Книга: Взгляни на дом свой, ангел
Назад: XXXIV
Дальше: XXXVI

XXXV

До утра поездов не было. Чтобы он не совсем извелся за вечер, Хестон напоил его джином, изготовленным из спирта, заимствованного в медицинской лаборатории. Юджин то молчал, то бессвязно бормотал — он засыпал Хестона вопросами о ходе болезни и ее проявлениях.
– Если бы у него было двустороннее воспаление, она бы так и сообщила. Как ты думаешь? А? — лихорадочно спрашивал он.
— Наверное,— отвечал Хестон. Он был тихим и добрым.
Утром Юджин поехал в Эксетер к поезду. Весь серый унылый день поезд громыхал через набухший от воды штат. Потом была пересадка и несколько часов жуткого ожидания. Наконец, когда стемнело, другой поезд снова повез его к горам.
Он лежал на полке, глядя бессонными, горячими глазами на черную массу земли, на громаду гор. Наконец после полуночи он забылся беспокойным сном. Его разбудил лязг буферов, когда поезд уже подходил к Алтамонту. Еще не очнувшись, полуодетый, он вскочил, потому что вагон, дернувшись, остановился, и мгновение спустя увидел за занавеской мрачные лица Люка и Хью Бартона.
— Бен очень болен,— сказал Хью Бартон. Юджин натянул башмаки и соскочил на пол, засовывая воротник и галстук в карман пиджака.
— Пошли,— сказал он.— Я готов.
Они тихонько прошли по проходу сквозь протяжный темный храп спящих. Когда они шли через пустой вокзал к машине Хью Бартона, Юджин сказал моряку:
— Когда ты приехал, Люк?
— Вчера вечером,— сказал тот.— Я здесь всего несколько часов.
Было половина четвертого утра. Безобразные околовокзальные улицы лежали застывшие и ужасные, как что-то приснившееся. Неожиданное необычное возвращение сюда усиливало ощущение нереальности. В одном из автомобилей, выстроившихся вдоль вокзала, на сиденье спал шофер, завернувшись в одеяло. В греческой закусочной сидел какой-то человек, уткнувшись лицом в стойку. Фонари горели тускло и устало — светились ленивой похотью нескольких окон в дешевых привокзальных гостиницах.
Хью Бартон, который всегда ездил осторожно, рванул машину с места, свирепо переключив скорости. Они понеслись к городу через ветхие трущобы со скоростью пятьдесят миль в час.
— Боюсь, что Б-б-бен очень болен,— начал Люк.
— Как это случилось? — спросил Юджин.— Скажи мне.
Он заразился инфлюэнцей, сказали они Юджину, от кого-то из детей Дейзи. Дня два он ходил больной и с температурой, не желая лечь в постель.
— В этом п-проклятом холодном с-сарае,— сорвался Люк.— Если он умрет, так только потому, что не м-мог согреться.
— Сейчас это неважно,— сердито сказал Юджин.— Дальше?
В конце концов он слег, и миссис Перт ухаживала за ним дня два.
— Только она одна и п-позаботилась о нем,— сказал моряк.
Элиза в конце концов пригласила Кардьяка.
— П-проклятый старый знахарь,— заикался Люк.
— Неважно!— кричал Юджин.— Зачем сейчас ворошить все это? Что было дальше?
Дня через два он как будто бы начал выздоравливать, и Кардьяк разрешил ему вставать, если он захочет. Он встал и день бродил по дому, яростно ругаясь, а на другой день слег с высокой температурой. После этого наконец позвали Коукера, два дня назад…
— Вот что следовало бы сделать с самого начала, – проворчал Хью Бартон за рулем.
— Неважно! — взвизгнул Юджин. — Что было дальше?
Уже более суток Бен лежал в критическом состоянии с двусторонним воспалением легких. Грустная пророческая повесть, краткий и страшный итог напрасности, запоздалость и гибельность их жизней заставили их умолкнуть от неумолимого ощущения трагедии. Им нечего было сказать.
Мощный автомобиль с ревом вылетел на промерзшую мертвую площадь. Ощущение нереальности становилось всe сильнее. Юджин искал свою жизнь, яркие утраченные годы в этом жалком скученном скоплении кирпича и камней.
«Бен и я здесь, возле ратуши, банка, бакалейной лавки, – думал он.— Почему здесь? В Гатах или в Исфагани. В Коринфе или Византии. Не здесь. Это лишено реальности».
Мгновение спустя большой автомобиль затормозил перед «Диксилендом». В холле тускло горела лампочка, пробуждая в нем тоскливые воспоминания о сырости и сумраке. Более теплый свет горел в гостиной, окрашивая опущенную штору на высоком окне в теплый и мягкий оранжевый цвет.
— Бен в той комнате наверху, где свет,— прошептал Люк.
Юджин с похолодевшими сухими губами взглянул ввepx, на мрачную спальню с безобразным викторианским фонарем. Она была рядом со спальной верандой, где всего три недели назад Бен швырнул во тьму яростное проклятие своей жизни. Свет в комнате больного был серым, и перед ним возникло угрюмое виденье беспомощной борьбы и неприкрытого ужаса.
Они, все трое, тихо прошли по дорожке и вошли в дом. В кухне слышались голоса и негромкий звон посуды.
— Папа вон там,— сказал Люк.
Юджин вошел в гостиную, где в одиночестве перед ярким огнем сидел Гант. Он тупо и рассеянно поглядел на сына.
— Здравствуй, папа,— сказал Юджин, подходя к немy.
— Здравствуй, сын,— сказал Гант. Он поцеловал мальчика щетинистыми подстриженными усами. Его узкая губа задрожала.
