Глава 6
Первое, что мы сделали следующим утром после того, как умылись и позавтракали, — отправились на рынок и заполнили наши корзины разнообразной ерундой. Я — пустынными орехами, которыми в Рууре любил перекусывать и стар, и млад, а так же корнями кактуса охи, являющимися здесь аналогами жевательного табака. Тайра же в первой попавшейся лавке выторговала оптом штук двадцать легких цветных шарфиков, хвосты которых теперь свисали из ее корзины, а после дополнила шарфики дешевыми звенящими браслетами. Таким образом, мы снова поделились на «женского» и «мужского» продавца, после чего смогли спокойно передвигаться по городу.
На этот раз Ив занял наблюдательную позицию не в моем ухе (и спасибо ему за это), где края платка постоянно закрывали бы ему обзор, а умостился в виде тонкого ободка прямо поверх моего лба. И мне приятно — вуаль не сползает, — и ему удобно.
Маршрут не выбирали. Ходили там, куда шли ноги, сворачивали, где придется, вяло покрикивали: «Орехи! Шарфы! Корень Охи!» и «Браслетики, почтенные и красивые. Кому браслетики?» На нас при этих словах, как и ожидалось, едва ли обращали внимания.
Монотонно шагали по укрытым песчаной пылью дорогам наши сандалии, колыхались объемные тулу, привычно скрипели плетеные ручки корзин. Плыли мимо мужские и женские лица — мужские открытые, женские почти все под вуалями, — играли «в липкую колючку» между домами подростки, выделывали кожу или же праздно курили сидящие у стен старики. Мы же с Тайрой, словно два круизных лайнера, совершающих кругосветное путешествие, оказывались то вновь у базара, то в центре его, то в почти пустых закутках, то в отдаленных не торговых, а жилых и тихих кварталах, где в собственных дворах под жарким солнцем стирали, убирали и мели пыль хозяйственные жены.
Все сильнее припекало; Ив молчал.
Несколько раз я спрашивала его, не видно ли чего-то интересного, и каждый раз слышала в ответ то раздраженное сопение, то отрывистое и разочарованное «неть».
Неть. Что ж, «неть, так неть», на него и суда, как говорится…
Наверное, наша вялая, полусонная и изнуряющая под жарким солнцем прогулка могла бы продолжаться часами, но в какой-то определенный момент, когда центр города остался далеко позади, и мы вновь обходили отдаленные окрестности — ведь никогда не знаешь, где повезет? — мы оказались на самом отшибе города. Там, где заканчивались всякие дома, и начиналась пустыня, уже видимая глазу своими просторами.
Дорога здесь заворачивала на полукруг и возвращалась в город, нам бы по ней и идти, но в какой-то момент я увидела размытые и дрожащие в раскаленном, поднимающемся от земли мареве далекие отсюда силуэты. Много силуэтов. Там, на расстоянии примерно метров в триста, все, как один, повернутые к нам спинами, стояли и смотрели на что-то мужчины.
— Тай, пойдем туда? Там тоже народ — пусть смешарик на них посмотрит.
— Нет, — глухо отозвались из-за моего плеча, — туда мы не пойдем. Тебе не понравится то, что ты увидишь.
— Почему не понравится? — наивно поинтересовалась я, хотя внутри уже что-то кольнуло. Что там — кого-то пытают? Хоронят? Над кем-то издеваются? Пока Тайра молчала, мое любопытство выросло вдвое. Что такое может твориться на окраине Руура, и о чем я, судя по тяжелому молчанию за спиной, никогда не узнаю?
— Хорошо, пойдем, — вдруг согласилась подруга, вот только сделала она это как-то нерадостно, а, скорее, злорадно, будто в назидании себе самой. — А то ведь не увидишь и будешь гадать, что там было.
— А что там, Тай?
— Сейчас узнаешь. Только, когда подойдем, не забывай мычать «Орехи, кактусы» и так далее, поняла? Потому что других женщин там, кроме нас, не будет. Ну, не наверху.
