Мед
А еще у поэзии есть местность.
И это тоже неисчерпаемая книга.
Днепр и курганы, болото, возле которого сражался Меркурий, Ельнинский большак; село Немыкари, упоминавшееся в грамоте Ростислава XII века; Белкино, где ждал Денис Давыдов генерала Орлова-Денисова, чтобы атаковать отряд генерала Ожеро, стоявший в Ляхове (в итоге французский генерал сдался в плен); Станьково, где было имение первого русского партизана в войне 1812 года А. Д. Лесли; Славажский Никола, где во времена Смуты находился острог; малые речки, родники, холмы, леса, в которых еще хорошо видны окопы; Васильево, куда ходил читать стихи Твардовский, но и затем, чтобы увидеть Машу Радькову; Белый Холм, где учились некоторое время братья Твардовские; и, наконец, Загорье.
Может быть, ощущая эту неисчерпаемость, Твардовский и задумывал главную книгу, роман «Пан». Судя по всему, главным героем был бы отец.
Остается гадать, что это была бы за книга, какие глубины в ней раскрылись бы и с чего она начиналась бы. Предполагают, что с описания деда. Но не исключено, что с переезда вот сюда, в Белкино, еще счастливых молодых – кузнеца и дворянки из крестьянской семьи. Здесь они стали жить вдвоем, под этим небом заструился вкусный дымок кузни, раздались удары молота по наковальне.
Любопытные воспоминания о Белкине оставил Михаил Кошелев. Он описывает большой помещичий деревянный дом на каменном фундаменте, амбары, сады, аллеи кленов и дубов, озеро с водяной мельницей, холмы, спускающиеся к речке (в названии ошибка, скорее всего, по вине редакции: вместо Ливна – Лемна). Далее Кошелев замечает: «Место очень живописное. Думаю, что этот типичный уголок среднерусской природы оставил след в сознании юного Твардовского, который здесь бывал много раз».
В барской усадьбе был открыт Народный дом, сюда приходили на вечера жители окрестных деревень, ставили спектакли, устраивали танцы, смотрели кино, читали стихи. Кошелев вспоминает сочинителя стихов Морозова из деревни Боровой за Ливной, Суворова из деревни Церковище, отличного рассказчика (устного) Силантия из деревни Крутиловки, Яшку Петроченкова из Воскресенска, игравшего на скрипке.
Позже Народный дом перенесли в Васильево, на холмы, с которых сбегает родниковый сильный ручей.
Из него и сейчас можно напиться.
…Ночуя в Белкинском лесу, я хожу за водой на Васильевский ручей, туда, где он впадает в Ливну.
И в этот раз взял котелки, пластмассовые бутыли и пошел сквозь спелые августовские травы, сорящие семенами. Радовался, что удалось сфотографировать черного аиста. Встреча свидетельствовала об истинной заповедности этих мест и заставляла почему-то вспомнить еще одного поэта с крестьянской душой, о ком уже была речь, Тао Юаньмина. Ну да, аист – значимая птица в китайской традиции, правда, на древних рисунках это всегда белый аист.
«Вместо пахоты службой / содержать я себя не думал, / А увидел призванье / в листьях тутов, колосьях в поле», – признается он. То, о чем писал Твардовский, как о томительной связи, в полной мере испытал и его далекий предшественник.
Судьбы Твардовского и Тао Юаньмина как будто не схожи. Первый навсегда покинул загорьевскую глухомань, обосновался в столице, был замечен и награжден неоднократно премией Иосифа Сталина и другими премиями, стал депутатом, членом Ревизионной комиссии руководящей партии, кандидатом в члены ЦК этой партии, возглавлял лучший журнал страны, беседовал с Никитой Хрущевым; его, главного редактора, возил личный шофер на «Победе», осаждали фотографы и журналисты; жил он в хорошей квартире, любил бывать на даче; слава его была всенародной.
Тао Юаньмин проделал обратный путь. Происходил он из старинного клана высокопоставленных чиновников. Клан к моменту его появления на свет захирел. Послужив чиновником, даже начальником уезда, поэт убедился, что ему «чужды созвучия шумного мира» и больше всего он любит «гор и холмов простоту», а «в пылью жизни покрытые сети, / В суету их мирскую» он попал по ошибке. И тогда он возвратился к садам и полям – таково название программного стихотворения Тао Юаньмина, в котором он описывает свою усадьбу: небольшое поле, дом, как и смоленская изба первой трети прошлого века, крытый соломой, сад. Заканчивается оно вздохом облегчения:
Как я долго, однако,
прожил узником в запертой клетке
И теперь лишь обратно
к первозданной свободе пришел.
