Книга: Черный о красных. 44 года в Советском Союзе. Автобиография черного американца
Назад: Глава 18 Последние годы войны
Дальше: Глава 20 Чуть-чуть любви

Глава 19
Война закончилась

Сообщения о наступлении Красной армии, при всей их краткости, внушали оптимизм. В середине апреля мы узнали, что советские войска уже в Германии. Через пару недель они уже подходили к Берлину. О ситуации на Западном фронте, где сражались англо-американские войска, сообщалось редко, поэтому у русских людей складывалось впечатление, что Советский Союз воюет с Германией в одиночку. 2 мая 1945 года Советская армия взяла Берлин, однако в Германии еще оставались очаги сопротивления. Остатки немецких войск сдались западным союзникам 8-го, а Советскому Союзу — 9 мая, день, который я не забуду никогда.
Я был в цеху, когда пришло сообщение об окончании войны. Неожиданно нас оглушил заводской гудок. Все бросили работу и принялись обнимать друг друга. Многие плакали от радости. Когда к нам из своих кабинетов вышли начальник цеха и главный инженер, рабочие посадили их на плечи и стали носить по цеху, распевая патриотические песни.
Цех закрыли, и все — рабочие, начальники участков и начальник цеха с главным инженером вышли на улицу перед заводскими воротами. Там уже собралась тысячная толпа. Среди рабочих были старики и матери с детьми, пережившие ужас ежедневных бомбежек. Они не скрывали слез. Наконец люди дали волю чувствам, накопившимся за годы войны. Москвичи пережили голод, лютые зимы, утрату близких, павших на войне, бесконечные обстрелы и бомбежки. Советский Союз одолел казавшуюся непобедимой нацистскую военную машину. Молодые ребята и девушки на радостях обнимали друг друга, танцевали, пели. Солдат, оказавшихся в толпе, подбрасывали в воздух и буквально носили на руках. У всех на глазах были слезы радости.
Поскольку улицы были заполнены людьми, все трамваи и автобусы остановились. Вагоновожатые и водители присоединялись к ликующей толпе. Я вместе со всеми пережил тяготы войны и теперь, как и все, радовался победе. Около половины второго дня толпа стала редеть — многие потянулись к центру города. Снова пошли трамваи, и кондукторы звали всех желающих ехать бесплатно. Я, как и многие другие, пошел на метро, решив, что так у меня больше шансов добраться до центра, чем по запруженным людьми улицам.
На станции собралась огромная толпа. Стоявшие на платформе пытались протиснуться в вагоны, но их выталкивала встречная волна пассажиров. Два людских потока скрутились в клубок, и шестеро милиционеров, наблюдавших за происходящим, поделать с этим ничего не могли. Наконец, пассажирам каким-то образом удалось пробиться из вагона на платформу, и освободившееся пространство тут же заполнила людская масса. Я не смог войти ни в этот поезд, ни в тот, что пришел через несколько минут. Даже к дверям не смог пробраться. Через тридцать пять минут подошел еще один поезд. Я был уже в середине толпы, которая хлынула к открывшимся дверям. Поскольку желающих выйти из вагона было мало, наша толпа одержала верх. Меня буквально внесли в вагон — ноги мои ни разу не коснулись пола. Народу набилось, как сельдей в бочке. Несмотря на это, кто-то заиграл на гармошке, и весь вагон запел, славя Родину-мать.
Мы все хотели попасть на Красную площадь. Однако поезд метро не проехал и полпути, как метрах в трехстах от очередной станции он неожиданно остановился. Оказалось, что толпа, собравшаяся на этой станции, выплеснулась на рельсы. Пока наш поезд стоял, кто-то из наиболее нетерпеливых пассажиров дернул кран экстренного открытия дверей и выпрыгнул в туннель. Позже я слышал, что несколько человек тогда погибло: в туннеле проходит контактный рельс высокого напряжения, и их убило электрическим током. Я остался в вагоне, и через час поезд тронулся. Вышел, не доезжая одну остановку до Красной площади, чтобы избежать давки.
Мне предстояло пройти несколько кварталов. Как я и ожидал, сама площадь и улицы, которые вели к ней, были запружены народом. Я умудрялся протискиваться благодаря цвету кожи: меня пропускали, либо принимая за важного иностранца, либо из страха.
Когда толпа на площади начала скандировать имя Иосифа Сталина, я подумал, что люди ведут себя точно так же, как их прадеды сотни лет назад, когда они хотели продемонстрировать свою преданность царю и заручиться его благоволением. Для сотен тысяч человек, собравшихся на Красной площади, Сталин был не просто главой коммунистической партии, а могущественным монархом. Он был их царем — с серпом и молотом вместо двуглавого орла. Сотни детей стояли с букетами цветов в надежде, что произойдет чудо и они смогут вручить их Сталину.
