Книга: Средний пол
Назад: МИДЛСЕКС
Дальше: РОСОМАХА

СРЕДИЗЕМНОМОРСКАЯ ДИЕТА

Ей больше не хочется оставаться на земле. Ей больше не хочется жить в Америке. Она устала от жизни. Ей все тяжелее и тяжелее подниматься по лестнице. После смерти мужа ее женская судьба окончена. Кто-то ее сглазил.
Эти предположения были высказаны отцом Майком через три дня после того, как Дездемона слегла. Мама попросила его поговорить с ней, и он вернулся из гостевого домика, раздраженно нахмурившись в стиле Фра Анжелико.
— Не волнуйтесь, это пройдет, — сообщил он. — С вдовами такое регулярно происходит.
Мы ему поверили. Однако с течением времени Дездемона становилась все более отрешенной. Бывший жаворонок, она превратилась в сову. Когда моя мать приносила ей завтрак, она открывала один глаз и рукой показывала, чтобы та оставила поднос. Яичница остывала. Кофе подергивался пленкой. Единственное, что ее пробуждало к жизни, так это ежедневные сериалы мыльных опер. Она как всегда внимательно следила за обманщиками-мужьями и интриганками-женами, но больше уже не осуждала их, словно ей надоело исправлять мирские пороки. Полулежащая на подушках со сползшей на лоб, как диадема, сеточкой для волос Дездемона выглядела столь же непобедимой, как престарелая королева Виктория. Она казалась владычицей острова, состоявшего из одной спальни, заполненной птицами. Она была королевой в изгнании со всего лишь двумя прислужницами, одной из которых была Тесси, а другой я.
— Молись, чтобы Господь забрал меня, — наставляла она меня. — Молись, чтобы твоя бабка умерла и воссоединилась с твоим дедом.
…Но прежде чем продолжить историю Дездемоны, я хочу ввести вас в курс развития событий с Джулией Кикучи. С целью подчеркнуть лишь то, что никакого развития не последовало. В последний день нашего пребывания в Померании у нас с Джулией было отличное настроение. Померания в свое время входила в состав Восточной Германии. И прибрежные виллы Херингсдорфа разрушались в течение пятидесяти лет. Теперь же, после объединения, наступил настоящий бум по продаже недвижимости. Будучи американцами, мы с Джулией не могли не обратить на это внимания. Прогуливаясь по дорожкам взявшись за руки, мы рассуждали о том, чтобы купить то или иное поместье и привести его в порядок.
— Мы сумеем привыкнуть к нудистам, — говорила Джулия.
— Мы могли бы стать померанцами, — отвечал я. Это «мы» — не знаю, что на нас нашло, — мы не скупились на это местоимение и не задумывались о последствиях. Всем художникам свойственно чутье на недвижимость, и Херингсдорф просто окрылял Джулию. Мы расспросили о нескольких кооперативах, которые были здесь новым явлением, и заглянули в два-три особняка. Мы вели себя как супружеская пара. Под влиянием этого старого аристократического летнего курорта мы с Джулией тоже старались вести себя старомодно. Мы обсуждали обустройство дома, даже ни разу не переспав, и ни любовь, ни свадьба ни разу не были нами упомянуты. Речь шла лишь о суммах выплат.
Однако по дороге в Берлин меня снова охватил знакомый страх. Я начал заглядывать в будущее. Я начал думать о следующем шаге и о том, что от меня потребуется. Длительный период подготовки, объяснение, а дальше потрясение, ужас, отстранение и категорический отказ. Все как всегда.
— В чем дело? — спрашивает Джулия.
— Ни в чем.
— Ты такой тихий.
— Просто устал.
В Берлине я с ней прощаюсь. Я обнимаю ее холодно и властно, после чего перестаю ей звонить. Она несколько раз оставляет мне сообщения. Но я не отвечаю. А теперь она тоже перестала мне звонить. Так что с Джулией все кончено. Все кончилось, не успев начаться. И вот я опять, вместо того чтобы думать с кем-нибудь о будущем, остаюсь с прошлым, с Дездемоной, которой никакое будущее не нужно…
Я приносил ей обед и иногда ланч. Я ходил с подносами по дорожке, огражденной металлическими столбиками, под никому не нужной верандой. Справа от меня — литое, гладкое строение купальни, гостевой домик повторяет чистые прямые контуры главного дома. Вся архитектура Мидлсекса — это попытка вскрыть первоосновы. Тогда я мало что понимал в этом. Однако входя в освещенный через верхний люк гостевой дом, я чувствовал какую-то дисгармонию. Похожая на ящик комната, напрочь лишенная светских украшений, без какой-либо аляповатости и существующая вне времени, в центре которой возлежала моя утомленная историческими перипетиями бабка. В Мидлсексе все говорило о забывчивости, в Дездемоне же все свидетельствовало о непреодолимости памяти. Она возлежала на горе подушек, распространяя вокруг себя ауру непреодолимого горя, от которой, впрочем, веяло добром. Этим отличалась моя бабка и все гречанки ее поколения — они были добры в своем отчаянии. Они стонали и сетовали, предлагая сладости. Они жаловались на недуги, нежно похлопывая тебя по колену. Мои визиты всегда подбадривали Дездемону.
