Дети Бакунина
В недоверии к государству или страхе перед ним нет ничего нового. Девятнадцатый век зашел гораздо дальше нашего в своем желании уничтожить государство как инструмент подавления. Мыслители вроде Джона Стюарта Милля видели в войне типичную эманацию государства, ужасающее зло, невозможное для индивидуумов или свободных человеческих обществ, что само по себе оправдывало точку зрения на государство как на противоестественного монстра. Карл Маркс нашел в нем механизм капиталистической тирании и считал, что оно проржавеет и распадется на части, когда к власти придет пролетариат. Современник Маркса Михаил Бакунин свою жизнь посвятил низвержению этого злого великана, и дух Бакунина все еще витает над нами, – или, точнее, время от времени возвращался к жизни, зачастую по неведению, среди молодежи. Маркс считал Бакунина глупцом и позером, если не тайным агентом царизма. Сто лет спустя после его смерти история называет его отцом революционного анархизма.
Благодаря Бакунину анархизм всегда имел налет насилия: от самого слова слегка несет кордитом. Но само слово бесстрастно и довольно безвредно распадается на свои греческие составляющие: «an» – без и «archos» – правитель. Русский аристократ Бакунин, крупный, волосатый, эмоциональный, добросердечный, полный противоречий, неуклюжий и героичный, наложил на термин отпечаток своей личности. В отличие от Маркса, он был не способен к систематическому мышлению, и это привело его к импульсивному двоемысленному или двоечувственному приятию несовместимостей в том, что он считал своей философией. Он любил людей, он проповедовал вселенское братство и при этом ненавидел и евреев, и немцев. В его культе героя баррикад с развевающейся по ветру бородой есть толика фашизма. Он отвергал власти, но какое-то время проповедовал революционную диктатуру ленинской модели. Он был подтухшим мясом в более рациональном анархистском сэндвиче, более вкусным, чем сухой хлеб теории, которую выдвинул до него Жозеф Прудон и после него Петр Кропоткин. Без него анархизм остался бы лишь утопическими умопостроениями в книгах, которые мало кто читает: он его очеловечил или героизировал. Он превратил анархиста в байроническую фигуру.
Бакунин родился в 1814 году, до того как Наполеон потерпел окончательное поражение при Ватерлоо. Деспотизм, еще правивший бал в Европе, нашел свое отражение в матери Бакунина, чья якобы тирания стала причиной, или так утверждал Бакунин, его неприятия любых ограничений свободы. Другие и, возможно, с большим основанием предполагали, что его детство было столь идиллическим, что последующий анархизм явился неосознанной попыткой вернуться в Райский сад. Он был старшим сыном в семье с одиннадцатью детьми, его боготворили как сестры, так и братья, и он на своем опыте познал, какое разнообразие талантов и вкусов возможно в маленькой человеческой общине и что она способна оставаться сплоченной, невзирая на центробежные темпераменты ее членов. Почему бы человеческому обществу в большем масштабе – городу, стране и в конечном итоге миру – не обрести свойства семьи? Под конец жизни Бакунин признавался в кровосмесительной страсти к своей сестре Татьяне, змее в Райском саду, но нормальные сексуальные способности в таком кипучем человеке как будто отсутствовали. Он женился, но его жена искала других постелей и другого отца своим детям. Возможно, видения секса и революции возникали в одном и том же секторе его мозга. Его слова были всегда зажигательнее поступков.