– Ты слышал о своем брате? — всхлипнул он. — Только подумать, что такое обрушилось на меня, старого и больного. О Иисусе, это ужасно…
Из кухни пришла Хелен.
— Здравствуй, Верзила! — сказала она, крепко обнимая его. — Как поживаешь, голубчик? Он вырос дюйма на четыре с тех пор, как уехал,— насмешливо сказала она и хихикнула.— Да ну же, Джин, развеселись! Не гляди так мрачно. Пока есть жизнь, есть и надежда. Он же еще не умер! — И она разразилась слезами, хриплыми, неудержимыми, истерическими.
Подумать, что меня ждало такое испытание,— всхлипывал Гант, машинально реагируя на ее горе. Он глядел в огонь и раскачивался взад и вперед, опираясь на палку. — Ох-хо-хо-хо! Что я сделал, чтобы господь…
Да замолчи же! — крикнула она, в бешенстве поворачиваясь к нему. — Заткнись сию же минуту! Я не желаю слушать твое хныканье! Я отдала тебе всю мою жизнь! Для тебя все было сделано, и ты нас всех переживешь. Сейчас не ты болен.
В эту минуту она испытывала по отношению к нему горькое ожесточение.
— Где мама?— спросил Юджин.
— Она в кухне,— сказала Хелен. — На твоем месте я пошла бы поздороваться с ней перед тем, как идти к Бену.— Тихим задумчивым голосом она добавила: —
Забудь об этом. Теперь уж ничем не поможешь.
Элиза хлопотала над блестящими кастрюлями с кипящей водой на газовой плите. Она неуклюже сновали по кухне и при виде Юджина удивилась и растерялась.
— Как же так! Когда ты приехал?
Он поцеловал ее. Но под ее будничностью он разглядел ужас, наполнявший ее сердце. Ее тусклые черные глаза отсвечивали яркими лезвиями страха.
Как Бен, мама? — негромко спросил он.
Да как тебе сказать,— она задумчиво поджала губы.— Я как раз говорила доктору Коукеру перед твоим приходом: «Послушайте,— сказала я. — Вот что я вам скажу, по-моему, он далеко не так плох, как выглядит. Только бы продержаться до утра, а тогда дело пойдет на поправку».
Ради всего святого, мама! — яростно крикнула Хелен.— Как ты можешь говорить такие вещи? Разве ты не понимаешь, что Бен в критическом состоянии? Ков
гда же ты проснешься?
В ее голосе звучала былая надтреснутая истерическая нота.
— Вот что, сын,— сказала Элиза с белой дрожащей улыбкой,— когда ты пойдешь к нему, сделай вид, что, по-твоему, он вовсе не болен. На твоем месте я обратила бы все дело в шутку. Я бы посмеялась и сказала: «Послушай, а я-то думал, что увижу больного. Пф!—сказала бы я.— Ничего у тебя нет. Все это одно воображение!»
— Мама! Ради Христа! — отчаянно сказал Юджин.— Ради Христа!
Он с мукой отвернулся и схватился пальцами за горло.
Потом он тихонько поднялся наверх с Люком и Хелен и приблизился к комнате больного. Его сердце иссохло, ноги похолодели, словно вся кровь отлила от них. Они на мгновение остановились, перешептываясь, прежде чем войти. Этот жалкий заговор перед лицом смерти ужаснул его.
— П-по-моему, надо п-побыть всего минутку,— прошептал Люк.— А то он м-может разволноваться.
Юджин сделал над собой усилие и слепо вошел за Хелен в комнату.
— Погляди-ка, кто к тебе пришел,— бодро сказала она.— Это Верзила.
В первое мгновение Юджин ничего не увидел от страха и головокружения. Потом в сером приглушенном свете он различил Бесси Гант, сиделку, и длинную желтую мертвую голову Коукера, которая устало улыбалась ему большими зеленоватыми зубами из-за длинной изжеванной сигары. Потом в страшном свете, бежалостно падавшем только на одну постель, он увидел Бена. И в этот миг жгучего узнавания он увидал то, что уже увидели все они,— Бен умирал.
Длинное худое тело Бена было на три четверти укрыто; костлявый абрис под одеялом был судорожно изогнут, словно в пытке. Тело, казалось, не принадлежало Бену, оно было изуродовано и отчуждено, как тело обезглавленного преступника. Желтоватое лицо стало серым, и на этом гранитном отливе смерти, прочерченном двумя алыми флагами лихорадки, черным дроком щетинилась трехдневная борода. Эта борода почему-то производила жуткое впечатление, она приводила на память гнусную живучесть волос, растущих даже на разлагающемся трупе. Узкие губы Бена были раздвинуты в застывшей мучительной гримасе удушья, открывая белые мертвыe зубы,— он дюйм за дюймом втягивал в легкие ниточку воздуха.
И звук его затрудненного дыхания — громкий, хриплый, частый, невероятный, наполнявший комнату и аккомпанировавший всему в ней — был последним завершающе жутким штрихом.
Бен лежал на постели ниже них, залитый светом, как огромное насекомое на столе натуралиста, и они смотрели, как он отчаянно борется, чтобы его жалкое истощенное тело сохранило жизнь, которую никто не мог спасти. Это было чудовищно, жестоко.
Когда Юджин приблизился, блестящие от страха глаза Бена в первый раз остановились на нем, и бестелесно, ни на что не опираясь, он поднял с подушек свои измученные легкие и, яростно стиснув запястье младшего брата в белом горячем кольце своих пальцев, прошептал, захлебываясь ужасом, как ребенок:
Почему ты приехал? Почему ты приехал домой, Джин?
Юджин, побелев, простоял мгновение молча; в нем клубясь, поднимались жалость и страх.
