и случайными осколками. Способными только бесцельно впиваться в чужую жизнь, оставлять шрамы, причинять боль.

 

Они встретились в конце октября в бывшем консервном цехе. В полутемном сумеречном пространстве трехэтажного здания из кроваво-красного кирпича с задрапированными черным велюром окнами. Организаторы выставки насытили сизый дребезжащий воздух освежителем с пряными нотками, чтобы забить кишащие здесь запахи сырости, тлена и плесени. Однако упрямый шлейф прошлого пробивался то тут, то там, неожиданно подстерегая гостей и журналистов.
На кирпичных стенах, на прозрачной леске висели огромные черно-белые фотографии. Они изредка покачивались от гулявших по простору бывшего цеха сквозняков. Углы улиц. Фигуры в арках. Девушки, вымокшие под ливнем. Уличный аккордеонист. Заброшенный грузовик. Тусклые прожекторы, сиреневые, сизые, зеленоватые, высвечивали бледные смеющиеся лица гостей пресс-показа, выхватывали из клубящейся полутьмы лакированные мысы туфель, локоны, сцепленные пальцы, перстень с россыпью изумрудов, тоненькое и ломкое запястье вчерашней школьницы, полосатый пиджак, оголенное плечико, бокалы с красным вином, позвякивающие на круглом подносе. А еще тоненькие и ломкие пустые бокалы, оставленные на столиках, на полу, на кушетках, где придется.
Он подошел к Дине, поймал ее за локоть на выходе, в дверях. «Привет, Дина!» Поцеловал, тактично прикоснувшись щекой к щеке. Они встречались раньше, на утверждении нескольких проектов, и еще один раз – на выставке, мельком. Сейчас он улыбнулся, внимательно заглянул ей в лицо и тут же смущенно отвел глаза, поскорее вручил визитку, черный пластмассовый прямоугольник, похожий на ярлык с ценником в виде номера телефона. Воспользовавшись его неожиданным, непонятным замешательством, она впервые внимательно всмотрелась в его профиль. Беспечно похвасталась своим главным заказом этой осени. Он пообещал еще работу, составление каталога к выставке в одной частной галерее. Ее неожиданно до немоты удивило, насколько они похожи. Каштановые волосы, зеленые глаза, это угловатое подростковое смущение. Потом произошла секундная озадаченная остановка вселенной. Все в мире застыло. Ровно на секунду полностью отключилась память. В этот миг легкости и немоты в Динино сердце неожиданно и безжалостно впился крошечный граненый кинжал из мутного сиреневого стекла. Она слегка сжалась от непривычной, незваной боли. И замерла. И сделала вид, что слушает, о чем он рассказывает. А сама чувствовала только, как новая незнакомая боль разливается по лопатке и медленно течет в сторону левого плеча.

 

Она возвращалась домой после выставки одна. Запахнувшись в пальто, торопливо брела по темным переулкам, заткнув уши музыкой, укрывшись за знакомыми звуками от шума города и всполохов собственных мыслей. Чувствовала слежавшуюся сырость полуночных улиц и новую, незнакомую, тянущую боль в сердце. Стеклянный кинжал вонзился глубоко. Будто норовя увековечить неожиданной болью момент их встречи в дверях бывшего консервного цеха, переделанного под выставочное пространство. Дина надеялась, что завтра все забудется и отпустит, как нечаянный будничный эпизод. Засыпая в ту полночь, она наметила с утра начать подготовку к работе. Даже пыталась в полусне отобрать статьи, прикинуть приблизительный список материалов для поиска на сайтах, в платных интернет-каталогах, в полупустых особнячках библиотек.
Ни завтра, ни всю ближайшую неделю Дина ни разу не заглянула в свою маленькую уютную комнатку-офис. Она ни разу не включила компьютер. Ни разу не сварила себе одинокий сосредоточенный кофе на сломе раннего утра и медленно наплывающего дня. Она вообще крайне редко с тех пор ночевала дома.