Он стал кадетом в российской армии и по поводу войны выдвинул тезис, принять который многим из нас мешает лицемерие, а именно, что люди воюют не ради победы, а ради упоения эндокринными выбросами адреналина, что битвы лучше животной монотонности повседневной жизни большинства людей. С другой стороны, он сознавал, что войны также означают тупую дисциплину и унизительный устав, и как раз мятеж против этого аспекта армейской жизни разжег его революционный пыл. Он вышел в отставку и поступил в Берлинский университет, чтобы изучать Гегеля. Гегелевское определение человеческого духа («я», которое есть «мы», и «мы», которое есть «я») как будто нашло отражение в лозунге Бакунина: «Я не хочу быть я, я хочу быть мы», который, в свою очередь, наполнил смыслом название романа Замятина «Мы». Гегелевская концепция истории как движения к раскрытию истины, диалектического процесса борьбы идей, а не просто конвейера событий, побудило многих из поколения Бакунина как отвергнуть философию, которая слишком закоснела в мире духа, так и принять систему, которую можно применить к миру грубой материи. Социализм нуждался в метафизическом толковании истории, и диалектика Гегеля представила фундамент для построения такого толкования. Бакунин воспринял эту философию и использовал ее в собственных целях. История движется к построению лучшего мира, следовательно, новое лучше старого. Если уничтожаешь старое, на его месте возникает новое. Следовательно, давайте все вместе начнем разрушать старое. Вот что придает термину «анархизм» столь ужасное – и привлекательное – звучание.
Бакунин превратил революционный анархизм в карьеру. 1848 год был отмечен рядом народных восстаний в Европе (иными словами, восстаний, спровоцированных интеллектуалами от имени народа), и Бакунин спешил на все и каждый раз не поспевал к их расцвету. Он опоздал попасть на баррикады в Париже, но проявил такой революционный пыл в столице новой Французской республики, что ее правительство отправило его начинать революцию в Польше. По пути он остановился в Праге и организовал кровавые побоища на улицах: угнетаемые славяне против угнетателей Габсбургов – с предрешенным исходом. В Дрездене, все еще не доехав до Варшавы, он ввязался в саксонское восстание, был схвачен местными властями и приговорен к смерти. После помилования его передали царской полиции, подвергли ужасающему заточению в Санкт-Петербурге, потом сослали в Сибирь. Он сбежал, пытался все-таки освободить Польшу, потерпел неудачу, возглавил двадцатичетырехчасовую революционную коммуну в Лионе, организовывал бесчисленные тайные общества, боролся за лидерство в Первом интернационале с Карлом Марксом и, наконец, попытался умереть смертью героя на баррикадах в Болонье. Итальянское восстание бесславно провалилось, поэтому Бакунин уполз в Швейцарию умирать в своей постели. Он умер разочарованным. Он считал, что реакционные силы слишком сильны для революционного анархизма. Но анархизм не умер вместе с ним, а зашагал дальше.
Точнее, похромал с конвульсивными прыжками и бормотанием. Прямые последователи Бакунина, одержимые уничтожением старого, чтобы его автоматически заменило новое, бросали бомбы, поджигали то и се, совершали покушения на видные фигуры империализма и напугали не только буржуазию, но и пролетариат, чье анархистское царство якобы должно было настать. Анархизм заработал себе дурную славу и удостоился суровой порки в прессе от реакционных сил. Князь Петр Кропоткин вернул ему толику утраченного философского престижа, подчеркнув интеллектуальные, утопические элементы и одновременно превратив в убедительную доктрину для рабочего класса. И так философия, выдумать которую могли, вероятно, только аристократы, понемногу оказывала серьезное воздействие – особенно в Испании, где ловко примирилась с профсоюзным движением. Коллективизм и кооперация как будто сработались, но тут разразилась Гражданская война. Джордж Оруэлл сражался бок о бок как раз с необакунинцами. В период Октябрьской революции в России анархисты, благополучно позабытые официальной советской исторической наукой, развили бурную деятельность. Они упорно трудились во благо революции, но отказывались признавать большевистскую диктатуру. Их расстреливали в России, как – к незабываемому ужасу Оруэлла – позднее расстреливали в Испании. Анархизм – неприемлемый попутчик как для марксистов, так и для капиталистов. Многим он все еще кажется слишком романтичным, чересчур продуктом своего века, а потому нежизнеспособным. Однако он порождает неожиданных святых в неожиданных местах. Сакко и Ванцетти, несомненно, были канонизированы, и не только собратьями-анархистами.