Проблема службы у недостойного правителя волновала умы китайского общества тех времен. И Тао Юаньмин дал свой ответ:
Вот бобы посадил я
на участке под Южной горою,
Буйно травы пробились,
робко тянутся всходы бобов.
Утром я поднимаюсь,
сорняки из земли вырываю,
К ночи выглянет месяц,
и с мотыгой спешу я домой.
Поэт вернулся к земле, и по всему видно, он ее любит не меньше Никиты Моргунка. К нему приходит на чарку вина сосед, Тао Юаньмин режет курицу, и они сидят и ведут не праздные разговоры, они беседуют о земле, о зерне и всходах. Но и без гостей поэт умеет скрасить свой досуг: поет стихи, играет на цине или раскрывает древние книги. Конечно, идиллия кажущаяся. Поэта-крестьянина одолевают заботы о хлебе насущном. Живет он бедно, не так-то просто прокормить семью, а у него много детей. Бывают времена, он сидит и ждет, не появится ли гость с вином. Тао Юаньмин превозносит вино. Хорошенько приложившись, он любит побродить по окрестностям. Да и на трезвую, как говорится, голову тоже: «Никого. И в печали / я иду, опираясь на палку, / Возвращаюсь неровной, / затерявшейся в чаще тропой. // А в ущелье, у речки / с неглубокой прозрачной водою, / Хорошо опуститься / и усталые ноги помыть…» Поэт смиряет себя старой мудростью: «Печальтесь о правде, / Пусть вас не печалит бедность»…
Но эта правда пришлась не по вкусу повелителям дум, и Тао Юаньмин числился в поэтах второразрядных.
Признание пришло позже.
Переводчик и исследователь Л. Эйдлин писал, что творчество Тао Юаньмина, вобрав в себя тысячелетнюю мудрость, вдохнуло новую жизнь в поэзию Китая.
По сути, Тао Юаньмин занимался тем же, чем и Твардовский: приближением поэзии к жизни, очищением стихов от украшательств. И тот и другой добивались предельной ясности, точности высказывания. В результате о поэзии Твардовского говорили, что она бедна метафорами. А современникам Тао Юаньмина его стихи казались слишком простыми, обыденными, их цепляли «низкие» слова.
«Вспоминаю себя / полным сил в молодые годы. / Хоть и радости нет, / а бывал постоянно весел. // Неудержной мечтой / унесен за четыре моря, / Я на крыльях парил / и хотел далеко умчаться», – пишет Тао Юаньмин. И Твардовский как будто откликается стихотворением «На сеновале», где речь о том же: «То вслух читая чьи-то строки, / То вдруг теряя связь речей, / Мы собирались в путь далекий / Из первой юности своей/ (…) И сколько нам завидных далей / Сулила общая мечта».
Особым ощущением времени пронизаны многие стихи Тао Юаньмина, как и поздние стихи Твардовского. Тао Юаньмин говорит с иронией, что в молодости закрывал уши, как только его начинали учить уму-разуму старшие; но вот прожил полвека – и сам поучает. Поэт удивляется. Учительство – это тоже примета быстротекущего времени. Он старается отыскивать мельчайшие крупицы радости прежней поры, чтобы вернуть время, но тщетно: «И уходит-уходит / все быстрее и дальше время. / С этой жизнью своею / разве можешь встретиться снова?»
Твардовский пишет о времени, оставшемся на самом донышке, когда ему захочется посидеть на солнышке, на теплом пенушке и всему подвести черту стариковскою палочкой. И он ее подводит: «Нет, все-таки нет, / ничего, что по случаю / Я здесь побывал / и отметился галочкой». И читателю передается чувство хрупкости жизни, мира, непостижимой его красоты.
Правда, если это стихотворение Твардовского дышит гармонией и согласием с мировыми законами, то отшельник-крестьянин пытается протестовать: «Все, что в доме, истрачу, / чтоб наполнить его весельем / И угнаться за этим / лет и лун стремительным бегом. // Я ведь, следуя древним, / не оставлю золото детям. / Не истрачу, то что же / после смерти с ним буду делать?»