Нас отпустили, Бен,— сказал он наконец.— Университет закрыли из-за инфлюэнцы.
Потом он внезапно отвернулся в черный сумрак, стыдясь своей неумелой лжи и не в силах больше смотреть на страх в серых глазах Бена.
— Довольно, Джин,— властно распорядилась Бесси Гант.— Уходите-ка отсюда и ты и Хелен. С меня хватит одного полоумного Ганта. Еще двое мне ни к чему.
Она говорила резко, с неприятным смехом.
Это была худая женщина, тридцативосьмилетняя жена Гилберта, племянника Ганта. Она была родом с гор — грубая, суровая, вульгарная; жалость была ей не свойственна, а взамен в ней таилась холодная страсть к страданиям, приносимым болезнью и смертью. Свою бесчеловечность она скрывала под маской профессионализма, говоря:
Если бы я давала волю своим чувствам, что стало бы с моими пациентами?
Когда они снова вышли в холл, Юджин сердито сказал Хелен:
Зачем вы позвали эту костлявую? Как он может поправиться, пока она около него? Мне она не нравится.
Говори что хочешь — она хорошая сиделка.— Потом тихим голосом Хелен добавила:—Что ты думаешь?..
Он отвернулся, судорожно пожав плечами. Она расплакалась и схватила его за руку.
Люк беспокойно прохаживался рядом, тяжело дыша и куря сигарету, а Элиза, шевеля губами, стояла, прислушиваясь, у двери больного. В руках она держала бесполезный чайник с кипятком.
— А? Э? Что вы говорите? — спросила Элиза прежде чем кто-нибудь что-нибудь сказал,— Как он? — Ее глазa перебегали с одного на другого.
— Уйди! Уйди! Уйди! — злобно пробормотал Юджин. – Неужели ты не можешь уйти?
Его разъярило пыхтение моряка, его большие неуклюжие ноги. Еще больше его рассердила Элиза, ее бесполезный чайник, суетливые «а?» и «э».
— Неужели вы не видите что ему трудно дышать? Вы хотите задушить его? Это нечисто! Нечисто! Слышите? – Его голос снова поднялся.
Уродливость и мучительность смерти стискивали его грудь; а собравшаяся семья, перешептывающаяся за дверями, бесполезно топчущаяся вокруг, утоляющая свою жуткую потребность в смертях удушением Бена, приводила его в исступление, в котором ярость чередовалась с жалостью.
Немного погодя они нерешительно спустились вниз, еще прислушиваясь.
— Вот что я вам скажу,— оптимистично начала Элиза, – у меня такое чувство, не знаю, как вы его назовете… – Она неловко поглядела по сторонам и обнаружила, что осталась одна. Тогда она вернулась к своим кастрюлям и сковородкам.
Хелен с перекошенным лицом отвела его в сторону и истерически заговорила вполголоса:
— Ты видел, в каком она свитере? Видел? Он грязный! – Голос ее понизился до шепота.— Знаешь, он видеть ее не может. Вчера она вошла в комнату, так ему стало совсем плохо. Он отвернул голову и сказал: «Хелен, бога ради, уведи ее отсюда!» Ты слышишь? Слышишь? Он не выносит, чтобы она подходила к нему. Он не хочет, чтобы она была в комнате.
— Перестань! Перестань! Ради бога, перестань! — сказал Юджин, хватаясь за горло.
Хелен на мгновение совсем обезумела от истерики и мсти.
— Возможно, говорить так — ужасно, но если он умрет, я ее возненавижу. Думаешь, я могу забыть, как она вела себя? А? — Ее голос перешел в визг. — Она допустила, чтобы он умер прямо у нее на глазах. Еще позавчера, когда у него была температура тридцать девять, она договорилась со старым доктором Доуком об участке. Ты это знал?
Забудь об этом! — сказал он с отчаянием. — Она всегда будет такой! Это не ее вина! Неужели ты не понимаешь? О господи, как это ужасно! Как ужасно!
Бедная мамочка! — сказала Хелен и заплакала.— Она не перенесет этого. Она насмерть испугана! Ты видел ее глаза? Она знает, конечно, она знает!
Потом вдруг в сумасшедшей задумчивости она добавила:
— Иногда мне кажется, что я ее ненавижу! Мне кажется, что я ее ненавижу.— Она рассеянно пощипала свой крупный подбородок. — Ну, нам не стоит так говорить,— сказала она.— Это нехорошо. Подбодрись. Мы все устали и изнервничались. Я верю, что он все-таки поправится.
Настал день, серый и зябкий, пропахший сырым мглистым туманом. Элиза усердно суетилась, трогательно поглощенная приготовлением завтрака. Один раз она неуклюже взбежала по лестнице с чайником в руках и секунду простояла у двери, которую открыла, вглядываясь в страшную постель, морща белое лицо. Бесси Гант не дала ей войти и грубо захлопнула дверь. Элиза ушла, бормоча растерянные извинения.
Ибо Хелен сказала правду: Элиза знала. Ее не пускали в комнату больного, умирающий сын не хотел ее видеть. Она видела, как он устало отвернул голову, когда она вошла. За ее белым лицом жил ужас этого, но она никому не признавалась в нем и не жаловалась. Она суетилась, занимаясь бесполезными делами с усердной будничностью. И Юджин то задыхался, доведенный до исступления ее старательным оптимизмом, то слеп от жалости, замечая ужас и боль в ее тусклых черных глазах. Он вдруг бросился к ней, когда она стояла над paскаленной плитой, и принялся целовать ее шершавую натруженную руку, беспомощно бормоча:
— Мама! Мама! Все хорошо! Все хорошо! Все хорошо!
