Книга: Заговор против маршалов. Книга 2
Назад: 47
Дальше: 49

48

Н. И. Ежов и А. Я. Вышинский — Сталину.
«Направляем переработанный, согласно Ваших указаний, проект обвинительного заключения по делу Пятакова, Сокольникова, Радека и других...»
Мертвенной чернотой проглядывала промороженная земля на занесенных пургою клумбах.
Новый год встречали на Ближней даче. Чтоб лишний раз не мельтешила обслуга, хрусталь и горки чистой посуды, как было заведено, высились под рукой.
Но в самый разгар пиршества Сталин бросил несколько слов по-грузински, и в столовую, почтительно пригибаясь, проскользнули двое никак не похожих на кавказцев мужчин — то ли охранников, то ли официантов. Завернув скатерть узлом, они сгребли ее со стола вместе с зажаренными цыплятами, поросенком и усыпанным зернышками граната сациви. Жалобно звякнуло столовое серебро, захрустели тарелки с объедками и стекло. Пока застилали свежей скатертью, Сталин с таинственной улыбкой готовил новогодний сюрприз: порвал газету на десяток ровных бумажек, свернул из них козьи ножки, как под махру, и надел на угодливо растопыренные пальцы Поскребышева. Наперстки выглядели на нем не хуже, чем на сиамской танцовщице. Поскребышев даже выкинул коленце и, вильнув бедрами, вскинул ручки.
Каганович захлопал в ладоши, а Молотов с Жемчужиной и Ворошилов с Екатериной Давыдовной с принужденным интересом придвинулись ближе. Хрущев, которого частенько заставляли отплясывать гопака, в затаенной тоске ожидал своей очереди. В хмелю вождь был так же непредсказуем, как и на трезвую голову. Одернув вихлявшегося секретаря, он достал коробок спичек и в два приема подпалил все десять фунтиков. Мерзко завоняло паленой бумагой. Поскребышев страдальчески морщился, но терпел, изображая в меру сил горящий канделябр.
Все, кроме четы Молотовых, наградили его вялыми аплодисментами. Бенефициант раскланялся и убежал в кухню, обдувая обожженные пальцы. Обычно подкладывали на сиденье помидор или кремовое пирожное, что вызывало прилив веселого смеха. На сей раз шутка вышла несколько мрачноватая, нехорошая шутка. Склонясь над раковиной, Александр Николаевич Поскребышев смыл едкие слезы. Его жена приходилась сестрой жене Льва Седова. Всякий раз, поймав хмурый взгляд хозяина, он боялся идти с работы домой. В приемной было как-то поспокойнее, понадежней.
Член партии с семнадцатого года, он попал в Секретариат ЦК совершенно случайно, почти что с улицы. Первое время работал с Косиором, таким же лысым и кругленьким, а в двадцать восьмом его пригрел помощник хозяина Товстуха, интеллигент с глазами убийцы. Под его началом Поскребышев вырос до зава Особым сектором, а когда Товстуха благополучно скончался от чахотки, унаследовал должность помощника. Помимо прочего, он еще пользовал Иосифа Виссарионовича в качестве лекаря. Нечего и говорить, что перед ним заискивали не только наркомы, но и иные члены Политбюро.
С неизбежным арестом жены он заранее примирился. Иногда такое даже помогало карьере, но чаще предшествовало неизбежной развязке. Взять хоть бы Леонида Пятакова. Не успел отречься от бывшей подруги жизни, как взяли его самого.
Огонь в пальцах пропекал до самого сердца.
—      Красивый все-таки обычай был зажигать елку,— нравоучительно заметил Сталин.— Напрасно его запретили.— Он плеснул в стаканчик немного вина.— Надо вернуть елку народу. Пусть в каждом доме радуются дети.
И вновь пошли тосты с новогодними пожеланиями.
Благосклонно выслушав здравицы, хозяин выпил бокал боржома и налил себе вина.
—      Я пью за здоровье несравненного вождя народов, великого, гениального товарища Сталина... Это последний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня.
«Правда» от 1 января 1937 года напечатала под крупным портретом вождя передовую: «Нас ведет великий кормчий». Ниже шел подписанный председателем ЦИК Калининым и секретарем Акуловым указ о присвоении звания Героя Советского Союза большой группе военных.
В следующем номере появился подвальный разворот со статьей маршала Егорова «Героическая эпопея», посвященной семнадцатой годовщине борьбы за Царицын. Знатоки недомолвок насторожились: уж не к войне ли? Похоже, что так, ибо и третьего января был подан вещий знак свыше. Газеты печатали длинные — на 285 человек — списки награжденных командиров, политработников, инженеров и техников РККА. Но мало этого! Рецензент «Правды» отмечал заслуги писателя Павленко, порадовавшего народ книгой о будущей воине. Уже само название романа, «На Востоке», указывало нужное направление.
В писательской среде Павленко знали как человека исключительно информированного, вхожего в верхи. Он водил дружбу с большими военными начальниками, чекистами, и уж кому, как не ему, было знать, с какой стороны нагрянет буря.
Книга шла нарасхват.
