Книга: 1985
Назад: Дети Бакунина
Дальше: Смерть любви

Заводные апельсины

Я вполне сознаю, что есть что-то невыносимо романтичное в вышеизложенной точке зрения на человеческую свободу. Она как бы постулирует существование неприступной цитадели в нашей черепушке, где сохраняются, как бы ни бился о ее укреплении враг, ценности индивидуализма. Каменные стены да не создадут тюрьмы. Это очень старомодно и свидетельствует о недостаточном понимании ресурсов современной диктатуры. Первые два фильма, поставленные по роману «1984» (теперь, кажется, их уже не показывают), заканчиваются тем, как, стоя перед расстрельной командой, Уинстон и Джулия кричат: «Долой Старшего Брата!» Их авторы совершенно не поняли суть книги. Главная задача партии – не ликвидация своих врагов, а превращение их в добропорядочных граждан. Наказание не важно, зато выжигание ереси существенно необходимо. Седьмой покров должен пасть с инакомыслящего разума, дабы возможно было, изнасиловав его, оплодотворить партийной доктриной. Однако, зная, что никакой неприступной цитадели не существует, многие из нас упорствуют в вере или в желании верить, что в каждой индивидуальной душе есть какая-то часть, которая ускользает от тирана. Ангсоц усвоил урок христианских мучеников, чьи тела были уничтожены, но чьи голоса звучат. Этимологический «мученик» – это свидетель. Справедливость нового государства «свидетелей» не допускает.
Многие из нас сегодня, кто не стремится намеренно попасть в тюрьму, тем не менее лелеют втайне мечту, что их отправят туда наслаждаться – парадоксально! – истинной свободой. Стрессы современной жизни невыносимо множатся, и виним мы не только государство. Нужно оплачивать счета, машины ломаются и не поддаются починке, крыши текут, автобусы не приходят, приходится делать скучную работу, невозможно свести концы с концами, надо выплачивать страховку, болезнь, панорама жестокого мира, разворачивающаяся в утренней прессе. Так и тянет быть наказанным в духе Кафки за преступление, которого не совершал, но в котором тем не менее готов чувствовать себя виноватым, и сбросить с себя всяческую ответственность. Мечта об одиночном заключении, о том, чтобы написать, как Джон Буньян, «Путешествие пилигрима» или, как Оскар Уайльд, «Балладу Редингской тюрьмы». Даже желание быть лишенным книг, бумаги, карандашей, света, когда, чтобы не сойти с ума, вынужден сочинять в голове бесконечную эпическую поэму героическими строфами. Никакое железо клетку не запирает. Что человек делает в заточении, истинная проверка того, насколько он свободен. Ангсоц, однако, прекрасно разбирается в неисправимом своеволии человеческой воли и с комфортом поселится с нами даже в карцере.
Однако, хотя какотопия Оруэлла есть символ и воплощение всех несвободных обществ, мы очень мало что узнаем о подчинении свободного разума методам науки. Что случится в 1990-м или в 2900-м, еще не ясно, но в 1984-м нет никаких признаков того, что мозг будет изменяться посредством хирургической операции или обработки различными психотехниками. Действительно, в романе есть эпизод, где в подвалах Министерства любви О’Брайен показывает Уинстону, что вложить в человеческий мозг представление Партии о реальности возможно с использованием каких-то технических приемов.

 

«– На этот раз больно не будет. Смотрите мне в глаза.
Произошел чудовищный взрыв – или что-то показавшееся ему взрывом, хотя он не был уверен, что это сопровождалось звуком. Но ослепительная вспышка была несомненно. Уинстона не ушибло, а только опрокинуло. Хотя он уже лежал навзничь, когда это произошло, чувство было такое, будто его бросили на спину. Его распластал ужасный безболезненный удар. И что-то произошло в голове. Когда зрение прояснилось, Уинстон вспомнил, кто он и где находится, узнал того, кто пристально смотрел ему в лицо; но где-то, непонятно где, существовала область пустоты, словно кусок вынули из его мозга. […]
О’Брайен показал ему левую руку, спрятав большой палец.
