Глава 18
Последние годы войны
Бомбежки продолжались. Нередко, возвращаясь домой после занятий в институте, я попадал под дождь осколков зажигательных бомб. Иногда они сыпались с такой частотой, что мне ничего не оставалось, как стоять и ждать, когда один из них упадет мне на голову. Вначале я искал укрытия — в переулке, за углом дома, в подъезде, — но скоро понял, что безопасных мест нет. Любой дом мог рухнуть.
Кроме того, ждать окончания бомбежки на московской улице поздней осенью или, тем более, зимой рискованно — можно замерзнуть насмерть. Через несколько недель я просто перестал обращать внимание на бомбежки — шел, не останавливаясь, и молился всю дорогу. Еще одну проблему представлял собой комендантский час. Он начинался в 21:00, а занятия в институте заканчивались в 21:45. В результате меня четырнадцать раз задерживали и приводили в ближайшее отделение милиции. Там каждый раз повторялась одна и та же история. Пока арестовавший меня милиционер докладывал обо мне начальству, я вынужден был сидеть вместе с ворами, хулиганами, разного рода извращенцами и другими нарушителями комендантского часа.
Стоя перед дежурным милиционером, я неизменно испытывал страшное унижение. Он смотрел на меня так, словно я какое-то удивительное животное, вероятно, сбежавшее из зоопарка. Милиционер записывал мое имя и место работы, после чего звонил на завод, чтобы проверить мои показания. Моя трудовая биография, в том числе награды и благодарности, производили впечатление: обычно милиционер меня поздравлял и даже жал руку. Один из милиционеров был особенно многословен: «Видите ли, товарищ Робинсон, у нас тут мало таких, как вы, поэтому ночью из-за темноты вы производите странное впечатление. Простите, но я надеюсь, вы меня понимаете. Мне вас прекрасно охарактеризовали. Я и не знал, что такие высококвалифицированные работники, как вы, помогают нам бороться с фашистами. Но отпустить вас сейчас я не могу, потому что по дороге вас снова обязательно задержат. Лучше посидите здесь в уголочке до половины шестого, а потом идите».
Зима 1943-44 года выдалась холодной. Однажды вечером, когда я подошел к институту, термометр показывал минус 16 °C, а после окончания занятий — минус 28. Из-за комендантского часа общественный транспорт переставал ходить в 21:00, и мне ничего не оставалось, как идти почти десять километров пешком. Едва я вышел из института на улицу, по лицу полоснул ледяной ветер. Я обмотал голову шерстяным шарфом, сверху надел шерстяную шапку, концы шарфа завязал на шее, поднял воротник. Из-под него только глаза да нос выглядывали. Обычно в такой мороз я бежал домой бегом, но в тот вечер дорога обледенела, и бежать было скользко и опасно.
Когда я прошел километров восемь, у меня стали замерзать руки. Я взял портфель под мышку, а руки засунул в карманы пальто. Старался идти как можно быстрее и не упасть. Только возле дверей своей квартиры я вытащил руки из карманов: они были словно деревянные. Я постучал в дверь ногой. «Кто там?» — спросил сосед. «Откройте, пожалуйста. Это Робинсон. Скорее!»
Сосед открыл дверь и, увидев, как я тру руки, сразу догадался, в чем дело. Стянул с меня рукавицы и, не говоря ни слова, отвел в кухню. Там он пустил мне на руки холодную воду из-под крана и полчаса энергично их растирал. Постепенно чувствительность стала возвращаться. Боль пронзила ладони, и я едва сдержался, чтобы не закричать. Увидев, как мои руки из зеленых медленно превращаются в красные, сосед воскликнул: «Ура! Тебе повезло! Руки спасены!»
Пока шла война, я старался как можно чаще работать сверхурочно, ходил в институт, занимался дома, пытался раздобыть продукты и, естественно, недосыпал. Когда я, пройдя — или пробежав — десять километров, возвращался домой, было уже около одиннадцати часов. Прежде чем лечь спать, я не меньше двух часов занимался. Чтобы вовремя явиться на работу, мне нужно было выйти из дома в 5:30 утра. Получалось, что иногда я спал всего час или два в сутки. Зимой в комнате стоял такой холод, что приходилось спать в одежде. Иногда я ставил на газовую плиту таз с водой, чтобы обогревать комнату. Через каждый час просыпался, чтобы убедиться, что жив — не замерз и не отравился газом.
