Книга: Черный о красных. 44 года в Советском Союзе. Автобиография черного американца
Назад: Глава 19 Война закончилась
Дальше: Глава 21 Я пытаюсь уехать

Глава 20
Чуть-чуть любви

К началу 1947 года кремлевская кампания по дискредитации Соединенных Штатов была в полном разгаре. Театр, кино и радио делали все, чтобы представить недавнего союзника СССР в черном свете. За годы жизни в Советском Союзе я узнал и даже испытал на собственном опыте, насколько ловко коммунистическая пропаганда умеет использовать в своих целях проблему расизма в Америке. Советским людям втолковывали: Америка — капиталистическая страна, где белые богачи эксплуатируют бедных чернокожих пролетариев, — живой пример и полезное напоминание о неизбежном крахе капиталистической системы и пресловутой демократии.
Американская пьеса «Глубокие корни» идеально подходила для антиамериканской пропаганды. Не удивительно, что театрам был спущен сверху приказ включить ее в свой репертуар. Кремлевские идеологи не ошиблись с выбором: советских зрителей до глубины души взволновало положение негров, которые изображались в пьесе этакими послушными рабами, пресмыкающимися перед своими хозяевами — белыми южанами. Зрители недоумевали: и как только американцы мирятся с расизмом сегодня, в наши дни, когда нацисты с их идеями превосходства арийской расы потерпели сокрушительное поражение?! Увы — моральное негодование русских лишь отчасти скрывало расовые и этнические предрассудки, глубоко укоренившиеся в них самих.
История постановки «Глубоких корней» на советской сцене могла бы послужить примером расизма по-русски.
Главный герой пьесы, чернокожий Брет, возвращается с войны домой. Сын кухарки, он вырос вместе с двумя дочерьми ее хозяина, богатого белого южанина. Одна из подружек детства Брета, повзрослевшая за время его отсутствия, не скрывает радости по поводу его возвращения. Тут-то и завязывается конфликт пьесы.
Русские статисты с вымазанными сажей лицами, шеями и руками, выглядели весьма нелепо. От пота сажа расплывалась и сквозь нее проглядывала белая кожа, так что к концу спектакля они скорее походили на пятнистых далматских догов, чем на чернокожих южан. Хуже всего было то, что главную роль, Брета, тоже играл белый актер, хотя в Москве жил Вейланд Родд, мой знакомый, прекрасный черный актер-профессионал из Америки, который мечтал об этой роли. Однако несмотря на все просьбы Родда, его даже не пригласили в театр на пробы.
В выходившей на английском языке советской газете я прочел интервью с одним американским режиссером, побывавшим на спектакле в Москве. «А почему бы вам не пригласить на роль Брета чернокожего актера?» — спросил он. На это приставленный к нему переводчик из «Интуриста» ответил: «Мы бы с удовольствием, но в нашей стране нет чернокожих актеров».
Замечу, что Родд закончил один из лучших театральных институтов СССР, где получил диплом актера и режиссера. Все об этом знали.
Вскоре после того, как русские посмотрели «Глубокие корни» на сцене московского театра и даже услышали спектакль по радио, власти решили поставить фильм об известном русском антропологе XIX века Миклухо-Маклае. Фильм этот призван был в очередной раз изобличить американский образ жизни и продемонстрировать гуманизм советского строя. Как утверждал Миклухо-Маклай, все расы потенциально наделены равными способностями, причем их реализация зависит исключительно от среды. В течение нескольких лет он занимался изучением папуасов Новой Гвинеи. В царской России Миклухо-Маклая всерьез не принимали, считали его неудачником, а его теории — бредом сумасшедшего. Пришедшие к власти большевики, напротив, превозносили его как героя, отдавшего жизнь науке.
Согласно сценарию, в нескольких сценах фильма появлялись чернокожие, и режиссер захотел, чтобы их играли настоящие негры. По указанию сверху таковых отыскали, причем я оказался одним из них. Однажды на заводе ко мне подошел начальник цеха, в сопровождении двух человек с «Мосфильма». Они объяснили, что именно им от меня нужно. «Чтобы я стал актером? Да никогда!» — подумал я про себя.
Но эти трое настаивали. Начальник цеха твердо сказал, что я как ответственный советский гражданин не имею права отказываться. Слова «ответственный гражданин» заставили меня насторожиться. В это время в Москве снова начали исчезать люди. Война закончилась, Сталин и органы госбезопасности бросили освободившиеся от борьбы с фашистами силы на борьбу с врагами внутри страны. Итак, когда мосфильмовец положил передо мной договор, я решил, что лучше мне его подписать. По договору меня направляли на Одесскую киностудию на три или, если понадобится, четыре месяца и обещали заплатить десять тысяч рублей. На Шарикоподшипнике я бы столько ни за что не заработал!
Одесса — большой портовый город на Черном море. Климат там намного мягче, чем в Москве. Поселили меня в санатории, в десяти минутах ходьбы от студии. Как я и надеялся, обстановка в санатории была спокойная, питание хорошее.
На следующий день после приезда, ровно в восемь утра, я явился на студию. Кроме меня там было еще пятеро других чернокожих, приглашенных на съемки, в том числе Вейланд Родд. Кроме нас с Роддом в группе оказался еще один американец, а остальные были русскими неграми. От Арле-Тиц я слышал, что в Советском Союзе, где-то на Кавказе, живут коренные негры, чьих предков якобы привезли туда в XVIII веке по приказу Екатерины. Увы — ни в книгах, ни в журналах я не нашел ни одного упоминания о них. Насколько я знаю, их колонию, затерянную в горах Кавказа, не посетил ни один иностранец.
Из троих местных негров двое, что помоложе, говорили по-русски. Кожа у них была довольно светлая. Третий — высокий темнокожий девяностолетний старик, говорил только на каком-то африканском наречии.
Вместе с остальными членами съемочной группы мы ждали прихода режиссера. Прошло четыре часа. Наконец, какой-то человек с «Мосфильма» объявил, что режиссер заболел и появится не раньше чем через два дня. Новость меня не обрадовала — я боялся опозориться в новой для себя роли актера, и мне не терпелось как можно скорее приступить к работе, чтобы проверить свои силы.
