Книга: 1985
Назад: Заводные апельсины
Дальше: Часть вторая 1985

Смерть любви

На ежедневном сеансе организованной ненависти Уинстон Смит вдруг понимает, как умело пробуждают в нем убийственное отвращение двухминутным монтажом шумов и звуков. Еще он осознает, как ненависть, которую его заставляют испытывать, может послужить безразличным оружием, направленным против кого и чего угодно. Вероятно, одним из крупных открытий периода, в который Оруэлл планировал и писал «1984», было то, что однажды вызванная ненависть может быть наподобие распылителя направлена на любой объект, который государство объявит ненавистным. Конечно, для двоемыслия необходимо, чтобы эмоции могли автоматически переноситься с одного объекта на другой без осмысления, почему ненавистное стало теперь достойным любви и наоборот. В мгновение ока Остазия превращается из друга во врага, и эмоциональная перестройка должна быть столь же молниеносной. Без сомнения, Оруэлл думал о том, как в одночасье изменилось отношение его собственной страны к Советской России, некогда такой же дьявольской, как и нацистская Германия, а теперь такой же жертвы нацистской агрессии. Начиналась великая эра лицемерия.
В последнем романе своей трилогии «Офицеры и джентльмены», который назывался «Меч почета», Ивлин Во напоминает нам, как Советская Россия превратилась не просто в образчик демократической свободы, но и практически в сосуд святости. Британское государство постановило изготовить украшенный драгоценными камнями меч в честь защитников Сталинграда, и этот эскалибур торжественно выставили в Вестминстерском аббатстве. Ненавидевший Сталина свободный мир теперь называл его Дядя Джо и его любил. Когда война закончилась, ненависть, разумеется, снова оказалась на повестке дня. Свободный поворот на сто восемьдесят градусов, как танковой башни, эмоций превратился в обыденную технику современной эпохи.
Традиционно мы всегда ненавидели что-то, поскольку это что-то по сути своей ненавистно. Христианство, хотя и призывает любить людей, приказывает ненавидеть определенные качества, возможно, им присущие, – жестокость, нетерпимость, алчность и так далее. Было время, когда мы знали, какие качества ненавистны, теперь мы уже не уверены. Традиционные пороки выставляются популярной прессой как добродетели. Кинозвезда или магнат, который был гордецом, жадным, похотливым, завистливым обжорой и сделал себе имя, предаваясь этим порокам, сегодня – не чудовище, а герой. Терпимость превратилась в слабость, трусость – в предусмотрительность. Самой идеи имманентной ненавистности больше не существует.
Из этого как будто следует, что не существует и ничего, что было бы имманентно достойно любви. Любовь в «1984» присутствует, но это не бескорыстная, обобщенная любовь евангелий и не романтическая любовь романистов девятнадцатого века. И уж точно не любовь, сопряженная с брачными клятвами. Уинстон получает записку от девушки, чьего имени он даже не знает. Там говорится просто: «Я тебя люблю». И тут же его прошибает пот от страха и возбуждения. Оказывается, любовь, которую неизвестная девушка (впоследствии выясняется, что ее зовут Джулия) испытывает к нему, основана на признании того, что его политическая ортодоксия не совершенна и что его разочарование готово проявиться в единственной известной героине форме – готовности совокупляться. Совокупление запрещено государством, поскольку несет с собой удовольствие, которое государство не способно контролировать. Физически заниматься любовью – акт мятежа. Эта идея навязывает сексуальному акту ворох добродетелей, которые он сам по себе вместить не может. Но слова «Я тебя люблю» – такая же насмешка над ценностями, традиционно связываемыми с этой фразой, как и Министерство любви самого государства.
Тут кроется главная литературная слабость «1984». Конфликт между точками зрения на любовь индивида и государства неудовлетворительно разработан. Уинстон и Джулия не противопоставляют Старшему Брату силу истинного брачного союза или семейных ценностей. Они тайно совокуплялись и были пойманы на горячем. Есть печальная сцена, в которой Джулия, чье единственное представление о свободе заключается в праве на сексуальную неразборчивость, излагает Уинстону краткую историю своих любовных похождений. Уинстон упивается ее развращенностью, и Оруэлл как будто поддерживает ложную антитезу: противопоставление нравственного зла государства нравственному злу индивида. Однако мы знаем, что история любовной жизни самого Оруэлла – это история доверия и преданности: он не переносил в литературу собственное разочарование. Возможно, он просто пророчествовал. В 1984 году, будет там Старший Брат или нет, традиционное представление о любви исчезнет, и не по вине репрессивного государства.
