Книга: Взгляни на дом свой, ангел
Назад: С придушенным криком мальчик прыгнул на брата, как кошка. Он опрокинул его на пол, точно ребенка, но осторожно подхватил его и стал над ним на колени, потому что был потрясен хрупкостью противника и легкостью своей победы. Он старался побороть в себе ярость и стыд, точно человек, который пытается спокойно выдерживать истерики капризного ребенка. Он склонялся над Беном, прижав его руки к полу, но тут ему на спину тяжело навалился Люк: возбужденно крича, он душил его одной рукой и неловко колотил другой.
Дальше: XXXIV

XXXIII

Оставшиеся несколько дней каникул он почти не бывал дома, появляясь только, чтобы торопливо поесть, и поздно ночью. Он ждал отъезда, как узник свободы. Скорбная, прощальная увертюра — мокрые глаза на перроне, внезапное излучение лихорадочной теплоты чувств, изъявление любви при звуке свистка — на этот раз не растрогала его. Слезные железы, начал он понимать, подобно потовым, развились из клеток кожи, и достаточно одного вида паровоза, чтобы выбить из них соленую искру. А потому он держался со спокойной невозмутимостью джентльмена, который, отправляясь в гости за город, стоит в шумной толпе в ожидании парома.
Он благословил слова, с помощью которых столь удачно определил свое положение как человека на жаловании. Они выражали и утверждали жизненную позицию, а кроме того, в известной степени оберегали его от постоянной предательской власти чувств. Всю весну он деятельно отличался во всевозможных областях, зная, что звон подобной монеты будет понятен их ушам. Он добросовестно сообщал о всех своих достижениях; его имя не раз появлялось в снисходительных алтамонтских газетах. Гант с трдостью сохранял вырезки и при каждом удобном случае читал их постояльцам.
Юджин получил два коротких неловких письма от Бена, который жил теперь в ста милях от него, в табачном городе. На пасху Юджин гостил у него — в квартире, где безошибочная судьба Бена вновь бросила его в гостеприимные объятия седовласой вдовы. Ей было под пятьдесят — красивая глупая женщина, которая ласкала и дразнила его, как обожаемое дитя. Она с бессмысленным хихиканьем называла его «Кудрянчиком», на что он отвечал обычной угрюмой мольбой к своему Творцу: «О, бога ради! Нет, только послушать!» Она вновь обрела поразительную девичью проказливость и в припадке игривости вдруг подскакивала к «Кудрянчику», тыкала его под ребра и упархивала с торжествующим возгласом: «Ага! Попался!»
Этот город был навсегда окутан запахом сырого табака, густым и едким, от которого щипало в ноздрях,— он оглушал приезжих, когда они выходили из вагонов, но местные жители отрицали это и говорили: «Нет, ничем не пахнет!» И через день приезжий тоже переставал его замечать.
В пасхальное воскресенье Юджин встал в синеве рассвета и пошел с другими паломниками на Моравское кладбище.
— Тебе надо поглядеть его,— сказал Бен.— Это знаменитый обычай. Люди съезжаются отовсюду.
Но сам он не пошел.
Вслед за сводным духовым оркестром под торжествующий рев тромбонов огромная толпа повалила на странное кладбище, где на всех могилах лежали плоские плиты — символ, как ему объяснили, все уравнивающей Смерти. Но трубы продолжали греметь, и под их звуки он вновь представил себе смерть вампиром, потому что плиты показались ему похожими на скатерти, и его охватило тягостное чувство, словно он принимал участие в каком-то непристойном пиршестве.
Весна вновь летела над землей, как легкие сверкающие брызги дождя: все умершие свершали свое чудесное возвращение к жизни в развертывающихся листьях и цветах. Бен ходил по улицам табачного города, похожий на асфодель. Здесь, в этом месте было странно видеть призрак — его древняя душа устало бродила среди приевшихся кирпичных стен и юных фасадов.
На холме была площадь со зданием суда. Машины стояли тесными рядами. Молодые люди околачивались возле аптеки.
«Как все это реально,— думал Юджин. — Словно мы всегда это знали и нам незачем глядеть. Не город показался бы странным Фоме Аквинскому, а он городу».
Бен бродил по улицам, хмурясь, здоровался с торговцами и наклонял свой череп над прилавком навстречу их круглым практичным черепам — фантом, тихим монотонным голосом выпрашивающий рекламу.
— Это мой младший брат, мистер Фултон.
— Как поживаешь, сынок! У вас там выращивают долговязых деток, Бен! Ну, если вы похожи на Бена, молодой человек, мы жаловаться не будем. Мы о нем высокого мнения.
«Вот так в Коннектикуте будут самого лучшего мнения о Бальдуре»,— думал Юджин.
— Я пробыл здесь всего три месяца,— сказал Бен, приподнявшись в постели на локте и куря сигарету.— Но я уже знаю всех местных воротил. Обо мне здесь все сатого лучшего мнения.
Он быстро взглянул на брата — эта редкая откровенность придала его усмешке робкое очарование. Но его яростные глаза были отчаявшимися и одинокими. Тоска по горам? По дому? Он курил.
— Видишь ли, стоит уехать из дома, и нетрудно заслужить самое лучшее мнение. А дома это невозможно, Джин. Они все погубят. Ради бога, уезжай, как только сможешь. Что с тобой? Почему ты на меня так смотришь?— сказал он резко, испуганный пристальным взглядом брата. Потом он продолжал: — Они испортят тебе жизнь. А ее ты все еще не забыл?
— Нет,— сказал Юджин и добавил: — С началом весны она все время со мной.
Он обжег свое горло надсадным криком.
Весенние месяцы проходили в нарастающем гуле войны. Студенты постарше незаметно исчезали и отправлялись на призывные пункты. Студенты помоложе напряженно ждали. Война не приносила им горя: это был пышный и веселый праздник, на котором, как они полагали, их могла мгновенно озарить слава. Нация купалась в изобилии. Ходили странные слухи, что к северу, на побережье Виргинии, среди военных заводов лежит страна Эльдорадо. Некоторые студенты побывали там в прошлом году и привезли с собой рассказы о баснословных заработках. Можно было получать двенадцать долларов в день, не обладая никаким опытом. Можно было наняться плотником, имея при себе молоток, пилу и угольник. Никто ни о чем не спрашивал.