Бухарин газеты почти не читал. Едва раскрыв, ронял на пол. Не проходило и дня, чтобы в прихожей не раздавался требовательный, с первой трели узнаваемый звонок фельдъегеря. Сосредоточенно поджав губы, Аня вносила пакеты с пятью сургучными печатями. Так побивали каменьями в старину — со всех сторон, пока не вырастал могильный курган. После трех месяцев заключения начал давать показания Радек.
«Если я откровенно рассказал о контрреволюционной деятельности троцкистов, то тем более я не намерен скрывать контрреволюционную деятельность правых»,— сказал он следователю.
— Ужас! — почти механически повторил Николай Иванович, не ощущая под градом ударов, кто куда угодил — все было больно.
Аресты и впрямь множились по закону разветвленных цепей. Все новые и новые «заговорщики», о которых Бухарин и слыхом не слыхивал, давали показания против него и Рыкова. Томского поминали лишь изредка. Мертвый уже никого не волновал. Катилось по инерции, а может, так было задумано для вящей убедительности. Однажды Николай Иванович получил сразу двадцать протоколов. В террористическом заговоре сознавались, называя сообщников, бывший нарком труда Шмидт и бывший секретарь МК Угланов. Бывшие ученики — Айхенвальд, Зайцев, Сапожников — тоже в один голос свидетельствовали против бывшего наставника. Раскрывали злодейские планы убить Сталина, произвести дворцовый переворот, расчленить страну на потраву империалистам. Все бывшие, все за потусторонней гранью. С горячечным бредом, с навязчивыми видениями. В протоколах мелькали имена Кагановича, Ворошилова и Молотова, ставшего вновь достойным пули врага. И странно — нынешние вожди, распорядители судеб, воспринимались в том же призрачном отдалении. Зловещие карлы, копошащиеся у ног тирана.
Пришло нежданное успокоение. Стало как-то необыкновенно легко и прозрачно.
Бухарин погладил полученный в подарок от первого маршала револьвер, заглянул в непроницаемую мглу вороненого дула и бросил в ящик. Нет, это у него не получится.
«Знай, Клим, что я ни к каким преступлениям не причастен»,— отправил прощальную записку фельдсвязью.
Ответ поступил вместе с конвертом, в котором лежал допросный лист ученого секретаря наркомтяжпромовского совета Цетлина. Цетлин признался в том, что по приказу Бухарина намеревался убить товарища Сталина, когда тот будет проезжать по улице Герцена. Для этой цели Бухарин передал ему свой пистолет, который потом где-то потерялся.
«Нет, живым я в руки не дамся!» — Бухарин потянулся к ящику, но рука его застыла на полпути. Не сейчас. Лучше в последнюю минуту, когда придут они. Пока в руке перо, он не сломлен. Распечатал второе письмо.
«Прошу ко мне больше не обращаться, виновны Вы или нет — покажет следствие»,— писал Ворошилов.
Николай Иванович не успевал отбиваться от клеветнических, как он неизменно пояснял, обвинений. Иногда приходилось писать ночь напролет, чтобы подготовить к приходу фельдъегеря ответную почту. В запале, что сродни агонии, он исписывал по сотне страниц. Тем и держался, пожалуй, на этом свете. Игнорируя Ежова, все, порой с обстоятельной запиской, адресовал лично Сталину.
Питал ли он хоть крупицу надежды? Он и сам затруднился бы дать определенный ответ. Его отношение к Сталину всегда отличалось текучей двойственностью. Да и тактические соображения так часто заставляли лавировать между двумя крайностями, что это вошло в привычку. Еще в тридцатом, когда при его и Рыкова помощи Чингисхан окончательно расправился с «левой» и обратил оружие против вчерашних друзей, Бухарин вполне трезво оценивал обстановку.
Среди множества писем, посланных им «дорогому Кобе»,— давно прояснены отношения, а он по-прежнему пишет! — впечаталось в память одно. Последнее, как думалось тогда. По тону и вообще по всему оно и должно было стать последним.
«Коба. Я после разговора по телефону ушел тотчас же со службы в состоянии отчаяния. Не потому, что ты меня «напугал» — ты меня не напугаешь и не запугаешь. А потому, что те чудовищные обвинения, которые ты мне бросил, ясно указывают на существование какой-то дьявольской, гнусной и низкой провокации, которой ты веришь, на которой строишь свою политику и которая до добра не доведет , хотя бы ты и уничтожил меня физически так же успешно, как ты уничтожаешь меня политически...
Я считаю твои обвинения чудовищной , безумной клеветой, дикой и, в конечном счете, неумной... Правда то, что, несмотря на все наветы на меня, я стою плечо к плечу со всеми, хотя каждый божий день меня выталкивают. Правда то, что я терплю неслыханные издевательства. Правда то, что я не отвечаю и креплюсь, когда клевещут на меня... Или то, что я не лижу тебе зада и не пишу тебе статей как Пятаков — или это делает меня «проповедником террора»? Тогда так и говорите! Боже, что за адово сумасшествие происходит сейчас! И ты, вместо объяснения, истекаешь злобой против человека, который исполнен одной мыслью: чем-нибудь помогать, тащить со всеми телегу, но не превращаться в подхалима, которых много и которые нас губят».
