Книга: Видения Коди
Назад: 3
Дальше: Джоан Драншенкс в тумане

Имитация пленки

Сочинение……… Джеки Дулуоза….. 6-й-Б
«И вот тамочки в Саскэхути», – сказал Дик Не-Промах – не, я преувеличиваю, его звали Черный Дэн – «вон тамочки в Сэскахоти, – сказал Дик Не-Промах Черный Дэн, – мы, бывало, каждый день лохов ловили на Главной улице возле банка, знаешь, того, что с красными кирпичами, перед которым я стоял, когда – но ты представил (разве ж нет?) меня им, двум лохам из Эдмонтона или чё-то – угу, верно (как раз когда сказал, что ты мне напомнил – «Это было в Маскадудле, Вайо., много лет назад, там цирк был, мы в очередь строились из-под Огаллалы, Небраска, аж до самой Долины Уилламетт – моя старушка на платье себе опилок нацепляла в Охайо в тот год – ёксель и черт-быдрал, я собираюсь поехать в Чарлзстон, Западная Вёрджиния, в субботу вечером, или в речку прыгну, раз».
Но нет, ты постой тут, ты что, не знаешь, что я серьезно? думаешь, я? – будь ты проклят, ты извлек, ты извлекаешь, больше всего, м – наверно – но погоди-ка минутку, покуда я л – но нет, я на него прыгну, я хотел сказать, п – про что не – ну, клянусь, я къянус – хде дома, совсем как тот маленький персонаж с Барни Лупом или что раньше был Барни Лупом вахлаком, маленький лысый парниша с кувшином, вечно орет: «Луизи, ты хде задевала мою – кукуюзную трупку? или (почти английский тут, а?) – хии хии хии – чего? Нет, я в тот раз бродил, по пейотлю, а это тотально, я всем грю. Детка, чё ж не ржешь? – Мне пришлось остановиться и эт – это взаправду почти невозможно, продолжать б – и все ж до того лиственно безмолвно или как-то, моя дорогая говорит Британский Аристократ навроде Джеймза Мейсона на луну, но нынче я забыл, что он говорил, бывало, и продолжаю свое п – до того в Бостоне обдолбался в тот раз, когда мне костюм гладили в маленькой портняжной мастерской на Бикон-Хилле перед тем, как пошел я к своей – да и не забуду я никогда того молодого парнягу со мной – Дамы и Господа, посторонитесь, пожалуйста, позвольте вам представить, засвидетельствовать и постараться накапливать и далее – знакомьтесь: единственный и неповторимый Роджер Ягодиц, потомок Индейцев Ягодичного Бережка. К тому ж, там был кинотеатр (что? прям домиком?) вокруг (чё? за углом?) Театра «Стрэнд», просьба не путать со стрендой влас, во сне у меня: эта идеальная второ– или третьесортная киношка, полная детворы воскресного дня – сон! Вишь? Никогда никаких там терок, (у них был туалет. Я спускаюсь в него во сне и тусуюсь там, и пью пойло кишечное, когда слишком состариваюсь, чтоб наслаждаться картиной), ничего, никаких терок, я обожаю свои сладкие грезы, они меня поддерживают, я вижу – я вижу – что! Проснись к реальности, мой мальчик! Врубк? Подписано, на сегодня, покамест – нет, мы прям дальше продолжимся с монолого.
Газета удлиняется, но вечно без истинных граней в лире, гире, эт – ох – эт – эт – ох – ну, гриерее. (Смех.) Погодь ка – как они волынят по краям Эндамбоёна! О меднуги! О пеотле тоталевая бонгула, о могол рогальские порталы! Мордегра; да и тонко… с с но никогда… (пауза)…обдолбос… (осмелимшись); во-первых, вуду, написано Бадом Пауэллом и Майлзом Дейвисом; ну и в общем я ему сказал: «Эй, вкуснолапочка, отвали от моей пизды», а легавый был не при исполнении, стоял в дверях, со стояком! Читая эту книжку в мягкой обложке за двадцать пять центов «Марихуана» – «Сэлли, старая ты (Ново-Скотская блядь) ырыска!» Затем, улетевши по чаю, я вышел на индейское плато и поглубже втянул в себя воздух, а также произнес нижеследующую вступительную речь (под голос Имы Сумак?)
1. Определенная глубина
2. Кошковарство с Анд
3. Сиденье на табурете
4. Любит петь с Уимпол-стрит
5. Женщина, женщина
6. Рукастые ручки Мудозвонка, звонк-а
7. Обморочная Дездемона
8. Вертящая Бэрретка
9. Ее музыканты говорят

 

«Иии! ии!» говорит она – даже редакторы великих издательских домов прислушиваются – «умпака-а-г —»
Рык! Я не знал, что джунгли такие (чувак, это р – об, чего, э, в Соборах Европы я, бывало, стенал и выл по зрелищу подобного – э – подобной прекрасной и чу́дной метадинальной финуры; если они зовут эт – я – ты наверняка всерьез, чувствую я – я слышу – зовы на горизонтах, на кои никогда не могу ответить, потому что мне это совершенно невозможно, зайти так далеко без Сафари. Но я б очень хотел Сафари в Мексике, или в Перу, или Чили, или Эквадоре, или всех истоков Ориноко, где лишь несколько недель назад экспедиция разбила лагерь, в местах племен куархика и куарахамбо – но вот опять наша второсортная киношка. Все мои второсортные киношки, все наши второсортные киношки научили нас тому, что нам теперь известно о паранойе и чокнутых подозреньях. Однако же, станешь ли ты выбрасывать хорошую второсортную киношку? – улети по Ч и сходи погляди, как они куксятся и муксятся, и лепятся в бешеной грезе? Ныне хочется мне лежать средь лососевых пластырей Плато Монастэр, монастыря средь ондатр и ливнящей Иудейской агавной безумнорезины, cactu spiriti; с Хью Хербертом.
В Африке, устремив глаз на прямую (они пытаются напугать нас, индейцы пытаются нас напугать, я люблю индейское, я сам индеец, в моей матери течет кровь ирокезов, а я не породил ни чероки, ни сиу – ни омаху низенького, печального, звонковласого и приземистого в дождливых пылях Небраски, Шелтона, Небраска, где железная дорога съедает водокачку, когда плещет, биясь, мимо на или прочь от Шикаго. Но, э, чтоб не зависать, чувак, теперь тебе надо послушать сейчас меня, дать мне рассказать всю историю – вишь? – пральна – той Омахи, что я вообще, или Уух! – поинтереснейшие сказки про эт – и потом еще там был Квакиутль (поучи их, как правильно писать! кодутль спасет этот мир! кодутль спасет этот мир!).
У этого моего кинотеатра во сне есть в себе золотой свет, хотя он глубокого бурого оттенка, или туманно серый к тому ж внутри, с тысячами, не сотнями, но все стиснуты вместе, детишки внутри, что врубаются в идеальное ковбойское кино второго сорта, которое показывают не в «техниколоре», а в грезливом золоте (по случаю некоторые Утра тех Воскресений, что я определенно потратил на езду в товарных вагонах призрачной канадской железной дорожки чух-чух, коя, тем не менее, в одном сне вдруг стала до того обширной, что повезла меня на огромные неимоверные расстоянья, в Сибирь, к примеру, где серым месяцем я греб по Оби, да, той самой само́й Оби, в каноэ, либо лодочке, с матерью моей, все глубже и глубже в грохочущие барабаны Северного Полюса за жопою Сибири и Соляных Копей); но греза золотая от серебряной шпалеры дымки; через дорогу (я не шучу) там куча угля с голубыми алмазами в его пыли, но заметно это лишь ночью: Послушай, если мы все намерены всерьез – но ныне я уж растерял всю свою серьезность, либо ту конкретную, что явилась там, с того раза, когда ты сказал, бу, к тому ж, или говорил ли ты «бу» вообще? если вообще, так или иначе – но хватит орать мое имя по воздуху! Свора потеющих жуликов! О грехи Америки! О паршивая сделка! О Депрессии! О распутные – О мягкие поля Вёрджинии, когда пересекают реку майской ночью, вести о разъездах впереди, знаки того, что какой-то фермерский амбар вскоре завоюет себе такое имя, что сравнится с ушшасным именем Ватерлоо! О не рыдайте, Чеховы! О мальчик с росистым мушкетом, в дверях, или у полога палатки, или под деревом у висящего трупа – О солдат-горнист, солдатский паренек, МАЛЬЧИК-СОЛДАТ печали – (и у зданья суда Грант выпускает пук, что слышен среди построек, средь укреплений). О редуты! О рибопы! О могучее имя Э. П. Хилла! Ох оксфордские ученые – О сранители Парижа! и слиятели поголовья!! О смурители! – Э. П. Хилл, расскажу тебе побольше про – Э. П. Хилл как только начинаются Ю. П. Новости и результаты Одиннадцатого Заезда в Арлингтонском Парке с фондом в пять тысяч миллионов долларов, Блум дает мылу таять у себя в заднем кармане, до того он горяч. Когда я был спортивным репортером (в «Квакиутль Хералд» в Уиннепанке,) в «Солнце Лоуэллтауна», в мускусных тех краях, франкоканадцы кашевалят из Канадо навестить родню и на несколько дней тут на Муди-стрит сплошь хохот и царапанье – радостные ясные крики в – чем? Рое Элдридже? – Рой Элдридж играл с оркестром, когда я продавал в театре конфеты – или это – было – играл – и ты знаешь, насколько издавна это тянется?»
«Нет, насколько издавна эта шумиха тянется?»
«Так же издавна, как давний конь, никогда не давай тому коню тебя поймать, у него саван на том всаднике».
«О, вот теперь ты лишь пытаешься меня напугать, дорогой мой дурачок – саваны? всадник? мы разве мягко не пнули его с нашего плато с Филлипом?»
«О нет; Рендровар, они засунули его блескучее тело в лед; семь мужчин в масках и ящик, в котором часы тикают своему краснодеревному эхо, не ослабленное человечьими руками, бодрствует, живое, достоинством собственных движителей – ах, быть машиной – оно выиграло способность жить и тикать само собою, покуда пружина не скончается, и уж до Шелли не короток ли срок, с этим чертовым поколеньем, что ничего не делает, а лишь ждет весны, лета и осени, чтоб наступили».
«О Модлер! Он наклонялся и подбирался, балкон – скажи-к, зачем я сказал „балкон“? Передай мне тот чертов платок окровавленный, наверно, я ушел уж встречаться с (в Уошингтоне, О. К., юные хипстеры, что поздно ночью заправляют Белой башней и раздают за так еду своим подземным спятившим цыпочкам, вообще без понятия о достоинстве, кое мы вроде как должны применять при созерцанье Абрахаама Линколна или даже просто Эйбрэхэма) отправился на встречу с Не-ци-эй, ной-цы, на-ци-угрозой сам по себе, в повсюдности, куда б ни шел я, жигольский боп к моим отороченным мехом сапогам, на коем ношу я жемчужное ожерелье, как Билли Холидей и ее песик (Никто Не Врубается В Моего Песика Так, Как Я Сам Врубаюсь В Своего Песика) (Этот кинотеатр —) Гря: „Этот кинотеатр“ очевидно лагерь, нет?»
Наутро лагерные девчонки ели пепел минувшей ночи с беконом своим на завтрак.