Не наверху? Шагая за колышущейся темно-синей тулу я уже и сама не радовалась тому, что носы наших кораблей решили покорить это направление. Слишком напряженной чувствовалась обычно веселая и легкая Тайра, слишком неприятным казался стелящийся за ней след давящего на сердце молчания. Но поздно — мы уже двигались к стоящей в удалении толпе.
Стоило нам приблизиться к мужчинам на достаточное, чтобы нас услышали, расстояние, как Тайра тут же завела монотонную волынку: «Браслеты, шарфики, красивые, яркие, недорогие…» Она ныла-зазывала столь пресно, что на звуки ее голоса даже не обернулись, а у меня вспыхнуло яркое ощущение, что именно того она и добивалась — отсутствия внимания.
Вторя ей по тону, затянула песню старого портового шарманщика и я:
— Пустынные орехи, корни оха. Десять орехов — за восемь галушек, пять — за четыре. Корни оха не пересушенные, ароматные, не горькие…
И так по кругу. А то, что находилось впереди, тем временем, приближалось.
Сквозь плотный людской заслон мы пробираться не стали — обогнули его сбоку и пристроились с самого края. И тогда перед моими глазами открылось то, что открылось: расположенный ниже по уровню не то карьер, не то квадратный с неровными краями котлован. Выжженная до состояния потрескавшейся корки земля, расчерченная белыми линиями на квадраты, а в каждом квадрате по почти обнаженному человеку — женщине.
Мой взгляд принялся судорожно метаться: от укрывшихся в тени позади пленниц охранников к узкому входу в темные земляные катакомбы, по фигурам, лицам, изнуренным позам. Пока он вылавливал ужасающие детали в виде следов от побоев, ожогов и потрескавшихся от отсутствия влаги губ, слух резали жесткие и грубые слова:
— Вон та, справа, аппетитная сутра, хоть и худая. Я б ее…
— Так купи себе.
— Купи? У меня жена. А эта и за галушку все покажет. А вон та, позади нее, долго не протянет. Ставлю гельм, что свалится еще до конца часа.
— Твой гельм против моего, Кариф.
— По рукам.
О чем они говорили? О ком? Мой мозг дымился; вокруг все смердело от пота, возбуждения и нездорового жадного любопытства.
— Что это, Тай? — прошептала я тихо.
— Тюрьма, — едва слышно ответили мне. — Так наказывают провинившихся женщин.
— Заставляют стоять на жаре?
— Да, в квадратах. А за их пределы выходить запрещено.
Мужчины (а теперь уже в моем понимании «мужланы») нас не слышали — были заняты обсуждением узниц и их достоинств. Кто-то улюлюкал, призывая «дам» проявить себя — сплясать, спеть или оголиться, кто-то кидал в них мелкими монетками, но чаще кусками спекшейся глины.
— Так это та самая тюрьма?…
Только сейчас все в моей голове сложилось воедино. И то, почему Тайра не хотела сюда идти, и то почему не хотела, чтобы котлован видела я. Какие же болезненные в ее голове, должно быть, хранились воспоминания.
— Ты?…
— Да, я так же стояла в одном из дальних квадратов. И передо мной умирали истощенные от голода и побоев женщины. А эти… — голова в платке повернулась в сторону мужчин, — точно так же глазели на умирающих и кидались в них камнями.
Уроды.
— Платки, браслеты…
— Орехи оха, корни для жевания, — подхватила я монотонным голосом и даже не заметила, что все перепутала. — А этот грот позади?
— Там находятся камеры. Очень тесные клетушки, где разрешают переночевать. Вот туда и приходил…
«Уду», — закончила я за нее мысленно. Да, я помнила каждую подробность этой душераздирающей истории, вот только никогда не думала, что однажды увижу место заключения Тайры наяву.
