Глава 27
Самая долгая дружба
Георгий Абрамович вряд ли обратил бы на себя ваше внимание. Человек тихий, он умел внимательно слушать и не торопился с ответом. Росту он был примерно метр шестьдесят, всегда чисто выбритый, подтянутый, но с небольшим брюшком. Мы познакомились в 1937 году в институте. Георгий нравился мне своей серьезностью, пытливым и дисциплинированным умом.
Скоро мы подружились, и он пригласил меня к себе на обед. Тогда-то я впервые и попал в пресловутую московскую коммуналку. Георгий с женой и родителями занимали одну большую перегороженную комнату в квартире с общей кухней и уборной, где кроме них жили еще десять семей. У каждой хозяйки была своя керосинка, и за полтора часа до обеда на кухне, где запах борща мешался с запахом щей, можно было увидеть одиннадцать женщин, склонившихся над своими кастрюлями. Абрамовичи всегда просыпались в четыре утра, чтобы не стоять в очереди в туалет, которая начинала выстраиваться часом позже. Потом они снова ложились спать на полтора часа.
Отец и мать Георгия — учителя, люди образованные и интеллигентные, — были интересными собеседниками, как, впрочем, и жена Георгия. Она тоже была еврейкой, прекрасно рисовала и, несмотря на тихий нрав, обладала быстрым, творческим умом. Я стал часто приходить к Георгию заниматься. Однажды, к своему величайшему удивлению, я узнал, что жена ушла от него и переехала к сестрам. Вскоре умер отец Георгия, и ему пришлось бросить институт и устроиться на вторую работу. К концу войны он возобновил занятия уже на заочном отделении и в 1947 году получил диплом инженера-механика. Несколько месяцев спустя двадцатидевятилетний Георгий возглавил конструкторское бюро, в котором под его началом трудились шестнадцать сотрудников. А еще через полгода он женился на Лене Соломоновой, прелестной темноволосой, черноглазой еврейской девушке, работавшей инженером в его бюро, и привел ее все в ту же комнату в коммуналке.
В конце сороковых годов я раз в неделю заходил к Георгию. Он много и с нежностью говорил мне о Лене. По всему видно было, что он влюблен. Почти всегда я заставал у них Марию, маму Лены. Она уходила после десяти и всегда просила дочь с зятем проводить ее до автобуса. Через год Лена родила дочь. Теперь мать с дочерью почти не расставались, вели бесконечную беседу о чем-то своем, не обращая внимания на Георгия. Его это очень расстраивало, ведь наедине с женой он оставался только поздно вечером, когда у него уже не было сил на разговоры.
Он жаловался мне на жизнь, но чем я мог ему помочь? Нужно было получше узнать его тещу, чтобы понять ее отношение к дочери. Прошло почти два года, прежде чем она рассказала мне свою историю, которая меня поразила: ведь эти две женщины чудом избежали гибели.
Мария Соломонова родилась в Киеве в 1901 году. В восемнадцать лет она приехала в Петроград, где познакомилась со своим будущим мужем, молодым кинематографистом, идеалистом-партийцем. В 1921 году у них родилась дочь Лена. Несмотря на полуголодное существование в крохотной комнатенке, они сохраняли веру в будущее и оптимизм. Настроение изменилось после убийства Кирова, когда по городу прокатилась волна террора. Арестовали их соседей, многих друзей, и они знали, что очередь за ними (несмотря на то, что муж Лены был коммунистом). Больше пяти лет они каждую ночь ждали, что вот-вот раздастся стук в дверь и за ними придут. К счастью, арест их миновал.
Началась война и с ней еще более отчаянная борьба за жизнь. В осажденном немцами Ленинграде в любой момент можно было умереть от голода или погибнуть под бомбежкой. Муж Марии, в то время заместитель директора студии «Ленфильм», ушел добровольцем на фронт, и мать с дочерью остались одни, почти без средств, в холодном Ленинграде. Чтобы согреться, они топили печь мебелью, а когда сожгли все, что можно, спали в зимней одежде, не раздеваясь. В городе съели всех собак, кошек и даже крыс. Вторая зима блокады, по словам Марии, была еще страшнее первой.
«Бомбежки и артобстрелы продолжались. Однажды в очереди за хлебом знакомая старушка рассказала Лене, что накануне в городе раскрыли шайку торговцев человеческим мясом, которое те выдавали за говядину и конину. Солдаты-патрульные обнаружили в подвале двоих мужчин; один из них с окровавленным топором в руке, как мясник, разделывал еще не остывший труп; на крюках висели куски человеческого мяса. Патрульные расстреляли их на месте». Помолчав, Мария сказала: «За два дня до этого нам с Леной удалось купить немного мяса. Мы его съели. После того как Лена услышала эту историю, нас несколько дней рвало».