Но мы-то знаем, что тратить ему особенно и нечего было. Это китайское «золото» вдруг отражается в палой листве, освещенной лучами недалекого вечера, русского мудреца, сидящего на пенушке, придавая заключительным строкам Тао Юаньмина метафорический смысл. Золото – это и есть время, дни и ночи. И его печаль ведома обоим поэтам. Да и нам, простым смертным.
Но поэты этому чувству задают другие масштабы. «Мир так беспределен / во времени и пространстве, / А жизнь человека / и ста достигает редко», – говорит Тао Юаньмин. И в стихотворении Твардовского про теплый пенушек тоже есть это дыхание непостижимой бесконечности. А в другом стихотворении, «Полночь в мое городское окно», он, хотя и противопоставляет себя зрелого тому ребенку, что в детстве в ночном поражался виду звездного неба: «В зрелости так не тревожат меня / Космоса дальние светы», – но завершающие строки, наоборот, еще резче и яснее обозначают глубину и безмерность мира светил: «Как муравьиная злая возня / Маленькой нашей планеты».
У поэта обширный взор. Мы удивляемся полету сознания создателя «Слова о полку Игореве», такое впечатление, что он порою видит пространство откуда-то с вершины неведомой горы, академик Лихачев назвал это идеальной высотой.
Идеальная высота покорялась обоим поэтам.
Ну, и коли речь зашла об идеальном, самое время вспомнить утопию Тао Юаньмина «Персиковый источник», написанную ритмизованной прозой и стихами.
Бедный рыбак заблудился в речных рукавах, заплыл прямо в персиковый лес, причалил к берегу и пошел вверх по ручью, оказался в пещере и оттуда проник на ту сторону. Ему открылись «яркие просторы», посреди которых стояла деревня. Видение это напоминает картинку Никиты Моргунка: «Стоит на горочке крутой, / Как кустик, хуторок». Только здесь – целая деревня.
Рыбак узрел крестьянский рай: «Земля равнины, широко раскинувшейся, и дома высокие, поставленные в порядке (…) превосходные поля и красивейшие озера, и туты, и бамбук». Жители в странных одеждах были спокойны и доброжелательны, у стариков бороды желты от времени. Угощение для странника выставили вполне традиционное: вино, курицу, наверное, и рис. Потекла беседа. Рыбак узнал, что эти люди в давние времена, в эпоху Цинь (246–207 гг. до н. э.), бежали сюда от притеснений (а тяготы и репрессии той поры были безмерны; строились каналы, дороги, Великая Китайская стена, уничтожались книги и их сочинители – писатели и ученые). Жители не ведали времени, «спросили, что за время на свете теперь». А когда рыбак рассказывал им о происходящем, «вздыхали и печалились». Погостив несколько дней там, рыбак, напутствуемый наказом ничего обо всем увиденном не говорить, отбыл восвояси. И на обратном пути делал метки… Правитель области послал с ним отряд. Наверное, мечтал обложить их налогом, подключить к общественным работам, пополнить за их счет войско. Но рыбак так и не сумел найти путь.
Один ученый, добавляет Тао Юаньмин, узнав обо всем, обрадовался и собрался в дорогу, но вскоре умер. А после и вовсе не было таких, кто «спрашивал бы о броде»!
Упоминание имени ученого добавляет основательности, трезвости этой маленькой поэме.
История, рассказанная Тао Юаньмином, почему-то не выглядит досужей фантазией. Почему? Прежде всего, потому, что автор все это видит и сам этому верит, по крайней мере, в те мгновения, когда пишет. Но этого, конечно, мало. Своевольная фантазия не так-то много значит, если она ничем не обоснована, если она не укоренена ни в чем. «Персиковый источник» открывает нам вековую и даже тысячелетнюю мечту о такой обители, где бы крестьянин не страдал.
Правда, поэт и как будто отпевает эту мечту…
Через почти полторы тысячи лет в северной стране эта мечта занимала умы поэтов, влекла крестьян. В ходу было сказание о граде Китеже, слухами о Беловодском царстве полнилась земля. Целые отряды крестьян – до трехсот человек – бродили по дорогам, направляясь к Уралу и дальше, в Беловодье. Жители одного уральского села собрали крупную сумму в две тысячи рублей и снарядили в дорогу трех казаков, наказав непременно отыскать Беловодье. Казаки, помолясь, пошли. Точнее, поехали – в Одессу, оттуда в Турцию, Афон, Иерусалим, Цейлон; в Японии уж было решили, что прибыли на место, заслышав звон колоколов, но звонили не в православном храме. Дневник этого поразительного путешествия – а один казак вел записи, – был опубликован в «Записках Императорского Русского географического общества по отделению этнографии» при содействии В. Г. Короленко. Этот казак потом писал Короленко, что у них на Урале ходит слух, будто Лев Толстой «ездил за границу, был в Беловодии, присоединился там и принял какой-то сан».