Кто-то, кажется Поль Валери, сказал: «Мыслю, как трезвый рационалист, а чувствую, как мистик». Вот и он, Бухарин, видел все насквозь, а всякий раз поддавался унизительной слабости чувства. Так хотелось верить, что чудовище все же чуточку лучше, чем кажется, что его безграничная подлость и злоба вызваны болезненной мнительностью, чуть ли не манией. Стоит пробиться сквозь леденящую оболочку вечной его подозрительности, достучаться до сердца, и, словно по волшебству, развеется наваждение, исчезнет кошмар.
Отослав еще одну порцию заявлений Сталину и в Политбюро, Бухарин воспламенился шаткой, как язычок свечи на ветру, надеждой и нашел в себе силы перелистать скопившиеся возле кровати газеты. Сразу напал глазами на свое имя. «Правда» называла его агентом гестапо. Ленинская «Правда»! Та самая «Правда», в которую он, Бухарин, вложил частицу себя!
Он тут же написал в Политбюро, что не явится на пленум, пока с него не снимут обвинения в предательстве и шпионаже, и в знак протеста объявил «смертельную», как определил для себя, голодовку.
— Сел на декохт,— пошутил Сталин, передав письмо Ежову.— Партию попугать вздумал. Нашел, кого пугать.— И без малейшей паузы распорядился: — Астрова можно устроить в Москве.
Ежов сделал пометку в блокноте: «Освободить. Оставить в Москве. Дать квартиру и работу по истории».
На очной ставке в Кремле секретный сотрудник НКВД Астров, арестованный по линии Института красной профессуры, не щадя себя, сделал самые убийственные для Бухарина разоблачения. Сцена доставила вождю живейшее удовольствие. В сравнении с Астровым Радек и Пятаков выглядели жалкими статистами, а он играл вдохновенно, от души, не хуже профессионального артиста.
Цепкая память не подвела Сталина и на этот раз. У себя в библиотеке он нашел книжку «Экономисты», предтечи меньшевиков», изданную в 1923 году «Красной новью». Ее автором и был тот самый Астров, выпестованный Бухариным и Преображенским. Книжонку он сляпал пустяковую, из одних цитат, но по направлению мысли полезную. Человек подобного склада мог пригодиться. Манерой вести себя, благообразной внешностью, строем речи он до смешного напоминал Вышинского.
Спрятав письмо Бухарина, вождь взялся за бумаги, поступившие от Ежова.
Серебряков начал давать нужные показания через три с половиной месяца, Пятаков сумел выдержать чуть долее одного. Их протоколы почти не пришлось править. Больше всего пометок легло на дело Сокольникова.
На полях протокола допроса от 4 октября, где говорилось о встрече с английским журналистом Тальботом, Сталин поставил вопрос:
«А все же о плане убийства лидеров ВКП сообщил?» И сам на него ответил: «Конечно, сообщил».
Этого ему, однако, показалось недостаточно, и он приписал в конце страницы:
«Сокольников, конечно, давал информацию Тальботу об СССР, о ЦК, о ПБ, о ГПУ, обо всем. Сокольников — следовательно — был информатором (шпионом- разведчиком) английской разведки».
«Пока не разжуешь,— недобро подумал о людях Ежова,— ничего сами не сделают».
Из проекта обвинительного заключения он вычеркнул обвиняемого Членова и вписал замначальника Свердловской железной дороги Турока, несколько лет прослужившего в РККА.
Процесс «параллельного центра» запустили по накатанной колее, учтя как промахи, так и достижения августовского суда. Вышинский лично обратил внимание следователей на то, чтобы в показаниях обвиняемых не было ни малейших несогласованностей. Система парадных протоколов стала всеобъемлющей, подобно системе Станиславского в театре. Полученные на допросах показания сводились воедино и редактировались. После чего, причем в отсутствие арестованного, печатался протокол. Затем его просматривало по восходящей, вплоть до наркома, начальство, внося любые поправки и добавления. Обвиняемому оставалось лишь подписать, желательно без единой помарки, окончательный — парадный вариант и выучить текст. Перед началом суда следователи устраивали строгую проверку, часто экзамен принимал сам Вышинский. Лично отвечая за любой сбой памяти своих подопечных, чекисты старались изо всех сил. Уподобясь терпеливым педагогам, они ласково поощряли прилежных, успокаивали не в меру чувствительных, натаскивали забывчивых. Выбивать показания было, пожалуй, легче.
Все знали, что в этот раз кроме сослуживцев места в Октябрьском зале займут иностранные журналисты, дипломаты, писатели. Алексей Толстой, например, Петр Павленко. Но это свои, с ними просто. А ведь ожидается и Лион Фейхтвангер! Честь фирмы требовала не ударить в грязь лицом. «Семью Опперман» — фильм по знаменитому роману — видела вся страна. С Фейхтвангером довелось крепко поработать Союзу писателей. Его возили на заводы и стройки, в образцовые библиотеки, дворцы культуры, дома пионеров. Он захотел увидеть, как живут обычные люди. Пришлось показать и типичную коммуналку. Собратья по перу, и в первую очередь переводчики, наперебой зазывали в гости. За дружеским столом Фейхтвангер узнал много интересного. Рассказали и про писателя, которого Сталин чуть ли не силком заставил переехать в четырехкомнатную квартиру. Были встречи с военными журналистами, с Кольцовым, ненадолго возвратившимся из Испании, с комкором Эйдеманом, который пишет замечательные стихи. В Кремль он ехал уже хорошо информированным о жизни страны. Очарованный беседой со Сталиным, простотой и житейской мудростью великого вождя, писатель-антифашист принял приглашение своими глазами взглянуть на «правосудие по-кремлевски», о чем наплела столько всяких небылиц буржуазная пресса.