– Пять пальцев. Вы видите пять пальцев?
– Да.
И он их видел, одно мимолетное мгновение, до того как в голове у него все стало на свои места. Он видел пять пальцев и никакого искажения не замечал. Потом рука приняла естественный вид, и разом нахлынули прежний страх, ненависть, замешательство. […]
– Теперь вы по крайней мере понимаете, – сказал О’Брайен, – что это возможно».

 

Но это не более чем трюк, демонстрация того, на что способен мозг, если попытается. И нам становится ясно, что несвобода ангсоца основана – кое в чем вовсе не парадоксально – на упорстве традиционной умственной свободы. Поскольку, если поверить изложенной О’Брайеном программе партии, пытки и жестокость, чтобы быть эффективными, должны воздействовать на свободные умы. Вероятно, можно получать удовлетворение от жестокого обращения с собакой, но оно все же меньше, чем от жестокости по отношению к человеку, особенно когда этот человек остро осознает, что происходит и почему. В идеале палачи партии предпочли бы взять какого-нибудь Шекспира, Гете или Эйнштейна – с высоким интеллектом и в полном сознании – и превратить его в массу серого вещества и вопящего мяса.
По всей очевидности, партия пользуется методами, почерпнутыми у Советской России и нацистской Германии, чтобы привести пытаемого в состояние безнадежности и пустоты, которое породит добровольные признания в несовершенных преступлениях и слезливое раскаяние. И комната 101 представляет собой высшую точку в механистическом терроризировании, поскольку перед «самым худшим на свете» нельзя устоять, каковы бы ни были внутренние ресурсы страдающего. Этот метод основан на иррациональном, на рефлекторной реакции на стимул, которая варьируется от подопытного к подопытному: крысы в случае Уинстона, змеи, или черные тараканы, или скрежет ногтей по бархату в случае кого-то еще, – материал для ужаса выбирается после любовного рассмотрения личных фобий конкретного человека. Все это зрелищно, но неубедительно.
Неубедительно в действии – если судить по реакции Уинстона. На него вот-вот спустят изголодавшихся крыс, они прыгнут ему на лицо, порвут ему рот и начнут пожирать его язык. Чтобы О’Брайен не открыл клетку, требуется лишь, чтобы Уинстон произнес нужные слова. За все время истязаний он не предал свою любовницу, теперь он должен попросить, чтобы не он, а она была съедена крысами. Слов довольно. Крысы отозваны. Теперь он предал всех и вся. Он исцелен. Но мы, однако, знаем, что вырванное силой предательство не предательство вовсе, что совесть достаточно быстро найдет себе оправдание, переложив вину на неподконтрольные интеллекту рефлексы, и что на месте вины возникнет лояльность, еще более прочная, подкрепленная новой ненавистью к манипулятору. По сути, представление ангсоца о том, какими методами следует ломать сопротивление индивида, довольно примитивно. Однако это укладывается в философию двоемыслия. Старший Брат одновременно хочет и не хочет абсолютного контроля. Жертва не может быть истинной жертвой, если ей не оставлена толика надежды.
Победа государства над Уинстоном Смитом достигается не за счет систематического или павловского разрушения его личности и превращения ее в массу условных рефлексов. Как ясно дает понять Оруэлл, Уинстон Смит должен победить свое сопротивление Старшему Брату собственным волеизъявлением – с некоторой помощью от Министерства любви. Также мучители должны показать ему неадекватность его собственных умственных ресурсов, которые в сравнении с неумолимой метафизикой партии ничто, всего лишь ворох зачаточных помыслов и броских фраз. Ему показали его глубинную бессодержательность, и теперь он знает, что эта пустота должна быть заполнена единственно доступным для заполнения – преданностью партии и любовью к Старшему Брату. Иными словами, ангсоц полагается на изъявление своего рода свободы воли, поскольку принятие его авторитета ничто без свободного его принятия.