 

Всю ту осень, всю зиму они каждый день бежали по городу, то опаздывая в кино, то без цели спеша по переулкам сквозь сумерки, ухватившись за руки, редко переговариваясь, выпуская в темное небо кружевные выдохи. Разрумяненные от мороза, сжавшись под колким ветром, они все время бежали, как будто за ними гнались.
Дина спешила рядом с ним сквозь затянувшуюся позднюю осень, наблюдая, как ветер, местами прохваченный льдистым выдохом декабря, катает по тротуару горсти желтых липовых листьев, они казались ей картофельными чипсами со вкусом лука и еще – ветчины. От этого осень становилась домашней и прозрачно-уютной, как бабушкина кухня, в которой забыли закрыть форточку на ночь.
На восьмом этаже тягостного сталинского дома, в комнате под крышей, мебелью которой был старый синий диван, замерев в объятиях друг друга, они подолгу смотрели в окно на небо. Дина ждала, каждую секунду была готова, что из ясного студеного неба поздней осени выбегут святые, лучезарные, в пурпуре накидок, в невесомом темно-синем атласе покрывал. Потом он морщился от бестактной приземляющей назойливости телефонного звонка. Сбрасывал вызов, тихонько ворчал, поспешно отключал мобильный. Тут же приглушенно рычал дрожащий от напряжения выдох. Прятал лицо от осторожных, смешливых вопросов в ее разметавшихся по плечам каштановых волосах. Иногда казалось, что он хочет укрыться в золото и медь ее волос кисти Боттичелли. Дышал туда. Целовал ее в затылок. И молчал.

 