А Элиза, внезапно лишившись всех своих масок, припала к нему, уткнула белое лицо в его рукав и заплакала горько, отчаянно, беспомощно о бессмысленно истраченных невозвратимых годах,— о бессмертных часах любви, которые нельзя прожить вновь, о великом зле paвнодушия и забвения, которого уж не исправишь. Как ребенок, она была благодарна ему за ласку, и его сердце дергалось, как дикий израненный зверек, а он бормотал: «Все хорошо! Все хорошо! Все хорошо!» — прекрасно зная, что ничего хорошего нет и никогда не будет.
Если бы я только знала, детка, если бы я только знала,— плакала она так же, как много лет назад плакала, когда умер Гровер.
Не падай духом! — сказал он.— Он еще выкарабкается. Худшее позади.
— Вот что,— сказала Элиза, сразу утерев глаза.— Я тоже так думаю. По-моему, прошлой ночью у него был кризис. Я как раз говорила Бесси…
Стало светлее. Наступал день, принося надежду. Они сели завтракать в кухне, черпая бодрость из любого скудного утешения, которого удавалось добиться от врача или сиделки. Коукер ушел, обнадеживающе не сказав ничего определенного. Бесси Гант спустилась к завтраку и была профессионально бодра.
— Если мне удастся не пускать его проклятую семейку к нему в комнату, может, он еще и выживет.
Они смеялись истерически благодарно, радуясь ее грубой брани.
Как он сегодня утром? — сказала Элиза.— Ему лучше?
Температура понизилась, если ты об этом.
Они знали, что понижение температуры утром ни о чем не свидетельствует, но их это известие подкрепило; их больные эмоции упились им — в одно мгновение в них пышным цветом расцвела надежда.
И сердце у него хорошее,— сказала Бесси Гант.— Если сердце выдержит и он не перестанет бороться, он выкарабкается.
Об этом не б-б-беспокойтесь,— сказал Люк с энтузиазмом.— Уж он-то б-будет бороться до п-п-послед-него вздоха.
Ну да,— начала Элиза,— я помню, когда ему было семь лет… я как-то днем стояла на крыльце… я помню, потому что старый мистер Букнер только что принес яйца и масло, которые ваш папа…
— О господи! — простонала Хелен с усмешкой.— Начинается!
— Уах! Уах! — заклохтал Люк, тыкая Элизу под ребра.
— Хоть присягнуть, милый,— сердито сказала Элиза,— ты ведешь себя как идиот. Я бы постыдилась!
— Уах! Уах! Уах!
Хелен хихикнула и подтолкнула Юджина локтем.
Совсем с ума сошел! Ха-ха-ха-ха! — потом с влажными глазами она заключила Юджина в широкие костлявые объятия.
Бедняга Джин. Вы ведь с ним всегда ладили, правда? Тебе будет тяжелее, чем всем нам.
Он еще не п-п-похоронен,— бодро воскликнул Люк.— Этот малый будет здесь, когда из всех нас вырастут маргаритки.
А где миссис Перт? — сказал Юджин.— Она в доме?
Наступило напряженное и озлобленное молчание.
— Я ее выгнала,— угрюмо сказала Элиза немного погодя.— Я прямо сказала ей, кто она такая — потаскуха.
Она говорила с былой суровой праведностью, но тут же ее лицо сморщилось и она расплакалась:
Если бы не эта женщина, я уверена, он был бы сейчас совсем здоров! Хоть присягнуть!
Мама, ради всего святого! — яростно крикнула Хелен.— Как ты можешь говорить такие вещи? Она была его единственным другом. Когда он заболел, она не отходила от него. Подумать только! Подумать только! – Она задыхалась от негодования.— Если бы не миссис Перт, его бы уже не было в живых. Никто, кроме нее, не заботился о нем. Ты не отказывалась, по-моему, держать ее в доме и получать от нее деньги, пока он не заболел. Нет, сэр! — заявила она с ударением.— Мне она нравит
ся. И я не собираюсь теперь поворачиваться к ней спиной.
— Это б-б-бог знает что! — сказал Люк, преданный своей богине.— Если бы не ты и не миссис П-п-перт, Бена бы уже не было. Всем остальным здесь было наплевать. Если он умрет, т-т-так потому только, что никто о нем вовремя не позаботился. Слишком много тут всегда заботились о том, чтобы с-сберечь лишний грош и слишком мало — о своей плоти и крови.
— Ну, забудь об этом! — устало сказала Хелен.— Одно ясно: я сделала все, что могла. Я две ночи не спая Что бы ни случилось, мне себя не в чем упрекнуть. – Ее голос был исполнен задумчивого уродливого самодовольства.
— Я знаю! Я знаю! — Моряк возбужденно повернулся к Юджину, размахивая руками.— Эта д-д-девочка работала как каторжная. Если бы не она…— Его глаза увлажнились, он отвернулся и высморкался.
— О, ради Христа! — закричал Юджин, выскакивая из-за стола.— Прекратите это! Еще успеете!
Вот так тянулись жуткие утренние часы, пока они изощрялись, стараясь вырваться из трагических сетей разочарования и утраты, в которых запутались. На короткий миг их охватывала безумная радость и торжество, а затем они снова низвергались в черные пропасти истерики и отчаяния. Одна Элиза, по-видимому, ни на мгновение не отказывалась от надежды. Вздрагивая — так были истерзаны их нервы,— моряк и Юджин шагали по холлу, непрерывно курили, ощетинивались, приближаясь друг к другу, и иронически извинялись, если нечаянно сталкивались. Гант дремал в гостиной или у се-бя в комнате, засыпал, просыпался, капризно хныкая, ни в чем не участвуя и лишь смутно сознавая, что именно происходит, и сердясь, потому что внезапно о нем забыли. Хелен непрерывно входила и выходила из комнаты больного, подчиняя умирающего власти своего жизнелюбия, внушая ему на мгновение надежду и уверенность. Но когда она выходила, ее веселая бодрость сменялась напряженной смутностью истерики: она то плакала, то меялась, то задумывалась, то любила, то ненавидела.