На протяжении вечера, проведенного в клубе, Уинстон вынужден слушать идиотскую лекцию о взаимоотношении ангсоца и шахмат. Мы не знаем содержания лекции, но знаем, что есть что-то шахматоподобное в отношениях между государством и его гражданами, как есть нечто шахматоподобное в интеллектуальных техниках, поддерживающих саму систему. Практиковать двоемыслие – все равно что играть в шахматы: планирование стратегии мысли, в том числе с учетом неожиданного ее краха в результате непредвиденного хода партии; практиковать новояз – значит играть в сложную игру с ограниченным числом семантических фигур. Игра, которую ведет государство против Уинстона, имеет заранее расписанные ходы, но не ограничена во времени: ему дарована свобода маневра, но у него нет надежды одержать верх над более сильным противником. Под конец романа Уинстон сидит в кафе «Под каштаном», решая шахматную задачку в «Таймс», где белые делают мат в столько-то ходов:

 

«Он глянул на шахматную задачу и расставил фигуры. Это было хитрое окончание с двумя конями. «Белые начинают и дают мат в два хода». Он поднял глаза на портрет Старшего Брата. Белые всегда ставят мат, подумал он с неясным мистическим чувством. Всегда, исключений не бывает, так устроено. Испокон веку ни в одной шахматной задаче черные не выигрывали. Не символ ли это вечной, неизменной победы Добра над Злом? Громадное, полное спокойной силы лицо ответило ему взглядом. Белые всегда ставят мат».

 

Белые всегда ставят мат, потому что лучший игрок выбрал белые фигуры. Но играющему черными оставлена свобода выиграть, если сумеет.
В том, что граждане свободны играть в игру контроля памяти, разгадывать уловки ортодоксии, оруэлловское государство напрямую связано с государством, в котором оперирует не ангсоц, а английский социализм. Человеческие души не модифицированы, пренатально или посредством выработки условных рефлексов в младенчестве, как это было в «Дивном новом мире» Олдоса Хаксли. Оруэлл верно понял, что новопавловское общество, члены которого не способны быть несчастными вследствие сексуальной или социальной неудовлетворенности, лишено той динамики конфликта, который дает жизнь настоящему тоталитаризму, – конфликта, вырастающему из сознания индивида, что его свобода воли ограничена диктатором. С другой стороны, ему не пришло в голову, что подпитывание власти само по себе может быть продуктом выработки условного рефлекса, что альфа-чиновник мирового государства так же не в силах сбежать с уготованного ему места, как и гамма-дворник. Оруэлл был закоренелым поборником свободы воли и даже создал из нее свой кошмар. Что утопия Хаксли основана не на страхе, а на счастье, казалось ему свидетельством недостатка жизненной силы. Не бывает диктатуры без страданий.