Слушание началось 23 января в тех же голубых стенах и при том же составе суда. И судьи, и прокурор, и семнадцать обвиняемых — на сей раз к каждому был приставлен защитник — сидели на той же сцене, откуда ушли в небытие Зиновьев и Каменев. И сама эта сцена, на несколько ступенек приподнятая над залом, и ряды кресел, и барьер, отделявший подсудимых, напоминающий скорее обрамление ложи,— все навевало мысль о театральном зрелище.
Фейхтвангер, скептически настроенный перед поездкой в Москву, записал свои впечатления, которые почти без изменений вошли потом в его книгу «Москва 1937»..
«Сами обвиняемые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужденными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали в публику. По общему виду это походило больше на... дискуссию, которую ведут в тоне беседы образованные люди, старающиеся выяснить правду и установить, что именно произошло и почему это произошло. Создавалось впечатление, будто обвиняемые, прокурор и судьи увлечены одинаковым, я чуть было не сказал — спортивным, интересом выяснить с максимальной точностью все происшедшее. Если бы этот суд поручили инсценировать режиссеру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности: так добросовестно и старательно не пропускали они ни малейшей неточности друг у друга, и их взволнованность проявлялась с такой сдержанностью. Короче говоря, гипнотизеры, отравители и судебные чиновники, подготовившие обвиняемых, помимо всех своих ошеломляющих качеств должны были быть выдающимися режиссерами и психологами.
Невероятной, жуткой казалась деловитость, обнаженность, с которой эти люди непосредственно перед своей почти верной смертью рассказывали о своих действиях и давали объяснения своим преступлениям».
Особое впечатление на тонкого знатока человеческой натуры, воссоздавшего впечатляющие образы тиранов, предателей, палачей прошлого и настоящего, произвел Пятаков.
Его подлечили в больнице Бутырской тюрьмы, где ему вставили новые зубы, посадили на усиленное питание. За исключением подергивания лицевых мускулов, все последствия многочасовых допросов удалось более- менее сгладить, подретушировать. И это характерное, свидетельствующее о глубоком внутреннем поражении подергивание не укрылось от проницательного взгляда романиста, было подмечено, но почему-то не подверглось холодному аналитическому разбору. Может быть, потому, что он не сподобился наделить столь примечательным недостатком Безобразную герцогиню? Или кого-нибудь из Опперманов (Оппенгеймов)?
«Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой, стоял перед микрофоном и как он говорил — будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности. Он объяснял, указывал вытянутым пальцем, напоминая преподавателя высшей школы, историка, выступающего с докладом о жизни и деяниях давно умершего человека по имени Пятаков и стремящегося разъяснить все обстоятельства до мельчайших подробностей... чтобы слушатели и студенты все правильно поняли и усвоили».
Подробно, в духе классической школы описан портрет. Намечена связь между внешним и внутренним, наконец, интуитивно нащупан ключевой пульс: человек вроде бы рассказывает о себе, а создается впечатление, что о ком-то другом, к тому же давно мертвом. Странное, по меньшей мере, впечатление и еще более странное раздвоение психики революционера, ставшего шпионом. Оставалось немногое: осмыслить побудительные мотивы, связать провидческую догадку о режиссерах (гипнотизерах, отравителях) с явно заученной ролью бесчувственного вредителя.
Но Фейхтвангеру недостало упорства и воли докопаться до единственно возможного логического конца: если есть актеры, то есть и режиссер. С обликом Сталина это никак не вязалось.
СССР — страна победившего социализма! СССР — бастион на пути фашистской чумы! Психологическая установка магнетизировала образ вождя. Притом Сталин умел вызывать симпатию. Его словам верили, часто очевидности вопреки. Встречаясь с такими людьми, как Герберт Уэллс или Ромен Роллан, он не жалел усилий, чтобы предстать в самом выгодном свете. После досадной неудачи с Андре Жидом, которого так и не удалось провести на мякине, он заранее подготовился к разговору с Фейхтвангером. Цитировал Плутарха — сначала по памяти, потом достал книгу и проверил по тексту. Заговорив о лицемерии заговорщиков, раскрыл лежавший у него на столе томик Макиавелли и показал предисловие Каменева: книга вышла в «Академии» в 1934 году, незадолго до первого суда в Ленинграде. Когда Фейхтвангер упомянул о дурном впечатлении, которое произвел августовский процесс даже на людей, расположенных к Советскому Союзу, Сталин рассмеялся: «Можно понять людей, которые, прежде чем согласиться поверить в заговор, требуют предъявления большого количества документов. Но это опасное обольщение. Опытные заговорщики редко имеют привычку держать свои документы в открытом месте».
Подробно рассказав о предъявленном Пятакову и Радеку обвинении, он как бы вскользь упомянул о панике, в которую приводит фашистская опасность нестойких духом.