Анархизм восстал из пепла, но главным образом среди молодежи. Молодым свойственно, вероятно, достойное восхищения желание отмежеваться как от социализма, так и от капитализма, поскольку оба они имеют полицию и законы, поглощены материальным и проникнуты уважением к собственности. «Собственность, – писал протоанархист Прудон, – есть продукт кражи». Молодые люди склонны к идеализму, что может быть симптомом заболевания под названием подростковость, но как раз оно дало миру романтическое возрождение в литературе. А еще они склонны восставать против своих родителей, которые скучны, беспокоятся о деньгах и имеют нездоровую страсть к приобретению собственности. Родители готовы отправлять их сражаться и умирать за свою страну, что означает собственность, то есть за собственность, которой молодые не имеют, да и вообще не хотят. Государство (и мы зеваем со скуки, это произнося) – отеческая фигура. Великие разломы в мире – не национальные, религиозные или экономические; они восходят к единственному праразлому, к пропасти между молодостью и старостью. Для меня эта пропасть в сравнительно мягкой форме воочию предстала несколько лет назад в Западном Берлине. Осмотрев Стену по всей ее длине, я устроился отдохнуть и выпить за столиком пивной под называнием «Моби Дик». Работали в ней молодые люди, посетители тоже были молоды. Никто не подошел меня обслужить. Через полчаса я подошел к стойке и спросил почему. «Потому что, – ответил молодой человек с арийским профилем, – вы из того поколения, которое развязало войну».
Причина представляется вполне справедливой. Война между молодостью и старостью – или, строго говоря, между пубертатным периодом и зрелостью – порождает динамику, выброс адреналина, придает интерес жизни. Эта война более приемлема, чем борьба между классами или странами, а еще она романтически коренится в древнем мифе. Но есть проблема, которой не найти в более привычных разломах. Когда мы сражаемся ради земли или денег, мы сражаемся за осязаемые предметы в пространстве. Конфликт молодости-старости – война во времени. Молодость – мальчик для битья времени, суть молодости эфемерна. Молодость неизбежно превратится в зрелость или старость, в свою противоположность и своего врага, и никто не может сказать, в какой момент будет перейдена черта. Старость тоже не вечна, но она заканчивается смертью, которая одномоментна и необратима. Молодость – часть процесса, но для молодых важно, чтобы она представала как своего рода перманентность, нечто статичное, почти пространственное. Молодые приходят и уходят, но молодость остается. Любому молодому человеку необходимо подтвердить свой статус молодости через сопричастность к обществу молодых. Если он с молодыми и они его принимают, он знает, что молод. Старикам не нужно общественных гарантий того, что они стары, и они ожидают, что умрут в одиночестве.
Молодежную группу больше заботит бытие, чем дела. Она не может определять себя в терминах продолжаемости членства, нет и собственно непрерывности культуры. Важно сидеть где-нибудь и быть молодыми вместе. Есть занятия на грани ничегонеделания, например прием слабых наркотиков или галлюциногенов и слушание рок-музыки, – и то и другое выступают как подмена искусству и литературе. Смутное ощущение отчужденнности от законов и культуры стариков может приносить удовлетворение, при этом нет необходимости подчеркивать эту отчужденность через агрессию. К несчастью, как раз агенты геронтократии, или правление стариков, агрессивны и требуют конформизма. Молодость, довольная лишь фактом своего существования, вынуждена переходить от бытийного к экзистенциальному. Группа определяет себя на манер общества зрелых – посредством политики и того, что стало известно как контркультура. Она походит на коммуну девятнадцатого века, противопоставляя себя установленному порядку, хотя и – крайне не по-бакунински – не надеясь этот порядок свергнуть.
Разумеется, все это чрезмерное упрощение. Если молодежные движения 60-х можно описать в терминах примитивного анархизма, это означает, что анархизм поддается слишком уж большому числу определений. Были молодые люди, которые из своего ощущения отчужденности выстроили внятную политическую философию, как, например, «прагматичные анархисты» Германии и Скандинавии, но по большей части это были молодые интеллектуалы. Существовало анархистское молодежное движение в провинции Юньань Китайской Народной Республики, подавленное центральным правительством в 1968 году. Особенно к образу Бакунина обращались молодые люди в Америке и Европе, которые приходили с увеличенными фотографиями своего пророка на демонстрации в осуждение всего порожденного старым, будь то полиция, телевидение, консервы, автобаны, война, убийства и тюрьмы. Бакунин способен послужить святым покровителем любого движения, которое предполагает добровольное членство, допускает равно добровольный уход и посвятило себя причинению неприятностей государству или же упорно делает вид, будто государства не существует. Но само назначение анархистского движения двадцатого века заключалось в том, чтобы предложить неподдельную альтернативу государству как инструменту правления или по большей части подавления. Молодежным коммунам и даже кибуцам зрелых людей приходится, хотят они того или нет, признать, что государство существует: они сами существуют по милости государства. Сегодня нет такого места, где не было бы государства.