Методы тотального манипулирования человеческой душой существовали с 1932 года, когда впервые увидел свет «Дивный новый мир». Ивану Петровичу Павлову оставалось жить еще четыре года, он сделал свою работу и сумел разглядеть кое-какие возможности применения ее в социальной практике. Подобно своему соотечественнику Бакунину, Павлов был продуктом великой фазы интеллектуального оптимизма, которого не могли сдержать царские репрессии, – по сути, цензура и обскурантизм стали позитивным стимулом революции философской и научной мысли. Бакунин считал, что люди уже хорошие, Павлов считал, что людей можно сделать хорошими. Истинный материалист девятнадцатого века, он видел в человеческом мозге орган, вырабатывающий, говоря словами Вундта, мысли, как печень вырабатывает желчь, и загадку для ученого не большую, чем любой другой орган тела. Мозг, это вместилище мысли и эмоций, инициатор действий, можно исследовать, резать и радикально изменять, но изменять его следует всегда в сторону более эффективной работы, как механизм, посвященный совершенствованию функционирования владельца как человеческого организма. Это была высшая форма пелагианства. Из благочестивого устремления совершенствование превращалось в научную программу. Павлов работал с собаками и обнаружил, что их рефлексы поддаются изменениям: принеси еду и позвони в колокольчик, и собака пустит слюну, позвони в колокольчик, не принося еды, собака все равно будет пускать слюну. Потенциал этого открытия был огромен, и это ясно понял Хаксли. В «Дивном новом мире» младенцев низших каст учат ненавидеть потребительские товары, которых они, став взрослыми, не смогут себе позволить. Детей поощряют, гулькая от радости, ползти к ярко раскрашенным игрушкам; когда они пытаются их коснуться, резко звенит электрический колокольчик, воют сирены, сами игрушки бьют током. Несколько сеансов такой обработки, и дети возненавидят игрушки. Сходным образом в зрелом возрасте их можно заставить ненавидеть шампанское и суррогатную икру. Это выработка негативных условных рефлексов ради отторжения, но используется и выработка позитивных условных рефлексов. Пусть из мусорных баков поднимаются сладкие ароматы, пусть оттуда доносится приятная музыка, и ребенок готов стать пожизненным уборщиком мусора.
Советское государство желало переделать человека, и, зная русских, можно только посочувствовать. Павлов презирал безумную, неряшливую, романтическую, недисциплинированную, неэффективную, анархистскую русскую душу и одновременно восхищался холодным благоразумием англосаксов. Ленин тоже ее презирал, но она по-прежнему существует. Сталкиваясь с ленью официантов в советских ресторанах (иногда проходит три часа с приема заказа до его выполнения), с маниакальной депрессией советских таксистов, с рыданиями и воплями советских пьяных, невольно веришь, что без коммунизма эти люди не выжили бы. Но с дрожью отшатываешься от ленинского предложения перестроить методами Павлова сам русский характер, тем самым сделав произведения Чехова и Достоевского непонятными для читателей далекого будущего.
Ленин распорядился, чтобы Павлова и его семью поселили в капиталистической роскоши, выдавали им спецпайки и чтобы великому ученому предоставили любое оборудование и материалы, дабы он мог изобретать пути изготовления Человека Советского. Павлов продолжал экспериментировать над своими собаками («Как подобен псу человек», – вероятно, сказал бы Шекспир, если бы читал Б.Ф. Скиннера), ища зерна жизни в коре головного мозга, заражая тварей заболеваниями нервной системы, чтобы с высочайшей нежностью (ибо никто не любил собак так, как Павлов) их исцелять. Тем временем советская полиция следовала его наводкам по внедрению неврозов, ломая русскую душу. Вновь воплотилась старинная истина, что ничто не дурно и не хорошо само по себе, а лишь в том, как его используют люди. Разумеется, гуманизму солгали: человека можно изменить, преступника можно превратить в разумного гражданина, инакомыслящий может стать ортодоксом, закоренелого мятежника можно сломать. Но советский человек так и не был сотворен.
Сегодня мы чаще слышим не про учение Павлова, а про учение Скиннера. Б.Ф. Скиннер, практикующий психолог-бихевиорист, написал в своей книге «По ту сторону свободы и достоинства» про условия, при которых только и способно уцелеть человеческое общество, а эти условия подразумевают изменение человека за счет выработки комплекса позитивных условных рефлексов. Недостаточно просто продемонстрировать человеку (исходя из того, что он разумное существо) логичный вред утраты агрессивных тенденций и выработать общественное сознание. Та или иная модель поведения покажется желанной, только если увязать ее с удовольствием. Другой, негативный способ, при котором противоположная модель поведения связывается у людей с болью, негуманен. Но почему-то всем нам нет дела до того, как натаскивают цирковых животных, будь то при помощи кусков сахара или хлыста, нет, нам не по себе от самой идеи дрессировки. Мы видим разницу между обучением и выработкой условных рефлексов. Если ребенок капризничает или вопит не переставая или бросается в учителя чернильными шариками, это по крайней мере свидетельство свободы воли. Но если задуматься о гипнопедии, или обучении во сне (которое также присутствует в «Дивном новом мире»), выработке условных рефлексов в колыбели и прочем бихевиористском арсенале, приходишь в ужас от утраты индивидуальной свободы, пусть даже за ней следует сахарная награда. Сам заголовок Скиннера приводит в ужас. По ту сторону истины, по ту сторону красоты, по ту сторону добра, по ту сторону Бога, по ту сторону жизни… Старший Брат так далеко не заходит.