«Писателя Карла Ра дека я тоже вряд ли когда-нибудь забуду,— пополнил Фейхтвангер свой «Отчет о поездке» на второй день процесса.— Я не забуду, ни как он там сидел в своем коричневом пиджаке, ни его безобразное худое лицо, обрамленное каштановой старомодной бородой, ни как он поглядывал в публику, большая часть которой была ему знакома, или на других обвиняемых, часто усмехаясь, очень хладнокровный, зачастую намеренно иронический... ни как он, выступая, немного позировал, слегка посмеиваясь над остальными обвиняемыми, показывая свое превосходство актера,— надменный, скептический, ловкий, литературно образованный».
Даже «превосходство актера » отметил острый писательский глаз, а трезвый, спокойный ум, обогащенный глубокими знаниями, словно заблокировали сталинские — черные с обильной желтизной — очи. Не актера поневоле, а прожженного обманщика-лицедея увидел Фейхтвангер на скамье подсудимых. Не ощутил потаенной трагедии неравного поединка между Вышинским и Радеком.
—       ...Так, обвиняемый Радек на допросе от двадцать второго декабря тысяча девятьсот тридцать шестого года,— отлично поставленным голосом читал Вышинский,— приводит следующее место из письма Троцкого... «Главным условием прихода к власти троцкистов, если им не удастся добиться этого путем террора, было бы поражение СССР; надо, поскольку это возможно, ускорить столкновение между СССР и Германией»,— сделав эффектную паузу, прокурор сослался на соответствующий лист и том дела.
Потрясенный Фейхтвангер — беженец из фашистской Германии, чьи книги сжигались на площадях, не обратил внимания на то, что «письмо Троцкого» только упоминалось, но не фигурировало на этом суде.
—       ...Радек, подтверждая показания Пятакова,— витийствовал перед микрофоном государственный обвинитель,— на допросе от двадцать второго декабря... показал... действовать по указаниям Троцкого, согласованным с германским генеральным штабом (том пятый, лист дела сто пятьдесят второй)...
Фейхтвангер схватился за сердце: за спиной заговорщиков стоял не только Троцкий, но весь гитлеровский вермахт!
—      ...Обвиняемый Сокольников показал: «По окончании одной из официальных бесед у меня в кабинете, когда Г. и секретарь посольства собрались уходить, Г. несколько задержался. В это время оба переводчика вышли уже из кабинета. Воспользовавшись этим, Г., в то время как я провожал его к выходу, обменялся со мной несколькими фразами...»
В голове не укладывалось, как могли эти люди, управлявшие важнейшими министерствами, пойти на сотрудничество с заклятым врагом! Одно дело — политическая борьба и совсем иное — шпионаж, тем более террор! А они ничем не брезговали. Действуя по указаниям параллельного центра и прямым заданиям агента японской разведки X., обвиняемый Князев проводил диверсии на железных дорогах: крушение военного эшелона на станции Шумиха, во время которого двадцать девять красноармейцев погибли и столько же получили ранения; крушение на перегоне Яхино — Усть-Катав в декабре тридцать пятого года; крушение на перегоне Бдиновер — Бердяуш в феврале тридцать шестого.
Взрывы, аварии, отравления! Пятаков дал указания Норкину подготовить поджог Кемеровского химкомбината к моменту начала войны. Все поры государственного механизма были пронизаны изменниками, словно трухлявый пень прожорливыми личинками. Очень даже уместное слово — вредитель.
Приставленная к Фейхтвангеру переводчица сказала, что речь прокурора не обязательно записывать. Все будет напечатано в завтрашних газетах.
Допрос Радека начался на другой день, на утреннем заседании.
В числе своих сообщников он назвал Смирнова, Дрейцера, Мрачковского, Гаевского, осужденных по первому процессу.
—      А группа правых? — потребовал Вышинский.
—       Само собой, я был с Бухариным связан.
—      Даже само собою понятно! — иронизировал прокурор.— Какие вы можете назвать конкретные факты о связях с группой правых?
—      У меня была связь только с Бухариным. Томского я видел только в тысяча девятьсот тридцать третьем году, когда он говорил очень остро о внутреннем положении...
Вышинский задал вопрос о Сокольникове.
Почти теми же словами Радек описал свою встречу с загадочным Г. И продолжительность последовавшей паузы, вместив непроизнесенное имя, была такая же, как у прокурора.
—      А вы были за поражение или за победу СССР? — спросил как бы с подковыркой Вышинский.
—      Все мои действия за эти годы свидетельствовали о том, что я помогал поражению,— не пожелал отвертеться Радек.
—      Эти ваши действия были сознательными?
—      Я в жизни несознательных действий, кроме сна, не делал никогда.
В зале прозвучал дружный смех.
Фейхтвангер недоуменно оглянулся. Чему смеялись эти люди? Обмен репликами невольно напоминал детские игры в войну, а ведь речь шла о войне настоящей, о судьбах миллионов! Но прокурор упорствовал, доводя почти до абсурда перепасовку короткими фразами, за которой только угадывался беспощадный подтекст.
Самоуверенная бесшабашность Радека вызывала смутную тревогу.
—      А это был, к сожалению, не сон?
—      Это, к сожалению, был не сон,— казалось, Радек дразнит Вышинского.
—      А было явью?
—      Это была печальная действительность.
—      Да, печальная для вас...