Война для молодых людей не смерть, война для них жизнь. Никогда еще земля не облачалась в столь яркий наряд, как в этом году. Война, казалось, открыла залежи руд, о которых страна и не подозревала, обнаруживались колоссальные богатства, росла мощь. И почему-то это царственное богатство, этот парад мужества людей и денег претворялся в лирическую музыку. В сознании Юджина богатство, любовь и слава сливались в симфонию, в мир вернулся век мифов и чудес. Все стало возможным.
Он поехал домой, натянутый, как тетива лука, и заявил о своем намерении отправиться в Виргинию. Это вызвало протесты, но недостаточно громкие, чтобы удержать его. Мысли Элизы были заняты недвижимой собственностью и летним сезоном, Гант глядел во мрак на свою жизнь. Хелен смеялась над ним и ругала его; потом задумчиво пощипала подбородок.
— Не можешь жить без нее? Меня ты не обманешь! Нет, сэр. Я знаю, зачем тебе понадобилось ехать туда,— сказала она шутливо.— Она теперь замужняя женщина;
может быть, у нее уже есть ребенок. Ты не имеешь права преследовать ее.
Потом внезапно она добавила:
— Ну, пусть едет, если ему так хочется. По-моему, это глупо, но решать он должен сам.
Он получил от отца двадцать пять долларов — этого было достаточно, чтобы оплатить железнодорожный билет до Норфолка, и еще оставалось несколько долларов.
— Помяни мое слово,— сказал Гант,— ты вернешься через неделю. Все это нелепая затея.
Он уехал.
Всю ночь он приближался к ней через Виргинию, приподнявшись на локте на своей полке и зачарованно глядя на романтический край в дремлющих лесах, белый в пылающем свете луны, как нездешний рассвет.
На заре они прибыли в Ричмонд. Здесь была пересадка, и ему пришлось ждать. Он вышел с вокзала и поднялся по холму к прекрасному старинному Капитолию штата, залитому юным утренним светом. Он позавтракал в закусочной на Борд-стрит, по которой уже шли на работу люди. Это случайное и краткое соприкосновение с их жизнями, свершившееся после одинокого и дивного приближения к ним сквозь ночь, восхитило его именно своей случайностью. Все негромкие тикающие звуки города, который начинает свой день, странная привычность голосов в чужом месте, жадно воспринимаемые слухом после грома колес, казались мистическими и нереальными. Город существовал только через него, и он удивлялся, как он жил до его приезда, как будет жить после его отъезда. Он глядел на людей жадными глазами, которые еще хранили бескрайние лунные луга ночи и прохладную зеленую ширь земли. Они были точно люди в зоопарке, и он смотрел на них, ища особые опознавательные знаки города, стараясь обнаружить на их телах и лицах еле заметную карту их особого микрокосма. В нем проснулась великая жажда путешествий — чтобы всегда приезжать, как сейчас, на заре в неведомые города, ходить среди их людей, сидеть с ними, подобно богу в изгнании, несущему в себе огромное видение земли.
Буфетчик зевнул и перевернул шуршащие листы утренней газеты. Это было странно.
Мимо громыхали трамваи, разъезжаясь по городу. Торговцы опускали маркизы; он покинул их с наступлением дня.
Час спустя он уже ехал к морю. В восьмидесяти милях нпереди было и море и Лора. Она спала, не подозревая, что глотающие пространство колеса везут его к ней. Он глядел на прозрачную голубизну неба, побеленную облачками, на край, поросший соснами и несущий на себе неуловимые признаки болот и сверкающей соли.
Поезд вкатил под пароходный навес Ньюпорт-Ньюс. Потрясающий паровоз, прекрасный, как корабль, пыхтел с неутомленной усталостью у конца путей. Здесь, возле плещущих волн, он остановился, как свершившаяся судьба.
Небольшой пароходик ждал у причала. Через несколько минут Юджин уже оставил жаркий сумрачный запах пристани и плыл по голубым водам Родса. Великолепный легкий бриз бороздил воду и пел в такелаже пароходика, рождая в его сердце музыку и упоение. Он широким шагом мерил крохотные палубы, стремительно проходя мимо удивленно оборачивающихся людей, и в его горле клокотали дикие звуки. Поджарые эсминцы, яркий сумасшедший камуфляж грузовых и транспортных судов, ленивый красный вихрь винта, полупогруженного в воду, и легкий винный блеск волн сливались в единое сияние и переполнили его восторгом. Он кричал прямо в глотку громадного ветра, и его глаза были влажны.
На палубах судов сновали аккуратные фигурки в белом; под кормовым подзором огромного французского судна плавали молодые нагие люди. Они из Франции,— думал он,— как странно, что они здесь.
О, чудо, волшебство и утрата! Его жизнь походила на большую волну, разбивающуюся в-одиноком море; его жадные плечи не находили преграды — он швырял свою силу о пустоту, затеривался и рассеивался, как прядь тумана. Но он верил, что этот высший экстаз, владевший им и опьянявший его, когда-нибудь сольет свой свет в единой вспышке. Он был Фаэтон с грозными конями Солнца, он верил, что его жизнь способна постоянно пульсировать на пределе напряжения и достигнуть извечной вершины. Раскаленная Виргиния пылала под синим горнилом неба, но на Родсе корабли покачивались в свежеющем бризе войны и славы.
Юджин провел в норфолкском пекле четыре дня, пока у него не кончились деньги. Он смотрел, как они иссякают, не испытывая страха, его сердце билось чаще, и он смаковал острое удовольствие от своего одиночества и неведомых изменений своей судьбы. Он ощущал бьющийся пульс мира, жизнь гудела, как спрятанная динамома-шина, от безграничного возбуждения, которое обещали десять тысяч пьянящих угроз. Он все может, все смеет, станет всем. Далекие и могущественные были рядом с ним, вокруг него, над ним. Не надо было перекидывать мосты через пропасти и взбираться к недоступным вершинам. Из неизвестности, голода, одиночества он мог быть в один миг вознесен к могуществу, славе, любви. Транспорт, грузящийся в порту, мог в среду вечером увезти его к войне, к любви, к славе.
Он бродил в темноте у плещущей воды. Он слышал ее зеленые влажные шлепки по обросшим водорослями сваям; он впивал ее запах, резкий запах трески, и наблюдал, как грузящиеся в ослепительном свете прожекторов огромные суда медленно оседают в воде. Ночь была наполнена грохотом огромных кранов, внезапным лязгом лебедок, криками боцманов и непрерывным громыханием грузовиков на пристани.