 

Конечно, у нас нет никакой возможности помыслить, как можно испортить тебе выходные, но не мог бы ты как-нибудь оставить машину у меня под деревом, а не то я метну парик.
ЛЕДИ ГОДАЙВА (одетая). Они меня вырубили на камне пеньки другой – В ЭТОТ МИГ ДУЛУОЗ ПРОСНУЛСЯ ВО СНЕ СВОЕМ и припомни – хоть признавая синюю смуть этого – Дулуоз проснулся, припомнил, что не видал своего отца так долго, что дольше не бывало, и что, вероятно, тот должен быть мертв так же взаправду, как сама смерть. «Ну что ж», подумал он, опираясь на товарный вагон, вниз по краям которого сбегал потек его спермы, «ежели суждено мне хлопнуться глазом в ночи ни по какой иной причине» – либо каким любым иным способом должен он был, стало быть, фразировать свои мысли, будучи девятнадцати котлет или лет (не котов) от роду и…. Ну, видишь вот, я повесился. Дулуоз….
На Северо-Атлантическом Океане на заре, в месяце октября, серый свет обращает яркий туман в белый и бело сияет на влажных палубах огромных железнопалубных судов, что стонут под про-драку. (Миду следовало б руку потерять при Антиэтаме, батату песеночному; глянь на всех этих мальчиков, как резвятся под его командой, чертова гения! «…просвещены все ярью залпов», как говорит Херман Томленье Мелвилл, сиречь грит, (Эй, Милли!) (сие, вот тогда-то, вишь, подражание колонке моего отца, написанной, мой, э, отец сочинял колонку под названьем Ферд или Эз или Эд или что-то, где скромный парнишка водит свою жену в кино каждый (премьерный) вечер по четвергам поглядеть (ой) картину и покомментировать на ее счет, сперва кинокартина, ибо то была колонка о кино, а потом (ох гм)…семь действий Эзпази, Водевиль, когда ребята с остатками белой краски от клоунов у себя на шеях, бывало, рассекали по краснокирпичным переулкам с тем единственным белым или буроватым светом, что освещал скрипучий вход, с, как в мультиках, печальными сонными в 3 часа ночи (о, уже три часа утра) домами, или жилыми зданьями, с кошками на задних оградах, где дерево в Бруклине стардоброе растет, и в передней части, где, на некий манер, как в сладком кошмаре у Кафки, установлены огромные часы, сообщающие время: как если б, теперь послушай, я знаю, я – где, говорю я, и словно б какой-то домохозяин столь милостивый, как в феодальные времена, установил бы гигантские часы для своих жильцов, по которым те бы время определяли, когда возвращаются домой пьяные с Луном Маллинзом в любой час и оборачиваются вокруг резиновых фонарных столбов с Х-ми в глазах или Х-ми вместо глаз.) (Но Х-ы спасут этот мир!) Вот, не, кто, теперь эти люди (я не невнятен) но насущное дело, кхаррумпф:
Заголовок гласит (нижеследующее) Аррумпф, Кхакк!
ПЕЙОТЛЬ ТОТАЛЕН очерк о Коди Помрее
Часть IЗа Коди Там
лишь Ворье, Грехи
Америки все к Чорту.
ТЫ КОГДА-НИТЬ СКИДЫ-
ВАЛ КОСЯК?
Мяч Бьет Ограду
в Средней Доске………..(что я делал раньше, кидал
резиновый мяч, после
ужина, в доску
в разбитом окне
соседского амбара, и когда
попадал в аккурат в середку
это считался страйк, когда я
едва промахивался, и он попадал
в выступающую полку и
отлетал в воздух, это
был хит, высокая подача, какую
иногда я ловил, чтобы
сделать вне игры; тем самым
был подающим и аут-
филдом, центровым, вообще-то,
блям одновременно.
За этим воспоминаньем мне
не приходилось возвращаться
к старому милому Комптону,
родному моему городку;
Джек Л. Дулуоз, Комптон,
Калиф. (МЕСТНЫЙ
МАЛЬЧИШКА ОСУЖДЕН
ЗА ПОДДЕЛКУ)
Но все равно крайне сущностно продолжить:
Дополнительные Известия! Биллоборд перетекает, о Биллборд Перетекает, О Биллборд, О Гилго, О
Идя как-то Раз Чрез
Город Провиденс (где они, бывало, рубили индейке голову)
ПРОВИДЕНС ОЖИДАЕТ ТВОИХ ЧУВСТВ ИБО БЕЗ ОЗНАЧЕННОГО ПРОВИДЕНСА МЫ УМРЕМ
Затем три мяча вполне похожие на мячи – старого еврейского без заглавной У закладчика, мячещика, такого жирного и толстого в мячиках, что сочится щедростью – но я мешкаю, продолжая же —
АНОНИМНЫЕ ПИДАРЫ особенно я и посвещенные (это не означает просвещения, это значит освещенные спичкой)
Так холодно в Саскэхути, что не видно через реку; северная Канада, знашь ли; (я подсек молодую дамочку вон там, там, там)
У УмРнХёрста не было столь —
Никто не врубается в моего песика, как я в своего песика врубаюсь
Но, разумеется, мне не приходится через все это проходить, мы в – когда мы, нахрен, покончим, или мне нужно ждать спозараночного тумана, когда всадницы, одетые лишь в облегающие боевые триканаты… Я видал рп, гордых дам Кошкого Каза, Конского Показа, я видал, но я видел, печатать балдеж
ФРЭНК ГОФФ ЗВАЛИ ЛОВЦА ФИЛАДЕЛЬФИЙСКИХ ПОНТИАКОВ. ТЕБЕ НАДО К ЧЕРТУ УЖЕ РЕШИТЬ НАКОНЕЦ, БАЛДЕТЬ ТЫ ХОЧЕШЬ ИЛИ НЕ ХОЧЕШЬ ТЫ БАЛДЕТЬ ИЛИ ХОЧЕШЬ ОСТАТЬСЯ НА ОДНОМ УРОВНЕ, ОТТЯГ ИЛИ БАЛДЕЖ И ОТТЯГИВАЙСЯ СЕБЕ ДАЛЬШЕ ДЕЛАЯ ОШИБКИ В ПРОПИСЯХ И
Я таким манером измыслил Арта Родриге; Арт Родриге, первый базовый «Филадельфийских Понтиаков»; но дальше не объясняю; он был совсем как Эл Роберт, только, разумеется, португалец и столь исполненный той конкретной грубой силы, что они являли на солносонных крылечках средне-Мудиуличного дня, иногда с гитарами, на которых они подражали американским и западным оттягам, но на самом деле были, как это знает только Сароян, завешены, или подвешены за, на великих оттягах своей родины. То же и с канадцами… гитара для них была знаком эт – но постой, я был на португальском и Арт Родриге; по некой причине, к тому же, этот Арт Родриге должен был быть в точности, выглядеть в точности, бесконечно идеально, как Эл Роберт, та же большая загорелая серьезность, как последний первобазовый, что я видел, последний мячевый матч, что я видел, так я бит, в Кинстоне, Северная Кэролайна, была игра лиги Класса Д, и где, богом клянусь ей-багу, я же сказал, первый базовый, Х. У. Мерсер, был высок и загорел и угрюм и серьезен и томился по Холливуду, то есть, по тому, чтоб в итоге стать киноактером, как, скажем, Джин Бирден из идеальных игроков малой лиги из кино или даже Ринга Эндерсона ей-багу, знаешь; Ринг Эндерсон, который написал «Великолепных Эндерсонов». Ну, ей-богу ж, Арт Родриге намеревался выглядеть в точности, как Скиппи Эл Роберт; и вот так, особенно потому что носил он эту светло-кремовую и оранжевую форму «Понтиаков», смуглое лицо его особенно светилось на зеленом и слепящем игрополе дня, когда мужчины щурятся разглядеть пшень и день. Ночью же, когда лежал я у себя в постели, у меня не было сомнений, Арт Родриге и другие игроки по всей лиге, как ни воображаемо все это было, выходили и проводили вечера с голыми и согласными женщинами; мне даже виделось, как Арт Родриге сидит лицом к голой армянской девушке, сидящей на кейп-кодной тахте с книжкой и великими совершенными грудями, что стоят, геральдически глядя назад и мягкие, не обращенные назад, как львы, да и не как мягкое желе, никаких Деток Каценъяммеров, или Зверюшных Печенюшек или Зоо-Парадов, но твердые и мощные; и так далее; Арт Родриге, который, дремотными днями, когда облака над Массачусеттсом проплывали мимо верхних фрамуг моего окна, где я мог видеть сквозь бок занавески, и знал, как я говорю, что у меня имеется некая бессмертная облачная судьба где-то за и впереди меня, с которой еще предстоит иметь дело, однакож судьба до того мягкая и пушистая, т. е. как облака, что мне нечего больше делать, лишь замечать их и отворачиваться к дальнейшим и пыльнейшим предприятьям настоящего и событий живущего мира. Неоценимая Латин-ность моего Арта Родриге и всей бейсбольной команды «Понтиак» вообще (карандашом нарисованных оранжевым, одна позиция за другой, на обычной карточке, чуть глянцевитой, из отцовской конторы, конторы печатни, вишь) и Латинность даже моей Летней Лиги, ибо была она четкостью Барнстабл-Кейп-Кодовой лиги с теннисом-и-трусиками, я это придумал, ах, вот теперь