Артур Кестлер, переживший заключение и пытки коммунистов, а потому предрасположенный ужасаться при одной только мысли о манипулировании мозгом, сегодня как будто считает, что следует предпринять что-то для изменения человечества, не то человечество не выживет. Упавшие на Хиросиму и Нагасаки ядерные бомбы положили начало новой эре – такой, когда мы сталкиваемся с возможностью гибели человечества как такового. Из-за странного церебрального уклада человека ужас, им порожденный, может стать средством уничтожения человечества: высший продукт разума в руках неразума. В своей книге «Янус» Кестлер указывает на «параноидальный разрыв между рациональным мышлением и иррациональными, основанными на эмоциях верованиями» и предполагает, что в ходе биологической эволюции homo sapiens некогда имела место ужасная катастрофа. Он приводит теорию доктора Пола Д. Маклина из Национального института психического здоровья в Бетесде, штат Мэриленд, дескать, от природы человек наделен тремя видами мозга: один – рептильный, другой унаследован от низших млекопитающих, а третий – продукт развития млекопитающих, «который сделал человека именно человеком». Эти три мозга не связаны друг с другом, термин «шизофренический» в буквальном смысле следует применять к центральной нервной системе: человек изначально больное существо.
«Человек может покинуть Землю и высадиться на Луне, – писал Кестлер, – но не способен перейти из Восточного Берлина в Западный. Прометей тянется к звездам с безумной ухмылкой и тотемным символом в руке». Таким, каков он есть, человека делает не просто неспособность гомогенетической коры головного мозга, иначе говоря, изокортекса, контролировать старый, животный мозг. Дело также в том факте, что человек переживает удивительно долгий период постнатальной беспомощности, что предрасполагает его подчиняться всему, что с ним делается, а это приводит к слепому подчинению авторитету, что открывает дорогу диктаторам и военным вождям. Человек отправляется на войну не ради удовлетворения своих индивидуальных агрессивных инстинктов, он отправляется воевать из слепой приверженности тому, что ему представили как благое дело. И опять же, язык – это охватывающее эпохи творение, которое может считаться величайшим достижением высшей нервной деятельности, содействует иррациональным, сеющим рознь элементам, которые выражают себя посредством войны. А еще язык, из которого вырастает высокое искусство, «ввиду его эксплозивного эмоционального потенциала, постоянная угроза выживанию».
Кестлер отвергает «редукционистский» подход, ту точку зрения на человека, которая превращает его в податливую материю Павлова или Скиннера. Зато он проповедует применение лекарственных препаратов:

 

«Медицина нашла лекарственные средства против определенных типов шизофренических и маниакально-депрессивных психозов. Уже не утопично считать, что она обнаружит комбинацию благотворных энзимов, которые дадут изокортексу возможность накладывать вето на глупые прихоти архаичного мозга, исправит вопиющую ошибку эволюции, примирит эмоции с разумом и станет катализатором прорыва от маньяка к человеку».