В его просторной пустой квартире не было ни лоджии, ни балкона. Единственная балконная дверь кухни вела на пустую площадку, прямоугольную бетонную плиту, нависающую над переулком без бордюра, без перекладин, без решеток. Как маленький и тревожный обрыв. В солнечные дни на площадке рядком сидели голуби. На этой площадке, прислонившись к стене, он обычно курил над городом, вслушиваясь в его гул, в ночные гудки, улавливая резкие всхлипы, топот и обрывки фраз утренних прохожих. Иногда он замирал, вглядываясь в профиль крыш, редких шпилей, башенок, новостроек. А иногда вставал в полный рост, прижимался к стене, закрывал глаза и прислушивался к стуку собственного сердца, перемежаемому отзвуком ударных в припаркованной внизу, возле подъезда, машине.
Дина всегда останавливалась и обмирала в проеме двери, ведущей на площадку. Стояла, чувствуя, как в висках пульсирует нарастающий страх. Весь город перед ней – стены домов, чужие балконы, жестяной профиль крыш, башенки и далекие новостройки – начинал медленно уплывать, медленно кружиться. Она так ни разу и не решилась, не сумела шагнуть на площадку. Хотя бы постоять там пару минут, прижавшись к стене, над городом, на фоне неба. Без бордюров, без парапетов, без каких-либо опор и границ. Поскорее отступив из проема назад, она всегда в панике захлопывала дверь. И, охваченная леденящим ужасом, убегала вон из кухни.
Потом они снова неслись по городу, сцепив пальцы в нерушимый замок. Снова без цели часами петляли по переулкам, обнявшись под снегопадом, убегая от невидимых преследователей мимо ресторанчиков, окутанных поджаристыми выдохами, мимо бижутерии позолоченных витрин кафе с фарфоровыми медальонами лиц.
Дина все чаще на некоторое время снова становилась двадцатилетней, с легкостью сбрасывая десятилетие самых главных своих правил и выводов. Она уютно усаживалась по-турецки, в растянутых мятых джинсах, в футболке с глубоким вырезом, в радуге крупных деревянных бус. Он говорил по телефону, разгуливал туда-сюда по комнате, размахивал руками или нетерпеливо дышал в трубку, поспешно записывая что-то в потрепанный блокнот. Дина часами тихонько присутствовала в его кабинете, сидела на полу, листая фотоальбомы из его библиотеки, нечаянно растрепав вьющиеся волосы по плечам. Тихо, едва дыша, она вглядывалась в череду черно-белых фотографий моря, перевернутых на песке лодок, рыбаков, тянущих сети на закате, маяков в тумане. Она всегда мечтала о море, украдкой, мягко, уступчиво. Не особенно надеясь на исполнение, не слишком потакая своим мечтам. Иногда в его кабинете сгущалась нерушимая дрожащая тишина, нарушаемая редким шуршанием перелистываемых страниц. Иногда там на несколько мгновений воцарялась вечность, бескрайняя, всесильная, и побежденное время отступало, как старая дворняга, в которую бросили камень.
Потом, обнявшись, они снова замирали на низком синем диване. Подолгу безмолвно смотрели на небо. Дина чувствовала горьковатый, отдающий кофе запах его подмышек. Дина ждала могущего, сияющего появления святых из розового облака, притаившегося над башенкой. Чувствовала его теплое дыхание на своем плече. Помнила, что во внутреннем кармашке сумки лежит пушистая синяя варежка, крошечное послание, знак надежды. Он снова морщился, сбрасывая неожиданный и упрямый звонок. Тяжело, с незнакомой дрожью, озадаченно выдыхал. Отворачивал лицо, став на некоторое время ледяным и далеким. Но очень скоро с нахлынувшей нежностью прятал лицо в меди и золоте ее рассыпанных по плечам волос от смелеющих, с каждым днем все заострявшихся вопросов.
Теперь утром, едва проснувшись, еще не успев окончательно отпустить теплый, томный, разлитый по телу сон, Дина чувствовала сердце. Граненый стеклянный кинжал проявлялся через пару секунд после пробуждения. Он пронзал сердце Дины, отдаваясь мягкой, тянущей болью. Казалось, крошечный кинжал с каждым днем продвигается все глубже среди сплетения сердечных артерий и кровоточащих горячих мышц. Но Дина не жаловалась, она принимала неожиданного истязателя за особое напоминание. О том, что главная любовь ее жизни теперь наступила. Свершается. И движется к неминуемо-счастливой, единственно возможной развязке. Ведь именно это обещали святые в лазурных и пурпурных покровах, послав ей на аллее парка крошечное синее письмо, пушистую детскую варежку, похожую на шерстяное сердечко.

 

В тот день они снова бежали по переулкам. Отчаянно, молча. Щурясь от сыпавшего в глаза колючего снегопада. Дина подвернула ногу, но не остановилась, а ковыляла рядом, будто переняв его страх оказаться в руках невидимых преследователей. В его телефоне назойливо тренькали смс, одна, вторая, третья, от которых он морщился. И запахивал куртку, будто стараясь от чего-то укрыться. Они долго петляли по улочкам, потом, промерзшие, усталые, впервые сдались и свернули погреться. В маленьком полутемном ресторане их ждал дальний столик, возле приоткрытого окна, из которого в пропитанное корицей и соусами тепло врывался ледяной колючий ветер февраля.
Они сидели друг перед другом, улыбаясь, оттаивая. Он неохотно заглянул в телефон, как всегда напоказ тяготясь этим. И замер. На этот раз он не отключил телефон, вместо этого он сам будто бы отключился от Дины, от этого вечера, от всего вокруг. И сидел, оглушенный, отстранившийся, внимательно моргая в светящийся синий экран. Словно ответом на его оторопь через минуту звонок расколол одуряющий шум ресторанчика, ворвался в их вечер оглушительно, резко. Он не поморщился, не сбросил вызов. Он сжал телефон в руке и тихо сказал: «Я слушаю… видел… привет». Потом задышал часто-часто, со знакомой дрожью порывистых выдохов. Тревожно и раздосадованно заткнул свободное ухо, чтобы в него не проникали обрывки песен, отвлекающий звон посуды с кухни. Он вскочил на ноги, отошел от столика, замер в стороне и безотрывно смотрел в темное окно на дребезжащую огоньками и фарами морозную улицу.