Вся площадь взывала к Сталину. «Да здравствует товарищ Сталин! Спасибо за победу!» — скандировали собравшиеся. Многие плакали от избытка чувств.
Прошло два часа, но трибуна Мавзолея по-прежнему пустовала. На лицах людей появилось беспокойство и даже недовольство. Однако прежде чем беспокойство переросло в отчаяние, из репродукторов послышались какие-то звуки. Наступила тишина. Люди вытягивали шеи, поднимались на носки, чтобы получше разглядеть трибуну Мавзолея. Детей сажали на плечи. Никому не хотелось пропустить появление Сталина в такой торжественный момент.
Но на трибуну он так и не вышел. Никто не вышел. Только продолжали греметь репродукторы: «Говорит Москва… Говорит Москва…» Неожиданно из репродукторов донесся голос Сталина. Он говорил, как всегда, выразительно и кратко. Хотя слушали его внимательно, чувствовалось, что люди, собравшиеся на Красной площади, разочарованы — ведь они мечтали своими глазами увидеть вождя. Он редко появлялся на публике, и только в окружении охраны. От народа, которым он правил, Сталин держался на безопасном расстоянии. Контролировать же толпу, собравшуюся в тот день на площади, было бы почти невыполнимой задачей. Радиообращение закончилось, и люди стали расходиться…
Война кончилась. Все, у кого в армии были мужья, сыновья или братья, с нетерпением ждали их возвращения, надеясь, что им позволят вернуться к гражданской жизни, а не заставят продолжить службу. Думаю, что не только я боялся возобновления репрессий. В конце июля 1945 года в наш цех пришел странного вида рабочий — своего рода напоминание о недавнем прошлом.
Этот истощенный, с запавшими щеками человек, плохо одетый, в давно нечищеных сапогах, странным образом кого-то мне напомнил. Начальник токарного участка удовлетворил мое любопытство: заглянув в книгу учета, назвал фамилию новичка — «Д. Богатов».
«Кто-кто?» — переспросил я, не поверив своим ушам. Пришлось ему повторить: «Богатов». Как бы ни хотелось мне поговорить с этим рабочим, исчезнувшим из нашего цеха в 1936 году, я понимал, что, если я подойду к нему со своими расспросами, это будет выглядеть подозрительно. Соблюдая осторожность, потихоньку, эпизод за эпизодом, я воссоздал для себя его историю. Из обрывков разговоров с Богатовым я узнал, что после ареста (как выяснилось, за то, что он неодобрительно отозвался о нормировщике) его привезли в Лефортовскую тюрьму. После трех дней постоянных допросов приговорили к десяти годам исправительных лагерей и в переполненном товарном вагоне отправили в Сибирь.
«Всю дорогу до лагеря, особенно по ночам, — рассказывал мне Богатов, — я думал о своем положении и не мог понять, за что со мной так поступили. Кто знает, вернусь ли когда-нибудь домой, увижу ли мать и близких.
И вот однажды, после бесконечных размышлений, я вдруг вспомнил о своей ссоре с нормировщиком за два дня до ареста, и у меня словно что-то оборвалось внутри. Внутренний голос спрашивал: «Помнишь, что ты тогда сказал Герасимову? Помнишь, ты сказал ему, что такие, как он, и делают нашу жизнь невыносимой? И в этот момент я понял, что именно Герасимов донес на меня в Особый отдел завода, сдал в НКВД».
Рассказ о своих злоключениях Богатов продолжил несколько недель спустя. «В первом лагере я работал на лесоповале. От каждого зэка требовали выполнения нормы — столько-то кубометров леса, а тем, кто не мог ее выполнить, паек снижали. Кормили черным хлебом и баландой. Наверное, мне повезло, потому что однажды — это было уже на пятый год заключения — я увидел на стене барака объявление: «Требуется квалифицированный инструментальщик». Пошел к коменданту, и тот направил меня на лесопилку в шести километрах от лагеря. Там я точил детали, чинил изношенное оборудование: сначала работал один, а потом мне на подмогу прислали двух зэков, которых я со временем обучил работе на станках.
Прошло еще полгода. Как-то ночью мне долго не давали заснуть мысли о матери. Сильно стучало сердце, и я снова и снова повторял про себя: «А что если пойти к коменданту и попросить разрешения написать матери?» Утром проснулся с этой мыслью. Набрался смелости и отправился прямиком к коменданту. Тот поздоровался, похвалил меня за работу и спросил, зачем я пришел. «Пожалуйста, позвольте мне написать письмо в Москву моей старушке-матери», — сказал я. И знаешь, Робинсон, тут его словно подменили. Он помолчал с минуту и сказал уже другим тоном: «За ответом явишься через три дня».