Элиза только однажды вошла к больному. Она явилась с грелкой, робко, неуклюже, как ребенок, и впилась и лицо Бена тусклыми черными глазами. Но когда над громким и трудным дыханием его блестящие глаза остановились на ней, скрюченные белые пальцы крепче сжали простыни и он словно в ужасе громко выдохнул:
— Уйди! Вон! Не хочу тебя!
Элиза ушла. Она немного спотыкалась, как будто ее ноги онемели. Белое лицо стало пепельным, а тусклые глаза заблестели и неподвижно уставились вдаль. Когда дверь за ней закрылась, она прислонилась к стене и прижала ладонь к лицу. Затем она вернулась к своим кастрюлям.
Отчаянно, злобно, подергиваясь всем телом, они требовали друг от друга спокойствия и хладнокровия; они говорили друг другу, что нужно держаться подальше от комнаты больного, но, как будто притягиваемые каким-то грозным магнитом, они вновь и вновь оказывались у его двери и, затаив дыхание, прислушивались на цыпочках, с неутолимой жаждой ужаса, к его хрипению, к его судорожным усилиям втянуть воздух в задушенные, зацементированные легкие. И жадно, ревниво они искали поводов войти к нему, с нетерпением ожидая своей очереди принести воду, полотенца, еще что-нибудь.
Миссис Перт из своего убежища в пансионе напротив каждые полчаса звонила Хелен, и пока та разговаривала с ней, Элиза, выйдя из кухни в холл, стояла, скрестив руки на груди и поджав губы, а в ее глазах блестела ненависть.
Хелен говорила, плача и смеясь:
— Ну… ничего, Толстушка… Вы знаете, как я к этому отношусь… Я всегда говорила, что если у него есть настоящий друг, так это вы… и не думайте, что мы все такие неблагодарные…
Когда Хелен умолкала, Юджин слышал в трубке голос миссис Перт и ее всхлипывания.
А Элиза говорила угрюмо:
Если она еще позвонит, позовите меня, я с ней разделаюсь!
Господи боже, мама! — сердито кричала Хелен.— Ты уже достаточно натворила. Ты выгнала ее из дома, а она сделала для него больше, чем все его родные вместе взятые.— Ее крупное напряженное лицо конвульсивно дергалось.— Это просто нелепо!
Пока Юджин шагал взад и вперед по холлу или бродил по дому в поисках какого-то выхода, которого ему до сих пор еще не удалось найти, у него внутри, как пойманная птица, билось что-то яркое и смятенное. Это яркое и смятенное—самая его суть, его Незнакомец—продолжало судорожно отворачивать голову, не в силах взглянуть на ужас, пока наконец не уставилось, точно по власти жуткого гипноза, прямо в глаза смерти и тьмы. И его душа бросилась в бездонную пропасть и тонули в ней — он чувствовал, что никогда уже не выберется из обрушившегося на него обвала боли и безобразия, из слепящего ужаса и жалостности всего происходящего, И, продолжая расхаживать, он выворачивал шею и бил по воздуху рукой, как крылом, словно кто-то ударил его по почкам. Он чувствовал, что мог бы освободиться и очиститься, если бы только ему удалось найти спасение в какой-нибудь одной страсти — жесткой, жаркой, сверкающей, будь то любовь, ненависть, ужас или отвращение. Но он был пойман, он задыхался в паутине тщеты— любой миг его ненависти был пронзен стрелами жалости: в своем бессилии он хотел бы схватить их, отшлепать, встряхнуть, как надоедливого ребенка, и в то же время он хотел бы ласкать их, любить, утешать.
Когда он думал об умирающем наверху, о нечистом безобразии всего этого — он задыхается, а они стоят вокруг и хнычут,— он давился яростью и ужасом. Его опять мучил старый кошмар его детства — ему вспоминалось, как он ненавидел незапиравшуюся ванную, каким нечистым он чувствовал себя, когда, сидя на горшке, глядел на грязное белье в ванной, которое вздувалось в холодной серой мыльной воде. Он думал об этом в то время, как Бен умирал.
Около полудня они снова воспрянули духом, потому что температура больного стала ниже, пульс сильнее, состояние легких лучше. Но в час, после приступа кашля, он начал бредить, температура подскочила, дыхание стало еще более затрудненным. Юджин и Люк помчались в машине Хью Бартона в аптеку к Вуду за кислородными подушками. Когда они вернулись, Бен почти задохнулся.
Они быстро внесли подушки в комнату и положили около его изголовья. Бесси Гант схватила наконечник, поднесла его к губам Бена и велела ему вдохнуть. Он по-тигриному сопротивлялся, и сиделка резко приказала Юджину держать его руки.
Юджин сжал горячие запястья Бена, его сердце похолодело. Бен горячечно приподнялся на подушках, изворачиваясь, как ребенок, чтобы освободить руки, хрипя и задыхаясь, с неистовым ужасом в глазах:
— Нет! Нет! Джин! Джин! Нет! Нет!
Юджин попятился, выпустил его и, побелев, отвернулся, чтобы не видеть обвиняющего страха в блестящих умирающих глазах. Кто-то другой схватил руки Бена. Ему стало немного легче. Потом он опять начал бредить.