Они потеряли друзей и знакомых, не вынесших голода и холода, но продолжали бороться за жизнь. Часами пытались отогреть друг друга своим теплом. «Что только мы не ели. Однажды сварили старые кинопленки мужа. Целлюлоза превратилась в желе, и мы съели его с черным хлебом. Оставшись совсем без хлеба, решили последовать совету одного знакомого и сварили старый ботинок. За два часа кожа размякла, но есть ее все равно было невозможно. Тогда мы провернули ботинок через мясорубку, и «фарш» бросили в кипящую воду. Вода стала коричневой, а на поверхности образовалась пленка. Когда содержимое кастрюли остыло, Лена попробовала его и объявила, что это варево не хуже, чем желе из кинопленки. Скоро мы съели все наши старые туфли. Мы так сблизились с Леной, что просто слились воедино. Как будто она — это я, а я — это она. Чувствовали друг дружку, поддерживали и не давали умереть».
Георгий знал не все из того, что открыла мне Мария, и теперь ему стало легче отводить душу в разговорах со мной. Он вроде бы понял, почему жена так близка со своей матерью, и смог принять это. Однако факт оставался фактом: в отношениях с женой Георгий испытывал эмоциональный голод. Он из кожи вон лез, чтобы получить отдельную квартиру с удобствами. В то время Георгий с женой, дочерью и тещей жили в двух тесных комнатах в коммуналке, а его мать — в комнате на другом конце города.
Наконец, в 1962 году, после шести лет в очереди, он получил небольшую двухкомнатную отдельную квартиру. Георгий был счастлив — теперь они заживут своей семьей, отдельно от тещи. Увы, теще этот план не понравился. Когда перед выдачей ордера на новую квартиру к ним в коммуналку явилась комиссия, дома была одна Мария. Она заявила инспекторам, что переезжает вместе с дочерью и ее мужем. В результате комнаты в коммуналках у них отобрали и ордер выписали на четверых, а не троих, как предполагалось вначале.
Новоселье было безрадостным. Я тогда впервые за двадцать пять лет знакомства увидел Георгия пьяным. Несколько дней спустя он сказал: «Мне совсем стало невмоготу. Говорить с женой не могу. Она все больше и больше времени проводит с матерью. Когда прихожу домой с работы, чувствую такое одиночество, что если бы не дочь, наверное, сошел бы с ума. В ответ на мои жалобы Лена вспоминает, что она вместе с матерью перенесла в блокаду, говорит, что они нужны друг другу, что они связаны навсегда».
Бедный Георгий! Что я мог ему на это сказать? Он старел на глазах и все больше становился похож на своего отца перед смертью. Хотя он мне этого никогда прямо не говорил, я догадывался, что появись у него такая возможность, он бы уехал из СССР. Единственное, чего он хотел, — это свободы и нормальной семейной жизни, а у него не было ни того, ни другого.
Скоро у него прибавилось неприятностей, и, к сожалению, по моей вине. В тот день у меня было небольшое дело на Центральном телеграфе. Мне не доставили три последних номера журнала «Ebony», и я пошел туда, чтобы написать жалобу. (Больше года назад я познакомился с чернокожим судьей из США, который вместе с женой приехал в Москву как турист. Вернувшись домой, они подарили мне годичную подписку на журнал «Ebony», из которого я мог кое-что узнать о жизни и проблемах американских негров. Разумеется, я был чрезвычайно благодарен за подарок. Джордж Крокетт — так звали моего знакомого — был позднее избран в Конгресс от тринадцатого избирательного округа штата Мичиган.) Подав жалобу, я позвонил на работу Георгию, чье конструкторское бюро было в двух кварталах от телеграфа. Он предложил зайти к нему. Я пришел после пяти, когда в бюро уже почти никого не осталось. Георгий с сотрудницей работали над каким-то чертежом. Когда он знакомил меня с женщиной, оказавшейся специалистом-схемотехником, я заметил двух человек, смотревших на нас во все глаза. Я подумал, что один из них — должно быть, партийный секретарь, а второй — какой-то начальник. Беседуя с Георгием и его коллегой, я пару раз бросил взгляд в их сторону. Они продолжали наблюдать за нами. Мне стало не по себе, и я понял, что нужно поскорее уходить. Для них я был иностранцем, и Георгия, дружески беседовавшего со мной, могли обвинить в недостойном советского гражданина поведении. Я сказал Георгию, что мне пора идти, но он попросил меня задержаться еще на полчаса, не подозревая, что дружба со мной будет расценена как преступление.
К сожалению, мои худшие опасения оправдались. На следующей неделе Георгий, вопреки обыкновению, не позвонил. Я ждал его звонка еще неделю, потом — месяц, и в конце концов позвонил сам. Услышал в трубке незнакомый голос: «А кто его спрашивает?» Никто из домашних Георгия так не осторожничал, и я понял, что это сигнал, чтобы я оставил его в покое.