Часто по ночам я заглядывал в термический цех, где было всегда тепло. Как оказалось, многие рабочие там ночевали, а во время смены забегали погреться. Народу в цеху собиралось немало. Некоторые приносили с собой картофель. Они пекли его в печах, разрезали пополам, солили и ели с черным хлебом. Это был настоящий деликатес.
Открыв для себя возможности термического цеха, я стал регулярно ходить туда греться. Однажды я слишком близко подошел к печи, и у меня загорелось пальто. Рабочие быстро закидали огонь песком, но на пальто спереди образовалась огромная дыра, что сделало его практически непригодным для зимних холодов. Тем не менее мне пришлось в нем проходить еще четыре с половиной месяца: три месяца ушло на то, чтобы профком инструментального цеха выписал мне ордер на новое пальто, и еще шесть недель на то, чтобы его сшили.
В термическом цеху было не только тепло, но и светло, и я стал приносить с собой книгу или учебник. С середины 1942 года в домах пользовались только 40-свечовыми лампочками, и при таком освещении невозможно было долго читать, не испортив зрения.
Много раз во время войны начальник цеха просил меня выйти на работу после занятий. За сверхурочную — свыше двенадцати часов — работу обычно платили и выдавали дополнительный паек (двести граммов черного хлеба, двадцать пять граммов мяса, вареную картофелину, пять граммов подсолнечного или сливочного масла). Однако мне за всю мою сверхурочную работу ни разу не предложили никакой компенсации. Сам же я ничего не просил, потому что не хотел вызвать раздражения начальства, в чьих глазах, несмотря на советский паспорт, я всегда оставался иностранцем. Мне приходилось обдумывать каждый свой шаг. Я легко мог представить заголовок в заводской газете: «Робинсон отказывается нам помогать. Требует двойную оплату и дополнительную продуктовую карточку». Одного такого заголовка было бы достаточно, чтобы отправить меня на фронт или в лагерь. С другими ведь подобное случалось!
Весной 1944 года завод получил срочный заказ из совнаркома на производство пневматических отбойных молотков, которые предназначались для добычи угля где-то неподалеку от Москвы. Чтобы выполнить заказ, необходимо было работать двадцать четыре часа в сутки. Пики для молотков в моем цеху точили на всех станках. Когда начальник цеха попросил меня поработать ночью после занятий, я, разумеется, не мог отказаться. Я работал одиннадцать часов, с раннего утра почти до шести вечера, потом на двух трамваях, с пересадкой, ехал в институт к 18:50. Занятия заканчивались в 21:45, и я шел в темноте девять с лишним километров на завод. Проработав до 4:30 утра, валился с ног от усталости. Шел в термический цех и, проспав час, вставал, завтракал черным хлебом, припасенным в кармане, умывался и снова шел работать.
Наконец, в 1944 году комендантский час отменили, и с наступлением весны дорога из института перестала представлять собой тяжелейшее испытание. Однажды теплым июньским вечером мы вместе с моим другом Лившицем (мы оба тогда уже заканчивали последний курс) ехали на трамвае в институт. Трамвай еле полз, и мы решили, что будет быстрее дойти до института пешком.
Мы спрыгнули на ходу и, умудрившись не попасть под машину, перебежали дорогу. Неподалеку стоял милиционер-регулировщик, но нам показалось, что он нас не заметил. Надо было торопиться, чтобы не опоздать на занятия, и мы припустили, не обратив внимания на милицейский свисток. Примерно в одном квартале от университета мы увидели, что за нами несутся двое мужчин. Мы остановились, и они со всего разбегу налетели на нас. Опешив от неожиданности, мы попросили их объяснить, в чем дело.
Один из них указал в сторону подходившего милиционера: «Сейчас с вами разберутся».
В Советском Союзе существует закон, по которому каждый гражданин обязан помогать милиции в задержании нарушителя. В противном случае вас могут оштрафовать или отправить на несколько дней в тюрьму. Поэтому-то двое незнакомцев крепко держали нас до тех пор, пока не подбежал запыхавшийся милиционер. «Граждане, предъявите ваши документы», — обратился он к нам.