я заговорил, эта летняя лига называлась… ну, черт, название я забыл, как забываю я точное число жестяных банок на маленькой свалке позади Рокингемского ипподрома серым туманным днем, когда мы с Майком нашли спелый помидор, растущий среди пустых бутылок из-под виски, и съели его сырым без соли и без пользы Папского совета насчет соли; но (и пока заезды сбегали под ревы, которых нам не было видно); названия команд в летнелиге были «Тайдол», «Залив», «Тексако» (не «Текскоко», я тогда еще не был с индейцем); «Пейотль», не, не пейотль, другой газ, наверняка же не марочный бензин какой-то, или пластилин, не более, чем я б мог тебе продать какой-нибудь скверной срани или от-«Шеллить» тебе; имена (до И. Х.), что были столь мягки и оранжевы, и податливы моей кушетке, мои оттягам, я лежал там двенадцать лет, улетевши по цветам воображаемых бейсбольных команд на карточках; и зависши сейчас к тому ж и жизненней, чем когда-либо, цвет великих футболок великих гордых светских конюшен, вроде К. В. Уитни «Голубой и Коричневый» (кто, если не К. В. Уитни, Корнелиус Вандербилт Уитни, врубился б в величье Голубого и Коричневого, футболка голубая, кепка коричневая, неразличимы в полевой бинокль по цветистым ярким дням) (в те дни, между заездами, они крутили пластинки и, конечно, чтоб получилось ипподромно-четко, играли они то, что было тогда сравнительно старьем или сентиментальными записями, «Хорошенькую девушку…» Руди Вэлли, как мы сейчас крутим Синатру, мы, кто обмирал от него на дороге, на улице, на задах Альпийского коктейль-салона Беверли-Хиллз, где слабые потуги кларнета Арти Шо сочатся вырубить молодого художника, спешащего от одного мольберта к другому, думая о пейотле и цвете); зависал я к тому ж на величайшей из спортивных форм американского поля, на цветах владельца Омахи, победителя Кентакского Дерби 1935 года, Вудуорд, красные горошины на белых формах; хотя ты б мог подумать, что Кремовый и Светло-Вишневый МОИХ грез наяву это, кхем, превзошли бы; зависал на форме Херолда Пейна Уитни, которая, помню я, была с черной полосой на шелковом поле слабого оттенка борща, ух, с оглядкой на 1066-й от Окленда по имени Норман.
Но лига, когда происходило это днем, обладала своею собственной жизнью; по ночам она больше не занимала моего (меня), то была штука для следующего дня; по ночам, я зависал на великой тьме за уличным фонарем на грунтоколейке перед домом, что была под величайшим огромнейшим деревом на свете, в нем был такой ХЛыст, что слышно аж до самого Сакраменто, Калиф., да я и не о Комптоне к тому ж говорю; чтоб ты знал, я никогда не выезжал из своего старого родного городка Лоуэлла, когда рассказываю все, что знаю о благородных деревах. Днем ли вечером, то дерево все их побивало. Чего, я помню ту ночь, когда г-н Урэйр, живший через дорогу, рассвирепел на маленького Мизинка-Мигунка, чьего имени я не помню, но он сделал что-то не то, так скажу, он был моим рабом, он пресмыкался у ног моих у меня в кухне, пока я сидел со своими комиксами «Оператор 5» и «Тайный агент Икс-9» (хотя к тому времени фаза рисованья Тайного Агента Икс-9 в частности – я думаю, моим последним и самым безуспешным, и быстро умершим комиксом в замысле и Героем был парень по имени «Краник» – как упадок цивилизации – подумай об этом); но я помню, как тому пацану устроили адскую трепку, опирался на забор, под деревом, а мужик ему трясет ему пальцем и устраивает головомойку, за что-то, меж тем как большое дерево хлещет над ними по высокому таинственному ветерку вечера. Врубался ль я в вечер? что это вообще за вопрос? Я спал на веранде, у меня были покровы на качальных качелях; весь скрип за меня творили сучья великого дерева; и тихо голоса ветров долетали из-за трав Поля «Дрейкэтских Тигров», что ныне курлыкали под чумовой шум сверчков и, может, даже чумовой скрип пружины, качавшейся на заднем сиденье аллейки влюбленных в машине, запаркованной под сосною домашней базы, и в росе; через все это прилетал ветер, нагруженный вестями о верхних лесах и тех местах, где фермеры вроде Роберта Фроста хлопали рано поутру амбарными воротами и шумели так, что эхо разносилось аж через два или три владенья и примыкающие леса и мелкие речки, на самом деле ручейки, текучие ручейки с мелкими стремнинами, что, вместе с тем, насупившимися мартами могли разбухать и затапливать и ужасать лес, я в смысле, покуда уже ожидаешь увидеть, как трупы станут тыкаться в тот горб, что раньше был основаньем летней ныряльной доски; посредством чего, и поистине, говоря короче, я грезил об этих лесах и тех потопах, и о великих символических странствиях, глубоких столь же, сколь Одиссея тормозного кондуктора, что начинается с вызова льготника туда-то и туда-то, и он обязан предоставить, но – и ехал-то я к Коди, стало быть, но как поручитель и, может, на замену; Африка никогда не бывала дольше некоторых перегонов, что я претерпевал по краю Соснового Ручья моих грез; так и налетал сладкий ночной ветерок от тех вод, и с поля, и мшил и огромился в движенье, великое стенанье, швыряя дерево, столь измученное, столь смурноликое дерево, что меня отнюдь не удивило, а лишь оповестило о нормальных законах страшного суда, когда оно опрокинулось спичкою в яро-яро урагане, октябрь 1938-го, месяц и почти что неделя, если определенно не она, смерти Томаса Вулфа.
Тот день начался, фактически, ураганный день, довольно ясно с внезапного быстринного рывка тощих взнузданных туч поперек ослепительно бледной небеси; добавить к этому весь ужас, туч, несшихся так быстро наперегонки, что не вполне верится и глядишь дважды, словно б на комедианта в дешевом кино, проверяя; столь зловещий день и вводное бедствие, что по пути домой, в серости Эйкен-стрит возле свалки, телефонный столб вспыхнул, и выстроились машины гасить огонь из своих шлангов; пожарные машины и расчеты, кого за час или два вдруг предупредят, поскольку все и власти в одновременном изумленье осознают, что на этот северный промышленный городок в Новой Англии налетел полномасштабный ураган. До сего дня, в диких и девственных лесах возле Этола, и на Западе, в Беркширах, в унылейших топях к востоку от Хартфорда или к западу от Вустера, или северо-востоку от Спрингфилда, или снаружи грубого мрачного Фитчбёрга утесов и дикой сосны, громадные древесные стволы полегли, гнутые, на землю из-за того Урагана 1938-го… лишь езжай ночью, стопом ночью под Биллерикой, Масс., и пусть этот старый тормозной кондуктор Б-и-М, который ходит воскресным утром в церковь Св. Маргарет в Высокогорьях Лоуэлла, рассказывает про хаос, что видел он тогда и до сих пор зрит его знаки в лесу, когда на поездах зарабатывает он себе на хлеб туда и сюда во тьме и угольном дыму ночи. Я знал одного такого парня, Кадфилда, но хотя возвращаясь, к серой и тусклой трагедии того горящего телефонного столба, я нипочем не узнаю, почему он казался мне столь зловещим или как мог я почувствовать грозящую ярость и ужас (ну, это ж и был ужас кое для кого, тех, кто утратил собственность, и даже тех без собственности, кто не понимает, почему Бог насылает на людей ужасные бури, не злорадствует тайно на волноломах по зиме или в велосипедных поездках к Швейцарию с крутящейся тарелки анчоусов (Хумпф); но довольно, давай теперь поспим, давай засвидетельствуем, наутро, можно ль каким-либо способом выделить интересные абзацы материала во всем этом бегущем потоке сознания, что сгодятся как прогрессирующие молниеносные главы великого очерка о чудесах света, покуда он непрерывно просверкивает в ретроспекции; как, например, этой ночью я набрал холодной воды в стакан над раковиной, покуда все были в улете и тут же мне полностью и совершенно напомнило о прохладных точных водах Соснового Ручья летним днем.