— Привет, куколка, — улыбалась она. Я садился на кровать, и она гладила меня по голове, приговаривая ласковые слова на греческом языке. В присутствии моего брата Дездемона лучилась счастьем не переставая, а при мне глаза ее через десять минут затухали, и она говорила то, что чувствовала на самом деле:
— Я слишком стара, детка. Слишком стара.
Ипохондрия, преследовавшая ее всю жизнь, расцвела теперь полным цветом. Вначале, когда она только приковала себя к своему чистилищу из красного дерева под балдахином, она жаловалась лишь на перебои в сердце. Но уже через неделю у нее начались головокружения, тошнота и проблемы с кровоснабжением.
— У меня болят ноги. Кровь совсем не движется.
— С ней все в порядке, — сообщил доктор Филобозян моим родителям после получасового осмотра. — Конечно, уже не девочка, но ничего серьезного я не нахожу.
— Я не могу дышать, — возражала Дездемона.
— Легкие совершенно чистые.
— Ногу колет как иголками.
— Попробуй растереть ее, чтобы восстановить кровообращение.
— Он тоже уже старик, — заявила Дездемона после ухода доктора Фила. — Пригласите другого врача, помоложе.
Мои родители согласились. Нарушив семейную верность доктору Филу, они за его спиной пригласили нового врача. Доктора Таттлсворта. А потом доктора Каца и доктора Колда. И все они поставили один и тот же диагноз, сообщив Дездемоне, что с ней все в порядке. Они заглядывали в сморщенные черносливины ее глаз, сушеные абрикосы ушей, слушали непобедимый стук ее сердца и убеждали ее в том, что она здорова.
Мы пытались выманивать ее из постели, приглашая посмотреть «Только не в воскресенье» по большому телевизору. Мы позвонили в Нью-Мексико тете Лине и подсоединили телефон к интеркому.
— Слушай, Дез, почему бы тебе не навестить меня? Здесь так жарко, прямо как на родине.
— Я тебя не слышу, Лина! — выкрикнула Дездемона невзирая на проблемы с легкими. — Этот аппарат не работает.
И наконец, взывая к страху Божьему, Тесси заявила Дездемоне, что грешно не ходить в церковь, когда физически способен на это.
Но Дездемона только похлопала рукой по матрацу:
— Следующий раз меня внесут в церковь в гробу.
И она начала готовиться. Лежа в кровати, она отдавала распоряжения моей матери, чтобы та вынула все из шкафов.
— Дедушкины костюмы можешь раздать, мои платья тоже. Оставь только то, в котором будете меня хоронить.
Необходимость заботиться о муже влила в Дездемону недюжинные силы. Еще недавно она готовила ему жидкую и протертую пищу, меняла прокладки, стирала постельное белье и пижамы, терзала его плоть мокрыми полотенцами и салфетками. Но лишившись объекта забот в свои семьдесят лет, она состарилась за одну ночь. Ее волосы окончательно поседели, а в цветущей фигуре словно образовалась течь, так что она стала худеть день ото дня. Лицо залила бледность. Проступили вены. На груди появились маленькие красные веснушки. Она перестала смотреться в зеркало. Из-за плохих протезов Дездемона и так в течение многих лет поджимала губы, а теперь, когда она перестала красить их, они и вовсе исчезли с ее лица.
— Милти, — однажды спросила она отца, — ты уже купил мне место рядом с дедушкой?
— Не волнуйся, мама. Там участок на двоих.
— И никто его не заберет?
— Все оформлено на твое имя.
— Нет, Милти, там нет моего имени! Поэтому я и беспокоюсь. С одной стороны — дедушкино имя, а с другой — одна трава. Я хочу, чтобы ты поставил там табличку, что это мое место. Вдруг какая-нибудь другая дама захочет лежать рядом с моим мужем.
Но и на этом ее похоронные приготовления не заканчивались. Дездемона выбрала себе не только участок, но и гробовщика. В апреле, когда вспышка пневмонии приняла угрожающие размеры, в Мидлсекс приехал брат Софьи Сассун — Георгий Паппас, который работал в похоронном бюро Т. Дж. Томаса. Он принес образцы гробов, урн и венков и сел рядом с Дездемоной, пока та возбужденно рассматривала фотографии, словно это были туристические проспекты. Потом она поинтересовалась у Мильтона, какой суммой денег он располагает.
— Я не хочу это обсуждать, мама. Ты еще не умираешь.
— Я не прошу тебя хоронить меня по высшему разряду. Георгий говорит, что императорские похороны самые дорогие. С меня будет достаточно и президентских.
— Когда придет время, ты получишь все что хочешь, а пока…
— С атласной обивкой. Пожалуйста. И подушечку. Вот такую. На восьмой странице, номер пять. Запомни! И пусть Георгий не снимает с меня очки.
Дездемона воспринимала смерть как еще один способ эмиграции. Вместо путешествия из Турции в Америку теперь ей предстояло перебраться с земли на небеса, где Левти уже получил гражданство и приготовил для нее место.