Его великая страна впервые собирала воедино свою мощь. Атмосфера была заряжена убийственным изобилием, буйной разлагающей расточительностью.
Жаркие улицы этого города кишели хулиганами, мошенниками, бродягами со всей страны — чикагские бандиты, отчаянные негры из Техаса, оборванцы из Бауэри, бледные евреи с мягкими ладонями из городских лавок, шведы со Среднего Запада, ирландцы из Новой Англии, горцы из Теннесси и Северной Каролины, косяки проституток — отовсюду. Для них война была гигантски жирной курицей, осыпающей их золотыми яйцами. О будущем и думали, в него не верили. Царило одно торжествующее «сегодня». И жизнь ограничивалась этой минутой. Ничего, кроме безумных приливов приобретений и трат.
По вечерам молодые люди с ферм Джорджии, работавшие в порту и на верфях, выходили на улицы щеголять павлиньими перьями. Мускулистые, загорелые, поджарые, они стояли на тротуарах, в восемнадцатидолларовых бежевых башмаках, восьмидесятидолларовых костюмах и восьмидолларовых шелковых рубашках в широкую красную и синюю полоску. Это были плотники, каменщики, десятники — во всяком случае, так они говорили,— и получали они по десять, двенадцать, четырнадцать, восемнадцать долларов в день.
Они переходили с места на место, работали месяц, богато бездельничали неделю, наслаждались краткой оплаченной любовью девушек, с которыми знакомились на пляже или в борделе.
Могучие черные грузчики с руками горилл и черными лапами пантер зарабатывали шестьдесят долларов в неделю и спускали их за один вечер алого буйства в обществe какой-нибудь мулатки.
В этой толпе незаметно и трезво проходили пожилые, бережливые рабочие: настоящие плотники, настоящие каменщики, настоящие механики — практичные полушотландцы-полуирландцы из Северной Каролины, рыбаки с виргинского побережья, степенные крестьяне со Среднего Запада, которые приехали сюда, чтобы заработать, скопить, нажиться на войне.
Повсюду в этой густой толпе мелькали яркие одеяния крови и славы: улицы наполняли матросы в полощущихся синих брюках и безукоризненно белых рубашках — загорелые, крепкие и чистые. Военные моряки проходили надменными парами, прямые, как палки, в чванливой броскости шевронов и полосатых брюк. Серые, угрюмые командоры, тяжелые на руку унтер-офицеры, элегантныe младшие лейтенанты, только что из училища, под руку с чем-то златоволосым и воздушным, проходили среди красных помпонов французских моряков и косолапо шагающих, умудренных морем англичан.
Со спутанными нестрижеными волосами, которые падали ему на глаза, завитками выбивались из прорех его старой шляпы и пышно курчавились на его немытой шее, по этой толпе рыскал Юджин, пожирал ее горячечными глазами — днем он обливался потом, который вечером пахнул резко и затхло.
В этом огромном таборе бесприютных бродяг он утратил себя, в этот мир он. пришел из одиночества, как в родной дом. Жажда путешествий, жажда, томящая американцев, потому что они — раса кочевников, находила некоторое утоление здесь, в этом водовороте войны.
Он утратил себя в толпе. Он утратил счет дням. Его небольшие деньги таяли. Он переехал из дешевой гостиницы, которую переполнял блуд, в маленькую меблированную мансарду — в духовку из горячих сосновых досок и просмоленной крыши, из меблированных комнат он перебрался на пятидесятицентовую койку в общежитии Ассоциации молодых христиан, куда возвращался каждую ночь, платил за ночлег и спал в одной комнате с сорока храпящими матросами;
В заключение, когда его деньги кончились, он спал в ночных закусочных, пока его оттуда не выгоняли, на портсмутском пароме и над плещущей водой на гниющей пристани.
По ночам он бродил среди негров и слушал их смачные разговоры; он ходил туда, куда ходили матросы, – по Черч-стрит, где были женщины. Он бродил в ночи, полной молодой звериной похоти, его худое мальчишеское тело пахло потом, горячечные глаза прожигали темноту.
Ему постоянно хотелось есть. Деньги кончились. Но в нем жили голод и жажда, которые нельзя было утолить. Над хаосом в его мозгу нависла тень Лоры Джеймс. Тень ее нависла над городом, над всей жизнью. Эта тень привела его сюда; сердце его распухало от боли и гордости; он не станет ее искать.
Он был одержим мыслью, что встретит ее в толпе, на улице, за углом. Если он ее встретит, он с ней не заговорит. Он гордо и равнодушно пройдет мимо. Он ее не увидит. Она его увидит. Она увидит его в какой-нибудь блистательный момент, когда прекрасные женщины будут нести ему дань любви и уважения. Она заговорит с ним; он не ответит ей. Она будет уничтожена; она будет сломлена; она будет молить его о любви и прощении.
Вот так, грязный, непричесанный, одетый в лохмотья, в голод и безумие, он видел себя победоносным, героическим, прекрасным. Эта навязчивая идея сводила его с ума. По десять раз на дню ему казалось, что он видит на улдое Лору, и его сердце рассыпалось в прах: он не знал, что делать и что говорить, убежать или остаться. Он часами глядел на ее адрес в телефонной книге; сидя у телефона, он дрожал от возбуждения, потому что это грозное волшебство покорилось бы одному движению руки, iy что менее чем через минуту он мог бы оказаться ней — голос к голосу.
Он разыскал ее дом. Она жила в старом деревянном особняке далеко от центра города. Он рыскал по соседству, принимая все предосторожности, не приближаясь к дому ближе, чем на квартал, и разглядывая его под углом, по касательной, сзади и спереди — украдкой, с бьющимся сердцем, но он ни разу не подошел к нему прямо, не прошел мимо него.
Он был гнусен и грязен. Подметки его башмаков прохудились, и мозолистые подошвы стукались о горячий асфальт. От него воняло.