Когда спустя два дня начались съемки, все мои представления об актерской работе рухнули. Я полагал, что должен буду заучивать свою роль наизусть, но ни мне, ни другим актерам этого делать не пришлось. Прямо на съемочной площадке нам говорили, какие слова мы должны произносить и каким образом. В основном нам приходилось повторять все за режиссером. Белые актеры (все до одного — профессионалы) делали то же самое.
Самым нелепым было то, что нам, черным американцам, белый русский режиссер объяснял, как должны вести себя чернокожие. Каждый эпизод, большой или крошечный, мы репетировали снова и снова. Если режиссера что-то не устраивало, он сквернословил. Ругал он скорее не нас, а свою судьбу. Кому от него постоянно доставалось, так это его жене, бывшей у него на посылках. Обычно режиссер обращался к ней так: «Эй, ты, дура, лентяйка, сделай то-то и то-то». Женщина не осмеливалась ничего сказать, опускала голову, очевидно, страдая от обиды, и послушно выполняла все распоряжения. Русские актеры, хотя и более воздержанные на язык, чем режиссер, тоже часто сквернословили. Вне съемочной площадки, в ресторанах или других общественных местах, они сдабривали свою речь самыми грубыми ругательствами. В их компании я испытывал неловкость и очень скоро начал их избегать. Что меня поражало в русских актерах, так это их способность входить в роль сразу, как только начинала работать камера. Это отличало профессионалов от новичков вроде меня.
Гораздо чаще, однако, мне вспоминается то, что произошло со мной за стенами Одесской киностудии.
В санатории я прожил десять недель, после чего директор попросил меня съехать. Еще два малоприятных дня я провел в гостинице, а потом снял комнату в двухкомнатном летнем домике. Из-за переездов с места на место приставленные ко мне люди из органов потеряли меня из виду больше чем на неделю. Как-то на улице я столкнулся с заместителем директора санатория. Женщина спросила, где я пропадал целую неделю. Оказалось, что в санаторий приходили милиционеры и расспрашивали обо мне. Директор направил их в гостиницу, и не обнаружив меня там, они вернулись в санаторий. Судя по всему, мое исчезновение их явно обеспокоило.
Через несколько дней они разнюхали, где я живу. Узнал я об этом из рассказа восьмилетней дочери своих хозяев, которая похвасталась мне приятным (как она считала) знакомством. Я возвращался домой со студии, когда ко мне подбежала эта симпатичная, не по годам развитая девчушка. Она взяла меня за руку и широко улыбнулась:
— Товарищ Робинсон, вас спрашивали два дяденьки и тетенька. Тетенька такая добрая, даже угостила меня шоколадной конфетой.
— А что им было нужно?
— Тетенька спросила, давно ли вы у нас живете и кто к вам приходит.
— О чем еще они спрашивали?
— Уходите ли вы ночью из дома. Я сказала, что не знаю.
— Это все?
— Один дяденька спросил, дружите ли вы с папой и мамой. Потом другой сказал, что они еще зайдут как-нибудь. Но они больше не приходили.
Скоро обо мне узнала и местная милиция. Все началось с того, что из моего шкафчика в студийной раздевалке пропали часы. В 1926 году их подарил мне брат, и уже поэтому они были мне особенно дороги. Да и ходили они на редкость точно.
Режиссер, узнав о пропаже, тут же вызвал милицию. Не прошло и часа, как на студию явились трое милиционеров. Они допросили актеров (черных и белых) и других членов съемочной группы и приказали всем оставаться в студии. Меня они тоже очень подробно расспрашивали и дали подписать протокол допроса. Сам режиссер написал заявление, в котором подтверждал, что он несколько раз видел у меня на руке пропавшие часы.
Минут через тридцать после прихода троих милиционеров появился еще один, с большой собакой, которая обнюхала мой шкафчик и пол в раздевалке. С появлением собаки стало ясно: ситуация серьезная. За подобную кражу можно было получить три года колонии строгого режима. Всех еще раз допросили. В тот день мы разошлись по домам на четыре часа позже обычного. Расследование никаких результатов не дало.
Утром я снова застал на студии троих милиционеров с собаками. Они уже успели прочесать каждый кустик вокруг. Когда в конце дня актеры разошлись по домам, милиционеры с собаками все еще продолжали поиски. Назавтра явилась новая команда милиционеров, но и ей не удалось отыскать мои часы. Еще через три дня мне позвонили из городского управления милиции и попросили зайти с паспортом.
В назначенное время я был в управлении. Когда я назвал себя, дежурный радостно закивал и тут же провел меня к заместителю начальника, который тоже казался воплощением радушия и любезности. Он усадил меня и сказал: «Мы приносим извинения за то, что пока еще не отыскали часы, которые вам, насколько я понимаю, очень дороги. Обещаю вам найти вора и вернуть вам часы».
Я вежливо поблагодарил его, а сам не мог взять в толк, откуда такая забота. Вскоре все выяснилось.
Заместитель начальника милиции попросил у меня паспорт. По его словам, это было нужно для того, чтобы вернуть мне часы, если их отыщут после моего отъезда из Одессы.
Как только он увидел мой советский паспорт, от его радушия не осталось следа. Любезность сменилась полным безразличием к моей особе.
«Да у вас, оказывается, советский паспорт», — сказал он с нескрываемым удивлением.
Он протянул мне документ, не удосужившись даже вписать номер в официальную бумагу — просто накарябал его на каком-то клочке, который наверняка выбросил, стоило мне только переступить порог кабинета. Теперь, когда в милиции узнали, что я советский гражданин, кража часов перестала их волновать. Должно быть, сначала они приняли меня за иностранного актера. Теперь, узнав, что я не поеду за границу и не расскажу там, как плохо работает советская милиция, они потеряли ко мне всякий интерес. Я понял, что расследование будет остановлено, и часов мне не видать как своих ушей. Так оно и вышло.
В Одессе я много читал и часто гулял у моря. Однажды утром, когда я брел с книгой вдоль берега, меня окликнул женский голос: «Доброе утро, гражданин».
Я обернулся, ответил на приветствие и подождал, пока женщина подойдет поближе.
«Чудесный сегодня день, правда?» — обратилась она ко мне. Я узнал ее — она работала в регистратуре санатория — и предложил присесть в тени под деревом. Она согласилась и подозвала подруг, Нюру и Беллу.