Одно из достижений американской цивилизации заключается в обесценивании института брака. Это во многом связано с пуританским осуждением супружеской измены как смертного греха: алая буква выжжена на американской душе. Развод предпочтительнее измены, развод иногда становится эвфемизмом серийной полигамии. Но развод редко появляется в американской литературе или американской жизни как всецело достойная сожаления, неизбежная и являющаяся последним средством спасения хирургическая операция, присущая более терпимой традиции. Любовь уподобляется автомобилю, который со временем следует заменить на более новую модель. Любовь – электрическая лампочка, чьи часы освещения заранее подсчитаны. В сознании оруэлловской Джулии любовь приравнена к сексуальному влечению. Сексуальное влечение не умирает, но требует смены объекта. Как и ненависть, она – оружие, пушка.
Однако любовь можно определять как дисциплину. Она достаточно велика, чтобы охватывать преходящие фазы безразличия, неприязни, даже ненависти. Лучшее ее выражение – сексуальное, но выражение не следует смешивать с сутью, а слово – с феноменом. И Уинстон, и Джулия любят в том смысле, что создают самодостаточную коммуну, чьей главной деятельностью является сексуальный акт и связанные с ним ассоциации, порождающие приязнь, чувство товарищества и другие положительные эмоции. Однако они знают, что их отношения краткосрочны, единственная их дисциплина направлена на то, чтобы не быть пойманными. Это краткая фаза поверхностной нежности, которая неизбежно закончится наказанием. «Мы покойники», – говорит Уинстон, и Джулия послушно ему вторит. «Вы мертвецы», – говорит голос с телекрана на стене. Смерть заложена в их отношениях с самого начала. Как и во многих отношениях, в нашу либеральную эпоху смерть не навязывается извне, она самопроизвольна.
Стоит отделить сексуальный акт от любви, и сам язык любви обесценивается. Аспект нашей свободы – наше право абсолютно обесценивать язык, так что его синтагмы превращаются в пустой звук. Старший Брат, хотя и скорбит о беспорядочных половых сношениях, к которым призывает наше общество и которым способствуют фильмы и журналы, будет рад увидеть ослабление семейных ценностей. Коммунизм попытался уничтожить семью (с большим трудом в Китае), поскольку семья оригинал того, чего государство пытается создать гротескно раздутую копию, а потому гораздо лучше было бы, чтобы семья сама уничтожила себя.
Низведение любви до сексуального акта, а после – до беспорядочной последовательности сексуальных актов своим следствием имеет низведение сексуальных партнеров до роли объектов. Тогда становится проще ко всем людям – в каком бы то ни было социальном контексте – относиться как к объектам, на которые мы можем распылять те эмоции, какие в данный момент требуются. Объект не имеет индивидуальности: это обобщенное существительное. Далее следует еще большее обобщение: не та женщина или эта, а женщины как представительницы рабочего класса и рабочий класс вообще. После обесценивания любви шокирующее низведение миллионов индивидуальных душ до обобщенного класса, называемого пролы, самое ужасное, что есть в «1984».
Даже если такое опредмечивание людей кажется нам неубедительным, мы тем не менее принимаем его как основополагающее условие для возникновения олигархии, подобной ангсоцу. Если сто процентов населения приходится контролировать при помощи полиции мысли и телеэкранов, то олигархическому государству не выжить: у него не хватит ресурсов, чтобы подавлять всех. Поэтому государство вынуждено предположить, что пролы слишком глупы, запуганы и лишены воображения, чтобы вообще представлять опасность для стабильности общества. Если – что маловероятно – в среде пролов появился демагог, который станет призывать к бунту, его нетрудно будет найти и арестовать. Но мистика и метод ангсоца, без тени сомнения, верят в инертность восьмидесяти пяти процентов населения. Мы тоже ее принимаем, иначе нас не пугала бы возможность того, что кошмар ангсоца сбудется. Под «мы» я подразумеваю не только читателей подобной книги, я подразумеваю и представителей рабочего класса, которые, выпив пинту после телепостановки «1984», отпускают в баре шуточки, дескать, Старший Брат за ними наблюдает. Это разделение – не просто литературный прием, который мы готовы принять как необходимый для развития сюжета, – как отсутствие страхования кораблей и грузов в Венеции шекспировского Шейлока. Это было местью Оруэлла рабочим 1948 года. Они его подвели. Более того, это было принятием непреложного классового разделения, от которого он не мог избавиться, как не мог избавиться от аристократического произношения.