 

У Майка брат был такой странный, что, когда его однажды заперли на чердаке, он царапался в дверь, чтоб выпустили. Он был Роланд, хорошо одет и не способен завершить мысль без улыбки; худой, маленький Роланд в темных курчавых волосах и с остроскулой улыбкой. Нелады в семье сосредоточивались вокруг них, потому что были они смертельными врагами. Майк терпеть не мог его до печенок и пытался восхищаться им, а вот Роланд, отнюдь этим не заботясь, был в то же время совершеннейшим мучеником и никак не мог охолонуть. Майк был торговым моряком.
Семья на них напускалась. Джейн… или Чокнутая Джейн, как звал Роланд… потешалась над этим, но и просвещалась. «Ох ну что ж, в том, что касается моих братьев, у меня их на самом деле никогда и не было, но могу сказать, если угодно, что за полные идиоты!» Об их неприятностях она знала больше кого бы то ни было. С другой стороны, другая сестра ничего не знала об их неприятностях, но взвалила сама на себя ответственность за них: это было

 

Мне раньше было так четко с книгами и пластинками по ночам у меня комнате в колледже; однажды воскресным днем, к тому ж, я увидел влюбленных мальчика и девочку, шедших рука об руку через студгородок, он сверху по стеночке, она по мостовой, пробираясь по ряби воздушных мелодий дня и плещущим колоколам Соборов Морнингсайд-Хайтс. «Скажите-ка, – говорил, бывало, я на эспланаде вдоль реки Хадсон, Риверсайд-драйве, – как насчет огоньку, сэр?» и джентльмен в котелке, ей-богу, давал мне прикурить. Читал воскресные комиксы однажды днем на парколавке Риверсайд-драйва; было приятно, то у меня случился ранний миг в Нью-Йорке, когда читать хахачки на скамейке было синонимом, как идея, младенческим колясками, нянькам и мамашам. С тех пор я понял, что в колясках они могут прятать автоматы – кто вкладывает подозрения – как звали того бича, что спер горячий пирог с кухонного подоконника домохозяйки? В Америке мысль поступить в колледж – она совсем как мысль о том, что процветанье буквально за углом, предполагалось, будто оно решит что-то или всё или что-то, потому что тебе просто-напросто нужно вызубрить, чему там учат, а потом уже можно будет разбираться со всем остальным; на самом же деле, в точности как процветание, оно никогда не бывает за углом, а как минимум в паре миль (да и липовое процветание —) поступление в колледж знакомством меня со всеми безумными элементами жизни, вроде чуткостей, книжек, искусств, историй безумия, и мод, не только сделало для меня невозможным выучиться несложным трюкам того, как зарабатывать себе на жизнь, но и лишило меня моей некогда невинной веры в мои собственные мысли, что раньше позволяла мне разбираться с моею собственной судьбой. Поэтому теперь вот я сижу и варюсь в изощренности, что захватила меня точно болезнь, и от нее я вынужден валяться весь день, как бичара, и не спать всю ночь, балдея сам с собой. Я думал, в колледже и до него, что быть писателем все равно что быть, конечно, Эмилем Золя из фильма, который про него сняли с Полом Муни, который сердито орет на улицах на тупые и глупые массы, как будто он все знает, а они не знают ни черта; мне же наоборот непонятно, что обо мне думает рабочий люд, когда слышит, как посреди ночи клацает моя машинка, или что такое, по их мнению, я себе замышляю, когда хожу гулять в 2 часа ночи по окрестным пригородным районам – правда в том, что мне вообще не о чем пи – глупо себя чувствую…. Как же хотелось бы мне располагать достаточным терпеньем, чтоб пойти и встретиться с Фермером Брауном через два часа, в 5 утра, и научиться у него делам раннеутреннего фермированья, да и трезвым к тому ж; и не улетевшим по чаю. Вместо этого я дарю себе невообразимые головные боли, а к тому ж мне платят меньше, чем мексиканцу в Нью-Мексико, а мексиканец в Нью-Мексико уж по меньшей мере имеет право злиться и в глубине души своей чувствовать себя поистине праведно. Пойди я за праведность пред ликом Божьим, на каких основаньях мог бы я делать подобное заявленье? – куда посох свой воткнуть? Что сталось с нашим обществом или нашим раскладом всей жизни и торговли друг с другом, что без ощущенья праведности ты скукоживаешься, как чер – Я себя чувствую до чертиков мелким и болезным, я захожу в бар, мне уже больше не правильно, бывало, я входил в бар чванливо, бары для того и существуют, если не прям чваниться, я просто к тому, чтоб заходить, не обращая внимания ни на что, кроме того, что сам делаешь со своими друзьями и своими собственными мыслями; теперь же, мне кажется, мы все входим в бары со страхом и подозреньем, и по этой вот причине я уже долго в баре не был, поскольку вот только что явился в чужой город и никого на самом деле не знаю. У меня такое чувство, будто все раньше было в порядке; а нынче все автоматически – плохо. Я даже оглядываюсь на 1950-й, тот год, когда я см – когда я получал некий девственный оттяг по Ч – откладывал случайные мысли, даже короткие фразы, или по одному чокнутому слову, вроде «Кровь» или «Ух», чтобы мне их не забыть, когда настанет время их – с босяцкими отреченьями от того, что в то время считал бесспорными истинами. Я все портил сам, забывая заказать на зиму уголь; ей-богу, не можем мы топить дровами на городских улицах, не можем латать окна картоном, цены на свечи растут! Даже нельзя уже пойти и купить семь карамелек на пенни, хоть у некоторых из них раньше внутри попадалось нечто вроде камешков, в одной на тыщу… фактически, гораздо больше, нежели старые натуралистичные рыбьи бошки и бананы в миске. (Две мысли выскочили вперед, но мне приходится их отпихивать, одна касаемо гостиной моей тетки в Линне, Масс., когда я, бывало, видел всю такую бурую и тускло-красную картину с фруктами и рыбой или виноградом или дичью, вот оно, не рыба, птица, в сумраке кружевных занавесок и стекляруса, а в углу меж тем также висела сабля моего дяди, которой, как я много лет думал, он размахивал в какой-то Бурской войне или Испанской войне или еще чем-то, хоть я и не мог найти у себя в истории и знал, разумеется, что никакого отношения к Первой мировой она не имела, в той войне не было таких сабель, лишь впоследствии выяснилось, что ему ее вручило на подушечке какое-то Фесковое общество эпох до-Двадцатых, когда Масоны и Львы ревели себе, лишь начиная городить большие Кивани по поводу всего… тот бедный дядька, к тому ж, который покончил с собой; и чья главная слава в моем умишке прежде ограничивалась тем фактом, что он был весь такой чемпион по поеданью мороженого, пломбиров и газировок и с фруктами и всяко, что члены семьи, бывало, ходили за ним хвостиком и считали, сколько раз. Те первые виденья мира, зримого из окошка колледжа, в безопасности его, что были столь меланхоличны, однако ж в то же время так прекрасны и четки, что засыпаешь на них с улыбкой, так сказать (я засыпаю на нынешних тревогах с нервной улыбкой) должно быть, утешало больше, чем те, что у меня сейчас, потому что ныне я так испуган и мне так странно насчет всего. Если б дело было в сто́пе – уютной и прекрасной темноте старого доброго (злого) студгородка колледжа, где огни горят ввечеру так мягко и злато, особенно в зимних сумерках, когда воздух так ясен, колокола новены колотятся с острым и девственным лязгом, что молотит по воздуху, как лед, и ты приостанавливаешься, принюхиваясь, перед каким-нибудь англичанским окошечком, где полно книжек или рубашек от «Братьев Брукс», которые тебе даже покупать не нужно, просто глядеть на них. В те дни, должно быть, я был счастлив, что у меня теперь такие о них воспоминания, что я фактически даже могу сохранить из всего того одно воспоминанье, что оно не погребено, как все мои счастливые мгновенья нынчего погребены в том же миге, когда всплыли, так, что я ничего не помню уже назавтра и лишь готов к новым скорбям. В те дни я, должно быть, исправным был студентом, бродил в мыслях средь давок и витрин, как у Поу или Мелвилла. Фактически, да, ей-богу, им я и был; я работал официантом в полуподвальном богемном ресторанчике со свечками на клеенках в Гренич-Виллидж и улетал вместе с судомоем по чаю на кухне, разговорам и танцам, танцевал-то он сам, он был африканским первобытным танцором, руки у него длинные, как гвозди, он цветной маньяк; я, бывало, размышлял о нем, пролагая себе путь ко снегам. Сколько-то погодя после того, полагаю, спорим, я начал озираться. Грехи Америки именно в том, что улицы… пусты там, где их дома, там больше нет ощущенья соседства, соседский квартал или соседская драческая свара между двумя улицами молодых мужей уже невозможны, кроме разве что, я думаю, в Дагвуде Бамстеде, а он ненастоящий, он бы не смог – помимо этой старой честности там могут быть лишь воры. Что ж теперь, что хорошо одетый мужчина, который днем водопроводчик в Союзе Водопроводчиков, и бито-одетый мужчина, который цирюльник на пенсии, встречаются на улице и думают друг о друге как-то не так, дескать, фараон, или попрошайка, или еще какая луза удостоверенья, даже еще хуже, штуки типа гомосексуалист, или наркоман, или сбытчик, или гоп-стопщик, или даже коммунист, и отводят от глаз друг друга взгляды с великими напряженными движеньями шейных мышц в тот миг, когда взгляды их готовы встретиться обычным путем, каким глаза встречаются на улице, а иногда и мышцы рук у них тоже все напряжены от ощущенья, что между ними может случиться контакт, какой вытекает из смутного абстрактного мысленного подозренья, что вдруг вспыхнет кулачная драка или нападенье с намереньем применить смертельное оружие, за чем последуют все те же самые старые оправданья, когда миг встречи уж миновал, и обе стороны соображают, что это лишь два страха встретились на улице, не две жертвы, на самом деле, если изобрести тут выр – или объяснить это вот эдак. Глядеть сейчас человеку в глаза – это странно. Зачем еще надо глядеть ч. в г., если желаешь выяснить, не надует ли он тебя, сходи спроси у его психиатра, у него там все записано.

 