В любой дискуссии о политическом будущем стран свободного мира следует серьезно рассматривать опасность, какую представляют собой молодежные движения делу традиционной свободы. Самой молодежи такое заявление покажется бессмыслицей, поскольку она считает себя единственной хранительницей свободы в эпоху, когда старики желают все больше и больше ее ограничить. Верно, что старость стремится ограничить свободу молодости, но только потому, что эта свобода на самом деле вседозволенность. Если люди рождены свободными, то только в смысли ангсоца, то есть что животные рождены свободными: свобода выбирать между двумя различными поступками или тем или иным ходом действий предполагает знание того, что повлечет за собой выбор. Мы приобретаем знание в результате непосредственного опыта, как обжегшийся ребенок боится огня, или же посредством чужого опыта, который содержится в книгах. Голос неоанархистов – это голос кинематографиста Денниса Хоппера: «Ничегошеньки в книгах нет, мужик», или английского поп-певца, который сказал: «Молодости не нужно образование. Молодость сама до всего допрет». Слушая одного глашатая примитивизма, доктор Сэмюэль Джонсон сказал: «Все это печально, сэр. Это животная сторона». Такой подход присущ скорее корове, чем льву. Корова долгое время бродит по полю, тогда как протеин гораздо быстрее и эффективнее можно извлечь из мяса. Мы, старики, предлагаем мясо образования, контркультура возвращается вспять к траве.
Образование состоит из быстрых и экономичных блюд из кладовой прошлого. Бакунин с его эксцентричным толкованием Гегеля отвергал прошлое, которое – не будучи новым – по определению дурно. Вполне логично молодые отвергают прошлое, поскольку представляется, что оно ни к чему людям, живущим в вечном настоящем. И когда старые начинают подавлять молодых, то дубинки заносятся как раз во святое имя прошлого. Молодежь не обязательно отвергает образовательные учреждения, поскольку, пока тебя учат, ты находишься в обществе своих, а процесс обучения при этом не имеет ценности или рассматривается как обзор того, что следует отвергнуть, то есть фокусирует протест, столь желанный идеализму молодости.
Поучительно отметить, насколько юношеский анархизм смог возобладать над центральным правительством с года первого появления «1984». Ни одному студенту в 1949 году и во сне бы не приснилось, что двадцать лет спустя университетские власти с такой готовностью отрекутся от традиционной дисциплины. Студенты обрели удивительные свободы или права, попросту их себе потребовав. Вопросом стариков было «почему?». Вопросом молодых – «почему нет?». В истеблишменте, приверженном здравому смыслу, трудно найти здравые причины, почему студенческие общежития не могут быть смешанными, почему недопустимы беспорядочные совокупления, почему не следует свободно принимать наркотики. В обществе под властью потребления для запутавшихся академических умов оказалось трудно отделить образование и знания от прочих продаваемых товаров. Если студенты желают изучать петромузикологию (эстетику и историю рок-музыки), базовый курс суахили или поэзию Боба Дилана, они как потребители должны получить свое за свои деньги. И очень трудно приводить внятные доводы в пользу изучения латыни или экономики Средних веков или убеждать, что образование имеет высшую ценность, когда мы не слишком цивилизованно сомневаемся в его содержании.