— Орехи, пустынные корни, кактусы…
Глядя на пленниц не с сочувствием даже — с ужасом, я незаметно взяла Тайру за руку и сжала ее пальцы.
— Ты помнишь, что сейчас ты живешь в Нордейле? Со Стивом? Что все хорошо? — прошептала я тихо.
— Почти нет.
— Тогда нам надо уходить. Орехи, кактусы, оха…
— Эй, почтенная, сколько там за десять орехов? Жрать их не хочу, а вот посмотреть, как они летят в лицо дешевым сутрам, хочу…
Я немедленно озверела. Если бы сейчас этот мешок с дерьмом откинул с лица мою вуаль, то он бы увидела горящие красным, как у дьявола, глаза и самый что ни на есть хищный оскал. Но ответила я мило, даже елейно.
— Гельм за штуку.
— Гельм? — стоящий передо мной мужик в «тюрбане» до того удивился, что выкрикнул это слово во «все воронье горло».
Слава Богу на нас никто не обратил внимания, так как в этот момент одна из женщин сняла-таки с плеч едва удерживающуюся на завязках ткань и позволила мужикам любоваться своей грудью. Вниз тут же полетели мелкие монеты вперемешку с камнями.
— Хороша сутра!
— Продажная… но на смерть ее за такое!
— Но все равно хороша.
Я оторвала взгляд от вынужденной продавать свое тело за еду и воду узницы и нагло кивнула.
— Гельм за штуку. Близкий ли путь сюда корзины тащить?
— Да мне глина дешевле достается, тьфу!
Хорошо, что этот урод плюнул себе под ноги, а не мне на тулу, иначе… Иначе могла сорваться я, Тайра или наша фурия, которая к тому моменту начала зловеще вибрировать.
— Не хочешь, как хочешь.
Мы развернулись и синхронно, не сговариваясь, зашагали прочь. От толпы, от тюрьмы, от противных выкриков и вида слишком белой на фоне обожженных рук груди. Злые и разъяренные, мы шагали прочь от стыда и позора — чужого и как будто своего, — от разлившейся в воздухе похоти, от отсутствия сочувствия и черных, как пустынный камень, сердец.
— Не хватало, чтобы он еще и моими орехами в них кидался, — процедила я сквозь зубы, как только мы удалились на достаточное от карьера расстояние. Все еще нездорово гудел на моей голове, вызывая ломоту в висках, Ив.
Тихо, почти неслышно отозвалась Тайра.
— Ты сама хотела все увидеть.
Остаток пути до города мы шли молча.
Говорят «клин клином вышибают».
С эмоциями дело обстоит точно так же. Можно, например, наткнуться на несправедливость, оскорбление или услышать грубое слово, и оно прилипнет к твоей душе грязной жевательной резинкой — не очиститься и не отодрать без посторонней помощи, как ни старайся. После неприятного события можно часами вспоминать о нем и терзаться ощущением, что ты наступил в вонючую жижу и теперь бессилен сделать что-либо, пока носок не высохнет.
Так было и с нами.
Мы могли бы часами обсуждать увиденное, исходить яростью, костерить местные законы и местных жителей, сетовать на черствость их ума и сердец, плеваться ядом и толочь воду в ступе.
Вместо этого, если не считать нашего пассивного зазывания покупателей, мы по большей части молчали. Не делились впечатлениями, не перетирали одно и то же, не бормотали: «Да я бы им… Да, если б я мог…»
Мы ничего не могли. Ни повлиять на укоренившееся в умах мировоззрение, ни изменить общественный уклад, ни, в конце концов, взорвать тюрьму напалмом — бессмысленно. Исчезнет эта — появится новая, точно такая же или хуже. Потому что останутся прежними взгляды, не исказятся рамки принятых норм, не перевернутся вверх ногами в сознании живущих здесь людей понятия «хорошо» и «плохо».