К четырем часам стало ясно, что смерть близка. Бен то был в бессознательном состоянии, то приходил в coзнание, то начинал бредить — но большую часть времени он бредил. Он меньше хрипел, напевал песенки,— давно забытые, возникавшие из тайных глубин его утраченного детства, и другие; но снова и снова он начинал тихонько напевать популярную песенку военного времени — пошлую, сентиментальную, но теперь трагически трогательную: «Только молится дитя в сумерках».
…Тихо плачет дитя,
Когда гаснут огни.
В затемненную комнату вошла Хелен.
Горьких слез полны…
Страх исчез из его глаз: поверх хрипа он сосредоточенно посмотрел на нее, хмурясь, прежним озадаченным детским взглядом. Потом, в мимолетный момент просветления, он узнал ее. Он усмехнулся — прекрасная узкая улыбка отблеском мелькнула на его губах.

— Здравствуй, Хелен! Это же Хелен! — радостно воскликнул он.
Она вышла из комнаты с перекошенным, подергивающимся лицом и, только уже спускаясь по лестнице, дала волю сотрясавшим ее рыданиям.
Когда темнота надвинулась на серый мокрый день, семья собралась в гостиной на последний страшный совет перед смертью — молча ожидая. Гант обиженно раскачивал качалку, сплевывал в огонь и испускал хныкающие стоны. Время от времени они по очереди уходили из гостиной, тихонько поднимались по лестнице и прислушивались у двери больного. И они слышали, как Бен снова и снова, как ребенок, без конца напевал свою песенку:
В сумерках мать
Так хотела б узнать…
Элиза невозмутимо сидела перед камином, сложив руки. Ее мертвенно-белое лицо, словно вырезанное из камня, хранило странное выражение — неподвижную невозмутимость безумия.
— Ну,— наконец медленно сказала она,— заранее знать нельзя. Может быть, это кризис… Может быть… Лицо ее снова затвердело в гранит. Больше она ничего не сказала.
Пришел Коукер и сразу же молча поднялся к больному. Незадолго до девяти часов Бесси Гант спустилась вниз.
— Ну, хорошо,— сказала она негромко.— Вам всем лучше пойти теперь туда. Это конец.
Элиза встала и вышла из комнаты с невозмутимым лицом. Хелен последовала за ней — она истерически дышала и начала ломать свои крупные руки.
— Не распускайся, Хелен,— предостерегающе сказала Бесси Гант.— Сейчас не время давать себе волю.
Элиза поднималась по лестнице ровными бесшумными шагами. Но, подойдя к двери, она приостановилась, прислушиваясь. В тишине до них донеслась еле слышная песенка Бена. И, внезапно отбросив притворство, Элиза зашаталась и припала к стене, пряча лицо в ладони со страшным рвущимся наружу криком.
— О господи! Если бы я только знала! Если бы я только знала!
И с горьким неудержимым плачем, с безобразно исказившимися от горя лицами мать и дочь крепко обнялись. Потом они успокоились и тихо вошли в комнату.
Юджин и Люк поставили Ганта на ноги и повели его наверх. Он повисал на них, причитая на долгих дрожащих выдохах.
Боже ми-ло-сердный! За что должен я нести такую кару на старости лет. За что…
Папа! Ради бога! — крикнул Юджин.— Возьми себя в руки! Ведь умирает Бен, а не мы. Попробуй хотя бы сейчас обойтись с ним по-человечески.
Это на некоторое время утихомирило Ганта. Но когда он вошел в комнату и увидел Бена в полубессознательном состоянии, которое предшествует смерти, им овладел ужас перед собственной смертью, и он снова застонал. Они усадили его на стул в ногах кровати, и он принялся раскачиваться взад и вперед, причитая:
О Иисусе! Я этого не вынесу! За что ты меня так караешь? Я стар и болен и не знаю, откуда возмьутся деньги, Как мы переживем эту ужасную и жестоокую зиму? Похороны обойдутся нам в тысячу долларов, не мньше, и я не знаю, откуда возьмутся деньги.— И он аффектированно заплакал, громко всхлипывая.
Тш! Тш!— крикнула Хелен, бросаясь к нему. Вне себя она схватила его за плечи и встряхнула.— Проклятый старик! Так бы и убила тебя! Как ты смеешь говорить такие вещи, когда твой сын умирает? Я загубила шесть лет своей жизни, ухаживая за тобой, а ты переживешь нас всех! — И с той же дикой яростью она обрушила обвинения на Элизу.— Это ты довела его до этого! Ты во всем виновата. Если бы ты не экономила каждый грош, он бы не стал таким. Да и Бен был бы с нами! — На мгновение она замолчала, переводя дыхание. Элиза ничего не ответила. Она ее не слышала.
Теперь — все! Я думала, что умрешь ты, а умирать пришлось Бену.— Голос ее поднялся до отчаянного визга, Она снова встряхнула Ганта.— Теперь довольно! Слышишь ты, себялюбивый старик? Для тебя делали все, а для Бена —ничего. А теперь он умирает. Я тебя ненавижу!
Хелен! Хелен! — негромко сказала Бесси Гант.— Вспомни, где ты находишься.
Да, мы придаем этому большое значение! — горько пробормотал Юджин.
И тут сквозь безобразные вопли их раздора, сквозь скрежет и рычание их нервов они услышали тихое бормотание угасающего дыхания Бена. Лампу заслонили, и он лежал как собственная тень, во всей своей яростной, серой, одинокой красоте. И когда они поглядели и увидели его блестящие глаза, уже замутненные смертью, увидели слабое содрогание его бедной худой груди, на них хлынула неизмеримая прелесть того непонятного дива, того темного неисчерпаемого чуда, которым была его жизнь. Они затихли и успокоились. Они погрузились в глубины далеко под разбитыми в щепы обломками их жизней, и в гармоничном единении причастились любви и доблести, недосягаемые для ужаса и хаоса, недосягаемые для смерти.