Естественно, что студенты должны делегировать изъявление своих желаний и нежеланий избранным лидерам. Даже анархистам требуются вожди, как признавал Бакунин, подразумевая себя самого. Как и его последователи, он предположил, что новые виды лидерства будут неподвластны порокам, обуревавшим главы старых диктатур и олигархий: вождь свободных мужчин и женщин станет выразителем их нужд, а не их угнетателем, поскольку сама идея угнетения принадлежит уничтоженному прошлому. Феномен нашего времени, и притом довольно нелепый феномен, – выход на сцену студенческих вожаков, таких молодых людей, как Даниэль Кон-Бендит, герой баррикад во время студенческих беспорядков в Париже 1968 года, и Джерри Рубин, основатель Международной молодежной партии. Эти имена, которые сегодня мало кто помнит, постоянно мелькали в новостях, когда «Голландские бунтовщики» или «Спонтанные маоисты» французских колледжей превозносили достоинства магазинных краж, инцеста и убийств как arte gratuit. Напрашивается вопрос: какое отношение политическая деятельность имеет к образованию? Истинными лидерами молодежи следовало бы стать педагогам, обладающим достаточными знаниями и навыками, чтобы сообщить ей, чему ей необходимо научиться, чтобы выжить и преуспеть в цивилизованном обществе. Желание молодежи самой выбирать себе лидеров было доведено до логического своего предела, когда двенадцатилетние дети выбирали сверстников на роль делегатов, которые отстаивали бы их права. И на том расширение возрастных рамок не закончится, вопрос лишь в том, как будут находить таких лидеров.
Студенческие лидеры, какими их рисует пресса, – это разглагольствующие экстремисты эклектического толка, в красноречивых пустословиях смешивающие Маркса и Бакунина, дзен-буддизм и маоизм, но не имеющие реальной программы, помимо требований все больших и больших узких свобод для молодых. Опасность всегда в том, что молодые слишком уж легко поддаются манипуляции со стороны более зрелых, действительно радикальных умов, которые точно знают, чего хотят. Делом, за которое борются студенты, становится та идея, которая в данный момент на слуху, а потому кажется наиболее важной. Студентами, вышедшими на парижские улицы в мае 1968 года, в значительной степени руководили взрослые агитаторы. Молодежные группы очень удобны в качестве таранов: молодые люди обладают энергией, искренностью и невежеством. Они обладают всеми теми качествами, которые сделают их бесценными для профессиональных агитаторов, стремящихся внедрить ангсоц. Молодых легко заставить полюбить Старшего Брата как врага прошлого и стариков. В конце концов, он осмотрительно не называет себя Нашим отцом.
Поначалу оруэлловский мир мог бы обладать огромной притягательностью для молодых. Он наделен поразительной анархистской чертой: в нем полностью отсутствуют законы. Он рассматривает прошлое как пустоту, которую следует заполнять любыми мифами, которые захочется измыслить настоящему. Он создает – в качестве достойной презрения касты – обширную группу неприкасаемых, преданную старым традициям, реакционную и консервативную, по сути своей старую. Старояз отвергается как не имеющий силы выразить то вечное настоящее, которое является миром юности, равно как и миром партии, зато новояз обладает лаконичным напором молодежного сленга. Если отвлечься от того, что последует за ней, программа ангсоца поначалу найдет себе самых энергичных сторонников среди молодежи, очень даже готовых уничтожить прошлое, поскольку это прошлое, и принять революцию ангсоца, поскольку уже приняло мешанину из мифологий Мао, Че Гевары, Кастро и самого Бакунина. В счет идет перспектива революции с ее коннотациями ликвидации устаревшего и радости нового начала. Что случится после революции – другое дело.
И если новое вызывает подозрения даже у невинных и невежественных молодых, его все равно можно проанализировать только на основе стандартов, выведенных из прошлого. Конечно, я говорю о тех редких самородках, которые вместе составляют то, что мы смутно называем традицией, подразумевая точку зрения на человечество, которая превозносит ценности иные, чем просто животное выживание. Увы, это воззрение – чисто теоретическое и основывается на предположении, которое нельзя доказать, а именно, что Бог создал человека, дабы любить его как самое ценное из своих творений, поскольку он более других походит на него самого. Не масса человечества приближается к божественному бытию, а отдельный человек. Бог един, один и отделен, и таковы же мужчина или женщина. Бог свободен, и так же свободен человек, но свобода человека вступает в силу, лишь когда он понимает природу этого дара.