А эмоции? Да, эмоции имели место быть. И они, вероятно, еще долго оставались бы с нами, если бы в этот ничем непримечательный день не произошло другое событие, заменившее одни эмоции другими.
А случилось оно часом позже, когда мы вновь углубились в обитаемую часть города, миновали жужжащий на разные голоса базар и, усталые, очутились на узких, продуваемых жаркими ветрами, сонных жилых улочках Руура.
Поднимался над плоскими крышами белесый дымок, покачивались прикрепленные у дверей пучки сухой травы, изредка нам навстречу попадались спящие в тени стен кошки. По большей части желтовато-бурые, облезлые и тощие. Здесь этих животных в домах держали редко, а кормили и того реже — себя бы прокормить, — а потому бездомные питомцы жили той добычей, которую сумеют поймать сами — полевками, жучками-мягкоголовами, крылатками.
— Попить бы, — к пяти часам дня мои ноги дрожали от усталости. В последний раз мы ели утром, и теперь желудок бушевал голодными раскатами. — Может, купим сок мулли?
— Нет. От сока мулли мы снова перехотим есть — в этом его опасность. Потом даже если захочешь, в рот кусок не положишь, а нам нужно нормально питаться, иначе пропадут силы.
— Поняла. Тогда заглянем в следующую забегаловку, ладно? Какая попадется на глаза.
— Здесь, наверное, ничего не попадется, слишком далеко мы забрались к противоположной окраине, придется возвращаться.
Людей на дороге попадалось мало. Зачем мы зашли сюда, к беднякам, что ожидали увидеть, кого найти? Смешарик на моей голове, казалось, спекся от солнца, но на вопросы отвечал исправно. Да, смотрит. Нет, ничего интересного не видит. Его, кстати, тоже не мешало бы плотно накормить.
Играли во дворах дети, блестели под солнечными лучами их темноволосые непокрытые головы, радостно блестели черные озорные глаза. Когда ты ребенок, тебе везде хорошо. Весь мир — игра, большое приключение и радость. Мать всегда накормит и погладит по голове, игрушки преданно ждут, подушка подарит вкусные и интересные сны, а руки отца ласково потреплют и защитят. Детство — то время, когда можно смотреть вперед распахнутыми, полными надежд глазами и верить в чудеса, когда кажется, что завтра не существует, а есть лишь прекрасное, наполненное волнительными моментами сегодня, когда впереди ждет исполнение мечтаний, покорение вершин и одно другого слаще путешествия. Детство — это когда можно ни о чем не думать, а лишь заглатывать ложками кашу и пинать под столом ногу брата.
Детство — оно всегда детство. Даже на Архане. И даже если потом все будет не так.
Несмотря на то, что наша прогулка по Рууру длилась (с перерывами на сон) вторые сутки, я так и не смогла понять, насколько велик этот город. Как далеко простираются его края? Какое количество жителей имеет право гордо именоваться руурцами? Превосходит ли его площадь, скажем, тот же Ленинск, или же Руур — это всего лишь большая, выросшая на краю пустыни «деревня»? Ответ на этот вопрос не смогла дать даже Тайра — пояснила, что сведения об общем количестве жителей хранятся только у Старейшин.
Необходимую информацию к моему удивлению выдал смешарик, сообщив, что общая площадь Руура — тридцать шесть квадратных километров, а население исчисляется шестьюдесятью тремя с половиной тысячами человек.
— Ух ты! — подивилась я познаниями своего ободка-википедии. — Спасибо!
— Угу, — ответили мне сверху.
Значит Руур намного меньше Ленинска, теперь понятно.
Я хотела, было, рассказать о собственных умозаключениях Тайре, но когда обернулась и открыла рот, чтобы начать, то обнаружила, что подруги нет рядом. Оказалось, она остановилась в нескольких метрах позади меня на дороге и теперь, не отрываясь, смотрела на какой-то дом.
Пришлось вернуться.
— Эй, ты чего?