Мою знакомую из регистратуры звали Юлей. Она рассказала, что до войны жила в Ленинграде, работала учительницей в школе. Не знаю, была ли у нее семья. Судя по серебряным прядям в волосах, она вполне могла уже быть молодой бабушкой.
Ее подруга Белла — химик по профессии — приехала из Астрахани. Невысокого роста, полная, смуглолицая, черноволосая и темноглазая, она держала себя как типичная идейная коммунистка, а в прошлом — образцовая комсомолка. В отличие от ее подруг, в Белле чувствовались подозрительность и враждебность. Я подумал, что мы с ней вряд ли подружимся.
Большие карие глаза Нюры излучали особый свет. Я прочитал в них, что Нюра — человек думающий, способный глубоко чувствовать и сострадать. Она была необычно высокого для русских женщин роста (почти метр семьдесят), стройная, широкоплечая, красивая. На вид ей можно было дать лет тридцать, не больше. Воспитанная, сдержанная, Нюра ничего не рассказала о себе. Я узнал лишь, что она москвичка.
Ни одна из женщин не поинтересовалась моим прошлым, и я был очень благодарен им за это: расспросы неизбежно приводили к разглагольствованиям о расовой проблеме в Соединенных Штатах. Для меня же быть объектом дискуссии о пороках американского капитализма — настоящая пытка. Представьте себе, каково было бы приехавшему в Европу австралийцу, если бы все приставали к нему с расспросами о кенгуру и бумерангах! По отношению ко мне русские обычно испытывали (или делали вид, что испытывают) сочувствие, что мне порядком надоело. Но главное в другом: я считал, что если человека жалеют — значит, не уважают.
В тот теплый солнечный майский день я просто хотел быть самим собой, и мне казалось, что и Нюра с Юлей хотят того же. Что же касается Беллы, то она в присутствии подруг помалкивала. Мы решили пойти на пляж. Там мои спутницы сбросили ситцевые платья и оказались в закрытых, плотно облегающих фигуру купальниках. Все трое кинулись к морю, проплыли метров сто и вернулись.
— Пойдемте купаться, — позвала меня Юля.
— Вода замечательная, — добавила Белла.
— Как-нибудь в другой раз. Для меня пока еще слишком холодно.
— Только входить страшно, а потом быстро привыкаешь, — не унималась Белла.
— Я четыре раза болел плевритом, и врач строго-настрого запретил мне купаться в холодной воде.
Хотя организованная Кремлем кампания против иностранцев, продлившаяся лет десять, была в то время в полном разгаре, и общение с иностранцами не поощрялось, нашему знакомству предстояло перерасти в настоящую дружбу (правда с Беллой в меньшей степени, чем с Нюрой и Юлей). Очевидно, чем дальше от Москвы, тем неохотнее русские подчинялись указаниям Кремля, потому что через несколько дней после нашей первой встречи Нюра и Белла поджидали меня у ворот студии. Особенно приятной неожиданностью стал для меня приход Нюры — как мне показалось, самой застенчивой из всех них. Мне хотелось верить, что именно Нюра пожелала со мной встретиться и уговорила Беллу пойти вместе с ней. Они сказали, что в санатории меня спрашивали какие-то люди: мужчина и женщина. Трамвай ушел прямо из-под носа, и мы решили идти пешком. Я заметил, что от нас не отстают трое мужчин, которых я уже раньше видел в санатории. Сначала они топтались на другой стороне улицы, но стоило нам пойти, как они двинулись за нами. Скоро нам навстречу попалась та самая пара, которая меня разыскивала. Мужчина представился мне и сказал: «Товарищ Робинсон, режиссер нашего театра просит вас зайти к нему в воскресенье».
«Что ему от меня нужно?» — я едва скрывал раздражение, ведь они помешали моей прогулке с Нюрой. Однако не зная, что это за люди, сказать им что-нибудь грубое или пройти мимо было бы не только невежливо, но и опасно.
«Мы выполняем ответственное задание правительства, и нам нужна ваша помощь. Прочтите это», — сказал мужчина, протягивая мне конверт.
В конверте оказалось письмо от режиссера Одесского драматического театра. Ему поручили срочно поставить пьесу «Глубокие корни», и он просил меня рассказать об отношениях между белыми и черными южанами. Битый час я пытался убедить посланцев режиссера, что не могу говорить о нравах американского Юга, поскольку сам я там никогда не был. Все, что я знал, было почерпнуто из книг или из рассказов чернокожих южан, перебравшихся на Север.
Однако эти двое обязаны были выполнить поручение режиссера, и если бы я сорвался у них с крючка, им бы не поздоровилось. Кроме того, они отлично знали, что консультанта лучше меня во всей Одессе не найти.
В следующее воскресенье (мой выходной день) в десять утра я был в театре. Секретарь провела меня в кабинет режиссера. Из-за стола красного дерева навстречу мне поднялся высокий, стройный мужчина. Представившись, он подошел ко мне и, обняв за плечи, подвел к дивану. Мы сели. Стоит ли говорить, что я чувствовал себя не в своей тарелке, — я не привык, чтобы незнакомые люди вели себя со мной как с закадычным другом.
«Товарищ Робинсон, как вам известно, мы готовим постановку «Глубоких корней». У нас осталось десять дней до премьеры, и мне нужно кое-что прояснить для себя. Например, возможно ли, чтобы богатая белая хозяйка обращалась за советом к своей черной служанке?! В пьесе они говорят между собой, как равные!»
Он посмотрел на меня, помолчал и добавил: «Такого же не может быть! Черных в Америке ни во что не ставят!» Режиссер ждал, что я с ним соглашусь. Но я решил быть с ним честным.
«Я далек от театра и не вправе судить о пьесе. Но кое-что о расовой ситуации в Америке знаю. Вражда между белыми и черными там действительно существует, причем в одних штатах она сильнее, в других — слабее. Что касается отношений между богатыми белыми хозяйками и их чернокожими служанками, то они традиционно близки. Я слышал от нескольких чернокожих южан, которым вполне доверяю, что им были известны случаи, когда младенца белой хозяйки кормила грудью черная служанка или кухарка».