Наконец он попытался устроиться на работу. Работы было сколько угодно, но баснословную заработную плату, о которой он был наслышан, найти оказалось не так-то легко. Он не мог поклясться, что он плотник или каменщик. Он был грязным мальчишкой и выглядел именно так. Его охватил страх. Он побывал в военном порту в Портсмуте, на военной базе в Норфолке, на товарной станции. И всюду была работа, сколько угодно тяжелого физического труда за четыре доллара в день. Он с радостью согласился бы на это, но выяснилось, что первую плату он получит только через две недели, а деньги, причитающиеся за первую неделю, будут удержаны, чтобы ему было чем перебиться, если он заболеет, попадет в беду или уйдет с работы.
А у него не осталось денег.
Он заложил часы, которые Элиза подарила ему на день рождения. Еврей-закладчик дал ему за них пять долларов. Тогда он снова отправился на пароходике в Ньюпорт-Ньюс, а оттуда на трамвае по берегу в Хэмптон. В норфолкской толпе он подхватил слух, что тут можно получить работу на аэродроме и что рабочие получают и стол и жилье за счет компании.
У длинного моста, который вел на летное поле, в дощатой будочке конторы по найму его записали чернорабочим, после чего его обыскал часовой, приказавший открыть чемодан. Потом он побрел по мосту, подталкивая коленями тяжелый чемодан, кое-как набитый его грязными пожитками.
В конце концов он, пошатываясь, вошел во временное здание управления и обратился к управляющему — человеку лет тридцати пяти, бритому, бледному, усталому, носившему голубой козырек над глазами и нарукавники, и говорившему, не вынимая изо рта жеваной, прилипшей к губе сигареты.
Юджин дрожащими пальцами сунул ему направление, которое ему дали в конторе. Управляющий бросил на листок беглый взгляд.
Студент, а, сынок? — сказал он, оглядев Юджина.
Да, сэр,— сказал Юджин.
Ты когда-нибудь копал землю весь день напролет? — сказал управляющий.
Нет, сэр,— сказал Юджин.

— Сколько тебе лет, сынок? — спросил управляющий.
Юджин немного помолчал.
— Мне… девятнадцать,— сказал он наконец, недоумевая, почему у него не хватило храбрости сказать «двадцать», раз уж он все равно солгал.
Управляющий устало улыбнулся.
— Это тяжелый труд, сынок,— сказал он.— Тебе придется работать с итальяшками, шведами и всякими там венграми. Тебе придется жить в одном бараке с ними и есть с ними. Они не слишком-то благоухают, сынок.
— У меня нет денег,— сказал Юджин.— Я буду стараться. Я не заболею. Возьмите меня чернорабочим. Пожалуйста!
— Нет,— сказал управляющий,— не возьму.
Юджин слепо повернулся, чтобы уйти.
Я вот что сделаю,— продолжал управляющий.— Я возьму тебя учетчиком. Так ты будешь служащим. Как тебе и положено. Будешь жить в бараке для служащих. Они все хорошие ребята,— добавил он любезно,— такие же студенты, как и ты.
Спасибо,— сказал Юджин, с хриплым волнением, стискивая пальцы.— Спасибо.
Наш теперешний учетчик уходит,— сказал ynpaвляющий.— Утром пойдешь с ним в конюшню за лошадью.
За л-л-лошадью? — спросил Юджин.
Тебе будет нужна лошадь,— сказал управляющий,— чтобы объезжать поле.
Со щемящим волнением под ложечкой, с радостью страхом Юджин представил себе эту лошадь. Он повернулся, чтобы уйти. Ему было невыносимо говорить деньгах.
— С-с-колько?..— наконец просипел он, чувствуя, что без этого не обойтись. Дело есть дело.
— Я дам тебе восемьдесят долларов в месяц для начала, – сказал управляющий с оттенком щедрого великодушия.— А если ты себя хорошо покажешь, будешь получать сто.
— И содержание? — прошептал Юджин.
— Само собой! — сказал управляющий.— Это входит в условия.
Юджин, пошатываясь, ушел со своим чемоданом — и голове у него взрывались шутихи.
Эти месяцы, хотя они и были наполнены страхом и голодом, следует дать лишь в самом кратком изложении, бегло упомянув людей и поступки, с которыми сталкивался затерянный мальчик. Они принадлежат повести о спасении и странствованиях, а здесь ценны только, как инициация перед путешествием, которое совершит эта жизнь. Они — прелюдия изгнания, и в их кошмарном хаосе невозможно усмотреть никакого назначения, кроме слепых блужданий души, ощупью ищущей путь к свободе и уединению.
Юджин проработал на аэродроме месяц. Трижды в день он объезжал летное поле, проверяя номера рабочих в двадцати командах, которые выравнивали, трамбовали, выкорчевывали из губчатой земли неуклюжие древесные пни и наполняли без конца и устали, словно в тягучем плодном бреду, болотистые земляные кратеры, которые бесследно поглощали труд их лопат. Команды состояли из людей всех рас и состояний: португальские негры, смоляно-черные, доверчивые и простодушные, приветствовали его белыми зубастыми улыбками и, указывая на большие белые бляхи со своими номерами, выкрикивали непривычными, экзотическими голосами «пятьдесят девятый, девяносто шестой» и так далее; бездомные бродяги в грязных саржевых костюмах и помятых котелках с отвращением сжимали рукоятки кирок, которые в кровь обдирали их грязные, лишенные мозолей ладони,— их угрюмые злые лица с полоской бороды походили на гнилые зеленовато-желтые грибы, вырастающие под бочками. И еще там были рыбаки с виргинского побережья, говорившие тягуче и неторопливо, дюжие великаны-негры из Джорджии и с крайнего Юга, итальянцы, шведы, ирландцы — часть огромного компоста, называемого Америкой.
Он познакомился с ними и с их десятниками — жесткими бесшабашными людьми, седыми и плотоядными, полными быстрой энергии и грубого юмора.
Трясущейся куклой восседая на лошади, которой он боялся, Юджин разъезжал по полю, глядел в небо и иногда почти переставал замечать огромную машину, которая поднималась и опускалась под ним в буром чувственном ритме. Люди-птицы заполонили синее виргинское небо басистым жужжанием.