И глаза Юджина ослепли от любви и изумления; в его сердце гремела необъятная органная музыка – на мгновение они принадлежали ему, он был частью их прелести, его жизнь гордо воспарила над трясиной боли и безобразия. Он подумал: «Это было не все! Это правда было не все!»
Хелен тихо повернулась к Коукеру, который стоял в тени у окна и жевал длинную незажженную сигару.
— Неужели вы больше ничего не можете? Вы испробовали? Я хочу сказать — совсем все?
Ее голос был молитвенно негромок. Коукер медленно повернулся к ней, зажав сигару в больших пожелтевших пальцах. Потом мягко, с усталой желтой улыбкой oi ветил:
Да. И вся королевская конница, и все врачи, и все сиделки в мире ничем не могут помочь ему теперь.
Вы давно это знаете? — сказала она.
Два дня,— ответил он.— С самого начала.— Он помолчал.— Уже десять лет! — продолжал он с нарастающей энергией.— С тех самых пор, когда я в первый раз увидел его в «Жирной ложке» с плюшкой в одной руке и с сигаретой в другой. Моя милая, — сказал он мягко, когда она попыталась заговорить.— Мы не можем вернуть прошедшие дни. Мы не можем повернуть жизнь к тем часам, когда легкие у нас были здоровые, кровь горячая, тело юное. Мы вспышка огня — мозг, сердце, дух. И на три цента извести и железа — которых не можем вернуть.
Он взял свою засаленную черную шляпу с обвислыми полями и небрежно нахлобучил ее себе на голову. Потом порылся в кармане, достал спички и закурил изжеванную сигару.
— Все ли было сделано? — снова сказала она.— Я хочу знать! Может быть, стоит попробовать еще что-нибудь?
Он устало пожал плечами.
— Моя милая! — сказал он.— Он тонет. Тонет.
Она застыла от ужаса.
Коукер еще мгновение смотрел на серую изогнувшуюся тень на постели. Потом тихо, печально, с нежностью и усталым удивлением сказал:
— Старина Бен. Когда еще мы увидим такого человека?
Потом он бесшумно вышел, крепко прикусив длинную сигару.
Немного погодя Бесси Гант безжалостно прервала их молчание, сказав с безобразной и торжествующей деловитостью:
— Ну, поскорее бы это кончилось. Уж лучше сорок дежурств у чужих людей, чем одно, к которому имеют отношение проклятые родственнички. Умираю, спать хочу!
Хелен тихо повернулась к ней.
— Уходите! — сказала она.— Теперь это касается только нас. Мы имеем право, чтобы нас оставили одних.
Удивленная Бесси Гант мгновение смотрела на нее – сердито и озлобленно. Потом вышла из комнаты.
Теперь в комнате было слышно лишь дыхание Бена — тихоe клокочущее бормотание. Он больше не задыхался; не было видно ни проблесков сознания, ни борьбы. Его глаза были почти закрыты, их серый блеск потускнел, исчез под пленкой бесчувственности и смерти. Он спокойно лежал на спине очень прямо, без признаков боли, как-то странно, и его острое худое лицо было вздернуто кверху. Рот его был плотно закрыт. Уже, если бы не еле слышное бормотание в его груди, он казался мертвым,— он казался отрешенным, никак не связанным с уродливостью этого звука, который заставлял их думать об ужасной химии тела и разрушал все иллюзии, всякую веру в чудесный переход и продолжение жизни.
Он был мертв, если не считать все замедляющейся работы изношенной машины, если не считать этого жуткого бормотания внутри него, к которому он не имел отношения. Он был мертв.
Но в их всепоглощающем молчании нарастало изумление. Они вспоминали странное мерцающее одиночество его жизни, они думали о тысячах забытых поступков и мгновений — и во всех них теперь чудилось что-то нездешнее и странное; он прошел сквозь их жизни, как тень,— они глядели теперь на его серую покинутую оболочку с трепетом грозного узнавания, как человек, вспоминающий забытое колдовское слово, как люди, которые смотрят на труп и в первый раз видят вознесшегося бога.
Люк, стоявший в ногах постели, нервно повернулся к Юджину и, заикаясь, прошептал, недоверчиво и удивленно:
— П-п-по-моему, Бен скончался.
Гант затих: он сидел в темноте в ногах постели, опираясь на палку и скрывшись от мыслей о собственной смерти в бесплодных пустырях прошлого, с острой печалью высвечивая в утраченных годах тропу, которая вела к рождению странного сына.
Хелен сидела в темноте у окна лицом к постели. Ее глаза были устремлены не на Бена, а на лицо матери. Все в безмолвном согласии отошли в тень, позволяя Элизе вновь вступить в обладание плотью, которой она дала жизнь,
И Элиза теперь, когда он уже не мог от нее отречься, когда его яростные блестящие глаза уже не в силах были отвернуться от нее с болью и отвращением, сидела у его изголовья, сжимая его холодную руку в своих шершавых натруженных ладонях.
Она как будто ничего не замечала вокруг. Она была точно во власти гипноза: сидела на стуле, чопорно выпрямившись, ее белое лицо окаменело, тусклые черные глаза были устремлены на серое холодное лицо.
Они сидели и ждали. Наступила полночь. Пропел петух. Юджин тихонько подошел к окну и посмотрел наружу. Вокруг дома бесшумно бродил великий зверь ночи. Стены и окна, казалось, прогибались внутрь под нарастающим давлением темноты. Слабое клокотание в исхудалом теле почти замерло. Оно раздавалось изредка, почти неслышно, на еле заметном трепете вздохов.