Режиссер побагровел, вскочил на ноги и воскликнул: «Какая ерунда! И вы хотите, чтобы я поверил в эту чушь?!».
Я молча смотрел на него.
«Как вы не понимаете, — продолжил режиссер, — ведь если белая мать соглашается, чтобы ее младенца кормила грудью негритянка, она тем самым дает понять, что белые и негры равны. Но ведь белые в Америке ставят себя выше негров. А кормление грудью так же интимно, как любовь».
Режиссер помолчал, немного успокоился, и на лице его появилось выражение недоумения и задумчивости. «Поверьте, то, что вы сейчас сказали, для меня полная неожиданность. Я не представлял, что подобное возможно в Америке».
Я посмотрел ему в глаза: «Вам следует также знать, что чернокожие служанки могут давать советы своим белым хозяйкам — говорить, что им больше к лицу, и даже помогать завоевывать мужские сердца».
«Никогда не читал и не слышал ничего подобного. Теперь мне нужно все хорошенько обдумать. Возможно, придется слетать в Москву и посоветоваться с товарищами», — сказал режиссер.
Он встал: «Давайте посмотрим вместе репетицию. Буду вам благодарен за любые критические замечания. Особенно это касается того, как мы изображаем отношения между белыми и неграми».
Как я и ожидал, спектакль оказался откровенной пропагандой, грубой и лживой карикатурой. Черные были выставлены в нем этакими безмозглыми слюнтяями, которые большую часть времени проводят на коленях, а их белые хозяева — жестокими, бессердечными чудовищами. Я успел посмотреть шесть сцен и отметить для себя очевидные нелепости, когда режиссер остановил репетицию. Он попросил меня поделиться своими впечатлениями с актерами.
Мне пришлось сказать, что они совершенно неправильно представляют себе нравы южан и отношения между белыми и черными. Стараясь растолковать, как на самом деле живут на американском Юге, я с удивлением обнаружил, что актеры слушают меня невнимательно, с безразличными лицами. Скорее всего, они настолько глубоко усвоили идеологические штампы, что были уже не в состоянии воспринять иное мнение. Думаю, они смотрели на меня, как на самозванца, человека, который сам не знает, о чем говорит.
Я закончил свой разбор, попрощался и направился к выходу. Режиссер догнал меня и пригласил в свой кабинет. Идти туда мне совершенно не хотелось, но я не знал, как отказаться. В кабинете режиссер поблагодарил меня за мои, по его словам, ценные замечания. Он тепло пожал мне руку: «Товарищ Робинсон, если вы захотите посмотреть премьеру, будем очень рады. Оставим вам шесть билетов. Подходите прямо в кассу, назовите свое имя и скажите, что вы от меня».
Режиссер протянул мне незапечатанный конверт. «Это вам за вашу помощь», — сказал он.
Увидев деньги, я вернул конверт режиссеру, поблагодарил его за заботу и направился к двери. Он меня окликнул, но я только прибавил шаг.
На следующий день было воскресенье. После обеда, как всегда, лучшего за неделю, я устроился с книгой на любимой скамейке. Эту скамейку, стоявшую в окружении тенистых деревьев метрах в ста от санатория, облюбовал не я один, и все же я надеялся посидеть в одиночестве, поскольку после обеда отдыхающие, как правило, спали. Так и получилось: некоторое время я наслаждался покоем. Послышались шаги. Я оглянулся и, никого не заметив, продолжил чтение.
— Я вам не помешаю?
Я вскочил. Вокруг ни души.
— Конечно, не помешаете, — сказал я, думая, что кто-то решил надо мной пошутить.
Неожиданно из-за кустов появилась Белла. «Интересно, сколько времени она провела в засаде?» — подумал я. Из троих моих знакомых девушек мне меньше всего хотелось видеть именно Беллу. Я подозревал ее в связях с органами госбезопасности. Не дождавшись приглашения, она уселась рядом со мной на скамейку. Как ни досадно мне было, что мое одиночество нарушено, я старался вести себя с ней как можно любезнее, чтобы не навлечь на свою голову неприятности.
— Белла, я не ожидал встретить вас здесь в этот час. Разве вы не отдыхаете после обеда?
— Обычно отдыхаю, но сегодня мне нездоровится, голова болит, и я решила прогуляться на свежем воздухе. Вспомнила об этом чудном месте, и вот я здесь.
— Так вы и раньше здесь бывали?
— Да, конечно. С Нюрой. Как-то мы возвращались с моря и набрели на эту скамейку. Нам здесь так понравилось, что мы несколько раз сюда приходили.
Я едва удержался, чтобы не спросить, где сейчас Нюра. Белла заглянула в мою книгу:
— А что вы читаете?
— Биографии великих европейских композиторов.
— Вы наверняка читали о наших великих композиторах или хотя бы слышали о них? Какие композиторы вам больше нравятся — наши или иностранные?
Будь я в другой стране, я бы ответил честно, но здесь, в Советском Союзе, особенно в разговоре с вероятным сотрудником или тайным агентом органов, нужно было соблюдать осторожность. Я промямлил нечто абсолютно безопасное:
— Белла, вообще-то музыкальные вкусы в разных культурах различны…
Не успел я закончить фразу, как Белла резко меня оборвала:
— Меня интересует ваше мнение, а не «вообще».
— По-моему, русские композиторы намного талантливее западных. Я думаю, что они внесли гораздо более значительный вклад в музыку, чем немцы, французы или итальянцы.
Я надеялся, что такой ответ ее удовлетворит, ведь он полностью соответствовал тону кремлевской кампании по раздуванию национальной гордости. Газеты, радио, плакаты и лозунги постоянно напоминали о великих достижениях русского народа. До небес превозносили великую Россию и великий русский народ, давший человечеству почти все самое ценное — от булавки до аэроплана.
В одном из московских драматических театров я видел пьесу о том, как в России были открыты законы электричества. Когда после долгих экспериментов изобретатель добавил в овальный сосуд с какой-то жидкостью раствор хлористого натрия, сосуд тускло засветился. Американский ученый Томас Эдисон, узнав о гениальном открытии русских, решает его купить и с этой целью отправляет в Россию своих агентов. Русские соглашаются на их предложение, но несмотря на это, буржуазная делегация идет на подлое предательство и похищает открытие.