Идея написать «Скотный двор» пришла в голову Оруэллу, когда он увидел маленького мальчика, управляющегося с племенным быком породы саффолк-панч. Что, если эти огромные звери осознают свою силу и обратятся против своих крохотных хозяев – людей? Скотина из притчи восстает против мистера Джонса и его семьи и основывает первую республику скота. Но для Оруэлла вообще написать такую книгу было возможно, если он воспринимал революционный пролетариат как иную породу людей, отличных от представителей его класса. Простые люди отличались от среднего класса как существа иной породы. И они все еще существа иной породы в «1984». В них нет настоящей человеческой жизни. Да, надо признать, Уинстон Смит питает романтическую надежду, что если перемены настанут, то исходить они будут от пролов. Если пролам не суждено быть животными, они должны быть своего рода благородными дикарями: им не позволено быть обычными людьми, как Уинстон и его создатель. Уинстон наблюдает, как толстуха из пролов развешивает белье, напевая популярную песню, несущуюся из музикатора:

 

«Поют птицы, поют пролы, партия не поет. По всей земле, в Лондоне и Нью-Йорке, в Африке и Бразилии, в таинственных запретных странах за границей, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях на бескрайних равнинах России, на базарах Китая и Японии – всюду стоит эта крепкая непобедимая женщина, чудовищно раздавшаяся от родов и вековечного труда, – и вопреки всему поет. Из этого мощного лона когда-нибудь может выйти племя сознательных существ. Ты – мертвец; будущее – за ними. Но ты можешь причаститься к этому будущему, если сохранишь живым разум, как они сохранили тело, и передашь дальше тайное учение о том, что дважды два – четыре».
«Крепкая, непобедимая…», «мощное лоно» – слова так же оскорбительны, как и посыл «Скотного двора». И сама эта перспектива, как красноречиво расскажет герою О’Брайен, абсурдна.
Для интеллектуала вроде Оруэлла существовало лишь два варианта: либо романтизировать рабочего посредством обожествления, что означает обесчеловечивание, либо рабочего презирать. Истинный ангсоц уже был заложен в нем: он читал «Нью стейтсмен», тогда как рабочие читали желтую прессу. Рабочие не покупали его книги. Рабочие и мои книги не покупают, но я не ропщу. Не совершаю я и ошибки, предполагая, что жизнь духа благороднее или выше жизни тела. Рабочий в доках и романист принадлежат к одному и тому же организму, называемому общество, а общество, что бы оно ни думало, не может существовать без любого из нас.
Оруэллу не повезло в том, что он оказался выходцем из правящего класса на закате Британской империи. Пропасть между ним самим и низшими классами, которые сквернословили и ужасно воняли, можно было преодолеть лишь снисхождением, своего рода ритуальной идентификацией, полетом фантазии. Под конец своей литературной карьеры Оруэлл отбросил всяческую видимость веры в рабочий класс. А это неизбежно означало утрату веры в мужчин и женщин вообще, в возможность любви как искры, способной преодолеть бесконечность – пять дюймов или пять миллионов миль, – между одной человеческой личностью и другой. «1984» – не столько пророчество, сколько документ отчаяния. Не отчаяния от того, какое будущее ждет человечество, а личного отчаяния от собственной неспособности любить. Если бы Оруэлл любил мужчин и женщин, О’Брайен не смог бы так мучить Уинстона Смита. Огромное большинство мужчин и женщин, жуя, как коровы, пялятся на экран, откуда вопит от боли Уинстон Смит и где утверждают смерть свободы. Это чудовищная пародия на вероятное будущее человечества.
Нет такой штуки, как пролетариат. Есть только мужчины и женщины различных степеней социального, религиозного и интеллектуального сознания. Рассматривать их в терминах марксизма так же унизительно, как смотреть на них сверху вниз из кареты вице-короля. Мы не обязаны преодолевать пропасть происхождения, образования, акцента и вони, заключая брак вне нашей собственной среды или даже мучиться от необходимости торчать в сырой понедельник под пирсом Уиган. Но наш долг не превращать такие абстракции, как «класс» и «раса», в знамена нетерпимости, страха и ненависти. Мы должны стараться помнить, что мы, увы, все одинаковы, то есть довольно отвратительны. В «1984» Оруэлл создал пропасть, которая не может существовать, и в этой пропасти он построил свою невероятную какотопию. Она так же эфемерна, как воздушные замки. Она так нас захватывает, что мы не прибегаем к всепобеждающей силе сомнения, которая могла бы развеять замок. В 1984 году все будет совсем не так.
Назад: Заводные апельсины
Дальше: Часть вторая 1985