Моя «коллега» молчала. Мне показалось, что теперь ее поза выдавала еще большее напряжение, нежели тогда, когда она решила повести меня в «карьер».
— Все хорошо?
Тишина. Как странно.
Я перевела взгляд туда, куда она смотрела. Небольшой одноэтажный и обычный на первый взгляд дом. Синяя покосившаяся дверь, маленький двор, развешенное на веревках белье: простыни, полотенца, маленькие и большие рубашки, принадлежащие, очевидно, тому мальчику, что сидел на ступенях чисто выметенного крыльца, и его отцу, которого в этот момент не было видно. Одетая не в тулу, но в широкую блузу и длинную юбку женщина (Тайра говорила, что замужним женщинам дозволяется так ходить в пределах дома) мыла окна — то наклонялась к ведру и отжимала над ним тряпку, то распрямлялась и начинала тереть ей стекла. При каждом движении мотался из стороны в сторону кончик ее длинной и густой, повязанной лентой косы.
Обычная женщина, обычный дом. Мальчик, беднота, край города.
— Тайра? Почему ты тут стоишь?
На звуки моего голоса повернулась хозяйка — заметила двух торговок с корзинами, бросила тряпку в ведро и направилась к калитке, попутно вытирая руки о грязный уже подол.
— День добрый, почтенные, — поздоровалась она мягким, усталым голосом. — Чем торгуете?
Тайра отступила назад и едва не упала — я уловила ее неловкое движение краем глаза, но вместо того, чтобы задавать новые вопросы подруге, приветливо, дабы не вызывать подозрений, отозвалась.
— Шарфики красивые, браслеты звонкие, хозяюшка, не желаете?
Женщина улыбнулась, и в ее улыбке мне померещилось что-то отдаленно знакомое. Я попыталась зацепиться за это ощущение, но оно уже, словно хлипкое и непрочное дежа-вю, выскользнуло прочь из моего сознания.
— Сожалею. Нет у меня лишних денег на украшения.
— Тогда, может, пустынные орешки — вкусные и спелые, или же корни Оха мужу?
— Уже есть, спасибо. Сама с утра на рынок сходила.
— Ну, хорошо, хорошо… — я не нашлась, что еще добавить. И, чтобы не привлекать внимание к застывшей соляным столбом подруге, добавила: — Доброго вам дня, хозяюшка, пойдем мы.
И дернула Тайру за руку.
Та, словно опоенная наркотическим зельем, медленно двинулась следом за мной.
То, как она плакала, я видела впервые. Горько, безутешно, горячо. Сидела у стены дома за поворотом и глотала слезы. Терла щеки ладонью, будто ненавидела их за то, что они мокрые, будто ненавидела себя за то, что не могла сдержаться. Или за что-то еще.
— Тай, если это твоя мама, так пойдем назад!
— Нет!
— Ну, пойдем! Зайдем в гости, посидим, выпьем чаю. Вы хоть обниметесь…
— Ты не понимаешь. Если она узнает, что я жива, что я — вот она, она будет ждать меня снова. Ее мир изменится, перевернется, а ведь нам нельзя… Нельзя дочерям идти обратно к родителям, это запрещено.
— Но ведь никто не узнает. Мы — обычные на вид торговки…
— Увидят соседи, начнут расспрашивать.
— Но она же тебя не предаст?
— Она будет ждать снова. Твоя бы не ждала?
Да, моя бы тоже ждала.
— А так не будет, — промоченный насквозь край платка то и дело касался покрасневших и опухших век. — Нам нельзя ходить, нельзя. И я бы не пошла… Я даже не помнила, где находится мой дом, а теперь увидела…
— Так, может, и хорошо, что увидела? Теперь ты знаешь, что она жива, что с ней все в порядке. Разве это плохо?
Я молола почти ерунду. Нет, не совсем, но такие слова всегда кажутся ерундой, когда думаешь о том, что мог бы зайти, прикоснуться, обнять, прижать к себе мать, сказать: «Мам, это я. Я».