О спектакле говорила вся Москва, и мне удалось достать билет лишь через шесть недель после премьеры, да и то переплатив за него в четыре раза. Когда по ходу спектакля на сцене что-то слабо засветилось, взволнованные зрители вскочили на ноги и больше пяти минут стоя аплодировали в темном зале. Разумеется, я тоже хлопал в ладоши, причем не менее горячо, чем мой сосед. Где бы ни показывали спектакль, успех был потрясающий.
Белла проболтала так со мной около часа и ушла в санаторий, пообещав скоро вернуться. Что было у нее на уме, я не знал. Проверить, действительно ли она работает на органы госбезопасности, как я подозревал, не было никакой возможности, но внутренний голос постоянно нашептывал мне: «Будь начеку!»
Через несколько минут Белла вернулась с Нюрой. Хотя я рад был снова увидеть Нюру, меня беспокоило то, что она мне все больше и больше нравится. Нюра лукаво улыбнулась:
— А вот и наш отшельник.
— Почему же отшельник?
— Мы вас уже два дня не видели. Я решила, что вы от нас прячетесь.
— Что вы, я не прятался. Просто вчера целый день провел в драматическом театре.
— Расскажите, что вы там делали. И давайте пойдем на пляж, подышим морским воздухом, — предложила Нюра.
Я встал, слегка потянулся и заметил, что Нюра не спускает с меня глаз. Мне было очень приятно ее внимание. Когда мы расположились на пляже, Нюра посмотрела на Беллу, потом на меня и сказала с улыбкой:
— Знаешь, Белла, я думаю, что, вернувшись в Москву, наш друг станет актером. Надеюсь, вы не забудете прислать мне контрамарку в первый ряд партера на свою премьеру?
— Ни за что не забуду, — сказал я, и все рассмеялись.
Некоторое время мы молчали, и я с тоской подумал, что эта ситуация напоминает мне начало тридцатых годов, когда я мог свободно общаться с русскими женщинами. Теперь все не так. Советская власть смотрит косо на дружбу с иностранцами, тем более чернокожими.
— Что же вы делали в театре? — спросила Нюра.
— Они готовят к постановке «Глубокие корни», и режиссер попросил меня разъяснить некоторые сцены.
Нюра заинтересовалась:
— «Глубокие корни»! Я так хотела посмотреть эту пьесу в Москве, но не смогла попасть на спектакль. Может быть, в Одессе удастся?!
Она замолчала в нерешительности. Наконец, собралась с духом и спросила:
— Товарищ Робинсон, вы не могли бы достать для меня билет?
Разумеется, я готов был это сделать, тем более что на премьеру меня пригласил сам режиссер. Однако чтобы не обещать впустую, сказал только, что попытаюсь.
— И мне тоже хочется посмотреть эту драму, — вмешалась Белла. — Ведь из нее я смогу узнать о положении негров в Америке. Скажите, оно действительно такое тяжелое, как нам рассказывают?
Не успел я ответить, как она перебила меня:
— А вы? Как вам удалось приехать в Советский Союз? И когда? Учитель истории рассказывал нам, что неграм в Америке не разрешают учиться. Это правда?
Я понимал, что при Белле нельзя сказать ни одного лишнего слова. На ее вопросы пришлось ответить краткой лекцией по истории, в которой я сравнил американских рабов с русскими крепостными. Упомянул и аболиционизм, и последствия Гражданской войны. Признал, что расизм в Америке действительно существует. Сказал также, что среди негров есть юристы, врачи и дантисты и что они помогают своим чернокожим собратьям. Белла глаза вытаращила от удивления. Когда же я рассказал, как именно я попал в Советский Союз, то она встала передо мной на колени (мы все трое сидели на песке) и с волнением спросила:
— Так это на вас в Сталинграде напали американские расисты?
— Да, на меня.
Белла пододвинулась поближе ко мне — теперь я был в ее глазах героем, — взяла меня за руки и воскликнула:
— Вы смелый человек, и вы правильно сделали, оставшись в нашей стране! Знаете, именно после того случая в Сталинграде учитель истории рассказал нам, как в Америке притесняют вас, черных. Помню, мы, комсомольцы, сильно переживали и единогласно проголосовали за резолюцию, осуждавшую тех двух белых американцев, которые так ужасно с вами поступили. Надо же, вы тот самый герой! Обязательно расскажу об этой встрече мужу и сыну с дочкой.
Нюра встала, расправила юбку и сказала:
— Скоро ужин. Пора идти.
На следующий день, когда я вернулся со студии в санаторий, в холле меня ждала Юля. Она протянула конверт, который, по ее словам, оставил для меня какой-то мужчина.
Оказалось, режиссер все же передал мне 250 рублей. Я расстроился, и Юля это заметила. Пришлось объяснить ей, в чем дело. Она меня успокоила: «У нас есть поговорка “Дают — бери, бьют — беги”. Советую вам взять деньги. Если вы их не возьмете, кто-нибудь все равно их прикарманит».
Я послушался ее совета…
На следующий день, возвращаясь с работы, я столкнулся с Нюрой и Беллой. Мне показалось, что они специально пошли в сторону студии, чтобы по дороге встретить меня. При виде Нюры усталость после восьмичасового режиссерского пустословия и бреда словно рукой сняло. Белла с Нюрой спросили, не раздумал ли я пригласить их в театр на премьеру «Глубоких корней» — афиши уже расклеили по всему городу. Я заверил их, что не забыл своего обещания.
В санатории я разыскал Юлю, чтобы и ее пригласить на спектакль. Вчетвером мы пришли в театр за час до начала, но в кассу уже выстроилась длинная очередь. Я подошел ближе в надежде, что кассир, сидевший в окошке, меня заметит. Но он смотрел сквозь меня, словно я был невидимкой. Наконец, я набрался смелости и обратился к нему: «Меня зовут товарищ Робинсон. Режиссер оставил для меня билеты. Можно мне их получить?»
В ответ я услышал: «Для вас здесь ничего нет. Если вам нужны билеты, вставайте в очередь. У нас ни для кого нет никаких привилегий — ни для наших, ни для иностранцев».