ВОСКРЕСНЫЙ ВЕЧЕР
Дорогая Эвелин —
Угадай, что происходит, пока я вот это пишу – «Час шарма» – это был прекрасный зимний денек с ярким солнышком, без ветра, и термометр до 20 г, лучше, чем 5 г вчера вечером. Но нам было уютно, и ничего не пошло не так.
Мы на прошлой неделе все же сподобились на вечер дома, в конце концов, но для этого потребовалась вывихнутая лодыжка. В четверг вечером посетили музыкальную программу Клуба Искусств, и когда выходили, мама подвернула лодыжку, поэтому выход пришлось отменить —…Я ей делаю шкафчик из тех двух дверей из грецкого ореха, что она привезла из Рейвензвуда… Рождество планируем праздновать дома и, вероятно, сами по себе —
…Неизменно, Папка (отец жены Коди)
Гэллоуэй катит дальше. Летними ночами, когда мальчик решает засидеться на крыльце допоздна, он слышит, как от речной долины подымается… но я всегда говорю, как сказал и впрямь в самом начале, Гэллоуэй катит дальше, с этим ничего не поделать, и затем мне выпало сказать, вот, хепово, не убегай, не двигайся, сказать, да, сказать Летними ночами, когда мальчик и я имел в виду сказать маленький пацанчик решает засидеться допоздна или на полпути ему выпадает такая возможность, от родителей, которые сурово намерены спать в порядке оздоровительной меры, равно как и необходимой, кхм, (разъезжанье на своей машине субботним днем по солнечным улицам Лос-Анжелеса в вечно благословенную неделю наконец-то сделало из меня мужчину) чего, та река, та катячая старая река, чего, тот Роанук, та роанучая река, та… решает засинеться засидеться допоздна на крылечке, он слышит, как от речной долины подымается, ну, это на самом деле из речной дыры, или долинной дыры, от речного ложа, ложа долины, от долинного ложа великая большая тишь темных вод, нет я имел в виду сказать вод, от вод обычных и простых, что как звучанье тьмы для кого угодно, кто был когда-либо взращен и жил в гэллоуэе, массачусеттс, и так далее, достача… бытия, нужно думать о словах в то же время, что, может, приходится думать о деяньях, типа, скажем, деяньях про́клятых и мертвых погостов… отчеканить, но пожилые дамы Гэллоуэя могут тебе рассказать, и голоса пожилых дам Гэллоуэя как-то смешиваются в этой тиши реки ночи, в той «старой вечной» тиши, старой спонтанной вечной тиши, говоря, да еще и благородными великими тонами, у меня-то тонов нету, очевидно, без ума, лишь чик, чирик, что за день, наверное, был то, Наполеон мог и пасть лотом к моему столпу стекла с его грузом золотой мочи, вывалившимся из пробитой барабанной перепонки Билли… чего, они, он, Док Холлидей отстрелил у Билли кончики ушей, и все дневные горести навалились на Драмм-стрит упорядоченными быстринными интервалами, типа, скажем, мертвых выкладывают в пригородах за рядом ряд, а я родом из краев, где детям дают плакать, это вполне хорошие земли, ценятся по десять акций за акр, если не можешь буги сбацать, но, и стараясь вернуться, исток – да, да, я (говорю, голоса в греческой трагедийной ночи Лоуэлла говорят: «О возвратись домой, вернись домой…»). Но на самом деле так давно уж я не слышал, как Река Мерримэк омывает валуны посреди мягкой летней ночи, что не могу из этого делать поэзий, или если б и делал, не были б они, не они ли, ложны? Чисто и просто, нужно лишь выступить с заявлением, и вот мое: «Для Клода река была… маленьким Мерримэком в Мизури… детским манежиком, лот с женой лоханулся, лот с женой лоханул, лот лоханул с женой или жены лоханули с лотами, если лот не лоханул лоханок соли». От этого и будет величайшая разница на свете, и т. д. Я на самом деле хочу вернуться в Северную Кэролайну и смотреть, как роса содрогается на утренней кукурузе. По субботним вечерам хочу, чтобы в шею меня кусал комар, пока я всасываю глоток «Старого ворона» при мерцающих огоньках рыбной жарехи, с хорошенькими девчоночками, что говорят врастяжечку, в хорошо-скроенных костюмчиках, что при свете костра вытягивают стройные свои ножки так, что едва ль не видишь, как это всегда и впрямь говорил Хаббард, их, то есть, «до самой пизды», если его цитировать; но в самом деле, я видел в Кэролайне одну женщину, она красавица была, помолвлена с Морпехом, полагаю, обнимаясь, глядя на кольца в трамваях, нет, автобусе, автобус шел сквозь лиственную ночь среди старых белых домов, до которых и камнем не докинуть от ветшающих бревенчатых ле́дников, ныне переоборудованных под храненья тракторов, самую прекрасную полностью округлую совершенную женщину; одна такая на всем Юге, где, когда слышишь гитары в холмистых краях, на царапучей далекой Дымчатой Горе станций Джорджии и т. д. и ночью жучки все спят на кукурузном поле – там луна яркая, как ведерко льда, там поперек старой песчаной дороги паутина, и мне слышно оленухо-горличное воркованье от ночнотуманной кущи совы. Мне хочется растянуть хорошенькую девушку с мягкими губами, кто, может, капельдинит по воскресеньям в дешевой киношке на Главной улице, или что там еще за улица может быть, по песчаной старой паршивой постели в рыбацкой хижине вдоль бурой вялой старой Реки Нюс, и разлатать ее.
Зачем тогда я был в Нью-Орлинзе в тот год, когда наткнулся на распрочертовского старикана. Он напоминал одного человека, которого я знал в Уошингтоне, О. К., в 1942-м, весной, когда я поехал туда работать на строительстве – Здания Пентагона в Арлингтоне, Вёрджиния, сцена неизвестного солдата; днем я, бывало, глядел вверх из пыльного мерцающего марева большой работной колготы (то было примерно как будто мы строили новую Гефсиманию) и видел опоры и порталы особняка Роберта Э. Ли, и говорил себе: «Наконец я добрался до Юга». А год спустя, из окна больницы в Бетезде, Мэриленд, видя, как маленькая грунтовая дорожка вьется прочь в серые леса, к Западной Вёрджинии, я говорил: «А теперь мне нужно исследовать ту старую серую дорогу, что идет на Запад». Нью-Орлинз, тот мужик, говорю тебе, город жаркий, прекрасный город, канеш, там можно голодать, как и везде; и мужик хороший, звали его – я забыл, но, забил, но он когда-то был Губернатором Штата Флорида, веришь-нет, и брился со мной под жаркими тропическими вентиляторами на потолке старой опальмленной Нолы с ее рокочущей большой рекой, что катилась от самых окрестностей Бьютта, подбирая грязь, пока спускалась, и теперь так же велика и безумна, как в последний день Потопа. Нью-Орлинз, где Шервуд Эндерсон и Уильям Фолкнер пили вместе дурную срань и шатало их по Vieux Carré, и где люди вроде Трумэна Кэпоути рассекали, словно подводные чудовища по улицам, с Теннесси Уильямзом – хотя я знаю Нью-Орлинз лишь вполовину хорошо и не могу на самом деле сказать, кроме как, я ж говорю, я знал этого чертова старикана, который оттуда родом, звали его Бык Хаббард, Большой Бык Хаббард из Растона, Лузьянна, и вот как и когда я с ним познакомился и что случилось потом. Первый вид мне открылся на старые краснокирпичные, наверно, вы б могли сказать, георгианские дома Уошингтона однажды солнечным жарким днем в мае, после того, как я вздремнул, чтоб отдохнуть после долгой поездки автобусом из Нью-Йорка и Бостона, я подумал, в минуту пробужденья от сна о жизни и всем таком, что я на самом деле в Нью-Орлинзе, и Нью-Орлинз с тех пор никогда не выглядел красивше, поскольку, в конце концов, Уошингтон и ЕСТЬ врата к Югу. Время пришло всем до единого неженатым американским мужчинам выйти и стать сутенерами. Это я добавил в духе всей этой штуки. И, разумеется, я на самом деле вот что в виду имею, у женщины есть – у женщин такая сила есть, что иной альтернативы спасенью нет. Пусть все молодые женщины будут блядьми, старые – дамами… которым это делать по-прежнему нравится. Совсем как во Франции, как в безумных грезах Хенри Миллера – В Нью-Орлинзе тебе только-то и надо, что посиживать на дамбе да поигрывать яйцами, пусть рука у тебя болтается над яйцами, как будто тебе наплевать и, наконец, и наплюешь. Все мы будем такими, как на свалке давным-давно; или как тот парень, которого знал, когда был маленьким, а он, бывало, шлепал по всем задницам женщин, включая твою мать, на вечеринке и хохотал, как ненормальный. Тот парень исчез с американской колготы; без него мы все будем – зачем я вообще рассказал тебе про то, как разлив Реки Миссиссиппи или Красной Реки может затопить поле для гольфа и размыть все лунки? и заставить мужчин в белых штанишках рыдать? и напомнить им, что вышли-то они все из грязи? и что люди по всей стране до сих пор живут в грязи, и им это нравится? вроде У. К. Филдза, живущего на речной барже в 1950-м, что стала теперь настолько стара и кучеряво обветрена, что ее просто оставили торчать на голой набережной Сент-Луиса на солнцепеке тех дней, когда единственные люди на булыжном бережке – никчемные негритосы-мальчонки, что сачковали из Педоцентричной Школы либо от старого отшельника реки, чуя палки сплава, вероятно, из Фарго, Северная Дакота. Чего, мальчик, борода моя прирастает и подумать об этом только. Чего, но я видел, и, скажем, теперь, упомянуть, я не расклеюсь НЕПРЯМЩАЗ! – ииииииик! иик! ииик! Надо бы мне, я в смысле, мне с – то есть, я раньше писал Иик и Срань по всем своим дням в колледже… серыми ноябрьскими днями… сидя… комната… сачкуя… Современная Цивилизация. У меня не было ничего, кроме неуваженья к своему преподу, эт точно. Позднее, когда Марк Ван Дорен вынудил меня осознать, что преподаватели могут быть в натуре интересны, я, тем не мене, почти все время свое проводил, грезя о том, каким он должен быть в реальной реальности, а не слушал, что́ он говорил. Хотя одну большую штуку я действительно помню, он говорил, вот: «Идеального друга встречаешь каждые два или три года, случайно, и не можешь перестать с ним разговаривать; а когда он уходит еще на два-три года, ты совсем не грустишь; когда вновь встречаешься с ним, все происходит опять. Он твой идеальный друг». Должно быть, таков сам Ван Дорен. Этому человеку они устраивают банкеты, выпускники его, и плачут, вся эта саркастическая профессура, к тому ж. Он поднял взгляд от работы, которую я написал, и сказал: «Смешливые Лины?» удостовериться, что я действительно сказал «Смешливые» перед китайским именем «Лин», и то был у него единственный вопрос ко мне. Можно ль недоумевать, отчего люди так его любят? Я не знаю, кто этот парень, я просто на него наткнулся – пока мужик этот возделывал свою ферму в свободные часы, или то есть, немного что-то делал средь цветов, и грезил, мой отец сидел у линотипной машины, пыхая сигарой и плюясь в плевательницу, куда время от времени падали и кусочки горячего свинца, дымясь. Разница в их классе… стилях достиженья. (Я намеревался сказать, что мне жаль было и т. д…. оно шипело в плевках… линотип (машина, используемая для спасенья безумья из чумовых рукописей).) Все это… Они пытались затащить меня обратно в пропасть тьмы, но им не удалось. Я говорю обо всех людях, всех чудовищах, что существуют на этом свете. Этого старого маэстро новой песенке не научить.