Разрешение я получил, и через семь месяцев от матери пришел ответ. Я читал и перечитывал ее письмо — каждый раз со слезами на глазах. Несколько месяцев у меня было такое чувство, будто я заново родился. А через год свалился с высокой температурой. Оказалось — туберкулез».
«Как же тебе все-таки удалось выйти на свободу?» — рискнул спросить я Богатова. — «Помогли партийные друзья моей сестры», — ответил он кратко. И добавил: «Между нами говоря, мне стало известно, что по доносу Герасимова еще по крайней мере три человека были арестованы и отправлены в лагеря».
Когда я двадцать девять лет спустя уезжал из Советского Союза, нормировщик Герасимов все еще работал на заводе. От нескольких наших заводских я слышал, что они ждут подходящего случая, чтобы рассчитаться с доносчиком. Хотелось бы знать, удалось ли им это.
В конце августа, через месяц после возвращения Богатова, я решил воспользоваться путевкой, которой меня наградили за индикаторы. Я не был в отпуске больше четырех лет и естественно мечтал уехать из города на природу, отдохнуть душой. До войны отпуск в Крыму или на Кавказе был желанной передышкой от московских волнений и козней. Не то чтобы отпуск гарантировал кому бы то ни было отдых от недремлющего ока спецслужб. Сотрудники НКВД присматривали и за домами отдыха, в которых тоже были свои стукачи. Однако зелень деревьев, голубое небо и морской воздух делали жизнь более сносной.
Обычным людям полагалось 12 дней (плюс два воскресенья) отпуска, начальникам — 28 дней. Свой двенадцатидневный отпуск я должен был провести в доме отдыха в шестидесяти пяти километрах от Москвы. Первое, что я увидел, приехав туда, была длинная очередь на регистрацию, ничем не отличавшаяся от московских очередей. Милиционер чрезвычайно внимательно проверял документы каждого из вновь прибывших отдыхающих, поэтому двигалась она медленно. Наконец меня зарегистрировали, взяли у меня паспорт и регистрационный сбор (три рубля), после чего вручили специальную книжку, где был указан номер моей комнаты и стола в столовой. Там же перечислялись те предметы, которые я при желании мог взять напрокат: балалайка, аккордеон, шахматы или шашки, теннисная ракетка и мячик, книги, волейбольный мяч и сетка и еще какое-то спортивное оборудование. Всех приехавших отдыхающих развели по комнатам.
Одноместные комнаты были только в санаториях для советской элиты. В моем же доме отдыха лучшей считалась комната на двоих, которую мне не посчастливилось получить, поскольку ее следовало бронировать за день до приезда. Меня поселили в комнату на четверых, а отпускников, приехавших на несколько часов позже, расселили по комнатам на шесть и даже восемь человек. Число стульев в комнате было равно числу отдыхающих, и в каждой — независимо от ее размера — стоял один графин с водой и два перевернутых вверх дном стакана. В изголовье узких кроватей на крючках висело по два полотенца. На обоих этажах деревянного двухэтажного здания на 200 человек было по туалету и душевой. Горячую воду давали через день: утром мылись мужчины, вечером — женщины. В каждой комнате было по крайней мере одно окно. В нашей — два, с белыми занавесками. Горничных не было. Постельное белье выдавали на двенадцать дней.
На первом этаже была просторная гостиная, где легко могли расположиться человек сто или даже больше. Из гостиной дверь вела в библиотеку, которая работала два часа утром и два — вечером. В дождливые дни и прохладные вечера отдыхающие собирались в гостиной — играли в карты, шашки и шахматы или просто болтали. Иногда аккордеонист играл русские народные песни, и те, кто побойчее, танцевали. Было здесь и радио, но оно не работало.
Два самых важных человека в доме отдыха — это физрук и аккордеонист. Физруками обычно были женщины, прошедшие специальную подготовку в институтах. Они составляли распорядок дня, начинавшийся с пятнадцатиминутной утренней зарядки ровно в 7:45. Физзарядка была «по желанию», однако из боязни показаться отщепенцем и подвергнуться остракизму я каждое утро послушно ходил на нее. Завтрак подавали в 8:30 на первом этаже, в столовой, где было накрыто пятьдесят столов на четыре человека каждый. На столах стояли свежие цветы в вазах. Еда каждая утро была одна и та же: селедка, кусок черного хлеба, двадцать граммов масла, каша и стакан чая.
В первый день после завтрака наша физкультурница и аккордеонист повели нас на прогулку. Двадцать минут, пока мы шагали, аккордеонист играл советские песни, и все, во главе с физкультурницей, пели. Когда мы дошли до поляны, нас разбили на группы по 4–5 человек. Кто-то собирал грибы, кто-то ягоды. Несколько человек, закатав брюки, плескались в пруду. Желающим предложили поиграть в футбол.