Наконец, снова томимый голодом по кораблям и лицам, он ушел с аэродрома и за одну буйную и пеструю неделю истратил в Норфолке и на виргинских пляжах все заработанные деньги. Снова почти без гроша, увозя с собой только свирепый калейдоскоп тысячи улиц, миллиона фонарей и въедливый шум карнавала, он вернулся в Ньюпорт-Ньюс, чтобы заняться поисками работы в обществе еще одного юнца из Алтамонта, такого же безалаберного искателя счастья в работе на войну, с которым он познакомился на пляже. Этот достойный джентльмен по имени Синкер Джордан был на три года старше Юджина. Это был красивый беззаботный мальчишка, невысокого роста; он слегка прихрамывал в результате травмы, полученной на футбольном поле. Характер у него был слабый и неустойчивый, он ненавидел всякие усилия и проявлял упорство только в проклятиях, которые слал своим неудачам.
У них у каждого было по нескольку долларов. Они сложились и с безалаберным оптимизмом купили у закладчика в Ньюпорт-Ньюс кое-какие плотничьи инструменты — молотки, пилы, угольники. Они отправились на пятнадцать — двадцать миль от моря в унылый правительственный лагерь, расстилавшийся среди виргинских сосен. Там они не получили работы и в черном отчаянии вернулись в город, который покидали утром с такими радужными надеждами. До захода солнца они нанялись на верфь, но их рассчитали через пять минут после того, как они приступили к работе, когда они признались ухмыляющемуся мастеру в помещении, полном стружек и негромко похлопывающих приводных ремней, что понятия не имеют о плотницких работах в кораблестроении. Как, могли бы они добавить, и о любых других. Теперь они остались совсем без денег, и едва они вышли на улицу, как Синкер Джордан швырнул на мосто-: вую злосчастные инструменты, яростно проклиная глупость, из-за которой они теперь рискуют остаться голодными. Юджин подобрал инструменты и отнес их к невозмутимому закладчику, который дал за них лишь немногим меньше, чем они заплатили ему утром.
Так прошел день. Они нашли приют в скверном домишке, где Синкер Джордан достойно увенчал свое легкомыслие, вложив остаток их капитала в жадную лапу их хозяйки, которая к тому же, по собственному ее признанию, была порядочной женщиной. Но так как они успели плотно поесть, их окрыляли все надежды, даримые сытым желудком и юностью,— они уснули, и Синкер уснул спокойно, не мучаясь никакими угрызениями.
На другое утро Юджин поднялся с зарей и после бесплодных попыток разбудить блаженно спящего Синкера отравился к убогим желтым причалам, заваленным военным снаряжением. Все утро проходив взад и вперед по пыльной дороге вдоль охраняемых заборов, он получил работу для себя и Синкера у главного учетчика, нервного уродливого человека, упивающегося мелкой тиранией. Его глазки-буравчики поблескивали из-под очков, а на жестких щеках постоянно вздувались желваки.
Юджин вышел на работу на следующее утро в семь утра, а Синкер на несколько дней позже, когда истратил последний цент. Юджин укротил свою гордость и занял несколько долларов у одного из учетчиков. На эти деньги он и Синкер вели скудное существование до получки — до нее оставалось несколько дней. Заработанные деньги быстро просочились сквозь их беззаботные пальцы. И снова у них осталось несколько монет, а до следующей получки было почти две недели. Синкер играл в кости с учетчиками за огромной стеной из мешков с овсом, высившейся на пристани,— проиграл, выиграл, проиграл и встал без гроша, проклиная бога. Юджин присел на корточки около учетчиков, зажав в ладони последние полдоллара и нe обращая внимания на горькие насмешки Спикера. Он ниогда еще не играл в кости и, естественно, выиграл — восемь долларов пятьдесят центов. Он, ликуя, встал под аккомпанемент их кощунственного удивления и повел Синкера обедать в лучший ресторан.
Дня через два он снова пошел за овсяной штабель со своим последним долларом — и проиграл.
Он начал голодать. Один томительный день переходил в другой. Яростный глаз июля обрушивал на пристань нестерпимый блеск. Подходили и отходили поезда и пароходы, нагруженные до отказа оружием и продовольствием для солдат. Горячий зернистый воздух над пристанью плыл перед его глазами, наполненный пляшущими точками, черные грузчики вереницей катили мимо него свои тачки, а он делал надоевшие пометки на листе. Синкер Джордан занимал по мелочам у других учетчиков и перебивался с содовой на сыр в маленькой лавочке возле порта. Юджин не мог просить или занимать. Отчасти из гордости, но в основном из-за властной инертности характера, которой все больше подчинялась его воля к действию, он не находил в себе сил заговорить. Каждый день он обещал себе: «Я поговорю с кем-нибудь из них завтра. Я скажу, что мне надо есть и что у меня нет денег». Но когда он пытался заговорить, у него ничего не получалось.
Когда они приобрели сноровку, их стали оставлять после дневной работы на ночь. При других обстоятельствах он только радовался бы этой сверхурочной работе, оплачивавшейся в полуторном размере, но когда он еле волочил ноги от утомления, распоряжение задержаться преисполняло его ужасом. Он уже несколько дней не возвращался в жалкую комнатушку, в которой жил с Синкером Джорданом. Окончив дневную работу, он забирался в маленький оазис среди мешков овса и погружался в сонное оцепенение,— лязг кранов и лебедок, непрерывный грохот тачек и отдаленное рявканье судов на рейде мешались в его ушах в странную тихую симфонию.
Он лежал там в затухающих отблесках окружающего мира, а война в течение этого месяца приближалась к своему кровавому апогею. Он лежал там, как собственный призрак, и с болью, с горем думал о миллионах городов и лиц, которые он никогда не видел. Он был атом, ради которого существовала вся жизнь,— Цезарь умер, и безымянная вавилонская женщина, и где-то здесь, в этой чудесной умирающей плоти, в этом мириадогранном мозге хранился их след, их дух.
И он думал о странных утраченных лицах, которые он знал, об одиноких фигурах его близких, проклятых, обреченных на хаос,— каждый из них прикован к своему року гибели и утрат: Гант, низвергнутый титан, вперяющий взгляд в необъятные дали прошлого, равнодушный к окружающему его миру; Элиза, как жук, занятая слепым накоплением; Хелен, бездетная, лишенная цели, яростная — огромная волна, разбивающаяся о пустынный бесплодный берег; и, наконец, Бен — призрак, чужак, в эту минуту бродящий по другому городу, проходящий по ты-сячам улиц жизни и не находящий ни одной двери.