 

Где-то там, на пронизанной ледяными сквозняками мутной окраине города, в сгорбленном доме возле голубятни и детского парка, из своего старого мобильного с треснувшим экраном, в его новый, мерцающий мягким синим светом телефон всхлипывала женщина. Она что-то говорила быстро, визгливо. Срывалась на громкие рыдания. Совсем будничная, растрепанная, торопливая женщина с вечной нехваткой времени и денег, у которой все рвется и ломается в пальцах, все валится из рук. Невысокая, чуть полноватая, с раскисшими щеками, с распухшими некрасивыми губами, она размазывала слезы растянутым рукавом синтетической кофты, которая царапала ее обветренное, бледное, вянущее лицо без черт. Она стонала и кричала в трубку, настойчиво, настырно, потому что ей больше некому было позвонить. Она была сейчас совсем одна в этом городе, беспомощная, жалкая, наедине со своей бедой: девочку, ее маленькую принцессу, утром увезли на «Скорой» в районную больницу, с температурой. И рвотой. Сказали, что, скорее всего, менингит. Она всхлипывала и кричала ему в самое ухо. У нее не было ни денег, ни сил это пережить. Сейчас она вернулась из больницы, ее зачем-то заставили уехать домой, ей не разрешили остаться с девочкой на ночь. Она долго умоляла, предлагала им деньги, угрожала и плакала, но они были непреклонны, эти врачи и медсестры. И она вернулась в обшарпанную квартиру, где в маленьких тесных комнатах и в коридоре все полы завалены игрушками, кубиками, человечками из пластилина, магнитными разноцветными буквами и кукольной посудой. Она выла в трубку, не сдерживаясь, отчаянно, безумно. Растягивая слова, закашливаясь, громко по-звериному сглатывая. Она умоляла его поехать с ней завтра утром в больницу. Возможно, ее принцессу сейчас перевели в реанимацию. Ее девочка лежит где-то там, на окраине города, обвитая со всех сторон проводами приборов и трубками нескольких капельниц. Растрепанная будничная женщина выла, умоляя его поехать завтра к ее девочке, которая до сих пор так часто спрашивает, где он, почему он не приходит. Она все равно продолжает упрямо называть его «папой», хотя никакой он ей не отец. А потому что не надо было приручать ребенка, бегать в догонялки с воплями и визгом по осеннему парку. Потому что не надо было обнадеживать хотя бы ребенка, думать надо было, быть мужчиной, быть взрослым, не купать ребенка в теплой ванне, не топить вместе маленьких желтых уточек и зеленых пластмассовых черепах. Потому что не надо было приручать хотя бы девочку, пуская с ней кораблики на пустыре, возле гаражей. И кружить ее осенью под листопадом, на фоне оранжевого покрывала из кленовых листьев и дребезжащего от смеха неба. Мутная, вялая женщина без лица, у которой все валилось из рук, десять, двадцать минут всхлипывала и кричала. А он стоял в стороне, забившись в угол, сжавшись, обхватив себя руками, уставившись в дрожащее редкими огоньками окно. Он кивал на жалобы, крики и рыдания. Кофе за это время успел остыть. И его унесли в чашках, нетронутым. Полупустой ресторанчик незаметно заполнился людьми. За столиками возникли и защебетали оживленные, разрумяненные с мороза парочки, подруги. Которым было так легко в этот вечер. Так беззаботно. А Дина окаменела. Она налилась неподъемной свинцовой тяжестью. Она сидела за столиком, не в силах пошевелиться. Вслушивалась во всхлипы и выкрики растрепанной женщины без черт. Ощущала крошечный граненый кинжал в сердце. И еще холод неожиданного отрезвления, растекающийся повсюду: по ее телу и по ее миру.