Меня охватил страх. Пошарил в карманах: пусто! Хотя я был совершенно уверен, что оставил документы дома, но, чтобы угодить милиционеру, заглянул и в портфель. Лившиц был в том же положении.
Я подумал, как глупо с моей стороны в очередной раз забыть документы, — и это после всего, что со мной уже было.
Напомнив нам, что по закону нельзя выходить на улицу без документов, милиционер сказал: «Вы арестованы».
Мы с Лившицем обменялись взглядами, чувствуя себя полными дураками. Я был зол на милиционера, который не поленился броситься за нами из-за мелкого нарушения правил уличного движения. Потом, по дороге в милицию, я подумал, что выглядели мы с Лившицем, вероятно, довольно подозрительно, когда, размахивая своими черными портфелями, перебегали улицу. Бледный, в больших черных очках, совершенно лысый, но с окладистой черной бородой, Лившиц и рядом с ним я — чернокожий с копной черных волос. Как только мы вошли в отделение милиции, арестованные правонарушители, ожидавшие там решения своей участи, при виде нас, как по команде, замолчали. Наверное, они никогда в жизни не видели более странной пары homo sapiens, чем мы с Лившицем. Да и сидевший за столом начальник отделения уставился на нас с изумлением.
Арестовавший нас милиционер доложил ситуацию. Лившиц в отчаянии протянул начальнику студенческий билет.
Даже не взглянув на него, начальник проронил: «Это не документ». Потом вызвал одного из своих подчиненных и приказал: «Уведите этого гражданина и разберитесь с ним».
Когда Лившица уводили, он обернулся и посмотрел на меня: в глазах его была мольба о помощи.
Я остался сидеть напротив начальника. Каждый раз, поднимая глаза, я ловил на себе его взгляд: он с нескрываемым любопытством рассматривал мои волосы. И каждый раз, когда мы встречались взглядами, он краснел, начинал изучать бумаги, лежащие перед ним, или делал вид, что смахивает со стола то ли пылинки, то ли крошки.
Внезапно раздался страшный, пронзительный крик. Я узнал голос Лившица и вопросительно посмотрел на начальника: тот сидел с невозмутимым видом. И снова крик. Я закрыл глаза и стиснул зубы. Через пятнадцать минут в комнату ввели всхлипывающего Лившица. Милиционер отдал честь начальнику и отчеканил: «Все в порядке».
Мы стояли рядом, лицом к начальнику. Лившиц плакал от боли.
Начальник строго посмотрел на нас и сказал: «Советую вам обоим всегда иметь при себе документы. Это избавит вас в будущем от арестов и неприятностей». Лицо его сморщила самодовольная улыбка и он добавил: «Можете идти. Вы свободны».
На улице Лившиц разрыдался. Что я мог сказать? Обнял его за плечи и так, молча, мы дошли до института. Возле дверей мы остановились. Он посмотрел на меня глазами, полными боли, и попросил никому никогда не рассказывать о случившемся. Я поклялся молчать. В тот день занятия прошли, как во сне. Я не мог забыть глаза Лившица, полные страха, беспомощности и мольбы, когда его уводили по коридору на допрос, его слез, когда его привели обратно.
Как только занятия закончились, я побежал искать моего друга. Он стоял в окружении студентов из своей группы, которые уговаривали его пойти куда-то вместе с ними. При виде меня он явно обрадовался: у него появился повод отколоться от компании сокурсников. Вместе мы вышли из института и молча пошли по улице мимо трамвайной остановки. Я чувствовал, что он переживает, и долго не решался прервать молчание. И все же я не мог не спросить его, что же произошло.
Лившиц долго молчал, а потом стал рассказывать: «По коридору мы дошли до кабинета, дверь в который была приоткрыта. Оттуда вышел еще один милиционер, и вдвоем они довели меня до дальней комнаты, запертой на замок. Второй милиционер отпер замок, и мы вошли. Комната была маленькая. Со стен свисали веревки и ремни. В углу была высокая стойка с крюками. Мне приказали раздеться до пояса, и один из милиционеров снял со стены два ремня. Я решил, что они меня собираются пороть, и страшно испугался. Ремнями они притянули меня к стойке и заставили поднять голову, после чего схватили за бороду и принялись дергать. Но это было не все. Упершись ногой в стену, милиционер рванул меня за бороду. Я закричал. Они проделали со мной это еще несколько раз. Потом на бороду надели какую-то штуковину. Боль была нестерпимая, и я кричал и кричал, пока не потерял сознание.