Хотя, возможно, билеты для меня и лежали в кассе, он даже не удосужился посмотреть. Я пошел искать режиссера, но ни его самого, ни секретарши в кабинете не оказалось. В нерешительности я остановился в фойе. Ко мне подошла какая-то женщина, как оказалось, помощник режиссера. Она узнала меня и удивилась, почему я не в зале, ведь до начала спектакля оставалось всего двадцать минут. Когда я объяснил ей, в чем дело, она сама провела меня в кассу и строго приказала выдать мне четыре билета. На прощанье она еще раз поблагодарила меня за помощь: «Надеюсь, спектакль вам понравится». Белла, Нюра и Юля просияли от радости, увидев меня с билетами в руках.
Всем, в том числе моим спутницам, спектакль очень понравился. Когда он закончился, актеров пять раз вызывали на сцену. Режиссер учел лишь некоторые из моих рекомендаций. Большинство же было оставлено без внимания, как я полагаю, из политических соображений. После спектакля мы стояли на остановке и ждали трамвая. Нюра спросила, когда в Америку привезли первых негров.
— В 1619 году, — ответил я.
— А когда туда приехали белые?
— Самое первое поселение в Виргинии, Джеймстаун, было основано в 1607 году.
— Так значит, черные попали в Америку почти одновременно с белыми! — сказала Нюра.
Она пыталась понять, откуда взялась ненависть белых к черным. «В пьесе, — размышляла она, — дети черных слуг и дети белого хозяина играют вместе, учатся уважать и любить друг друга, однако стоило им только повзрослеть, и они превратились в людей первого и второго сорта, как того требовало от них общество». Она покачала головой и добавила: «Печально. Не представляю, как такое возможно».
Юля и Белла ждали, что я скажу. Вообще-то они по большей части молчали всю дорогу до санатория, пока я пытался растолковать, что вызывает неожиданное отчуждение между белыми и черными после многих лет дружбы. Чтобы девушки меня поняли, мне пришлось упомянуть главную причину расизма. Я рассказал им, что многие белые мужчины жили с черными рабынями и производили на свет метисов, что больше трети всех американских чернокожих имеют по крайней мере одного белого предка. Это их потрясло. Им трудно было также поверить в то, что в Америке к новым иммигрантам относятся с гораздо с большим уважением, чем к неграм, чьи предки попали в эту страну почти одновременно с первыми поселенцами.
Вряд ли мне удалось объяснить, как и почему расизм укоренился в Америке. Все мои объяснения казались им нелогичными. Они никак не могли понять, почему расизм укоренился в технически передовой Америке. В каком-нибудь отсталом обществе, говорили они, это еще объяснимо, но ведь чем более развита страна, тем в ней должно быть больше социальных свобод.
Однажды среди недели у меня образовался выходной, и я решил пойти на пляж. Погода была подходящая. Стоя у корпуса санатория, я смотрел на голубое с золотыми переливами небо и думал, как было бы хорошо, если бы можно было увезти с собой в Москву бутылку, наполненную этим спокойствием и этим теплым, нежным воздухом. Тогда, морозными зимними вечерами, когда за окном завывает ветер, я откупоривал бы ее и вдыхал содержимое.
На пляже я нашел укромное место у самой воды. Воткнул в песок несколько палок, набросил на них рубашку и соорудил небольшой тент. Меня научил этому санаторный врач, который посоветовал мне избегать прямых солнечных лучей. Я разделся до плавок, улегся под тент и закрыл глаза.
Спал я всего несколько минут. Проснувшись, выбрался из своего укрытия. Что за картина передо мной открывалась! Я закрыл глаза и попытался запечатлеть в памяти и этот песчаный пляж, и море, и небо, чтобы вспоминать потом, холодными вечерами, когда московская зима окутает меня серой мглой. Открыв глаза, я увидел в море на расстоянии около ста футов, какую-то темную точку, которая, как мне показалось, двигалась в мою сторону. Я присмотрелся: кто-то плыл к берегу. Удовлетворив любопытство, я снова залез в свое укрытие, растянулся, сложил на груди руки и закрыл глаза. Скоро я услышал женский голос:
— Вы не спите?
Я поднял голову. Это была Нюра: мокрая кожа блестела на солнце, большие карие глаза смотрели на меня с озорством, на бронзовом от загара лице играла улыбка. При виде Нюры я понял, что ждал встречи с ней.
«Это не сон», — подумал я с восторгом. Нюра стояла рядом, полная жизни.
— Что вы, я не сплю, — ответил я.
— Тогда доброе утро, — сказала она, все еще улыбаясь.
Я лежал под своим импровизированным тентом и никак не мог опомниться от неожиданности. Наконец, нашел в себе силы подняться на ноги.
— Вместо стула могу предложить только эту газету. Прошу вас, садитесь, — обратился я к Нюре.
— Спасибо. — Она опустилась на колени и легла на бок. Все это время она не сводила с меня глаз. Я лег рядом, не обращая внимания на горячее солнце.
— Скажите, вы знали, что я здесь, когда входили в воду?
Нюра отвела глаза и кивнула. Я онемел от волнения. Она добавила:
— Надеюсь, я вам не помешала.
— Нет, что вы, — пробормотал я.
Между нами словно пробежал электрический разряд. На душе у меня такое творилось, что я потерял дар речи — любое слово прозвучало бы фальшиво. Каждый раз, когда наши взгляды встречались, я едва сдерживал себя, чтобы не протянуть руку и не дотронуться до ее плеча. Мы лежали рядом, практически одни, вокруг нас была первозданная природа, и я чувствовал себя так, словно желание накрывает меня горячей волной. Впервые в России я испытывал подобное. Я твердо знал, что не хочу жениться на русской, и изо всех сил старался подавлять свои желания. Жениться значило поставить еще один барьер на пути в Америку — а я не оставлял надежды навсегда покинуть Советский Союз. Семнадцать лет мне удавалось уберечься от любви, но сейчас я с трудом сдерживался, чтобы не обнять Нюру.
«Это так естественно, — думал я. — Зачем лишать себя того, что необходимо каждому мужчине?»
Нюра первой нарушила молчание. Она стала расспрашивать меня о том, где я жил в Америке, как попал в Советский Союз, что думаю о России и русских, где живу в Москве и чем занимаюсь на заводе. Еще она хотела знать, не женат ли я. Кажется, именно это ее больше всего интересовало. Она явно осталась довольна моим ответом.