Но на следующий день Юджин почувствовал себя еще более ослабевшим. Он сидел, развалившись, на троне из пухлых мешков с овсом, затуманенными глазами следил, как летят мешки на желоб, и ставил кривые галочки на листе, а мимо сновали и сновали грузчики. Жуткая жара текла сквозь зернистую пыль воздуха, и каждое свое движение он обдумывал заранее, поднимая руку, а потом опуская ее так, словно это был посторонний предмет.
В конце дня его попросили вернуться в ночную смену. Он слышал, качаясь от слабости, далекий голос главного учетчика.
На раскаленной пристани настал час ужина и внезапно зашумела тишина. По всему огромному навесу раздавались завершенные звуки: слабая дробь шагов — это к выходу шли рабочие, плеск воды о корпус корабля, шум на сходнях.
Юджин зашел за штабель и слепо полез наверх в свою укромную крепость. Мир отхлынул от его гаснущего сознания, все звуки слабели, отдалялись. «Я немного отдохну,— думал он,— и спущусь работать. День был жаркий. Я очень устал». Но когда он попробовал привстать, то не смог. Его воля тщетно боролась с неподатливым свинцом его тела, безнадежно напрягаясь, как человек в клетке. Он подумал спокойно, с облегчением, с тихой радостью: они не найдут меня здесь. Я не могу пошевелиться. Все кончено. Если бы я заранее мог себе это представить, мне было бы страшно. А теперь — нисколько. Здесь… на этой груде овса… внося свой вклад… в дело демократии. Потом начну вонять, и они меня найдут».
Мерцание жизни покидало его усталые глаза. Он лежал в полузабытьи, растянувшись на мешках. Он думал о лошади.
Таким нашел его молодой учетчик, одолживший ему деньги. Учетчик нагнулся над ним, подсунул руку ему под головy, а другой прижал к его губам бутылку с самогоном. Когда Юджин немного ожил, учетчик помог ему спуститься и медленно повел его по длинной деревянной платформе пристани.
Они пошли через дорогу. в маленькую бакалейную лавку. Учетчик купил бутылку молока, коробку сухариков и большой кусок сыра. Юджин ел, а по его чумазому лицу текли слезы, промывая борозды в грязи. Это были слезы голода и слабости, он не мог сдержать их.
Учетчик стоял и следил за ним обеспокоенным добрым взглядом. Это был молодой человек с квадратным подбородком и узким лицом; он носил интеллигентные очки и задумчиво покуривал трубку.
Почему ты не сказал мне, малый? Я бы дал тебе денег,— сказал он.
Я… не… знаю,— сказал Юджин, жуя сыр.— Просто не мог.
На занятые у учетчика пять долларов он и Синкер Джордан дотянули до получки. Потом, после того как они съели на обед четыре фунта бифштекса, Синкер Джордан уехал в Алтамонт тратить наследство, которое он обрел право получить несколько дней назад, когда ему исполнился двадцать один год. Юджин остался.
Он был, как человек, который умер и родился вновь. Все, что произошло прежде, пребывало в призрачном мире. Он думал о своей семье, о Бене, о Лоре Джеймс так, словно это были призраки. Даже самый мир обернулся призраком. Весь этот август, пока война подвигалась к своему завершению, он наблюдал умирающий карнавал лета. Больше уже ничто не казалось жестким и жарким, грубым и новым. Все было старым. Все умирало. В его ушах звучала воздушная музыка, вовеки далеко-неслышная, как язык его забытого мира. Он познал рождение. Он познал боль и любовь. Он познал голод. И почти познал смерть.
По вечерам, когда его не оставляли на сверхурочную работу, он уезжал на трамвае на какой-нибудь пляж. Но единственный звук, который был реален, который был близким и сущим, был звук вечного моря в его мозгу и в его сердце. Он обращал к морю свое лицо, и за его спиной миллион дешевых огней кафе, стук ножей и вилок, гомон, конфетти, визгливый рев саксофонов, весь жесткий безрадостный шум его страны смягчался, становился печальным, далеким и примерещившимся. Возле крутящейся карусели оглушительный оркестр наяривал «Кэ-кэ-кэ-кэ-Кэти, душечка Кэти», «Бедный лютик» и «Только молится дитя в сумерках».
И дешевая музыка становилась колдовской и прелестной; она смешивалась в волшебство, становилась частью романтичной и прелестной Виргинии, частью морских валов, которые накатывались на песок из вечного мрака, частью его собственной великолепной тоски, его торжествующего одиночества после боли, любви и голода.
Его лицо под пышной копной вьющихся волос было узким и незамутненным, как лезвие; тело было худым, как у изголодавшейся кошки; глаза были блестящими и яростными.
«О море! — думал он.— Я — рожденный в горах, узник, призрак, чужой,— и я хожу здесь возле тебя. О море, я одинок, как ты; я печален, как ты; мой мозг, мое сердце, моя жизнь, как твои, касались неизведанных берегов. Ты подобно женщине, лежащей под твоим же сводом на коралловом дне. Ты — необъятная и плодоносная женщина с пышными бедрами и огромными густыми вьющимися волосами, которые колышутся, подобно зеленым мхам, над твоим животом. И ты унесешь меня в счастливый край, ты омоешь меня для славы на светлых кораблях».
Там, на морском берегу темной Виргинии, он думал о абытых улицах, о всех миллионах сплетений самого себя — призрак своей утраченной плоти. Ребенок, который услышал мычание коровы Суэйна, мальчик, затерянный на плато Озарка, разносчик газет для черных подписчиков и юноша, который вошел е Джимом Триветтом в решетчатую дверь. И официантка, и Бен, и Лора? Тоже Мертвы? Где? Как? Зачем? Зачем была соткана паутина? Зачем мы умираем столькими смертями? Как я очутился здесь, у моря? О, затерянный, о, далекий и одинокий — где?
Порой, когда он, возвращаясь, проходил между танцующими — пугало в развевающихся лохмотьях,— он оглядывался и видел себя среди них. Он, казалось, был двумя людьми, он постоянно видел, как он сидит, склоняя темное лицо, на верхней жерди изгороди и смотрит на себя, проходящего мимо в веселой компании молодежи. Он видел себя в толпе, где все были на несколько дюймов ниже его, и уютно устраивался в мире, в любом отношении достаточно большом для него.
И пока он пристально глядел перед собой и видел себя любимым и своим, до него доносился их смех, он внезапно ощущал вокруг себя жесткое белое кольцо их лиц и бросался прочь с проклятиями на губах.