Свобода человека – самая избитая тема для дебатов: она по-прежнему оживляет студенческие сборища, хотя часто обсуждается без определений, познаний в теологии или понимания метафизики. Последователи Августина и Пелагия ломают копья в вопросе, свободен человек или нет; кальвинисты и католики пытаются перекричать друг друга; даже в аду Мильтона демонические князья дискутируют о свободе воли и предопределении. Доки по части предопределения утверждают, что, поскольку Бог всеведущ, он знает все, что бы ни сделал человек, что каждый будущий поступок человека уже был ему предначертан, а потому человек не может быть свободен. Оппозиция преодолевает эту проблему, утверждая, что Бог даровал человеку свободу воли, намеренно отказавшись предвидеть будущее. Когда человек совершает поступок, который Бог отказался предвидеть, Бог переключается на память о своем предвидении. Иными словами, Бог всеведущ по определению, но не станет извлекать выгоду из своего всеведения.
Доводы в пользу и против свободы воли могут быть перенесены в гражданскую область. Мало того, что человек предопределен генетически, на его физическое и психологическое развитие накладывает определенные ограничения среда. Поэтому кажущийся свободным поступок вполне может оказаться конечным продуктом процесса, определенного множеством неосознанных и механических факторов. Человек не может контролировать свои рефлекторные реакции. История циклична, то же можно сказать и о человеке: он возвращается на старые места и повторяет старые поступки. Человек – общественное животное, а общество есть отрицание индивидуальной свободы и так далее и тому подобное. Представление о человеке как о существе несвободном трудно побороть, и его поддерживают Фрейд, который постулировал, что взрослые поступки мотивируются спрятанными в подсознании детскими переживаниями, и Маркс, который видел в истории гигантский паровой каток, обреченный двигаться по одному пути и к одной цели.
Поборники свободы человека признают, что у нее есть множество ограничений, но утверждают, что есть сферы, где она не может не осуществляться, иначе человек перестает быть человеком. Во-первых, особая природа человека заключается в его способности выносить определенные суждения на основе определенных критериев. Он может связывать эти критерии с опытом; он может усваивать их из сочетания опыта и интуиции. Он абсолютно свободен их применять. Тем самым он способен свободно выбирать, объявить ли предмет красивым или безобразным, добрым или злым, истинным или ложным. В своем дневнике Уинстон Смит записывает, что свобода – это возможность сказать, что дважды два равно четырем, но это лишь одна из трех доступных свобод. Важно разграничивать три категории, так чтобы предмет не был объявлен безобразным, потому что он аморален, или (при всем уважении к Джону Китсу) истинным, потому что красив. От всего этого веет религией: нам напоминают, что истина, красота и добро есть атрибуты Бога. Но при чисто эмпирическом подходе никто не станет отрицать, что это легитимные области, в которых человек волен выносить суждения.
Если человек волен оценивать, то он свободен также и действовать, исходя из своих оценок. Но он не может оценивать без знания, а потому не может без него действовать. Образование заключается в приобретении как знания, так и критериев оценки. Следовательно, мы не свободны не приобретать образование. Это первое условие свободы. Но образование, которое учит нас, как оценивать и что оценивать, нельзя рассматривать как тиранию: оно лишь традиция, иначе говоря, прошлое, которое говорит с настоящим. Если новая политическая доктрина заявляет, что долг правителя освободить управляемых от тягот решать, что хорошо, истинно или красиво, то мы знаем, что эту доктрину следует отвергнуть, поскольку подобные решения могут приниматься только индивидом. Когда политическая партия порицает произведение искусства, потому что оно ложно (то есть не совпадает с представлением партии о реальности) или безнравственно (то есть не совпадает с представлением партии о поведении), перед нами самый наглядный пример ущемления права индивида на собственное суждение. Подобные суждения нельзя передавать коллективу: они имеют смысл с точки зрения индивидуальной души.