— Пойдемте купаться, — предложил я.
Минут пятнадцать мы плавали, дурачились, смеялись, брызгались и радовались, как дети. Выйдя на берег, мы легли на песок — на этот раз чуть ближе друг к другу. В голове у меня была одна мысль — со мной рядом лежит прекрасная женщина. Мне хотелось больше узнать о ней, о ее вкусах и интересах. Я представлял, что она, как и я, любит музыку Чайковского и стихи Пушкина.
— Боб, я надеюсь, что не обидела вас своими расспросами.
— Нет, конечно, — ответил я, чтобы она не подумала, что я скрываю от нее свою личную жизнь. Мне не хотелось смутить ее.
— Я спрашиваю потому, что вы все время молчите.
— Скажу вам честно, Нюра, мне хочется говорить не о себе, а о вас. Но я не знаю, вправе ли я задавать вам личные вопросы.
— Спрашивайте, а я постараюсь ответить.
Казалось, она и вправду готова была говорить о
себе. В тот момент меня интересовала только она одна — кто она такая, какой была в детстве (наверняка прелестной), кто ее родители, где она училась и главное (о чем я боялся спросить) — есть ли у нее муж.
— Расскажите о себе, о своей семье, — сказал я, глядя ей прямо в глаза. — Я чувствую, что вы человек необыкновенный.
— С чего начать?
— С чего хотите, — ответил я. Лег, подперев голову рукой и приготовился слушать.
— Родители мои из Петрограда. Мама окончила там гимназию, а отец — военную академию. Они поженились в 1913 году. Я, третий их ребенок, родилась в 1917-м. После революции мы с матерью и старшими братьями уехали в Бессарабию, а отец воевал на стороне красных.
В 1925 году вся семья переехала в Москву. Отец стал полярным летчиком. Время от времени его посылали в экспедиции к Северному полюсу. В 1936 году он не вернулся с задания. Его самолет разбился недалеко от полюса, и весь экипаж погиб. Ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. Отец был другом Водопьянова, знаменитого исследователя Арктики. После гибели отца матери дали пенсию и трехкомнатную квартиру в Доме Правительства на набережной Москвы-реки.
В марте 1941 года я закончила Мединститут и через два месяца вышла замуж за студента-медика. Пять месяцев спустя он ушел на фронт. Через два с половиной года я получила похоронку. Своей дочери он не увидел. Ей сейчас шесть лет. Я работаю в детской больнице, неплохо зарабатываю. Вот и все. Если у вас есть вопросы, я с удовольствием на них отвечу.
— Одного не понимаю: почему вы приехали в наш не ахти какой санаторий? Если ваш отец был Героем Советского Союза, вам должны были бы предоставить бесплатную путевку в один из лучших санаториев страны и бесплатный билет на поезд.
Нюру мой вопрос поразил не меньше, чем меня самого. Но я со своей вечной привычкой все анализировать обратил внимание на непоследовательность в ее рассказе. Теперь же я ругал себя за бестактность: зачем я задал этот дурацкий вопрос? Но Нюра, кажется, не обиделась.
— Мне надоели санатории, о которых вы говорите: каждый год одни и те же благополучные, солидные люди, одни и те же скучные разговоры. Однажды в поезде я разговорилась с попутчицей, возвращавшейся из отпуска; который она провела в этом одесском санатории. Ей здесь очень понравилось. Мне удалось достать путевку. Приехала я инкогнито. Только вы один знаете, кто я такая. Надеюсь, вы никому не расскажете.
Разумеется, я ей это пообещал. Она не жалела о том, что приехала в Одессу:
— Я рада, что познакомилась с вами, Боб, узнала, как страдают ваши собратья в Америке. Здесь я смогла подружиться с более простыми людьми, даже на танцы ходила. Я увезу в Москву самые приятные воспоминания.
— Вы уверены, что приехали сюда инкогнито? — спросил я Нюру.
— Знаете, когда я заметила, что за нами следят, я тоже не раз задавала себе этот вопрос. Но я ничего плохого не сделала… — ведь вы, насколько я понимаю, за семнадцать лет жизни в Советском Союзе не нарушали наших законов?
Она помолчала минуту, словно рассматривая свои ладони, а потом спросила:
— Вы правда ничего от меня не скрываете, Боб?
— Ничего, — заверил я ее.
— Знаете, вы мне показались очень интересным человеком с первого же дня нашего знакомства. Но я не знала, стоит ли с вами встречаться. И я рада, что не струсила.
— Я тоже, — проронил я.
Нюра взглянула на часы.
— Пора идти. Скоро обед.
Мы встали. Инстинктивно посмотрели по сторонам, и оба увидели одно и то же: двое из тех, кто следил за нами, восседали на одеяле метрах в пятидесяти от нас. Мы оделись и пошли в санаторий, ничего не сказав друг другу о соглядатаях, которые словно с неба свалились только ради того, чтобы убедиться, что нам хорошо вместе.
Несколько дней я намеренно избегал встречи с Нюрой. Я знал, что если я стану часто видеться с ней, то потеряю контроль над собой, а допустить этого я не мог. Она была свободна, возможно, хотела снова выйти замуж, и я чувствовал, что между нами происходит нечто особое, прекрасное, но опасное для меня.
Я снова увиделся с Нюрой вечером накануне ее отъезда. Мы встретились перед ужином. Она сказала, что завтра уезжает, и попросила меня проводить ее до вокзала. Я пообещал. Больше всего на свете мне хотелось сесть с ней в один поезд, идущий в Москву. Уезжавшая в тот же день Белла предложила отправиться на вокзал вместе с нами. Мы не возражали — в ее компании можно было не бояться слежки (которая, кстати, велась за нами постоянно).
На следующий день Нюра, Юля, Белла и я в последний раз пошли на пляж. Мы гурьбой вбежали в воду, но всем было грустно из-за скорой разлуки. Юля и Белла чувствовали, что между мной и Нюрой возникло нечто большее, чем дружба.