 

Каков бы ни был подход, какова бы ни была терапия, подобная точка зрения на человека как на больное существо высказывается совершенно искренне, а потребность в ком-то, кто исправил ситуацию, провозглашаемая как Скиннером, так и Кестлером, выставляется крайне настоятельной. Человек живет взаймы, требуется лекарство, ибо ночь наступает. Странно, но экспертами или подателями лекарства выступают сами люди. Можем ли мы взаправду доверять диагнозам и лекарствам этих буйнопомешанных существ? Но тут выдвигается предположение, что, хотя все люди больны, некоторые больны меньше других. Назовем удобства ради этих «менее больных» здоровыми и получим два вида существ: «мы» и «они». «Они» больны, «мы» должны их вылечить.
Как раз ощущение разделения на здоровых «нас» и больных «их» заставило меня написать в 1960 году короткий роман под названием «Заводной апельсин». Не очень хороший, на мой взгляд, роман – чересчур дидактичный, чересчур лингвистически эксгибиционистский, – но в нем воплотилось мое искреннее отвращение к расхожему мнению, дескать, одни люди преступники, а другие нет. Отрицание всеобщего наследия первородного греха характерно для обществ, живущих на островах, каким была Англия, и как раз в Англии около 1960 года респектабельные люди начали поговаривать о росте молодежной преступности и предполагать, прочитав кое-какие сенсационные статьи в кое-каких газетах, что молодые преступники, которые так расплодились (или такие буйные группировки, как «моды» и «рокеры», скорее игриво агрессивные, чем поистине преступные), недочеловеки и требуют нечеловеческого обращения. Тюрьма – для зрелых преступников, а от подростковых исправительных заведений мало толку. Безответственные люди говорили о лечении посредством выработки условно-рефлекторной реакции отвращения, о выжигании преступного импульса в зародыше. Если бы юных правонарушителей можно было – при помощи электрошока, лекарственных препаратов или чистых условных рефлексов по Павлову – лишить способности к антисоциальным поступкам, то наши улицы снова стали бы безопасны ночью. Общество, как всегда, ставилось во главу угла. Разумеется, правонарушители были не вполне человеческими существами: они были несовершеннолетними, они не имели права голосовать, они были очень и очень «они», то есть противопоставлены «нам», представляющим общество.
Сексуальную агрессию уже решительно выжигали из некоторых насильников, которым сперва приходилось выполнить условие свободы выбора, иными словами, предположительно подписать какой-то документ. До дней так называемого Освобождения сексуальных меньшинств некоторые гомосексуалисты добровольно подвергались смешанной позитивно-негативной психологической обработке, в ходе которой на киноэкране показывали попеременно голых юношей и девушек, а на стул подавались разряды тока или применялся успокаивающий массаж гениталий – согласно показываемой картинке. Я вообразил экспериментальное учреждение, в котором некий правонарушитель, повинный в каждом мыслимом преступлении – от изнасилования до убийства, подвергается условно-рефлекторной терапии и лишается способности замыслить, не говоря уже о том, чтобы совершить антисоциальный поступок, не испытывая при этом позывов к рвоте.
Книга была названа «Заводной апельсин» по разным причинам. Мне всегда нравилось выражение лондонского кокни «странный, как заводной апельсин», поскольку это самое дикое, что можно себе представить, и я годами приберегал его, надеясь когда-нибудь использовать как заголовок. Когда я начал писать книгу, то понял, что это название как раз подойдет для истории про применение павловских или механических законов к организму, который, как и плод, способен иметь цвет и сладость. А еще я служил в Малайе, где для обозначения человека использовали слово «orang». Антигероя в книге зовут Алекс, сокращенное от Александр, что в переводе с греческого означает «защитник людей». У имени «Алекс» есть и другие значения: a lex – закон (сам для себя), a lex (is) – словарный запас (свой собственный), a (греческое) lex – без закона. Романисты обычно большое внимание уделяют именам, которые дают своим персонажам. Алекс – богатое и благородное имя, и мне хотелось, чтобы его владелец вызывал симпатию, жалость и внутренне идентифицировался с «нами» в противопоставление «им». Но я ухожу от темы.