В 12:45 раздался свисток физкультурницы. Это был сигнал к началу пятнадцатиминутной зарядки. Мы понаклонялись и поотжимались кто как мог, под музыку, а потом, с песнями, отправились в обратный путь. По прибытии нам дали десять минут на подготовку к обеду — одному из трех самых главных событий дня. Голодные военные годы выработали у многих людей одержимость едой. Это трудно было не заметить во время обеда. В столовой большинство отдыхающих глотали пищу жадно, словно дикари, нисколько не заботясь о правилах приличия. Ежедневно трое моих сотрапезников подвергали меня тяжелому испытанию. Они быстро поглощали свой обед, а поскольку я всегда ем медленно, то следующие десять-пятнадцать минут смотрели мне в рот. Я ел свой борщ, свои четыре ложки каши, восемьдесят пять граммов мяса. Я пил компот из сухофруктов. Все трое сидели, уставившись на меня. У одного изо рта текли слюни, и он глотал их, не сводя с меня глаз. Они не пропускали ни одного движения моей ложки — от тарелки ко рту и обратно к тарелке. Я чувствовал себя, словно в присутствии трех голодных хищников, которые только и ждут, чтобы наброситься на меня. В тех редких случаях, когда я оставлял что-то на тарелке и уходил, я слышал за спиной, как они спорили, чья очередь доедать. Иногда давали добавку, но не мясо и не компот. Единственное, что удавалось выпросить на кухне отдыхающим, — это дополнительная порция гречневой каши или картошки.
Согласно распорядку, после обеда наступало время сна. Ложиться было не обязательно, но в течение двух часов нам запрещалось слоняться по зданию или возле него. Поэтому многие отдыхающие в это время гуляли по лесу или вдоль ведущей в деревню проселочной дороги. В пять часов нам предлагали поиграть в волейбол, послушать лекцию о международном коммунистическом движении или отправиться на прогулку. Большинство женщин отправлялись гулять, и за ними брели те из мужчин, которые мечтали об отпускном романе. Затем наступало время ужина, когда отдыхающие голодной толпой заполняли столовую. Я тоже успевал проголодаться к ужину, но мне неприятно было думать о том, что три пары глаз снова уставятся в мою тарелку. На ужин нам давали три ложки картофельного пюре, котлету, которая на 85 процентов состояла из хлеба и только на 15 — из мяса и весила около 70 граммов, тарелочку каши и, конечно, стакан чая.
Вскоре я узнал, что более изобретательные и решительные отпускники умудрялись утолить голод за стенами дома отдыха. Каждое утро одна и та же компания вместо того, чтобы идти на организованную прогулку, направлялась в сельскую лавку за восемь километров от дома отдыха. Однажды я из любопытства пошел за ними. В лавке большинство мужчин покупали водку и воблу (это такая сухая костлявая рыба, почти плоская). Один из отдыхающих тут же начал пить водку из бутылки и закусывать воблой. За несколько минут он съел десять рыбин!
Другой сел на землю, расставив ноги, и принялся за огурцы, которые кучкой лежали перед ним и заполняли его карманы. Прежде чем съесть огурец, он обтирал его платком. Так он и грыз их один за другим, без соли и хлеба. Я стал считать. После одиннадцатого огурца человек встал на ноги и довольный отправился обратно. У других отдыхающих карманы тоже оттопыривали огурцы, а за пазухой они несли водку. Мне стало любопытно, где они брали огурцы, ведь в лавке-то их не было. На полках красовались горчица, черный перец, водка, черный хлеб, сухое безвкусное печенье и слипшиеся конфеты. Удовлетворила мое любопытство официантка в столовой, которая сказала мне, что по утрам, часам к девяти, к дому отдыха приходят колхозники с мешками огурцов и продают их всем желающим.
Каждый вечер физкультурница организовывала какие-нибудь мероприятия, чтобы создать семейную обстановку и помочь отдыхающим поближе познакомиться друг с другом. Устраивали игры и танцы, пользовавшиеся особой популярностью. Накануне общего отъезда должен был состояться концерт сотрудников и гостей дома отдыха. Однако я его не увидел. После очередного скандала, разгоревшегося за моим столом из-за еды, я вернулся в Москву за три дня до окончания срока.
Назад: Глава 18 Последние годы войны
Дальше: Глава 20 Чуть-чуть любви

ядоцент
Брехня с первых же строк. Джеймс Паттерсон, Николай и Георгий Мариа,, Вейланд Родд-старший никуда не исчезали. Дальше читать не стоит.