Хелен сделала знак Ганту и Люку. Они встали и тихо вышли. У двери она остановилась и поманила Юджина. Он подошел к ней.
— Останься с ней,— сказала она.— Ты ее младший.
Когда все кончится, приди скажи нам.
Он кивнул и закрыл за ней дверь. Когда они ушли, он подождал немного, прислушиваясь. Потом пошел туда, где сидела Элиза. Он наклонился к ней.
— Мама! — прошептал он.— Мама!
Она как будто не слышала его. Ее лицо осталось неподвижным, она не отвела глаз.
— Мама! — сказал он громче.— Мама!
Он прикоснулся к ее плечу. Она не шевельнулась.
— Мама! Мама!
Она сидела чопорно и чинно, как маленькая девочка.
В нем поднялась клубящаяся жалость. Ласково, отчаянно он попытался разжать ее пальцы, державшие руку Бена. Они только сильнее стиснули холодную руку. Потом медленно, каменно, справа налево, без всякого выражения она покачала головой.
Сломленный этим неумолимым жестом, он отступил и заплакал. Внезапно он с ужасом понял, что она наблюдает за своей собственной смертью, что вцепившаяся в руку Бена рука соединяет ее с собственной плотью, что для нее умирает не Бен, а умирает часть ее самой, ее жизни, ее крови, ее тела. Часть ее — моложе, прекраснее, лучше, вычеканенная из ее плоти, выношенная, вскормленная и с такой болью рожденная на свет двадцать шесть лет назад и с тех пор забытая,— теперь умирала.
Юджин, спотыкаясь, обошел кровать с другой стороны и упал на колени. Он начал молиться. Он не верил ни в бога, ни в рай, ни в ад, но он боялся, что они все-таки могут существовать. Он не верил в ангелов с нежными лицами и блестящими крыльями, но он верил в темных духов, кружащих над головами одиноких людей. Он не верил в дьяволов и ангелов, но он верил в сверкающего демона, к которому Беп так часто обращался в его присутствии.
Юджин не верил во все это, но он боялся, что все это правда. Он боялся, что Бен снова заплутается. Он чувствовал, что никто, кроме него, не может сейчас молиться за Бена, что темный союз их душ дает силу только его молитве. Все, о чем он читал в книгах, вся безмятежная мудрость, которую он так красноречиво исповедовал на занятиях философией, великие имена Платона, Плотина, Спинозы и Иммануила Канта, Гегеля и Декарта — все это исчезло под нахлынувшей волной дикой кельтской суеверности. Он чувствовал, что должен исступленно молиться, пока затихающее дыхание еще не совсем замерло в теле его брата.
И с сумасшедшей напевностью он снова и снова бормотал:
— Кто бы ты ни был, будь добр к Бену сегодня… Покажи ему путь… Кто бы ты ни был, будь добр к Бену сегодня… Покажи ему путь…
Он утратил счет минут, часов — он слышал только слабое клокотание умирающего дыхания и свою исступленную вторящую ему мольбу.
Свет и сознание угасли в его мозгу. Усталость и нервное истощение взяли верх. Он распростерся на полу, опираясь локтями на кровать, и сонно бормотал и бормотал… По ту сторону неподвижно сидела Элиза и держала руку Бена. Юджин, невнятно лепеча, погрузился в тревожную дремоту.
Он внезапно проснулся, с острым ужасом осознав, что заснул. Он боялся, что затухающее дыхание совсем замерло и его молитва была напрасной. Тело на кровати почти окостенело: не было слышно ни звука. Затем прерывисто и неровно раздался тихий клекот дыхания. Он понял, что это конец. Он быстро поднялся и побежал к двери. По ту сторону площадки в холодной спальне на двух широких кроватях лежали измученные Гант, Люк и Хелен.
— Идите! — крикнул Юджин.— Он кончается.
Они быстро вошли в комнату. Элиза сидела неподвижно, не замечая их. Входя в комнату, они услышали легкий умирающий вздох — его последнее дыхание.
Клокотание в изможденном теле, которое в течение долгих часов отдавало смерти все то, что достойно спасения в жизни, теперь прекратилось. Тело, казалось, костенело у них на глазах. Мгновение спустя Элиза медленно отняла свои руки. Но внезапно — как будто совершилось чудо, как будто настало его воскрешение и обновление — Бен сделал глубокий и сильный вдох. Его серые глаза открылись. Охватив в единый миг страшное видение всей жизни, он, казалось, бестелесно, без опоры приподнялся с подушек — пламя, свет, сияние, наконец воссоединившись в смерти с темным духом, который сумрачно размышлял над каждым его шагом на одиноком земном пути; и, опустив яростный меч все постигшего и объявшего взгляда на комнату с ее серым парадом дешевых любовей и тупых совестей и на всех растерянных мимов напрасных потерь и путаницы, уже исчезавших из сверкающих окон его глаз, он сразу ушел презрительно и бесстрашно, как жил, в сумрак смерти.
Можно поверить, что жизнь — ничто, можно поверить, что смерть и загробная жизнь — ничто, но кто способен поверить, что Бен — ничто? Подобно Аполлону, который искупал свою вину перед верховным богом в скорбном доме царя Адмета, он пришел — бог со сломанными ногами — в серую лачугу этого мира. И он жил здесь — чужой, пытаясь вновь обрести музыку утраченного мира, пытаясь вспомнить великий забытый язык, утраченные лица, камень, лист, дверь.
Прощай, о Артемидор!
Назад: XXXIV
Дальше: XXXVI