Конкретных фактов так и не последовало. Назывались фамилии, приводились подробности безумных фантасмагорических планов.
—      Германии намечалось отдать Украину,— с непонятной веселостью рассказывал подсудимый о предполагаемом разделе страны.— Приморье и Приамурье — Японии.
Как бы мимоходом, хотя для защиты это могло оказаться немаловажным, он упомянул, что собирался порвать с заговорщиками, рассказать обо всем в ЦК. Но прокурора ничуть не волновало, почему не реализовались благие намерения. Видимо, ему хотелось выставить подсудимого в самом невыгодном свете. И Радек охотно пошел навстречу, потешив заодно публику:
—      Не я пошел в ГПУ, за мной пришло ГПУ.
—      Ответ красноречивый,— Вышинский определенно остался доволен.
—      Ответ грустный.
Только абсолютно бездарный драматург мог состряпать такую пьесу. Живая действительность оказалась до ужаса примитивной.
Вышинский . Это измена?
Радек. Да.
Что может быть проще? С этого они могли бы начать.
Вышинский . Сколько месяцев вы отрицали?
Радек. Около трех месяцев.
Государственный обвинитель мог торжествовать заслуженную победу.
Фейхтвангер, далекий от советских реалий, невольно пропускал моменты поистине драматические, которые заставили затаить дыхание даже специфическую аудиторию Октябрьского зала.
Карл Радек (писатель, еврей, в прошлом видный деятель Германской компартии) вполне естественно вызвал особое любопытство.
«То он ударял газетой о барьер, то брал стакан чая, бросал в него кружок лимона, помешивал ложечкой и, рассказывая о чудовищных делах, пил чай мелкими глотками»,— фиксировал Фейхтвангер примечательные штришки. Но, сосредоточившись на скрупулезном описании чисто внешней стороны и вообще ощущая себя Гулливером где-нибудь в стране Лапуту, он не догадывался о том, что говорилось на закрытых заседаниях.
Отвечая на один из заданных Вышинским вопросов, Радек невзначай упомянул Тухачевского.
Имя маршала возникло как будто случайно. Прокурор сразу насторожился и потребовал дополнительных подробностей. Это явно смутило Радека.
—       Естественно, Тухачевский не знал о моей преступной деятельности,— сказал он с непонятной досадой и добавил уверенно, что маршал беззаветно преданный партии боец. Просто ему, Радеку, понадобились для работы какие-то сведения об английской армии, и он через Тухачевского познакомился с Путной.
—      Путна вместе со мной участвовал в заговоре,— тихо сказал Радек.
Он твердо придерживался уготованной ему роли и не хотел прибавить лишнего слова. Но, конечно, догадывался, почему в протоколе появилось имя маршала.
Вышинский тоже не стал копать дальше, исчерпав свой интерес и к Тухачевскому, и к Путне. По сценарию Мдивани с его «грузинским троцкистским центром» играл на процессе значительно более важную роль. Террористические акты против Сталина, Ежова и Берии могли послужить сигналом к государственному перевороту.    В «Правде» под рубрикой «Из зала суда» напечатали репортаж П. Павленко «Прокурор на трибуне»: « Немного на свете прокуроров, которые могли бы позволить себе, требуя смерти преступников, говорить о величии идей своего времени, как их осуществители».
Слог модного прозаика-публициста оставлял желать лучшего, но, по сути он ничем не погрешил против истины. Таких прокуроров, как Вышинский, на свете не было.
Будучи еще ректором МГУ, он написал серьезные монографии «Суд и карательная политика Советской власти», «Курс уголовного процесса» и даже зарекомендовал себя глубоким знатоком тонкостей средневекового права. «Оно считалось,— писал Андрей Януарьевич о признании обвиняемого,— «царицей доказательств», лучшим же средством для его получения считалась пытка, физическая или нравственная, безразлично».
Не бог весть какое открытие, но все достойно, все на своем месте. Однако, заняв кресло Прокурора СССР, Вышинский диаметрально переменил свои теоретические воззрения. В секретном циркуляре санкционировал применение пыток, а в научных трудах, как всегда неопровержимо и убедительно, доказал, что признание обвиняемого действительно является «царицей доказательств».
«Это измена?» — «Да». Больше ничего и не требуется. Совсем не детские игры. Это краткое «да» и есть « царица доказательств ».
Фейхтвангер, понятно, пребывал в абсолютном неведении и все время ждал, когда же наконец суду будут предъявлены хоть какие-нибудь, документы. Ни на третий, ни на четвертый день ничего подобного не случилось. Переводчица объяснила, что такие вещи разбираются на закрытых заседаниях.
—      Ах, так! Ну тогда понятно...
Фейхтвангер пропустил самый, быть может, напряженный момент процесса, когда Вышинский спросил Муралова, почему он так долго отказывался признаться в «виновности».
—      Я думал так, что если я дальше останусь троцкистом, тем более что остальные отходили — одни честно и другие бесчестно... во всяком случае, они не являлись знаменем контрреволюции. А я нашелся, герой... Если я останусь дальше так, то я могу быть знаменем контрреволюции... И я сказал себе тогда, после чуть ли не восьми месяцев, что да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я боролся в течение двадцати трех лет, за которое я сражался активно в трех революциях, когда десятки раз моя жизнь висела на волоске...