 

У пещерного человека есть право убить свою жену и ребенка и перебраться к другой женщине; конечно, также это значит перебраться к другим мужчинам, у которых женщину отбирать, драться скальными дубинками; но Самозванец-Главарь «Жизни» этой недели (вот что все время слышишь в Нью-Йорке, «Жизнь» этой недели, «Время» прошлой недели, все их представления скуплены… ну, это было довольно ловко, должен сказать) – э, но, кхе, каш каш, Майор Хупл откашливается в глухомани, я имею в виду, он стоит у попугайской клетки с ее диким малиновым длиннохвостым и кашляет, покуда птица, из своих путаных кустов, вякает на него и пытается выклевать ему глаза; феска его пущена по бурным водам, она готова пасть на яркий линолеум, они с птицей проводят день вместе, ожидая, пока супружница домой вернется, на солнечной веранде, я забыл старое имя, они ее назвали, средь подушек, лоска и бусин… он ушел, кичась и горбясь, весь волосатый, весь дикий в косматых утренних ды́мках Верхней Неандертолы, юго-западной провинции, заборов у них, конечно, не было, а были монолитные каменные стены Роберт-Фростовой Новой Англии; кхем, и там, чванясь, отхаркивая кровь, спешил он, через кустарник, жесткие веточки и шипы роз цапали ему кожу, отчего та кровоточила, конечно, добавил я, к тому ж, это значило перебраться к другим мужчинам – вопрос в том, дрались ли они или просто договаривались, дабы защитить собственные интересы членов органической расы, иначе люди б не выжили; да, они, должно быть, организовали системы перетасовки и переброски жен туда-сюда, словно через головное мужское агентство, почти союз, где ждал в очереди и вперялся в доску с Человеком – Северным Оленем, где буйволами обозначены те, кому отправится следующая пизда, и ответит ли она требованьям; все переполохи в дверных проемах пещер с массивными каменными дубинками в руках у них, потому что в то время никаких тебе декадентов, чтоб не пройти дверной контроль огнестрельного оружия лишь потому, что начальник предположил, будто это неплохая мысль, и, конечно, кишка у него была тонка сделать это самому, поэтому он нанял для этого шестерку, но шестерку самовольную, как некоторые шестерки бывают, кто вышвыривает Эрнеста Леммингуэя с вечеринок в Гренич-Виллидж, а вместо того, чтоб расплющивать их поперек стены, что он очень запросто может и легко делает, он, Эрни, с бутылкой джина и бананами, отваливает, хохоча, в ночь. Но вот это вот чванство, унаследованное от пещерного человека, который превратил свою жену в кровавое месиво и добавил туда чутка ребенка, Чуток Месив, смягчается тем же человеком, что порох из скучной вечеринки вынает, а с вечеринки этой, к тому ж, и уйти ему нельзя, не устроив сцены, а устроить сцену возможно лишь на карнавалах и Занзибарах, вот прям, скажем, к примеру, если можешь улететь, как хочется, на балконе бурлеска со шляпой на полке, в смысле на холке, бутылкой виски в правой руке, сигаретой во рту, предпочтительно, вообще-то, кукурузным рыльцем, а тв. хй у тб. в левой руке. – так тебе под силу и в натуре высоко улетишь, либо можно покурить марихуаны и сплавиться по маленькой реке в Индиэне, что ведет к Миссиссиппи чередою последовательных ручьев и речек, на плоту то есть, с ладной печкой, может, запасом мяса, уже приготовленного, надежно обернутого в ладный большой мешок, который можно открыть и врезаться ломтиками каждый вечер, немного кофе, лучше «Нескафе» или «Борденз», и часть на середине плота, где дерево так толсто и так волгло, что всегда можно обустроить походный костер на песочке, который везешь с собой на краю плота, или, вообще-то, что сзади в корме вместе с камбузом и остатком объедков, дела, жилые базы, сердце, мягкость сафари, место, где зажигаешь свечу и пьешь черный кофе, и куришь свою трубку, набитую марихуаной, без глубоких затяжек, но лишьпыхаешь и пропускаешь себе через нос, совсем как «Принцем Албертом», только срань в натуре очень клевая, но добывать себе эту табачную трубку марихуаны удается регулярно, потому что сам ее растишь вдоль реки и снимаешь урожай, неважно в какой при этом провинции тебе случилось быть, когда занадобится; и плывешь вот так вниз по маленькой Индиэне, речке, дальше и дальше вниз в приключенья страннее, легче, зеленей, все обширней, что должны в итоге вывести тебя, и выводят, на плоскую топь у моря, большие початки морской кукурузы вдоль волнующегося травяного вельда, ароматы чего-то, дым большого города, что-то безумное и дикое, и дальнее, далеко ушедшее от того спутанного лианного местечка, откуда начал, когда началась эта греза, либо также, я попробовал записать это в одиннадцать, называлось оно «Майк исследует Мерримэк», но вот постой, я ж не должен в это лезть, но, наверное, отчего б и не влезть, теперь штука, о которой мы будем говорить, нынче не ограничивается ничем вправду специфическим и, в общем и целом, антецефилическим, это слово я в Вебе посмотрел – но делая – это вполне как Хемингуэй говорит, в болоте рыбу ловить было бы трагичнее. Мой Майк начал где-то в трясине реки Мерримэк, то была река вдоль мимо – но погодите минутку, дамы и господа, мы что ли по-прежнему общаемся? кто-либо из вас когда-нибудь произносил речь на Юнион-сквер? вы любили мою коробку из-под обуви, мой черный ящик, мою великую черную пизду, и Иисус Христос и великая черная пизда, вы видели когда-нибудь Иисуса Христа, как видел его я, стоявшего рядом с негритосской голой женщиной с черною пиздой, большой черной пиздой, и Иисус Христос стоит на вершине холма, а ветер дует ему в брови, и озирает кочета милях в двух оттуда, которому как раз приспичило примоститься на ограде, довольно смахивающей на забор Фермера Брауна, только эта ограда иудейская в поросшей быльем земле, и Иисус Христос говорит: «Вон кочет кукаречет…» преподготовительно к той ночи темных (тем помраченных и темных судорожных) и судорожных горестных приключений, когда сажают кровоточащие тернии ему на голову, и тащат его, харкающего повсюду кровью, и пихают его, и умасливают, и толкаются вокруг него в ужасной скорби, тысячи мужчин и женщин в вогких одеяньях, стенающих, о горе, о горе, и костры горят где-то впереди, и из толпы выскакивает эта дамочка с чистым носовым платком или косынкой, и Иисус вытирает ею себе лицо, как, скажем, У. К. Филдз, вдруг позаимствовавший платочек у незнакомого человека на Всемирной Ярмарке в Шикаго лет десять, двадцать, тридцать назад, как угодно и на чистой тряпице остается отпечаток его лица, включая кровь и черты, а женщина убегает, не веря этому и пялясь на тряпицу, и комкает ее подмышкой, как флаг, и бежит, но, оказавшись во тьме (и вот уже собирается огромная буря и трус земной), она развертывает ее посмотреть, все ли краски, кровь и черты на ней смешались, но нет, лицо Иисуса на той тряпке по-прежнему отпечатано тщательно и пристально смотрит на нее в ответ, фосфоресцентное и пугающее, и чокнутое в ночи, и она вся истекает, истерикает, не знает, что с нею делать, бросает ее наземь, падает пред нею на колени, жалеет, что рядом нет мужа, чтобы помог ей донести ее домой, или сам бы подобрал, как шмат мертвого мяса, а мужа-то нигде в округе нет, а Его лик столь кроток и будущен, взирает на нее с положенья своего в грязи пустыни, праздно подбородком-вверх выпячен, как когда спустил он его себе на лицо, но нынче от тряпицы той на кочке тощий – и она, женщина, наконец сбегает на десять ярдов, возвратившись колеблемой, подавшись тощею точкой, покачиваясь, как жены Уитмена в Лонг-Айленде, затем всхлипывает и движеньем совсем как у индейской женщины в Перу нагибается подобрать малость, что она выронила из плата своего, покуда сама деловито разрезает плод, она, Магдалина, или как там ее, к черту, господи прости меня, звали, подобрала с темной, темной земли, уже начавшей содрогаться и перекатываться от землетрясений Голгофы, и побежала домой по узким алжирским улочкам, мимо шмаровозов и наркоманов, к себе в дом.

 