О мои милые шлюхи! Мои прелестные дешевые девки! Вы, мелкая зудящая сыпь,— вы хихикаете надо мной! Надо мной! Надо мной! (Он бил себя кулаком по ребрам.) Вы насмехаетесь надо мной со своими прыщавыми кавалерами из аптек, со своими напомаженными шимпанзе, со своими гориллами-морячками — вы, острословящие потаскушки с крылечек! Что вы понимаете? Козлиная похоть, вонь вам подобных — вот что вам надо, милые девочки. И вы смеетесь надо мной! Но я объясню вам, почему вы смеетесь: вы меня боитесь, потому что я не похож на других. Вы ненавидите меня, потому что я не свой. Вы видите, что я лучше и значительнее всех ваших знакомых, вы не можете дотянуться до меня, и вы меня ненавидите. Вот в чем все дело. Эфирная (и в то же время мужественная) красота моих черт, мое мальчишеское обаяние (ведь я «всего только мальчик»), оттеняемое трагической мудростью моих глаз (древних, как сама жизнь, и полных сумрачной трагедии всех веков), чуткое изящество моих губ и мое изумительное темное лицо, расцветающее изнутри загадочной прелестью, как цветок,— все это вы хотели бы уничтожить, потому что для вас это недостижимо. Увы мне! (Пока он думал о своей загадочной красоте, его глаза увлажнились от любви и славы, так что ему пришлось высморкаться.) О, но Она поймет! Любовь истинной леди. Гордо, затуманившимися глазами он глядел на нее — стоявшую рядом с ним, как вызов черни, глядел на ее маленькую изящную головку у его плеча, обвитую обручем сияющих кос, на две великолепные жемчужины в ее ушках. Любимая! Любимая! Мы стоим тут, на звезде. Теперь мы вне их досягаемости. Гляди! Они съеживаются, они стираются, они проходят — победная, несокрушимая, дивная любовь, моя возлюбленная, мы остаемся. Вот как, упиваясь видением собственной красоты, взволнованный собственой музыкой, с затуманившимися глазами, он уходил в запретный квартал, где бдительные патрули флотской и армейской полиции выискивали своих подопечных, и тихонько крался по темной улочке к неказистому деревянному домишке с задернутыми занавесками, где обитала любовь, которую можно было купить за три доллара и облечь в уборы собственных вымыслов. Ее звали Стелла Блейк. Она никогда не торопилась.
С ней жила молоденькая золотоволосая девушка двадцати лет, чья семья жила в Пулпит-Хилле. Иногда он навещал ее.
Дважды в неделю на транспорты грузились войска. Коричневые истомленные тысячи солдат плотными рядами стояли на пристани, пока совет офицеров за столиками у сходен проверял их документы. Затем, изнемогая под потной пыткой ранцев, они по одному переходили из жаркого пекла пристани в еще более жаркую тюрьму транспорта. Огромные суда в пестрых зазубренных пятнах камуфляжа ждали на рейде, причаливая и отчаливая бесконечной вереницей.
Иногда солдаты бывали черными — полки землекопов из Джорджии и Алабамы, широкоплечие великаны из Техаса. Они блестели от пота и басисто хохотали; они были послушны, как дети, и называли своих ругающихся офицеров «хозяин».
— Не сметь называть меня «хозяин», сукины дети! — вопил юный лейтенант из Теннесси, который медленно сходил с ума за время переброски, нянча своих подопечных в аду. Они ухмылялись ему весело, с симпатией, как послушные дети, а он, бешено ругаясь, расхаживал по пристани. Время от времени они вновь ввергали его в исступление, докладывая о потерянных касках, штыках, револьверах и документах. Каким-то образом он отыскивал пропажи, каким-то образом он с помощью ругательств благополучно доставил их сюда. Поэтому они улыбались ему с симпатией и называли его «хозяин».
— Ну, что, черт побери, вы теперь натворили? — завопил он, когда дюжий черный сержант и несколько солдат, стоявшие у стола, где шла проверка документов, вдруг разразились горестными криками.
Бешеный лейтенант, ругаясь, бросился туда.
Сержант и несколько солдат — все техасцы — уехали из лагеря, не пройдя медицинской проверки: они болели венерическими болезнями и не кончили курса лечения.
– Хозяин! — бормотал великан-сержант.— Мы хотим ехать во Францию. Мы не хотим оставаться в этой богом проклятой дыре. (За это их винить не приходится,— подумал Юджин.)
Я вас убью! Разрази меня бог, убью! — вопил офицер, бросая наземь фуражку и топча ее. Но через секунду он уже повел их с армейским врачом на осмотр за гигантскую стену из мешков с овсом. Пять минут спустя они появились оттуда. Негры прыгали от радости, они толпились вокруг своего бешеного начальника, хватали его руку, целовали ее, преданно ему улыбались.
Вот видишь,— сказал узколицый учетчик, который смотрел на эту сцену с Юджином,— каково это: справляться с толпой черномазых. С ними нельзя по-хорошему. А на этого парня они молятся и что хочешь для него сделают.
А он для них,— сказал Юджин.
Эти негры, думал он, вели свое происхождение из Африки, их продавали на невольничьих рынках Луизианы, они поселились в Техасе, а теперь отправляются во Францию.
Мистер Финч, старший учетчик с уродливыми глазами-щелочками, подошел к Юджину, улыбаясь фальшивой улыбкой. Его серый подбородок подергивался.
— У меня есть для вас работа, Гант,— сказал он.— Двойная оплата. Хочу, чтобы и вы немного подработали.
Какая? — сказал Юджин.
Это судно пойдет с важным грузом,— сказал мистер Финч.— Его для погрузки выводят на рейд. Я хочу послать вас на него. Вернетесь вечером на буксире.
Учетчик с узким лицом, когда Юджин радостно сообщил ему свою новость, сказал:
Мне предлагали, но я отказался.
Почему? — спросил Юджин.
Мне не настолько нужны деньги. На него грузят тринитротолуол и нитроглицерин. А грузчики швыряют щики как попало. Если они уронят хоть один, вас придется собирать по кусочкам.
— Такая у нас работа, — эффектно сказал Юджин. Это была опасность, война. И он идет ей навстречу, рискуя жизнью во имя Демократии. Он был в восторге.