«Свое нежелание поверить в достоверность обвинения сомневающиеся обосновывают тем, что поведение обвиняемых перед судом психологически необъяснимо. Почему обвиняемые, спрашивают эти скептики, вместо того чтобы отпираться, наоборот, стараются превзойти друг друга в признаниях? И в каких признаниях! Они сами себя рисуют грязными, подлыми преступниками. Почему они не защищаются, как делают это обычно все обвиняемые перед судом?.. То, что обвиняемые признаются, возражают советские граждане, объясняется очень просто. На предварительном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что отрицание было бы для них бесцельно... Патетический характер признаний должен быть в основном отнесен за счет перевода. Русская интонация трудно поддается передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень... Я слышал, как однажды милиционер, регулирующий движение, сказал моему шоферу: «Товарищ, будьте, пожалуйста, любезны уважать правила». Такая манера выражения кажется странной».
Что и говорить, переводчики знали свое дело! И те, что сидели рядом, и те, чей голос звучал в наушниках.
—      Подсудимый Радек, скажите, к вам на дачу под Москвой приезжало некое лицо? — спросил Вышинский на вечернем заседании двадцать седьмого января.
—      Как я уже показывал, летом тридцать пятого года меня посетил тот же самый дипломатический представитель той же самой среднеевропейской страны...
Все-таки это подозрительно походило на детскую игру «Возьми то, не знаю что»... Впрочем, было похоже, что обвинитель и обвиняемый, перебрасываясь загадочными, условными фразами, знают, о чем идет речь. Причем оба — вот что замечательно! — с одинаковым рвением оберегают государственную тайну.
—       На одном из очередных дипломатических приемов подошел ко мне военный представитель этой страны,— продолжал повествовать о своем падении Радек.
Но прокурору показалось, что подобная откровенность может завести слишком далеко.
—      Не называйте ни фамилий, ни страны.
После «заключительной экспертизы», как назвали короткую заминку за судейским столом газеты, председательствующий Ульрих объявил:
—      Дальнейшее заседание будет происходить, на основании статьи девятнадцать Уголовно-процессуального кодекса, при закрытых дверях. Следующее открытое заседание суда — двадцать восьмого января в четыре часа дня.
Подобные перерывы устраивались всякий раз, когда заходил разговор о «господине Г.» — в стенограмме следовало шесть точек — и «господине X.». В первом можно было заподозрить германского резидента, во втором — определенно японского. Но смутил появившийся в «Правде» заголовок: «Японский господин Ха, или дальневосточный псевдоним Троцкого».
Тут Фейхтвангер почувствовал, что в его голове все окончательно перепуталось.
В длинной обвинительной речи мелькали удивительные пассажи, немыслимые в нормальном суде.
—       Вот Ратайчак,— Вышинский, загнув пальцы книзу, пренебрежительно указал на начальника Главхимпрома НКТП.— Он сидит в задумчивой позе, не то германский, это так и осталось невыясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут.
Станислав Антонович Ратайчак — личность, безусловно, неординарная. Служил в немецкой армии, в пятнадцатом году попал в русский плен, с первых дней революции — в РККА.
Такого человека — немец! — легче всего обвинить в шпионаже, но нужны хоть какие-то аргументы! А то: «...так и осталось невыясненным»... И что ему «полагается», Ратайчаку? Быть плутом от природы?
Непривычно вели себя и адвокаты. Не проронив в течение всего разбирательства ни единого слова, они выступили под занавес с уныло-стандартными, до смешного одинаковыми речами, не столько оправдывая, сколько обвиняя своих подзащитных, и тем не менее дружно просили о снисхождении.
—       Тут никакой гордости нет, какая тут может быть гордость... Я скажу, что не нужно нам этого снисхождения,— сказал в последнем слове Карл Радек.
Письма Троцкого, вокруг которых было столько наверчено, он, оказывается, заучивал наизусть, чтобы осведомить сообщников, а после сжигал. Так они в деле и фигурировали — в устном изложении.
Приговор не вызвал у осужденных ни протеста, ни удивления. Они выслушали его, стоя в полном молчании. Пятакова, Серебрякова, Лившица, Муралова, Дробниса, Богуславского, Норкина — тринадцать человек приговорили к расстрелу. Радека, Сокольникова и Арнольда, «как несущих ответственность, но не принимавших непосредственного участия в организации и осуществлении актов диверсий, вредительства, шпионажа и террористической деятельности», осудили на десять лет, инженера Строилова — на восемь.
—      Выбирай, кем хочешь быть: или шпионом, или террористом? — предложили Арнольду, завгару из Прокопьевска, следователи на допросе в Верхне-Уральской тюрьме.
Он выбрал терроризм и не мог понять, какая сила уберегла его от смертной казни.
«Показались солдаты,— записал Фейхтвангер.— Они вначале подошли к четверым, не приговоренным к смерти. Один из солдат положил Радеку руку на плечо, по-видимому предлагая ему следовать за собой. И Радек пошел. Он обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся».
Потом охранники в синих фуражках увели остальных, изобличенных в подготовке террористических актов против руководителей ВКП(б) и Советского правительства — товарищей Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Орджоникидзе, Ежова, Жданова, Косиора, Эйхе, Постышева и Берия. В таком, еще непривычном порядке и было перечислено.