 

Потом он дрожащим шепотом ответил на рыдания: «Я сейчас приеду к тебе». Спрятал телефон в кармане и долго стоял возле окна. Совсем один. Потом он держал ледяные ладони Дины в своих прозрачных, невесомых руках и внимательно заглядывал в глаза, впервые заметив кружевной узор ее радужки, будто вышитый по изумрудному темным шелком. Он сбивчиво, кротко бормотал, что должен ехать. Он не может бросить будничную, растрепанную женщину в этот день. У нее никого нет. Она совсем одна. И она такая несчастная. Он бессвязно оправдывался, что только он один во всем виноват. Что он надеялся это перебороть, рассчитывал забыть дорогу в ее сгорбленный окраинный дом, но каждое утро, даже не разомкнув глаз, слышал смех девочки, смех принцессы. Нет, она не его дочь, она – чужая девочка четырех с половиной лет, которая, возможно, лежит сейчас в реанимации под трубками капельниц, оплетенная проводами приборов, показывающих на экранах ее слабеющий пульс, ее давление, сокращение ее маленького сердца, похожего на птичку, которую она так хотела ко дню рождения, а он забыл, как называется эта птичка. И совсем перестал приходить к ним. И маленькая девочка часто спрашивала, где же он, почему все так. Сейчас он глубоко, твердо вглядывался Дине в глаза, не замечая их влажный блеск. Потом обнял Дину за плечи крепко, отчаянно. «Я должен ехать к ней сию же минуту». Едва коснувшись губами, он поцеловал Дину в лоб, как брат, который отправляется на войну, в свой последний бой. Он торопливо бросил на столик две смятые бумажки за нетронутый кофе. На бегу накинул пальто черной растрепанной птицей, кричащей на прощание «nevermore». Через минуту он промелькнул мимо окна, сжавшись под снегопадом, даже не посмотрев в сторону Дины. Даже не махнув ей рукой на прощанье. Сдавленный. Растревоженный. Торопливый и совсем чужой.
Некоторое время Дина сидела, до боли выпрямив спину, не в силах пошевелиться, не в силах уместить в себе случившееся. Она всматривалась в темноту вечернего окна, ничему не хотела верить и зачем-то упрямо, самозабвенно ждала, что он передумает. Что он все же передумает и вернется к ней.
Потом она стала одеваться, закусив губы, чтобы уголки рта не дрожали. А еще она улавливала слезинки в уголках глаз, чтобы никто не увидел, как она плачет. Вытаскивая из сумки изумрудный платок, она замерла. С каким-то новым, неведомым стыдом застыла. Достала из внутреннего кармашка маленькую синюю варежку. В тусклом свете убаюкивающих лампочек ресторана синее сердечко лежало у нее на ладони. Сейчас оно не казалось таким уж обнадеживающим, таким уж сильным. Оно будто утратило тепло и снова стало лишь маленькой детской варежкой, нечаянно найденной в парке. Быть может, на самом деле это и было кротким предостережением святых, желавших оградить Дину от безбрежной боли, в которой она сейчас только-только начинала барахтаться и задыхаться. Она кротко положила синюю детскую варежку на столик, рядом с его смятыми деньгами за нетронутый кофе. Она оставила варежку кому-то другому, более удачливому, как маленький шанс, как надежду. Укуталась в изумрудный платок, натянула капюшон, чтобы никто не видел, как дрожат ее губы. И поскорее вырвалась в темноту позднего вечера, чтобы затеряться и скрыться за снегопадом от нечаянных взглядов.