Когда большое грузовое судно медленно отошло от пристани, он стоял на носу, расставив ноги, кидая по сторонам пронзительные орлиные взгляды. Железная палуба обжигала его ноги сквозь тонкие подметки. Он не обращал на это внимания. Он был капитаном.
Судно стало на якорь в Родсе ближе к морю. И буксиры подтащили к нему большие баржи. Весь день под палящим солнцем они грузили судно с качающихся барж; большие желтые краны опускались и поднимались; к вечеру судно глубоко осело в воду, по горло нагруженное снарядами и порохом, а на раскаленных плитах палубы оно несло тысячу двести угрюмых тонн грозных полевых орудий.
Юджин оценивал все пронзительными взглядами, расхаживал среди орудий с видом знатока и записывал груз по весу, по количеству, поштучно. Время от времени он совал в рот горсть влажного табака и с удовольствием жевал. Он выплевывал на железную палубу горячие шипящие комочки.
«Черт! — думал он.— Вот это мужская работа. Э-эй, пошевеливайтесь, черные дьяволы! Идет война!» — и он сплевывал.
Вечером пришел буксир и увез его на берег. Он сел отдельно от грузчиков, стараясь вообразить, что буксир прислали за ним одним. На дальних виргинских берегах мерцали огоньки. Он сплевывал в бурлящую воду.
Когда подходили и отходили товарные составы, грузчики поднимали деревянные мостки, перекрывавшие пути. Фут за футом, ритмическими рывками они тянули канат, распевая под руководством своего десятника песню любви и труда.
«Джелли Ролл! (Хех!) Джелли Ролл!» Это были великаны-негры, каждый жил со своей женщиной. Они зарабатывали от пятидесяти до шестидесяти долларов в неделю.
Раза два в конце лета Юджин ездил в Норфолк. Он повидался с моряком, но больше не пытался увидеть Лору. Она казалась далекой и давно утраченной.
Все лето он не писал домой. Он нашел письмо от Ганта, написанное обычным кудрявым готическим почерком – больное и дряхлое письмо, написанное горестно и очень издалека. Утрата! Утрата! Элиза, крутящаяся в водовороте летнего сезона, приписала несколько практичных слов, чтобы он берег деньги. Чтобы он ел как следует. Чтобы он не хворал. И был хорошим мальчиком.
Мальчик был узкой колонной коричневой кожи и костей. За лето он похудел на тридцать фунтов: при росте в шесть футов четыре дюйма с лишним он весил чуть больше ста тридцати фунтов.
Моряк был ошеломлен его худобой и принялся пилить его сердито и шумно.
— Почему ты не с-с-сообщил мне, где ты, идиот? Я бы послал тебе денег. Г-господи помилуй! Пойдем поедим!
Они поели.
Лето шло на убыль. Когда настал сентябрь, Юджин ушел с работы и после двух блаженных дней в Норфолке уехал домой. Но в Ричмонде, где нужно было три часа ждать пересадки, он вдруг передумал и поселился в хорошем отеле.
Он был преисполнен победоносной гордости. В его карманах лежало сто тридцать долларов, тяжко заработанных его собственным трудом. Он жил один, он познал боль и голод, но выжил. Старая жажда путешествий сосала его сердце. Великолепие тайной жизни наполняло его восторгом. Страх перед толпой, недоверие и ненависть к групповой жизни, ужас перед всяческими узами, которыми он был связан с ужасной земной семьей, вновь творили безграничную утопию его одиночества. Отправляться одному, как он отправился в незнакомые города, встречать незнакомых людей и уходить, прежде чем они успеют узнать его, бродить, подобно собственной легенде, по всей земле — ему казалось, что ничего не может быть лучше этого.
Он думал о своей семье со страхом, почти с ненавистью. «Господи! Неужели я никогда не буду свободен? — думал он.— Чем я заслужил такое рабство? Предположим… предположим, я был бы сейчас в Китае, или в Африке, или на Южном полюсе. И я всюду боялся бы, что он умрет в мое отсутствие. (Он изогнул шею при этой мысли.) И как они будут попрекать меня, если я не окажусь на месте! Развлекался в Китае (сказали бы они), в то время как твой отец умирал. Противоестественный сын! Да! И будь они прокляты! Почему я должен быть там? Неужели они не могут умереть в одиночестве? В одиночестве! О господи! Неужели на земле нет свободы?»
С внезапным ужасом он понял, что такая свобода лежит по ту сторону томительного мира, и купить ее можно лишь ценой упорного мужества, каким наделены лишь немногие люди.
Он пробыл в Ричмонде несколько дней, роскошествуя в великолепном отеле, ел с серебряных блюд в ресторане и беспечно бродил по широким улицам старинного романтического города, в котором он уже побывал однажды первокурсником в День Благодарения, когда университетская команда играла здесь против команды Виргинии. Он потратил три дня, стараясь соблазнить официантку в кафе-кондитерской: в конце концов ему удалось зaманить ее в занавешенный кабинет китайского ресторана, но все его усилия пропали даром — тщательно продуманный обед ей не понравился, потому что она не любила лука.
Перед отъездом домой он написал длинное письмо Лоре Джеймс в Норфолк — жалкое и хвастливое письмо, которое завершалось сумасшедшим петушиным криком: «Я пробыл там все лето и ни разу не зашел к вам. У вас не хватило порядочности ответить на мои письма, и я не нидел причин снова вас беспокоить. К тому же мир полон женщин; этим летом я получил свою долю сполна».
Он опустил письмо со злорадным торжеством. Но в тот миг, когда крышка почтового ящика, звякнув, закрылась за ним, его лицо перекосилось от стыда и раскаяния. В эту ночь он долго не мог заснуть и корчился, вспоминая ребяческую глупость написанного. Она опять взяла над ним верх.
Назад: С придушенным криком мальчик прыгнул на брата, как кошка. Он опрокинул его на пол, точно ребенка, но осторожно подхватил его и стал над ним на колени, потому что был потрясен хрупкостью противника и легкостью своей победы. Он старался побороть в себе ярость и стыд, точно человек, который пытается спокойно выдерживать истерики капризного ребенка. Он склонялся над Беном, прижав его руки к полу, но тут ему на спину тяжело навалился Люк: возбужденно крича, он душил его одной рукой и неловко колотил другой.
Дальше: XXXIV