Очнулся я на полу: милиционеры обтирали мне лицо тряпкой, смоченной холодной водой. Наконец, они меня усадили. Оказалось, что пока я лежал без сознания, они позвонили на завод, где подтвердили все, что я им о себе сообщил. Милиционер извинился — дескать, за годы войны они задержали множество шпионов с фальшивыми бородами и усами, а то и в париках. А мы выглядели так странно, что им, якобы, ничего не оставалось, как проверить, настоящая ли у меня борода».
В июле 1944 года — вскоре после этого скверного случая и после семи лет учебы в вечернем институте — настал день выпускного экзамена. Я сидел перед комиссией из семи профессоров. Четверо из них были из нашего института, а трое — из Наркомата просвещения. Все вопросы касались моего дипломного проекта. Меня удивило тогда, что каждый из экзаменаторов задал всего по три вопроса. Я с легкостью на них ответил, после чего вышел в коридор и стал ждать. В своем решении комиссия учитывает все оценки, полученные студентом за время обучения, а также дипломный проект и его защиту. В России пятнадцатиминутное ожидание — это ничто, но мне каждая минута казалась часом. Этот экзамен был последним, что меня отделяло от диплома.
Наконец, меня пригласили войти. От волнения я не мог сесть. Никто из экзаменаторов не улыбался.
Я решил, что провалился, хотя и был уверен, что правильно ответил на все вопросы. За семь лет учебы в институте я понял, что верные ответы или решения не гарантируют положительной оценки. Трижды я не мог сдать лабораторную работу по электротехнике, хотя и знал предмет вдоль и поперек. Когда я рассказал о своей проблеме однокурснику, тот усмехнулся и спросил, не приглашал ли меня мой преподаватель на консультацию каждый раз, когда я заваливал экзамен.
Я подтвердил, что такой разговор у нас действительно был. Тогда мой сокурсник объяснил, что я нарушил неписаный институтский закон. Оказалось, что преподаватель приглашает студента на консультацию потому, что за каждую из них он получает дополнительные десять рублей к зарплате. Если студент приходит трижды, это дает преподавателю прибавку в тридцать рублей.
Последовав совету своего товарища, я трижды встретился с преподавателем и попросил снова принять у меня экзамен. На этот раз я его сдал, хотя отвечал не лучше, чем раньше.
Стоять перед экзаменационной комиссией было для меня настоящей пыткой. Я заметил, что русские вообще любят держать вас в состоянии неопределенности. Такое впечатление, что они испытывают удовольствие, глядя на то, как вы волнуетесь. Мне бы расслабиться и дать им сыграть в их игру, но волнение мое было слишком велико, нервы слишком напряжены, чтобы сохранять внутреннее спокойствие.
После того как все члены комиссии высказались по поводу моего дипломного проекта, председатель объявил, что я закончил институт с общей оценкой «хорошо». Все встали, чтобы меня поздравить. За дипломом нужно было прийти через месяц.
Следующие несколько дней я ходил как во сне. Впервые после того, как ввели продуктовые карточки, я почти не думал о еде. «Я инженер-механик с высшим образованием» — эта мысль не покидала меня.
Я сразу же написал матери, зная, как она этому обрадуется. Мать стареет, а мы не виделись уже одиннадцать лет. Я дал себе слово, что теперь, получив высшее образование, сделаю все, чтобы после войны навестить ее. Наконец настал день получения диплома. В институт я помчался сразу после смены, даже не поужинав. Однако в канцелярии вместо диплома мне вручили какую-то бумажку. В ней говорилось, что меня направляют на работу в Сталинград, назначают зарплату в 800 рублей в месяц и предоставляют место в общежитии в комнате на четверых. Это было не повышение, а понижение по службе! В Москве я зарабатывал тысячу двести в месяц, и у меня была квартира.