Вряд ли я многое знаю про этот здешний Рейвензвуд той женщины с шелковой косынкой… Видишь ли, хоть он и может быть у тебя в устах, там ты его никак не сохранишь; посему деньги во рту не прячь. Я это хотел сказать? Мне напомнило, извините, пожалуйста, про кино, что я смотрел, с Аланом Лэддом, «Синее то или сё», пламя, или племя, или вымя, или имя, или мимо, (Мама), старый юрист с трепаными брылями залип на своей трости и пятнистых медвежьих руках, циррозных, если я верно верю, но в том Алане Лэдде я уже начал из(лагать)(обличать), радио ревело в ярком утре Л.-А. мотеля, когда квартирная хозяйка подкатила со своей шваброй-с-юбками и увидела на полу труп с накануне ночью – грю я: «На полу труп с накануне ночью». Отец мой был Пучеглаз, он курил себе трубку у порта, где восходила бумажная луна и «помни, пожалуйста, хип, сигналы, 1, 2, 3, 4, 5, помни, если, пардон, если, если, ты, будешь, или нет, или как угодно, довольно просто, хороший юрист (ты станешь лучше, мальчик, ты улучшишься) (а не надо было играть с тем перкоциклом) „с убываньем приходского времени“ „откажись от оплошки“ „опрокинь эпошки“ „вызывай естественную охрану“ „хип гип гоп оп“ „нацистская юность“ „штука в том“ „решено“ „вы попросту“ „испускать“ „немножко“ „британский“ „нюхх“ „на“ „НЮХЛЫЙ СМИТ! вот как его зовут!“»
СТ. Кхе (Кашляя в церкви)
АЛТАРНЫЙ СЛУЖКА. Тедуум те дьеум
СТ. Моно-ло-о-го-ло – (замирая вдали, словно песня в безбрежных рядах церковных скамей)
АЛТАРНЫЙ СЛУЖКА. Кирия (щелкает кадильницей)
СТ (сам кашляя) (тихим голосом). – eh weyondon, il faut saccotez dans un moment comme ça? Arrête… parlez… tu sais, bien tu sais, mon vieux, a tarra écri un let si tu larra lasse faire la pauvetit maudite comme quelle eta belle et tabarnac shi shpa capable faire ça dans l’ derrière et fré mon священник говорил сам с собой втайне и нараспевно, и нараспевниенько монотонескно ля музык la musique la belle mais arête donc il faut arrêtez un moment? и так далее сам с собой
АЛТАРНЫЙ СЛУЖКА. Экара-дуу-рьоом?
СТ (скрипя суставом). Парадуриум, этабуриумбум, бамбууумбум, этара, метараделарамареа, cest impossible de setrangler je veus dire se desetangletai бен муду кунг на туийи скеэ длинная агю она жейипеу, экри и, Франси парэ илд тсомк э файлт тна дх эльЭндлг, но эмейе то эжю —
(Говоря с палубы парохода в рупор, У. К. ФИЛДЗ: Мне кажется…)
Переключая стопор передачи, АДЕРИАНДА. (невозмутимо на пурпурном железном огузке Коня Гражданской Войны посреди Военного Флота Аннаполиса) Цефрантус! Ей-трясинами, и вскорости эт, но тебе нужно в натуре сильно улететь, пока не подвзорвешь никакую программу, чувак, поэтому слушай меня, нет ничего лучше в большом этом ч – оп-па, вот и машинке кранты, сгущается неимоверно, Аллен Свенсон и Кристофер, и все вот это вот, ну, я къянус, я не понимаю этого дела ни в малейшей малости, хотя только что собиралась сказать, я должна сказать, эта штука утащит нас под низ, если мы с ней немедля чего-нибудь не сделаем, разве ты так не считаешь, если только по-твоему лучше бы, чтоб я вообще не лезла, либо еще, если желаешь, и я не стану тебя в этом винить ни малейшей минуты, вот в самом деле не буду, я не буду махать твоим пэром, не правда ль, дорогуша, старушка Сэлли, стала б я махать твоим пером, вот не думаю я, что необходимо повторять махать твоим пером, опять, то есть, мне отсюда с высоты видно Олимпиански, что жейипеу снова действует, и потому, следовательно, можешь возобновить свой регулярный экс-лакс. Не то чтоб я была против, (сказано крупным лесорубом, что нынче с железными рылами вокруг своего сопла весело скачет нас убить, звать его ЭНВЕР) как ныне, угу, не то чтоб я против.
ЧЕЛОВЕК НА МЫЛЬНОМ ЯЩИКЕ НА ЮНИОН-СКВЕР. Так, погодить-ка минутку, дамы и гыссада, севоня я в улишный ларек зашел на Юнион-сквер вона там на Четырцатой улице и купил я се тама горячую сабаку с кислой капустой да и мяхких марожинок в рожке и выпил кокпёздой колы, и все на никель и пни мне дайм, не замай там, кореш, детей-то судой не впутывай, я во чё щас сделаю, так, погоди-ка, ныпаррррррник…
ГЭРИ КУПЕР сопровождающий ТОМА МИКСА (вялый виноград и я поцеловались в смеси, пылающий виноград), что сидит, бреясь из кофейной чашки): Скажи-ка, Том, ты – не то чтоб я раньше об этом упоминал, если ты не, э, видел этого с самого начала, ты, э, кхм, конечно, нет, но, э, как, или в случае – знаешь, вот оно что тут, в общем, я – послушай меня, я, слушай меня, нет ты послушай меня, вот послушай меня, я точно могу, к черту, ёбтекак тебе сказать, я там был, а ты там был М-а-а-а?
ЛЫЖНЫЙ ИНСТРУКТОР С ГОРЫ СОВИНЫЙ РОГ (в многолацканном, многостороннем, разноцветном лосешкурном скирдорюкзаке, с подвешенными бойнами или буанами, как они пральна пишутся, и угрюмыми рубинами во власьях его): По истине и крайней плоти.
БОБИНА ДВА. Чарли Чаплин подмигивает в ранней утренней росе, у садовой стены, прямо когда большой Мясник-Изменщик намерен метнуть ведерко холодной воды через стену.
ПЛЕСНЕВЕЛАЯ МАРИ. Она была капельдинкой в театре «Риальто», Лоуэлл, Масс., обычно мыла шваброй дамскую комнату после того, как мы всю ночь ставили там ее дочку Мэри-Грязнулю на хор, чего, в любой день можно было пойти в театр и перехватить себе суходрочку, лишь спросив у капельдинера в дверях: «Где Грязнуля Мэри?» и он отвечал: «О, на заднем сиденье вон там с Гартсайдом, минетит его или как-то —»
«Ты в смысле дрочит? Ты ж не думаешь, что Грязнуля Мэри станет пробовать минет средь бела дня?»
«Ну да, а чего б, к черту, и нет, что не так с минетом средь бела дня – думаешь, у меня семь челюстей просто так?»
Вот что я от него услышал, и я спустился к первому ряду поглядеть минуточку кино перед тем, как снова проверить, чем там занимается наша единственная и неповторимая, наша совершенная девушка, Грязнуля Мэри; и с первого ряда я, конечно (и вот, когда я был очень маленький мальчик, думаю, моя первая картина, иными словами, первое кино, что я когда-либо видел, думаю, был фильм Тома Микса с ним в белой шляпе, и, фактически, до того снежный в нем, что в общем дожде той киноэкранной калифорнии в жидкой грязи он светился, как червячок-светлячок, и синонимно всему этому видеть, как он скачет весь из себя через дождявые хижины на халате и приземляется на маньяков в темноте… Я боялся высунуть руку во тьму, пока мне двадцать девять лет не стукнуло, о я бы сказал, двадцать девять и типа, не тридцать, если не тридцать, или уйма тридцати, ну это уйма уйм, но я б осмелился угадать, на худой конец, или по крайней мере, двадцать девять лет и десять месяцев и двадцать девять дней, вот сколько лет мне сегодня, или, может, лишь на день-другой позже того, но час настал гавиал, я тут финт кручу, и ты послушай меня, папка, я весь день тебя жду, покуда корячусь над горячею плитою, пока домой с работы не вернешься, зра боты, ебанамат, и не заправишь мне здоровенную поебку, к печке прислонив, а я закину старое свое платьишко тебе куда угодно, папуля, через за сарай, када ни скажешь, папуля, или ты зайдешь за стог сегодня вечерком в одиннадцать или семень часов, и я тебя отличненько отлажу, папуля, я тебя досуха откачаю и выебу так, что жопа отстегнется, что это с тобой такое, я тебя все время ебу, папаня, чёэт ты не приходишь ебать малют’чку мя, я темноты не боюся, я тебя научу как темени бояться, тут в Нью-Орлинзе у нас всяко-разные вуду есть, и худу, и худсудуду тож, но нас этта не парит, птушто папуля мой, скажи папуле майму, что Господь вчера вечером сказал, и дамы собралися все и патвердили, и все мы идем и переходим юный синий свет тонких измерений апро эхекди кхдхке акрик, этно и еты кдхт этккк, там на самом деле нет никаких прерываний или чего-то, но лишь льистые листые чистые механические свойства и страх, естественный, нашуметь, аминь.

 