Почти два года от Георгия не было ни слуху ни духу. Но вот однажды вечером, в воскресенье, позвонила Лена. Сказала, как они все соскучились по мне, поинтересовалась, можно ли зайти ко мне в следующую субботу. Через шесть дней раздался стук в дверь, и я поспешил встречать гостей. Передо мной стоял один Георгий, превратившийся за два года в старика. Мой дорогой, дорогой друг! Словно птица в клетке, ты мечтал о свободе, и как много тебе, должно быть, пришлось выстрадать за то время, что мы не виделись. Пока я усаживал его за стол, разливал чай и ставил пластинку, мы говорили о том, как нам обоим не хватало друг друга. Ясно было, что он хочет рассказать мне нечто важное, и я подумал, что ему легче будет это сделать, если мы постепенно восстановим дружеские отношения. Я попросил Георгия помочь мне со сложной конструкторской проблемой, и мы вместе ломали голову часа два, пока не решили ее. Когда он почувствовал себя свободнее, я спросил его о семье. Отношения жены с тещей остались прежними, но мне показалось, что Георгий стал более терпим к этому.
«А как вообще дела?» — спросил я. Он поставил чашку на стол, подошел к проигрывателю, прибавил звук, вернулся к столу и начал свой рассказ.
«Прежде всего, я хочу объяснить, почему не звонил и избегал тебя два года. На следующий день после твоего прихода ко мне в бюро меня вызвали в партком и допросили о наших с тобой отношениях. Они мучили меня больше получаса. Дело в том, что они решили, что ты приходил ко мне в бюро с какими-то дурными намерениями, и ждали от меня признания. Я ничего не мог сказать, кроме правды, но они хотели другого.
Собрав в тот же день всех сотрудников, секретарь парткома объявил, что один из членов коллектива нарушил моральный кодекс строителя коммунизма. Он указал на меня: вот он, преступник, угроза безопасности страны! Партия будет вести непримиримую борьбу с бесстыдными нарушителями социалистической законности. Преступление мое заключалось в том, что я привел иностранца в конструкторское бюро, то есть открыл врагу, чем оно занимается.
Затем слово взял младший конструктор, член партии. Он встал, достал из кармана бумажку и прочел: “Товарищи, вы только что слышали о преступном деянии Абрамовича, из-за которого вражеский агент получил возможность узнать, над чем трудится наш коллектив. Вред, нанесенный им, огромен, и мы не можем позволить Абрамовичу продолжать свою подрывную деятельность. Я призываю всех серьезно задуматься над произошедшим”.
Когда молодой коммунист закончил свою обличительную речь, снова встал партсекретарь. “Кто за то, чтобы уволить товарища Абрамовича с работы, поднимите руки”, — обратился он к присутствующим. Разумеется, все проголосовали единогласно.
Хотя я сказал секретарю парткома, что мы с тобой вместе учились в институте, что ты уже четверть века как советский гражданин, работаешь инженером на Первом шарикоподшипниковом заводе, пользуешься хорошей репутацией, он все равно меня уволил. Правда его не интересовала — он заранее принял решение.
Основание для увольнения было указано в моей трудовой книжке, выданной на следующий день — последний день работы в бюро: “Уволен за несоблюдение правил социалистической безопасности и потерю бдительности по отношению к иностранцам”. Из-за этой формулировки я не мог получить работу в другом конструкторском бюро, да и вообще где бы то ни было.
К счастью, месяцев через девять после моего увольнения я встретил своего одноклассника, который сделал успешную партийную карьеру. Его возмутило то, как несправедливо со мной поступили, и он устроил меня в конструкторское бюро одного из крупнейших московских предприятий. Меня взяли с испытательным сроком и постоянно за мной следили. Через три месяца мой одноклассник позвонил мне, чтобы сообщить, что мной довольны, и пожелать дальнейших успехов в работе. Скоро меня назначили руководителем группы конструкторов, а еще через три месяца — начальником конструкторского бюро».
Георгий не смог скрыть волнения: «Надеюсь, ты не держишь на меня зла за то, что я избегал тебя целых два года. Думаю, ты понимаешь, в какой сложной ситуации я оказался. Я очень хочу возобновить наши дружеские отношения». Разумеется, я заверил его, что все понимаю и что продолжаю считать его своим другом.
Георгий близко к сердцу воспринял известие о том, что я уезжаю из Советского Союза. Когда за две недели до моего отъезда он пришел попрощаться, было видно, как сильно он расстроен, ведь кроме меня ему не с кем было поговорить по душам. Не будет больше прогулок в парке — единственном месте, где мы могли свободно разговаривать, не опасаясь, что нас подслушивают. Ему остается только слиться с серой массой советских граждан, шагающих в ногу по команде своих вождей. Прощаясь, Георгий прошептал: «Как бы я хотел оказаться на твоем месте». Потом протянул руку и произнес: «Прощай, дорогой друг!»