Мне тоже хотелось плакать.
Безвыходная ситуация. И в калитку не постучишься, и просто так не уйдешь. Не через все можно переступить и с легким сердцем зашагать дальше.
Тайра плакала долго. Сидела прямо на песке, слепо смотрела на ограду соседнего дома и терла тыльной стороной ладони уже и без того красные и растертые губы.
— А тебе точно-точно к ней нельзя? — спросила я потерянно.
Качнулась черноволосая голова, съехал на бок платок. По крашеной штукатурке стены тянулась длинная изогнутая, похожая на молнию трещина. Нет, для местных не похожая — здесь не знают про молнии.
— Может, дадим ей денег? Ты просто будешь знать, что у нее хватает на еду. Придумаем «как», найдем способ — все легче на сердце.
Вместо того чтобы загореться идеей, Тайра продолжала сидеть так, будто вовсе не услышала меня. А через секунду хрипло прошептала:
— У меня есть брат, представляешь? Маленький брат. А я даже не знаю, как его зовут.
— Так это же не сложно!
И, не дожидаясь слов протеста, я быстро развернулась, оставив подругу сидеть в закутке, натянула на лицо вуаль и зашагала обратно к белому домику.
— Милейшая, я хотела бы попросить воды, можно? Вокруг никого, а на улице так душно, что уже сил нет идти дальше.
— Конечно, сейчас вынесу.
Вблизи она оказалась похожей на дочь еще больше: тот же прямой нос, ровные черные брови, правильной формы лицо и большие глаза с едва заметной поволокой. Только не желто-зеленые, а черные. Она уже не выглядела молодой, но все еще оставалась красивой, несмотря на тонкие и многочисленные, прорезавшие лоб и щеки морщины.
— Какой хорошенький у вас малыш. Сколько ему уже?
Вода оказалась теплой и чуть приторной, но я глотала ее с удовольствием. Мама Тайры оглянулась и посмотрела за плечо, где на крыльце играл палочками мальчуган.
— Почти шесть.
— Как быстро летит время, да?
— Это точно.
Наверное, она помнила Тайру. Нет, я была уверена, что всегда помнила, просто как прочтешь это по лицу? В усталых глазах? В прижившейся грустинке на их дне? По жестким складкам губ, что образовались после множества бессонных ночей со слезами в подушку?
Помнила. Она, конечно, помнила. И, вероятно, Тайра была права, когда говорила, что встречаться им не нужно. Хотя как знать? Где правда? Что хорошо, а что плохо? Больно в любом случае одинаково, и если так больно мне, то как же больно должно быть Тайре? И почему-то вдруг стало понятным ее желание никогда не иметь детей — не на Архане.
— А как зовут сына? Вы не против, что я спрашиваю? Просто красивый он у вас.
— Да нет, чего же против. Его зовут Тир. В честь дочки назвала.
При этих словах я едва не выронила из рук железную кружку — слишком слабыми и дрожащими сделались мои пальцы.
А спустя какое-то время я привалилась к той же самой стене, у которой несколько минут назад оставила свою попутчицу. Медленно выдохнула, стянула с волос платок, сжала его в руке и тоже стала смотреть на ограду дома на противоположной стороне.
— Его зовут Тир, — сказала я тихо. — Она назвала его в честь тебя.
А когда Тайра посмотрела на меня, я не стала к ней поворачиваться. Не хотела, чтобы она видела мои слезы.