Алекса не просто лишают способности выбрать творить зло. Как человек, любящий музыку, он реагировал на музыку, пущенную для усиления эмоций, сопровождающих полные насилия фильмы, которые его заставляли смотреть. Химическое вещество, вводимое ему в кровь, вызывало при просмотре этих сцен тошноту, но тошнота стала ассоциироваться и с музыкой. В намерения манипуляторов на службе государства не входило внедрять это добавочное благо или причинять добавочный ущерб: по чистой случайности герой отныне автоматически будет реагировать на Моцарта или Бетховена так же, как на изнасилование или убийство. Государство преуспело в главной своей цели – лишить Алекса свободы нравственного выбора, который с точки зрения государства означает выбор зла. Но оно добавило непредвиденное наказание: врата рая для парня закрыты, поскольку музыка – это метафора небесного блаженства. Государство совершило двойной грех: оно разрушило человеческую личность, поскольку человек определяется свободой нравственного выбора, еще оно уничтожило ангела.
Роман был не слишком хорошо понят. Те, кто его прочел, и те, кто посмотрел снятый по нему фильм, предположили, что я, вполне мирный человек, одержим насилием. Я им не одержим, но я – поборник свободы выбора, иными словами, если я не могу выбрать творить зло, то я не могу и выбрать творить добро. Лучше уж пусть по нашим улицам бродят хулиганы-убийцы, чем отбирать у индивида свободу выбора. Это трудно говорить. Но необходимость это сказать навязана мне нравственной традицией, которую я как представитель западной цивилизации унаследовал. Каковы бы ни были условия, необходимые для сохранения общества, нельзя отбирать фундаментальные человеческие права. Дурные или всего лишь неверные проявления свободы воли можно карать или держать в узде сдерживающими факторами, но нельзя устранять саму способность ее осуществлять. Непреднамеренное лишение Алекса способности наслаждаться музыкой символизирует ущербность понимания (или намеренное нежелание понимать) государством природы человека или последствий принимаемых государством решений. Мы, возможно, не способны полностью доверять человеку, то есть самим себе, но государству следует доверять еще меньше.
Тревожно отмечать, что как раз в демократиях, основанных на неприкосновенности свободы воли, принцип манипулирования сознанием может стать общепринятым. В принципы ангсоца укладывается, что индивидуальный разум должен быть свободным, то есть свободно подвергаться пыткам. Во Взлетной полосе I наркотиков как будто не существует, если не считать временно притупляющего сознание дешевого и гадкого джина. Сильное централизованное государство с мощными методами террора способно освободить улицы от грабителей и убийц. (В Англии королевы Елизаветы I бунтующих подмастерьев вешали на месте.) Наши собственные демократические общества слабеют. Централизованная власть готова все больше ограничивать себя под воздействием группировок влияния всех мастей – в том числе уличных банд и агрессивно настроенных студентов. Отсутствие философского стержня (в котором не испытывают недостатка ни ангсоц, ни коммунизм) идет рука об руку с нерешительностью в вопросах борьбы с преступностью. Это вполне в духе гуманизма: драконовские меры устрашения и наказания мы оставляем тоталитарным государствам. Но в конечном итоге реакцией демократии на преступление может стать как раз самый гуманный подход из всех: считать двойственность человеческой природы, которая делает человека одновременно и способным к творчеству ангелом, и способным к разрушению животным, неподдельным заболеванием и лечить его «шизофрению» лекарственными препаратами, электрошоком или психологической обработкой в духе Скиннера. Малолетние правонарушители нарушают общественный порядок, зрелые правонарушители грозят уничтожить человечество. Принцип и для тех, и для других один и тот же: выжечь болезнь.