 

Три дня Дина лежала, свернувшись в клубок, как изувеченная кошка. Натянув на голову капюшон кофты, с головы до ног укрывшись негреющим сиреневым покрывалом. Она почти исчезла, растворилась в мутном небе окраины, изредка ощущая безжалостные уколы стеклянного кинжала, будто кто-то продолжал проталкивать его все глубже среди сердечных артерий, крови и остывающих мышц. Три дня Дина была только болью, которая растеклась по ее левой лопатке, по ее левой руке, заполняя и подменяя собой все вокруг.
На четвертый день она все-таки заставила себя прошлепать на кухню. Мутно, медленно, подневольно готовила утренний кофе в почужевшей, незнакомой турке. Через силу прихлебывая одинокий обжигающий кофе за кухонным столом, она сложила руки перед собой, как прилежная ученица, сдавшая экзамен. И тут же признала, что проиграла свою любовь. Что неверно прочитала все знаки, что ошибочно истолковала все предостережения святых, на самом деле посланные, чтобы предупредить, чтобы защитить ее от боли. Знаки, которые она предпочла понимать легкомысленно. Поверхностно. И бездарно. Признав это, Дина задохнулась, чувствуя в самом центре груди серую, ртутную, оформившуюся невозможность. Как будто там медленно расцветала пепельная роза с горьким дурманящим ароматом.
Она не помнила, чем был занят этот ее день. Вполне возможно, она часами опустошенно слонялась по комнатам, перекладывая незнакомые, отдалившиеся и совершенно чужие ей вещи. А еще она теперь старательно избегала смотреть на небо.
Вечером, в супермаркете, в третий раз застыв возле холодильника с йогуртами, Дина окончательно признала, что несостоявшаяся, несчастная, недорисованная любовь, истязающая ее своей невозможностью, на самом-то деле не что иное, как убедительное и жестокое доказательство смерти. Теперь она была уверена, что каждая из проигранных ею любовей – всего лишь знак смерти, тайный и печальный ее предвестник. Который напоминал, что наперекор написанному в книгах, люди боятся любви, люди бегут от нее, люди заслоняются выдуманными и тщательно изготовленными щитами. Здесь, в своей единственной жизни, многим проще и понятнее иметь дело с пошловатым и утихомиренным. С разумным и бытовым. С просчитанным и уместным. Потому что любовь как ничто другое обостряет и обрисовывает неизбежность смерти.
С третьей попытки, через силу сосредоточившись, Дина все же сумела выбрать пластиковую упаковку безвкусной, тепличной клубники и баллон низкокалорийных сливок. В просветлевшей пасмурности предвечернего города из глубины неба Дине вдогонку бежали святые в пурпурных накидках, в лазурных покрывалах, в сиянии и серебре, точь-в-точь как на фресках Сикстинской капеллы. Могучие, сумевшие вынести свою незаслуженную, нестерпимую боль. Все преодолевшие. Строгие и милостивые святые Страшного суда. Они что-то кричали Дине вослед, что-то пели ей одной из темнеющего зимнего неба окраины. Но она не слышала их песен, не чувствовала могучего, окрыленного бега у себя за спиной. Дина смотрела под ноги, на заледенелый, усыпанный снегом асфальт. Теперь она стала лишь тенью, чьим-то мимолетным, завершившимся прошлым. Брела сквозь сумерки, среди анемичных многоэтажек и горбатых пятиэтажек, совершенно неотличимых от небытия. А еще ей казалось, что сегодня она смогла бы, она бы решилась распахнуть балконную дверь у него на кухне, шагнуть на площадку, нависающую над городом, не ограниченную ни парапетом, ни бордюром, ни перилами. Сегодня она бы сумела встать посреди маленького и страшного трамплина, запрокинув голову, зажмурив глаза. Чтобы слушать шум, гомон и гудки города. Чтобы чувствовать свое одиночество и край пропасти каждой клеточкой тела. До головокружения, до дрожи, до бесконечности…
Назад: Евгений Новиков Сердечному другу
Дальше: Галия Мавлютова Как карта ляжет…