Человек волен не только действовать, исходя из собственных суждений, но также волен не действовать, исходя из них. И главное – и это может быть существенно важно для его человеческой составляющей – он волен поступать наперекор своим суждениям. Я много курю, но, не находя у себя симптомов зависимости, считаю, что свободен курить или не курить. Мне не раз досконально разъясняли опасности курения, и я пришел к выводу, что курение мне вредит. Тем не менее я поступаю наперекор собственному суждению и продолжаю курить. Нежелание отказываться от «вредной привычки» всегда выглядит как рабство, а не как свобода, но оно представляет собой то человеческое упрямство в выборе, с которым церковь, хотя и не государство, смирилась, с которым научилась с ним жить и даже ему сочувствовать. Без него не было бы литературы, будь то трагической или комической. Былые теократии Женевы и Массачусетса предлагали освободить человека от его порабощения грехом (под которыми подразумевались дурные привычки) посредством наказания самого человека. Секулярные теократии, или социалистические государства, выдвигают ту же идею или же подменяют наказание «позитивными установками». Они предлагают взять на себя заботу о душевном здоровье гражданина, равно как о его личной морали. Как следует, они этого сделать не могут, поскольку существуют некоторые суждения, вынести которые способен только индивид.
Как раз из-за недостаточного понимания природы свободы человека и условий, которые делают возможными ее осуществление, многие молодые люди попадают в объятия доктрин политического угнетения. Если они отвергают традицию и передачу этой традиции посредством образования, они отвергают свою собственную защиту от диктатуры. Иными словами, они не могут точно знать, что такое угнетение. Отвергая прошлое и предполагая, что новое – по своего рода гегельянской необходимости – лучше старого, анархизм открывает дорогу диктатуре. Более того, анархист приписывает зло государству, которое лишь инструмент правления, и не способен признать, что так называемое свободное общество тоже должно найти способы поддерживать свое существование. Бакунин яснее многих своих последователей понимал, что опасность представляет собой не только государство, но также и любая группа влияния, которая знает, чего хочет, – например сообщество банкиров или ученых. В государстве нет ничего магического, что заставило бы его, и только его, порождать стремление удержаться у власти. Тирания может быть порождением любой социальной группы.
В Соединенных Штатах я видел примеры молодежных «коммун», опасных по двум причинам. Они были основаны на невежестве относительно базовых принципов агрономии. Тому, как растить зерно или ухаживать за свиньями, нужно учиться на примерах прошлого, а прошлое отвергается. Они были невежественны относительно природы принципов, которые скрепляют общество, сколь бы малым оно ни было. Они предполагали наличие общей воли в группе, а после обнаруживали, что группа – это лишь кучка ссорящихся индивидов. Самый сильный индивид становился лидером и требовал повиновения. Часто к повиновению принуждали иррационально и – так уж выходило – мистически. Группа Чарлза Мэнсона – крайний пример того, как лидер приобретает черты мессии, своего рода кровавого Иисуса. Его последователи совершили гораздо меньше преступлений, чем нацистское государство, но зло не измеряется количественно. Нет гарантий, что социальная единица, отвергающая государство, станет вести себя лучше тех, чьим инструментом это государство является. Вследствие невежества и незнания традиции, на которой основываются анархистские общины, более чем вероятно, что она станет вести себя еще хуже своих предшественников.
Аномалия любой общины, кибуца или коллективного «Уолдена» (в духе Б.Ф. Скиннера) в том, что они разом отрицают и принимают социальную сущность высшего порядка: они отрезают себя от общего полотна, однако остаются его частью. Община «Уолден Два» Скиннера выращивает собственные продукты питания и производит собственное электричество, но не способна производить ни инструменты, ни механизмы. Она не может содержать симфонический оркестр, но присваивает себе право слушать Бетховена или Вагнера на пленке или пластинке. У нее есть библиотека, но она не может издавать книги. Некоторые нелепые молодежные общины Америки строят себе жилища из коробок из-под кока-колы и старых машин – отбросов общества потребления, которое они презирают. Фильм Антониони «Забриски Пойнт» заканчивается апокалиптической сценой, в которой общество потребления – в старом добром духе Бакунина – разносят в пух и прах, но эти картины возникают в голове девушки, у которой есть машина, а в ней – радио. Анархизм невозможен. Бакунин – мертвый пророк.