От направления я отказался и диплома не получил. Два года я писал жалобы институтскому начальству, но безрезультатно. Наконец, я обратился к директору нашего завода с просьбой вступиться за меня. Он пошел мне навстречу, и через месяц я получил извещение из института, в котором сообщалось, что я могу явиться за дипломом. На этот раз диплом в канцелярии мне выдали. В Советском Союзе диплом — это не только бумага, удостоверяющая, что студент успешно закончил институт. Вместе с ней в твердую обложку вкладывается перечень всех пройденных студентом курсов с оценками. Он подписан деканом и секретарем парткома и заверен печатью Наркомпроса. Если вас в каком-либо учреждении просят предъявить диплом, вы должны показать все содержимое «корочек».
Некоторым выпускникам нашего института, у которых не было нужных знакомств, повезло меньше, чем мне. Тем, кто отказался поехать на работу по распределению, не выдали дипломы, навсегда лишив их инженерной профессии. Я знал девушку-выпускницу, которая предпочла мести улицы в Москве, и парня, который пошел на стройку вместо того, чтобы согласиться на распределение. Не то чтобы выпускники были обязаны вернуть государству затраченные на их обучение средства: начиная с 1938 года студенты-вечерники нашего института платили по сто рублей за семестр. Большинство выпускников, так же как и я, считали, что если они платят за свое образование, то при направлении на работу их пожелания должны учитываться.
Мой диплом обошелся мне в тысячу двести рублей. Я не только получил технические знания, но и довольно много узнал о советской системе образования. За семь лет в нашей программе — кроме технических — было лишь два обязательных предмета: «История ВКПб» и «Политэкономия». Большинство студентов, приехавших из далекой провинции, где они закончили начальную и среднюю школу, по окончании института сохранили крайне ограниченное представление о мире. Получив основательные знания в той или иной технической области, они остались полными невеждами в гуманитарных науках. Большинство из них не только не знали, где находится, например, Индонезия или Ямайка, но — что гораздо страшнее — они не имели ни малейшего желания что-то узнать о мире, о разных народах и культурах.
После Октябрьской революции миллионы людей прошли через советскую систему образования. С детского сада до пенсии каждый из них подвергается непрерывной политической индоктринации. Молодые люди уже на школьной скамье понимают, что если ты не хочешь нарваться на неприятности с властями, то не должен думать самостоятельно или подвергать сомнению официальные догматы. В результате их мировоззрение остается неизменно узким. Смысл жизни состоит в служении государству. Главное — внести свой вклад в то, что представляется некоей общей «священной» миссией, — достижение мирового господства, пусть даже через сто лет. Реализация же своего интеллектуального потенциала — дело второстепенное.
Поскольку советская система образования не ставит перед собой задачу воспитания всесторонне развитого человека, советская интеллигенция отличается от западной интеллектуальной элиты. Важно, чтобы на Западе это понимали.
Студенты из крестьянских семей, поступившие в институт в 27–29 лет, сохраняют практически неизменным свое представление о мире после окончания учебы. Их научили выполнять определенные функции, и они знают, что, если будут усердно трудиться, им будет гарантировано жилье, еда и некоторая медицинская помощь. Зачем тратить энергию на приобретение дополнительных знаний? Какой в этом смысл? В основном все руководствуются простейшей философией: живи, пока живется, как все, чтобы не навлечь на себя беду, а то и смерть. Огромное большинство русских склонны безропотно принимать судьбу и довольствоваться тем, что есть. Рассказы о лишениях, передаваемые из поколения в поколение, ночные призраки чекистов у твоих дверей знакомы каждому и способны отрезвить любую горячую голову.
Итак, летом 1944 года, когда война была еще в разгаре, мои занятия в институте закончились. Передо мной встала новая проблема — что делать в освободившееся от учебы время. Когда голова моя не занята, я становлюсь раздражительным и нервным. Зная это за собой, я решил всю свою энергию направить на решение технических задач у себя на работе. Одна из них интересовала меня уже несколько лет. В цеху явно не хватало точных измерительных приборов, необходимых для работы на шлифовальных станках. Во время войны импортировать их Советский Союз не мог, а как их изготовить, никто на заводе не знал. На каждые десять станков приходился только один такой индикатор. У нас была сдельная оплата труда, и никому не хотелось долго ждать своей очереди, чтобы сделать необходимые измерения. Если бы мне удалось сделать такой прибор, это позволило бы рабочим повысить производительность труда.