Через несколько часов, на остановке автобуса, который должен был доставить всех на вокзал, мы обменялись адресами и пообещали писать друг другу. В тот момент мы искренне верили, что сдержим обещание, ведь нам так хорошо было вместе. Но дома нас ждала будничная жизнь, и в ней летним знакомым не остается места. Я несколько раз проводил отпуск в санаториях и домах отдыха, но редко получал потом письма от людей, с которыми там познакомился, да, впрочем, и сам никому не писал.
На вокзале было многолюдно. Поезда доставляли в Одессу отпускников с саквояжами и фанерными чемоданами, перевязанными веревками. Видно было, что они предвкушают радости курортной жизни. Отъезжающие выглядели скорее подавленно, за исключением нескольких сот комсомольцев, которые провели двадцать четыре дня в доме отдыха под Одессой. Комсомольцы были любимцами Кремля и знали это. На их лицах читались уверенность, готовность вернуться за парты или станки и продемонстрировать всем, как нужно учиться и работать, чтобы их родина стала самой сильной державой в мире. Они вели себя так, словно вокзал принадлежал им одним. Все, кто постарше, не осмеливались им перечить.
Когда кондуктор объявил, что отъезжающим пора занять свои места, я попрощался с Беллой и повернулся к Нюре, которая крепко сжала мою руку. Мы постояли так несколько секунд, глядя друг другу в глаза, стараясь прочитать в них то, что могут прочесть только люди, которые испытывают друг к другу глубокую симпатию.
«Мы должны обязательно встретиться в Москве», — прервала молчание Нюра.
«Обязательно», — только и сказал я. Уверен, что она догадывалась о моих чувствах. Я словно окаменел. Стоял на платформе и не мог с места сдвинуться. Поднял глаза и увидел в окне поезда Нюру. Она улыбалась и махала мне рукой. Я тоже помахал ей. Поезд тронулся. А Нюра все не отходила от окна.
Я вернулся в санаторий. Все мои мысли были о Нюре и тех счастливых часах, которые мы провели вместе. Я надеялся, что она мне напишет, и боялся в это поверить. Без Нюры санаторий, казалось, опустел. Отдыхающих и вправду поубавилось. В столовой на четыреста человек ужинали восемнадцать. Из них трое были приставленными к нам с Нюрой соглядатаями.
На завтрак эта троица не явились. Я попробовал разузнать о них что-нибудь в регистратуре.
«Товарищ Робинсон, — сказали мне. — Нам запрещено давать информацию об отдыхающих кому бы то ни было, даже работникам санатория. Увы, мы вам ничем не можем помочь».
Через двенадцать дней после отъезда Нюры я получил от нее письмо. Должно быть, она написала его вскоре после возвращения домой, поскольку поезд до Москвы шел два дня, а письмо обычно доходило дней за пять или даже меньше (в зависимости от того, читали ли его). Я с волнением открыл конверт.
«Должно быть, она испытывает ко мне искренние чувства, — думал я. — Женщины ее положения не переписываются с простыми людьми, а тем более с иностранцами».
Нюра благодарила меня за время, проведенное вместе. Она писала, что комсомольцы, с которыми она подружилась в поезде, расспрашивали ее обо мне, и она с удовольствием отвечала на их вопросы. Дома она рассказала обо мне матери и дочке.
Две недели спустя я написал ей ответ. Я старался не выдавать свои чувства, понимая, что серьезные отношения с ней могут плохо кончиться для нас обоих. Через месяц пришло второе письмо. Нюра писала, что дочери не терпится со мной познакомиться, и она все время спрашивает, когда же я приеду. В ответном письме я сообщил, что мое возвращение зависит от окончания съемок. Стоит ли говорить, какое счастье доставляли мне ее письма. Я не расставался с ними, то и дело перечитывал, любовался ее почерком.
И вдруг — как гром среди ясного неба — третье письмо от Нюры. «Я не хочу кривить душой, — писала она, — чтобы вам было легче понять меня и причины моего решения. У нас с вами разное положение, разные взгляды на жизнь, разные привычки и обычаи. Я все обдумала и поняла, что никогда не смогу стать вашей спутницей жизни. Поэтому не стоит продолжать эту бессмысленную переписку».
Я не поверил в искренность ее слов. Судя по всему, до нее добрались органы госбезопасности. Ее первое письмо проскользнуло мимо цензуры, а второе, вероятно, попало в руки органов. Я не сомневался, что Нюру просто заставили разорвать со мной отношения, — ее семья принадлежала к советской элите, и ей не положено было знаться с иностранцем, даже если у него и есть советский паспорт.
Мой отъезд в Москву был еще более неожиданным, чем приглашение на съемки. Прошло около месяца после того, как я получил третье письмо от Нюры. За два дня до запланированного отъезда я весь день провел на студии и лег спать ровно в одиннадцать, чтобы как следует отдохнуть. Вскоре меня разбудил громкий стук в дверь. Стучала хозяйка квартиры: «Вставайте, к вам пришли со студии».
Я открыл дверь. Передо мной стоял незнакомый мужчина.
«Простите, — сказал он, но меня послали предупредить вас, что в пять часов утра за вами придет машина в аэропорт. Утром вы вылетаете в Москву».
«Что? Кто вас послал?» — удивился я. Что-то в его манере вызывало у меня подозрения.
В ответ он промямлил: «Э-э… кажется, режиссер фильма, и еще там с ним были двое. Так или иначе, в пять часов будьте готовы. До свидания».
Я взглянул на хозяйские ходики. Половина первого ночи. Я тотчас принялся укладывать вещи. В ту ночь я почти не спал — машина, которая должна была отвезти меня в аэропорт, пришла за час до условленного времени.
Закончил съемки я уже в Москве. Что же касается причитающихся мне десяти тысяч, то этих денег я — увы! — так и не увидел. В Одессе мне выплатили две с половиной тысячи, пообещав выдать остальную сумму в Москве. Когда я наконец пришел в кассу, оказалось что рубль успел обесцениться в десять раз, и мне причиталось всего 750 рублей. Ну а что же фильм? В Советском Союзе он имел большой успех. Позднее его причислили к классике советского кино и показывали два раза в год по телевидению.
Назад: Глава 19 Война закончилась
Дальше: Глава 21 Я пытаюсь уехать

ядоцент
Брехня с первых же строк. Джеймс Паттерсон, Николай и Георгий Мариа,, Вейланд Родд-старший никуда не исчезали. Дальше читать не стоит.