Главные же вдохновители преступного умысла оставались пока безнаказанными. На это прямо указывало дополнение к приговору, вошедшее в законную силу:
«Высланные в 1929 г. за пределы СССР и лишенные от 20-го февраля 1932 г. права гражданства СССР враги народа Троцкий Лев Давидович и его сын Седов Лев Львович, изобличенные показаниями... в случае их обнаружения на территории СССР подлежат немедленному аресту и преданию суду».
Проводив взглядом тех, кому предстояло умереть уже через считанные минуты, Вышинский задержался на затылке Серебрякова. Леонид Петрович уходил с поднятой головой.
С дачей все устроилось самым лучшим образом. За свой дом Андрей Януарьевич получил сполна от нового пайщика Бородина, бывшего политического советника Сунь Ятсена. Балансовая стоимость потянула без малого на сорок тысяч. На серебряковском участке, целиком отошедшем прокурору Союза, произвели капитальный ремонт. И тут Вышинский предпринял непревзойденный, прямо-таки изумительный трюк. Передав дачу из кооперативного владения в государственное — в подчиненную лично ему союзную прокуратуру, он вернул затраченные на капитальный, на самом деле фиктивный, ремонт кровные двадцать тысяч и плюс к тому серебряковский пай в семнадцать с половиной тысяч рублей.
В тот самый январский день, когда Вышинский начал допрашивать Серебрякова насчет преступной антисоветской деятельности, дача, как «строящаяся», была зачислена на баланс в хозуправление Совнаркома. Законность подобной сделки беспокоила не слишком, но оставался нежелательный нюанс. Согласно приговору («имущество всех осужденных, лично им принадлежащее,— конфисковать»), по крайней мере, скромный пай Леонида Петровича полагалось передать в казну, а этого не случилось. Поэтому государственный обвинитель выкинул совсем уж головокружительное сальто-мортале.
Завсекретариатом Прокуратуры СССР Харламов направил в хозуправление только что образованного согласно новой Конституции Верховного Совета следующую бумагу:
«В самом начале постройки новой дачи тов. Вышинский имел в виду оплатить ее стоимость... Когда же выяснилась полная стоимость вновь выстроенной на участке № 14 дачи, вопрос о приобретении ее тов. Вышинским в собственность отпал. Ввиду того, что возврат 37 500 рублей слишком затруднителен, что ставит тов. Вышинского в трудное положение, прошу Вашего распоряжения о перечислении на его имя принадлежащей ему вышеназванной суммы».
Итого: 40 000 плюс 37 500 плюс еще раз 37 500. В придачу к приглянувшемуся дому над речным обрывом Андрей Януарьевич получал «довесок» в 115 000 рублей.
Трижды, четырежды гениально!
А Фейхтвангер мучился сомнениями, копался в психологии осужденных, копался в себе.
«Основные причины того, что совершили обвиняемые, и главным образом основные мотивы их поведения перед судом западным людям все же не вполне ясны,— изложил он свои впечатления для советской печати.— Пусть большинство из них своими действиями заслужило смертную казнь, но бранными словами и порывами возмущения, как бы они ни были понятны, нельзя объяснить психологию этих людей. Раскрыть до конца западному человеку их вину и искупление сможет только великий советский писатель».
Союз писателей принял вызов:
«Фейхтвангер не понимает, какими мотивами руководствовались обвиняемые, признаваясь. Четверть миллиона рабочих, демонстрирующих сейчас на Красной площади, это понимают».
На митинге, созванном Московским горкомом, все, как один, подняли руки, одобряя суровый и справедливый приговор.
А на другое утро горячку коллективного разума, пораженного «психической (по Бехтереву) заразой», обдала волна арктического, в прямом и переносном смысле, воздуха.
«Зимовка на острове Рудольфа»,— оповестила «Правда».
Так и тянулось почти всю первую половину блистающего весной света февраля чередование черного и белого, ясного солнца и кромешной тьмы.
«Геринг опровергает».
«Многомиллионный советский народ единодушно одобряет приговор изменникам родины».
«Речь Гитлера — новая угроза миру».
«Троцкистские агенты Гитлера и Франко — злейшие враги антифашистского фронта».
Кукрыниксы изобразили «Парад фашистских вралей»: Геббельс верхом на утке объезжает строй монстров с перьями, роняющими капли чернильно-
«Отважные пограничники на приеме у тов. Н. И. Ежова»: на фотографии замнаркома внутренних дел, комкор М. П. Фриновский, замнаркома, комиссар госбезопасности второго ранга А. Н. Вельский и прочие.
Десятого в Большом театре прошел торжественный вечер, посвященный столетию со дня смерти Пушкина. Поэт Безыменский произнес речь в стихах, вызвав бурю аплодисментов:
Да здравствует Ленин!
Да здравствует Сталин!
Да здравствует солнце!
Да скроется тьма!

«Этих дней не смолкнет слава» — номер «Правды» от 12-го был посвящен маршалу Блюхеру.
13       февраля: «Новости из свежего источника» — опять Геббельс.
14    февраля: «Поездка маршала СССР тов. А. И. Егорова по приглашению начальников штабов литовской, латвийской и эстонской армий».
Назад: 47
Дальше: 49