В демократических обществах вроде Соединенных Штатов или Великобритании, чьи величайшие преступления в глазах молодежи заключаются в воинственности и потребительстве, контркультурные общины и протестные группы часто с успехом пробивают вмятину в броне истеблишмента. Со временем они модифицируют законы и даже увеличивают бюрократию. Силы Движения за равноправие женщин и Движения за равноправие гомосексуалистов приравнивают к преступлению и ущемляющих права при найме на работу, что полезно и справедливо, но они также готовы модифицировать язык, иначе говоря, если я как писатель употребляю слова, которые выдают хотя бы грамматическую дискриминацию, то рискую подвергнуться юридическому преследованию. То же, разумеется, верно для таких организаций, как Британский комитет по расовым отношениям, который по праву осуждает фанатизм, дискриминацию и «расистский» язык, но в результате размываются границы, в которых индивид волен выносить суждения и совершать поступки. Профсоюзы – очевидный (особенно в Европе) пример того, какую власть может приобрести группа влияния в рамках еще большего коллектива страны. Иногда власть группы влияния имеет справедливые основания, иногда нет. Ведя переговоры с группой влияния, которая выдвигает, возможно, неразумные требования, государство не может взывать к нравственным принципам. Группы влияния могут совершенно выйти за рамки легитимного и допустимого коллективного действия: речь идет о похищении людей по политическим мотивами или угоне самолетов, причем террористы шантажируют правительства на манер, немыслимый во Взлетной полосе I. Вскоре, говорят нам, в заложниках окажутся наши крупные города. Это бакунинство, доведенное до высшего своего предела. Карикатурный анархист былых дней, бородатый, как святой основатель, как рождественский пудинг, прижимающий к груди черную дымящуюся бомбу, трансформировался в смертоносное чудовище. Революционеры, желающие создать ангсоц, отличаются от традиционных анархистов только отсутствием невинности и наличием высокого интеллекта. Ангсоц не может возникнуть ни в одной из существующих на Западе правительственных систем, он ждет снаружи, благословляемый с небес Бакуниным.
Только индивид может быть истинным анархом. Оруэлл это понимал, когда писал «1984», свою аллегорию извечного конфликта между индивидом и коллективом. Невзирая на то что ему тридцать восемь лет, Уинстон Смит, в силу своего невежества, очень юн, хотя это невежество не вполне его вина. Единственная свобода, какую он может придумать, – право сказать, что есть верно, а что ложно. Как правильно говорит О’Брайен, у него нет метафизики, которую можно было бы противопоставить доктрине государства. Даже имей он внятное мировоззрение, он не смог бы одержать верх над мощной машиной партии. Но у него хотя бы оставалось стоическое удовлетворение – как у персонажей Сенеки – точно знать, за что он сражается в битве, которую неминуемо проиграет. Эта ситуация – мелодраматичное преувеличение той, в которой, даже при терпимо демократическом режиме, оказывается сегодня любой свободомыслящий индивид. Индивид, чьим истинным святым покровителем является Торо, всегда противостоит государству, и его свободы неизбежно будут сокращаться по мере того, как группы влияния требуют все больше свобод себе. Время, которое могло бы быть отдано на развитие его ума, поглощается заполнением формуляров и безнадежной борьбой с бюрократией. Деньги у него изымают. Он не может свободно путешествовать по миру, поскольку ограничен в иностранной валюте положениями о контроле за обменом валюты. Акцизы на такие радости, как табак или алкоголь, могут повыситься настолько, что эти радости станут ему недоступны. Но он все еще способен выносить свободное суждение в эпистемологических, эстетических и нравственных вопросах и действовать или не действовать, исходя из этих суждений. Он может попасть в тюрьму, поскольку считает войну злом. Он может убить, если после долгого размышления сочтет, что убийство – единственная возможная реакция на посягательство на его личность, или на его любимых, или на его собственность. Он может красть, клеветать, творить, писать или рисовать непристойности. Разумеется, он должен быть готов пострадать за осуществление свободы воли – вплоть до смертного исхода. «Бери, что хочешь, – говорит испанская пословица, – и за это плати». Важно то, что человеку не следует действовать без полного понимания смысла своего поступка. Это условие его свободы.