Вообще интересно, что Беловодье полагалось где-то на востоке.
Дальневосточные черты явны в представлениях крестьян о Беловодье. Тогда в ходу были так называемые путешественники, то есть путеводители к Беловодью. Их опубликовал советский фольклорист К. В. Чистов. Из путешественников видно, что в Беловодье нет светских судов, нет войн, воровства, и полное изобилие, родится виноград и «срачинское пшено», то есть рис.
О Беловодье писал Мельников-Печерский.
«Кому на Руси жить хорошо» тоже питается этим всечеловеческим источником чаяний на лучшую землю, на счастливую сторону. Но поэма Некрасова лишь в истоке своем несет родовые черты утопии, сказка у него быстро оборачивается былью со всеми жестокими подробностями. Сюжет Некрасова катастрофически разрастается, обилие персонажей, хитросплетения линий как будто уводят слишком далеко от цели, но в конце автор могуче сгибает дуги всех смыслов, и вспыхивает очистительный огонь, еще греческой эпохи, и читатель переживает катарсис. В дифирамбической песенке Гриши Добросклонова, заключающей поэму, и поиски, эта вспышка. Именно в самом свечении слов о бессильной, убогой, обильной и могучей матушке-Руси эта цель.
Твардовский, конечно, учитывал опыт Некрасова. И его Моргунок в чем-то похож на этого Гришу, он порой озарен теми же отсветами внутреннего Беловодья.
Но формально поэма Твардовского снимает вопрос о какой-то там Муравии. Поэт отпевает утопию, как и Тао Юаньмин. Колхоз – вот она новая Муравия. Да только к колхозу сердце крестьянина не лежит.
У Льва Толстого в неоконченных «Воспоминаниях» можно найти рассказ о муравейных братьях, так называл старший брат Николенька Моравских братьев. Это люди, живущие в любви. А вообще-то – секта, возникшая в пятнадцатом веке в Чехии и существующая до сих пор в различных странах.
Твардовский, объясняя происхождение названия поэмы, упоминает Моравских братьев, но говорит, что ему ближе толкование Муравии как страны трав, и, между прочим, сообщает, что в Китае его поэма и вышла под таким названием «Страна зеленой свежести».
Можно предположить, что Господин Пяти Ив по достоинству оценил бы поэму и не возражал бы против включения в перечень счастливых земель нашей местности. Тао Юаньмину был присущ дух всечеловечности: «Опустились на землю – / и уже меж собой мы братья: / Так ли важно, чтоб были / кость от кости, от плоти плоть?»
И наверное, читая многие стихотворения Тао Юаньмина, Александр Твардовский мог воскликнуть: «Да это же про меня!..»
Еду-еду, плыву —
возвращаюсь в родные края,
И считаю я дни,
когда старый завидится дом.
С первой радостью мне —
милой матери вновь послужить,
И второю за ней —
снова братьев моих повстречать.
…К ручью я вышел не сразу, пробиваясь сквозь травы, легковейные арки отцветающего иван-чая, крапиву, набрел на березняк, а в нем – два улья в облупившейся голубой краске. Осторожно подошел. Услышал тихое гудение. Кто-то установил. Рядом поле, оно уже порядочно заросло кустами и ольхой с березками, но еще много цветочных лапиков (Константин Трифонович в своих семи тетрадях воспоминаний дает пояснения, что это «бесформенные куски пашни больше четверти десятины»), а поблизости липы Белкина. Когда вижу липы Белкина, на ум приходит одно позднее стихотворение Твардовского, вот эти чудесные строфы:
Чуть зацветет иван-чай, —
С этого самого цвета —
Раннее лето, прощай,
Здравствуй, полдневное лето.
Липа в ночной полумгле
Светит густой позолотой,
Дышит, как будто в дупле
Скрыты горячие соты.
Не знаю, наберет ли неведомый пасечник здесь меду. А мед поэзии в этом крае уже собран.