Я знал, что задача мне по силам. Однажды, рано утром, я пришел в цех за час до работы и основательно осмотрел индикатор. Он позволял производить измерения с точностью до 1/1000 дюйма, и рабочим — к их неудовольствию — приходилось потом переводить показания в сотые миллиметра. Таким образом, необходимо было сделать индикатор со шкалой в метрической системе, то есть более удобный в эксплуатации.
Когда я показал чертеж индикатора начальнику участка и объяснил, почему считаю возможным его производство, тот, хотя и заинтересовался моим предложением, к возможности его реализации отнесся скептически. Инженеры-конструкторы тоже не выразили особого энтузиазма. Тем не менее начальник участка позвонил начальнику цеха и попросил разрешения познакомить его с моим проектом. Через десять минут начальник цеха вызвал меня в свой кабинет. Подняв голову от чертежа, который они рассматривали вместе с главным инженером, он сказал:
— Товарищ Робинсон, я надеюсь, вы понимаете, что у нас нет возможности в нашем цеху выточить такие мелкие детали. Кто, по вашему мнению, мог бы это сделать?
— Я, если мне разрешат.
Моя самоуверенность их удивила, и они молча обменялись взглядами. Наконец главный инженер спросил:
— Предположим, вы получите такую возможность. Сколько времени вам понадобится, чтобы осуществить этот проект?
— Два или три месяца, при условии что у меня будет доступ к любому из станков.
— Это мы можем вам обещать.
— Можно ли мне работать на станках после смены?
— Можно. Приступайте, — закончил разговор начальник цеха.
Узнав о моих планах, многие инженеры и конструкторы с недоверием качали головами. Один из них сказал мне, не скрывая усмешки: «Ты всего два года как стал конструктором, а до этого был мастером, а чтобы сделать то, что ты задумал, нужно знать все станки в цеху».
К счастью, в тот день, когда я приступил к работе над индикатором, мы получили три немецких токарных станка, которые советские солдаты захватили в Германии. Таких отличных станков в нашем цеху никогда не было, и один из них мне особенно понравился. Именно на нем я выполнил 70 процентов работы.
Первую неделю все шло хорошо. Потом начались неприятности. Как-то, вернувшись в цех после обеденного перерыва, я не нашел сделанного мной прошлой ночью резца. Я все обыскал, но он пропал без следа, и я заподозрил саботаж.
Через пять недель — новая неприятность. На этот раз кто-то испортил кромку резца, оставив его в станке. С этого дня я всегда снимал резец, прежде чем уйти из цеха. Это, однако, не остановило того, кто вознамерился помешать мне. В мое отсутствие кто-то несколько раз ослаблял крепления у моего станка. Однажды, когда я включил станок, деталь сорвалась и ударила меня в лицо. Тогда я стал брать с собой резец и деталь, над которой работал, даже если выходил на пару минут в туалет. Когда я выточил все детали индикатора, начальник цеха, по моей просьбе, разрешил мне завершить сборку у себя дома.
Через три с половиной месяца после начала работы я принес в цех тринадцать готовеньких индикаторов. У семи из них шкала была градуирована в 1/100 миллиметра, а у шести — в 1/1000 миллиметра. Я ждал, когда придет начальник цеха или главный инженер. Первым явился начальник цеха. Увидев меня, он произнес не без сарказма: «Что-то давно вас не видно, товарищ Робинсон. Как продвигается ваша ювелирная работа?»
Я не стал говорить, что завершил работу, а поднял с пола коробку, поставил ее на стол и достал из нее тринадцать индикаторов. Начальник осторожно, словно драгоценность, взял в руки один из них и принялся его рассматривать со всех сторон, краем глаза поглядывая на меня.
Наконец, он спросил, проверил ли я индикаторы в работе и, не дожидаясь ответа, добавил: «Каковы результаты?»
Я предложил ему вместе опробовать индикаторы.
Мы пошли к нему в кабинет, куда он срочно вызвал начальника конструкторского бюро. По дороге он сказал: «Вы нас удивили! Еще вчера мы с главным конструктором говорили о вашем проекте. Это поистине серьезный вклад в производственный процесс. Вас можно поздравить».