*****
— Знаешь, я бы с ним все время играла, воспитывала его, я бы его всему научила — как не быть плохим человеком, как растрачивать попусту эмоции, как жить… Я бы развивала его, помогла научиться читать, чтобы он вырос грамотным, получил хорошую профессию, чтобы… чтобы…
Тайра все бормотала и не могла остановиться; кажется, вкуса еды она не чувствовала вовсе — похлебка в ее тарелке исчезала механически, проскальзывая мимо всяких рецепторов. Хлеб то рвался дрожащими пальцами на части, то скатывался в маленькие комочки; весь стол был усеян крошками. Она не видела меня, не видела стола, за которым сидела, не видела ничего, кроме тех иллюзорных картин, которые бесконечной лентой бежали в ее воображении. Она и маленький Тир: играют, учат азбуку, смеются, обедают, бегают по двору, вместе засыпают.
— Я бы столько могла ему дать, понимаешь? Столько всего… Почему? Почему так вышло? Ведь теперь он никогда не узнает, какая я и как сильно я его люблю.
«Может, когда-нибудь узнает», — хотелось возразить мне, но я предусмотрительно молчала — кому известно будущее?
— Я бы окружила его бесконечной заботой, постаралась уберечь от ошибок, от плохой судьбы, огородить от бед и печалей. А теперь…
— Тай, — я медленно и протяжно вздохнула. — Ты не смогла бы.
— Что? Нет, я смогла бы!
— Да не смогла бы. Сейчас тебя переполняют чувства, и это понятно. Но когда эмоции схлынут, ты осознаешь одну странную вещь — да, ты смогла бы его любить, играть с ним и чему-то научить. Но ты никогда не смогла бы огородить его от того, что ему суждено пройти, понимаешь?
В ответ тишина, нахмуренные брови и расстроенный, все еще почти слепой взгляд желто-зеленых глаз — пик синдрома «я-бы-все-смогла» старшей сестры.
— Разве Ким не знал о твоей дальнейшей судьбе? Знал. Но он так же понимал, что это твой Путь, и ты должна его пройти. Должна, даже если он сложен и тернист, потому что только своими ногами — своими, а не его, Кима, — ты должна переступать через препятствия, и только так ты могла в итоге стать тем, кем стала. И потому твой учитель молчал — он был мудр. Думаешь, он тебя не любил или не хотел уберечь? Думаешь, не заботился? Он давал то, что мог, но он не мог дать всего — что-то человек должен делать сам. Так же и Тир. Он сам сможет научиться, пройти преодолеть, просто люби и верь в него. Понимаешь?
Она понимала. Неохотно, расстроено, но понимала.
— Но я бы все равно хотела… Хотела…
— Я знаю, верю тебе. Правда, — я вытянула руку и осторожно пожала ее трясущиеся в миллиметре от скатерти пальцы. — Ты бы очень много хотела ему дать. И я бы хотела, если бы была на твоем месте. Но пока нужно просто принять то, что есть. А потом ты… мы вместе подумаем, что можно сделать, хорошо? Может, ты когда-нибудь надумаешь зайти к ним в гости, и в этом случае я всегда буду рядом, всегда помогу.
— Правда?
— Правда.
В ее душе боролись страх, сомнение и надежда — опасная смесь, глотнув которой, бывает очень сложно принять правильное решение.
— А она… мама… Она так и сказала: «Я назвала его в честь дочки»?
— Да, так и сказала.
Тайра держалась молодцом секунд пять. А потом вновь расплакалась: исказились ее припухшие губы, по щекам градом покатились слезы, выпал из пальцев скатанный в комок хлебный мякиш.
А я сидела, смотрела на нее и молчала.
Знала — сейчас я ничем не могу ей помочь.
Этим вечером, когда над Рууром взошел «фонарь Ирсы», мы лежали в постелях молча; каждый думал о своем.
Громко сопел рядом раздувшийся от обилия еды смешарик — в харчевне он умудрился съесть за раз не только горку спелых плодов ирхи, но так же все три обещанные накануне ореховые сладости. Как только не лопнул? Хотя грех судить того, кто весь день без перерыва на отдых и пищу работал сканером; привычно шуршали под полом полевки.
Спать нам этой ночью, судя по заливистому храпу Ива, с пауками.
Ну да ладно, переживем.