И Кестлер, и Скиннер говорят нам, мол, надо признать необходимость перемен, необходимо создать новую расу homo sapientior. Но, я повторюсь, до какой степени можно доверять терапевтам, которые так же несовершенны, как мы сами? Чьим чертежам нового человека нам следовать? Мы хотим быть такими, какие мы есть, и плевать на последствия. Я признаю, что желание лелеять нераскаянную природу человека, отрицать возможность прогресса и отвергать средства насильственного совершенствования очень реакционно, но в отсутствие новой философии человека я должен цепляться за то, что уже есть. А есть у меня точка зрения на человека, которую можно назвать иудео-эллинистически-христиански-гуманистической. Это точка зрения, которую Дикарь из «Дивного нового мира», который воспитывался в глуши на томике Уильяма Шекспира, приносит в стабильную утопию АF632: «Я не хочу комфорта. Я хочу Бога, я хочу поэзии, я хочу истинной опасности, я хочу свободы, я хочу доброты. Я хочу греха». И мировой контролер Мустафа Монд подводит за него итог: «По сути, ты требуешь права быть несчастным». Или, возможно, права не находить жизнь скучной. Возможно, то человечество, которое способно произвести на свет «Гамлета», «Дон Жуана», теорию относительности, Гауди и Пикассо, должно – в силу необходимости – самого себя до чертиков пугать ядерным оружием. И особенно у меня есть некая разновидность остаточного христианства, колеблющегося между Пелагием и Августином. Кем бы или чем бы ни был Иисус Христос, люди восхищались им, поскольку он «учил с верой». Очень мало было в мире авторитетных учителей, хотя встречалась уйма авторитарных демагогов. Возможно, едва-едва возможно, что, пытаясь применять методы самоконтроля, которые преподавал Христос, мы сумеем совладать с нашей шизофренией – признание которой восходит к Книге Бытия. Думаю, что этике евангелий можно найти применение в мирской жизни. А еще я уверен, что никто всерьез не пытался это сделать.
Основа учения евангелий не менее реалистична, как у профессора Скиннера, хотя термины довольно эмоциональны. Грех – имя, которое дается всему, что бихевиористам хотелось бы вырезать, выжечь или вытравить препаратами. Есть параллель между единством Вселенной и гармонией внутри человека. Это привносит смысл в доктрину о воплощении божества в Христе. Чтобы гармония внутри человека перестала быть всего лишь устремлением, следует намеренно практиковать любовь, милосердие и терпимость. Технике «возлюби ближнего своего» следует учиться, как и любой другой. Практика любви, можно сказать, носит игровой характер: к ней следует подходить как к игре. Сначала необходимо научиться любить себя самого, а это трудно, однако потом легче любить других. Если я научусь любить мою правую руку как чудо текстуры, структуры и психонейронной координации, у меня больше шансов любить правую руку гестаповского следователя. Трудно возлюбить врага своего, но трудность как раз и делает игру интересной.
Те, кто серьезно будет практиковать игру любви, или ludus amoris, обнаружат, что полезно собираться в небольшие группки или «церкви» и встречаться через установленные промежутки времени для взаимного поощрения и вдохновения. Возможно, они сочтут, что полезно взывать к духу основателя игры. Они могут даже черпать силы, воображая его реальное присутствие в краюхе хлеба или бутылке вина. Если они верят в божественное происхождение основателя, они смогут подкрепить свою потребность способствовать человеческой любви ради человеческой гармонии, поскольку она отражает гармонию в божественно сотворенном космосе. Мужчинам и женщинам следует не запираться в коммунах или монастырях, а практиковать технику любви в реальном мире. Существование государства будет признаваться, но также будет общепринятым, что оно не имеет особого отношения к цели жизни. У кесаря свои дела, которые он считает важными, но которые на самом деле пустяковые. Практика любви не имеет отношения к политике. Смех разрешен, даже поощряется. Человек был создан Богом, хотя ему и понадобилось долгое время. Что Господь соединил, пусть даже в нечестивой троице человеческого мозга, пусть человек да не разъединит. Молитесь за доктора Скиннера. Пусть Павлов покоится с миром. Аминь.
Назад: Дети Бакунина
Дальше: Смерть любви