«Когда я был во тьме, ту косячную трубку у меня из руки сперли». «Тогда чего ж ты себе вопрос не задал? Ты чего это задумал, Чарли?»
«Я не могу ничего сделать, покуда не прикину, как я умудрился эту штуку потерять в темноте, я отчетливо помню, как с нею в руке оставил этот стул, но теперь при свете лампы вижу, что она не на кушетке, да и вблизи стула ее нет, так где, хде, гдье, гидьиийийеаааа она может быть? (подражая Милтону Бёрлу) На сцене водевиля стояли два маленьких комедианта; в первом ряду сидела блондинка; гля на ё, сказал первый комик; я ё как раз щас мею, я мею, не, я ё ща смею, о как оно, с бритакцентом, имею, да, вот так, валяй и забудь то, что сейчас говорил, если не можешь вспомнить, тресь, валяй, головой, скрип, тресь, треснись головой, башкой; иди башкой треснись в трещине; иди башкой треснись в резкой расселине; иди башкой треснись в стойке свалки костей; иди треснись башкой в сильной синей стойке; ах ха, иди и тресни себе башку; иди, паццан, найди свою башку, тресни ее, она найдена, а теперь послушайте, детишки, иди башку себе тресни, говорю я, в стойке почтодома, о да, вжик, иди треснись башкой в черношторме, мешке водоврата; иди тресни, иди треснись, чужак в покрове мой брат, это он протянул черную руку свою во мраке и украл мою косячную трубку.
Иди треснись башкой в бешеной тьме; иди найди себе другого Монро Старра, с кем можно сидеть у плавбассейнов, через десять лет после того, как помрет; иди треснись башкой о вершину горы, иди найди блондинов с вонючими старыми пёдзами, как Коди всегда говорит, божынька благослови его маленькую старенькую шкурку, что гонит тама дурку, ой, тяфк, щелк, дхключр ой нах мэгги и джиггз бегут третьими и четвертыми, но есть намеки на то, что и другое вскорости солучится посредствием сы дозорного она снова возвращается, где все склонно убиваться тута повсюду и уми слибты не смоешь аще дкгдекек дкакоух но вот уж я снова потерял вот кто чра ахниз каты у драть то что мне опять следовало терять типа счастливого старого Ейца вот я увидел кое-чё одно нащот угу и старого Йейтса и я утверждаю, что он великий человек, потому что выучился писать уафтоматически по приказанью мелковатых (припоэйных?) приведений совсем типа джеймз мейсон этого хочет, а я говорю и единственное тут это тебе нужно объясниться ясно или никак вообще.
Стало быть, они торгуют кукурузой в пыльных переулках; пейзане тонут в пурпурной почве, солнце цвета вина, козы ноют, пуза жиреют, ядро и отара, и остров в тростниках, и рисовые чеки дня, все клонится, сторицей; и вечерняя пора снизошла на старую Мексику. Вдали за долиной они взрывают последний из вулканов преисподней через дырку в земле, такую большую, что мне никогда смелости не хватало даже пойти и заглянуть, но скоро я пойду, как только закруглюсь с возвратным сафари; но я говорю (шаг назад, тут под навесом дождя нет, черт, на зимой Кёртис-стрит холодно и серо!) бум О хрясть, (внутренние мусли, стало быть, в смысле мысли, бум О и все такое, то были, но ей-богу у меня тогда был голос, я не стану с тобой первым вешать трубку, давай дальше, ну, сказал он, я просто подумал, как маленький зареванный ворвенный парнишка в кино со слюнявой губой и лысой головой, и глазами на мокром месте, знаешь такого? теперь подумайте крепче, американцы моего поколения! кхем, иик! Дэнни Кей заводится в – к бую все это, я буйно ринулся, мне хотелось врасплох – буупи, гупим нья ткшейе этут глазд но я к этому никакого отношенья не имал, стало быть, они торгуют кукурузой в пыльных переулках, ну точно ж это законный оттяг, чё ж вы, ребята, не дали мне дальше грить, тогда б нам не пришлось всем зависать вот так вот низашто нипрошто, езусе, вы, ребзя, думаете, тут неча деять, а тока пздой крыться налево и направо от умников всяких. Слушайте, я вам тюльку не вешаю – я знаю, о чем вы думаете, фактически, думали о чем кучу разных раз, но я знаю, что вам от этого только скучно – прежде чем мы внемлем вновь – что вы, ребята, это можете, либо внять по законам Макбета, он с линялой бестелесной гнойной формой нашел дам, визжащих взносным образом, палаты, в опурпуренных одеяньях они смыкали темные сгустки нощи своими музыкальными… грудями. Но он корчится, О как же его корчит, корчится змей. Лучше, чем Эдди Аркано, любители спорта. Тед Уильямз в прошлом году выбил.345, где-то так, не слишком плохо ему все удалось, с Уильямзом беда в том, что он не бьет больше.400, как бывало, и мне кажется, по-прежнему б мог, если б не тот сдвиг Уильямза, что навсегда загубил в натуре великий день великого, великого хиттера, вот что срубило Уильямза, он разочаровался из-за этого сдвига Бордо, что навсегда с тех пор и впредь отняло у него возможность лупасить по старой пилюле с тем же экстраособым смаком, что он, бывало, раньше, столь умело являл в старину фасоли-с-треской, когда Майор Хенри Дж. Фундерхакс, эск., но не подписчик, кхем, (хотя надежно сказать, то есть, надежно принесено нам и, следовательно, осуществимо (существимость) сказать, что, поистине и par force, в английском – по необходимости, кхем, что, э, нам и впрямь следовало бы счесть целесообразно для себя в сей счастливый миг стыков и правильных правописаний, но также понравилось бы другим нашим сенсерам дня повеличее, когда хорошо известным фактом был тот, что шумишеские старики, живущие в синих сараедверях со жвачками черного воска в спутанных хмурях своих и сиськах вперде, по некой истине стали б, хоть тут и без преувеличений, как с красным носом мужланской стервозы, в день отказа сразу, когда сужденье всё на деле в Ниле спустило смертельный капкан для фескезе и цувкрыле дня, Вуззи, Ужасающий и обширнейший из последнего рабства его царства. На, и, э, но, постой, это поыстене, и в опчем, ибо что останавливаться, и впрямь это было б большейшим и нарушительно обнарезанным темпом для поддержки, поскольку вот они побежали! – моторкарки сорвались с места поперек озера, рыча в палисаде, в садике долины, растаявшее мороженое чада, адово, лежит, хлестоманя вот влажной жаркой мостовой дня, по которой домохозяйки угловато крадутся коленками вовнутрь в дочаяньи; и, значит, у песков Могыщегрита, который был голландским до того, как стать очистителем, нет ничего легче образованности, все что надо тебе, это чертовски хорошевский должен тупой ты бутылский, ты мог бы и в голландский влезть с передом ролика и легче? полегче? ты сказал полегче? Я тебя вижу, я тебя распилить могу распялить, Бенвенуто Челлини (я правильно произнес твое имя?) посреди поистине великолепного представленья среди публики там в Макаронтауне, где все итальяшки сби-ра-ют-ся, райские врата, и пакуют там наши волыны и чайники, с какими заставлять почву расти, и так вот, и значит, и значит, роза это роза это роза, (меня подмывало добавить ток’щё’одну’но’ не стал, ей-багу.) Я прошел разок по щиколку в морских трясинах и почувствовал, как пальцы на ногах у меня тычутся во всяких крабиков, погребшихся в илу в натуре глубоко, чем глубже нога моя тонула, тем больше я чувствовал всевозможных меленьких остреньких крабиков, что были все меньше и меньше, а грязь все глубже, и драться им вовсе не нужно.

 

Думаешь, я их боялся там, мордегрусов в грязеруи? (Шепот в публике: Вот теперь он потешается. Ответ: О, понимаю, я задавался вопросом, в чем тут все дело, но с другой стороны твоей мысли, дорогая моя) (она нежно жмет ему руку в теплом пиффульплече доказа) вау, в смысле ваф, ваф, ваф, или мне следовало сказать, вуу вуу, либо скорей, скажем, уу-уу, валяй, скажи уу-уу, уу-уу! (это заемный вскобкиберит), настоятельно развинти ону с руки, что жмет, и давай уже дальше, пиффультуффль, ваф, либомнеследосказать, печатай, и давай поиграем в баскетбол, потому что тебе надлежит запомнить, что ты жироимствуешь на суфсьялкде того ж сорта, нет, не фьюсилакде, а на настоящей, теперь послушайте все вы, нагдьедх ито феарм она же найд(длоли) (Смутно по значению), но тем не менее, как сын печатника я вынужден сказать, что вся эта фиготень – тьху – эта белиберда – Бели, молите, сэр, молите, китаи гора, город, греби, еби, би, би, иб, би, ну вот ты и закончил подходить и сделалеготаким крупноперфориующим словом, чтов дверигнал потому что ей-ба вон мой отец, он все это время был пьян сафсем как я не могу пониматьи итакже стархолюдный и могыщегрить и все те штуки, о чем ты гарил до того, как я вернулся из антиэтама, мм, тама и эта, и нашел тебя (ты чего прячешься вредитолен?) – (они мне сказали, они мне, бывало, говорили, я был сливками кофе), оставь меня в покое, не шлепай меня, из пустоты, неведомой пустоты, из пасти вулкана, из горнила земель, из черного нутра, из земногоднаколодца, из глубинных темных рас, гряз, гряч и кишк копти и мерзти в долблых глубях и людьх и плюх и чпых сочно-донного высыхающего рассольного сна дикой обезьяны, глубокого от бесформенных дней, когда в старину звенья и коко звучали звонким колокобоем на донье ведра, и все крышеверши мужчие и женщыя шумели скользом и ширию, и как бы кто бы то ни было когда ни есть старался обойти мимо их васми, всейх ломаные обмиренья до того неплохо, и видя, что сие таково, ты бы сказал, либо подумал, ну, я знаю, чувак, но ты, вишь, когда настает время делать что-то, ты тут же вскакиваешь с каким-то другим чертовым каким-то чемта проклятым предложеньем, гори твоя шкура, детка, я тваю жопу атсуда выкинунах, прямщаз, вниз по желобу и в море, и пальчонок не поломай в битом стекле, я жил в приморской квартире и раньше и всё знал очень хорошо, я до чертиков обо всем об этом не плюю, до усрачки в жопе знаю, ага. Может прийти в голову тебе и тем, кто не заинтересован, что мне вообще наплевать, что́ ты делаешь, потому что я скажу тебе, почему – мне бы очень хотелось растолковать всем просто и ясно, что я говорю с церковной кафедры, а не бичую лягушкански с халатящика; какхалявного ящика, ящика халатов, это ящик, в котором халаты, куда халаты прячут, откуда ты выкапываешь халат, халат как гранит, халат великолепный динамит, халдуй, чувак, я охалел, папаша, о халявь же, халда ты эдакий, ох ты ж мамина халдея! Ох ты медленный балдей! Ох большая ты Даринья! Ох безумный китоус! Ох ты труслый струмент! Ох ты жопосраный пердень, либо пердеянь; ты, О ты! О ты безумный очелюстень, со своим долгим перерассказьем, что вращается, как в – но теперь вот, кочумай, все разваливают, шаг назад, мы счас намерены очень хорошенько за баловня побаблить, шаг назад, малышня, большие, нагибайсь, дамы вперед, жопу вверх, голову, голову вниз, раз, два, готово, шмяк, дайте им хорошенько поджопника, говорю, я раньше работал на Клевере, носил длинную черную шляпу на тесаных своих брыльях и челюсти и лицевой кости, я, бывало, плевал в плевальницы Озера Мичиган, там в неоткрытых северных краях Юкнона, таксона, Юкона, Тусона, я не потерплю еще одного м – но… и мордегре того года (если только не желаешь пососать мне большой злой хер, джек) мы научились сельскому хозяйству без необходимых присс-соблений ввиду трудностей, возникающих от того факта, что никто никогда так и не выяснил, кто был тот большой парняга с Клевера, кто не боялся пинать людей под жопу? Никогда и не спрашивали, ты да… чертов ты дурень, не знал, что весь мог упылесосаться и натереться от бича и заболеть от великой Натальной Болячки, очки подсчитаны, луна взаправду взошла, мороз в платочке, фуфник, а я пшел от пша од к очнть эгонкам можеслеф кедкди жестянка в то же самое время тот ринтинтин украл того чудо-коня, сверхглавного, могутную одноодетую сосну с двойнословами, что звенят у меня в голове теперьтипа я собиралсялопнуть мою старнокрышку ну кудажнам ворочаться к фокусуто го д нет мы снова упустили и но теперь, э, кхе, пизда, хм, глянь, э, страна, Джоанна.
Назад: 3
Дальше: Джоан Драншенкс в тумане