Новость о моих индикаторах облетела цех и весь завод и даже дошла до главного инженера Громова. Я был доволен и горд тем, что мне удалось сделать. Утром Громов пригласил меня к себе в кабинет. Он пожал мне руку, поздравил, поблагодарил за «вклад в работу цеха» и пообещал доложить о моем достижении директору завода.
Однако важнее всего были для меня поздравления моих товарищей по цеху. Теперь, получив новые индикаторы, они могли больше зарабатывать. Едва ли не каждый рабочий подошел ко мне и в знак благодарности похлопал по плечу и крепко пожал руку.
Через две недели после окончания работы над индикаторами меня пригласили зайти в заводской профсоюзный комитет. После работы я поспешил в профком, но никто, кроме секретарши, меня там не ждал. Она остановила меня в приемной и сказала, что приказом директора меня награждают путевкой в дом отдыха на 12 дней и премией в четыреста рублей (80 долларов).
И это в награду за 105 дополнительных рабочих дней, за то, что я обеспечил цех инструментами, позволявшими значительно повысить производительность труда! Путевка стоила 380 рублей, то есть общая сумма премии составила 780 рублей, что в 1945 году соответствовало 156 долларам. Разумеется, я взялся за проект по собственной инициативе, сам этого захотел, но — если уж они решили меня поощрить — то финансовая оценка работы должна была бы соответствовать ее результату. Обиднее же всего было то, что другим платили гораздо больше за гораздо менее важные изобретения. Как я подсчитал, мне заплатили из расчета менее полутора долларов за день работы.
За свой вклад в развитие советской промышленности я как чернокожий и иностранец получил весьма скупую благодарность. Награды, которых меня удостаивали, были скорее плевком в лицо, нежели похлопыванием по плечу. За годы работы мои изобретения удостоились более двадцати наград, медалей, дипломов. Однако ни эти награды, ни мой труд не помогли мне занять на заводе более значительного положения или стать высокооплачиваемым специалистом. И это в то время, когда мои коллеги, одновременно со мной окончившие институт, становились директорами заводов или главными инженерами.
Четыре месяца спустя я с возмущением узнал от одного из рабочих, что ни ему, ни его товарищам больше не разрешают пользоваться новыми индикаторами. Он спросил, не знаю ли я в чем дело. Работница, выдававшая инструменты, объяснила мне, что индикаторы у нее забрали, чтобы проверить их точность. Абсурдное решение, поскольку приборы были совсем новые и никаких жалоб на них не поступало. Однако в Советском Союзе существовали некие нормы по регулярному контролю точности всех измерительных приборов, независимо от их состояния. Подошли сроки, и рабочим пришлось некоторое время обходиться без индикаторов.
Все, что было нужно для проверки, — это хороший набор шведских концевых мер. Вместо этого индикаторы разобрали на части, промыли в бензине и высушили. Все детали перепутались, и сборка представляла собой сложнейшую задачу. Я отправился в кабинет ответственного за проверку инструментов, где мне сказали, что он болен и уже больше недели не выходит на работу. Не столкнулся ли я с очередной попыткой саботажа? Я пожаловался главному инженеру цеха, но это не помогло, и индикаторы в цех так и не вернулись. Позже, когда главный инженер обратился за разъяснениями к ответственному за проверку инструментов, тот сказал, что оставил индикаторы в ящике своего рабочего стола, а когда вернулся на работу, они исчезли. Несколько месяцев спустя обнаружились следы пропавших индикаторов. Какой-то слесарь Куйбышевского шарикоподшипникового завода якобы сказал кому-то из нашего цеха, что они получили два новых индикатора. Сначала я не поверил в эту историю, но вскоре в наш цех приехал еще один рабочий из Куйбышева, который все подтвердил. Уж не присвоил ли себе кто-то мою работу и не поделился ли индикаторами с другими заводами? В министерстве подобную «щедрость» восприняли бы с одобрением, и вознаградили бы за нее повышением по службе.
Насколько мне известно, администрация завода не предприняла попыток найти виновного. Шесть месяцев спустя я узнал, что московский завод «Калибр» наладил массовое производство таких же индикаторов, как мой.