Постепенно мы начали привыкать к отстранению Дездемоны от семейных дел. В это время — а стояла весна 1971 года — Мильтон был занят новым «деловым предприятием». После катастрофы на Пингри-стрит он поклялся больше никогда не совершать таких ошибок. Но как можно было обойти основной закон недвижимости, заключающийся в постоянстве ее местоположения? Очень просто: одновременно находясь повсюду.
— Прилавки с хот-догами, — заявил он однажды за обедом. — Начать с трех-четырех и постепенно увеличивать их количество.
На оставшиеся от страховки деньги он арендовал три места на разных аллеях Детройта, а на листке желтой бумаги набросал дизайн лотков.
— У Макдоналда золотые арки? А у нас будут Геркулесовы столбы.
Если в 1971–1978 годах вы ездили из Мичигана во Флориду, то могли видеть ярко-белые неоновые колонны, обрамлявшие целую цепь ресторанов моего отца. Они сочетали в себе греческое наследство с колониальной архитектурой его любимой родины. Они напоминали Парфенон и здание Верховного суда одновременно, сочетая в себе мифического Геракла с голливудским Геркулесом. Естественно, что они привлекали внимание.
Мильтон начал с трех Геракловых хот-догов, но как только доходы позволили, добавил к ним еще несколько. Он начал с Мичигана, потом перебрался в Огайо и оттуда уже двинулся вдоль шоссе на юг. Формат заведений скорее напоминал «Дэри Квин», нежели «Макдоналдс»: минимальное количество сидячих мест или их полное отсутствие и пара столов для пикников. Никаких мест для игр, никакого тотализатора, никаких «Счастливых трапез», никакой рекламы и никаких распродаж по сниженным ценам. Только хот-доги с чили и луком. Геракловы хот-доги располагались по обочинам дорог, и, как правило, не самых лучших: у боулингов и вокзалов в маленьких городках, где недвижимость была дешевой и через которые проезжало много машин.
Мне не нравились эти забегаловки. С моей точки зрения, это был крутой отход от романтических дней салона «Зебра». Где были антикварные безделушки, музыкальный автомат, полка с пирогами и глубокие кабинки темно-бордового цвета? Где были завсегдатаи? Я не мог понять, почему эти лотки приносили гораздо больше денег, чем наш прежний ресторан. Однако они приносили-таки деньги. По прошествии первого пробного года отец стал состоятельным человеком. Его успех определялся не только выбором удобного местоположения, но еще и одной хитрой уловкой, ныне называемой «брэндом». Сосиски «Болл Парк» разбухают при варке, а с Геракловыми хот-догами происходило еще интереснее: когда их вынимали из пакетов, они выглядели как обычные розовые венские сосиски, но стоило их положить на гриль, как они надувались и изгибались.
Это было изобретение Пункта Одиннадцать. Однажды вечером мой семнадцатилетний брат отправился на кухню перекусить и обнаружил в холодильнике несколько хот-догов. Он не хотел ждать, пока закипит вода, и достал сковородку. Потом он решил разрезать сосиски пополам. «Я хотел увеличить площадь поверхности», — объяснял он позднее. Но вместо того чтобы разрезать их вдоль, он принялся экспериментировать. Он сделал надрезы в разных местах, потом побросал все на сковородку и стал ждать, что получится.
В тот первый вечер результаты были довольно скромными, однако некоторые из надрезов привели к тому что сосиски приняли очень забавные формы. После чего это стало у него любимой забавой. Он экспериментировал со способами готовки сосисок и создал целый реестр забавных форм. Некоторые сосиски при нагревании у него вставали, напоминая Пизанскую башню. В честь посадки на Луну у него была сосиска «Аполлон-11», которая постепенно набухала, пока шкура не трескалась и она не взлетала в воздух. Одни сосиски у него танцевали под композиции Сэмми Дэвиса, другие образовывали буквы, хотя приличной «зет» ему так и не удалось добиться. Для своих друзей он заставлял их выделывать и другие штучки. И из кухни весь вечер раздавался смех. «Эта у меня называется Гарри Риме», — доносился голос Пункта Одиннадцать. «Нет, Стефанидис, нет!» — откликались мальчишеские голоса. И уж коли мы заговорили на эту тему, неужто только меня шокировали рекламные ролики с набухающими и удлиняющимися красными сосисками? Куда смотрела цензура? Обращал ли кто-нибудь внимание на выражение лиц женщин во время показа этих роликов или на то, что сразу после них они рьяно начинали обсуждать сорта булочек? Лично я обращал, потому что я тогда был девочкой и они были специально рассчитаны на то, чтобы привлечь мое внимание.
Забыть Гераклов хот-дог, попробовав его, было невозможно. Именно поэтому они быстро завоевали широкое признание. Крупная компания по производству пищи предложила Мильтону купить у него права и начать продажу в магазинах, но тот отказался, ошибочно полагая, что популярность вечна.
За исключением изобретения Геракловых сосисок мой брат не проявлял интереса к семейному бизнесу.
— Я изобретатель, — говорил он. — А не сосисочник.
В Гросс-Пойнте он связался с группой мальчишек, страдавших комплексом неполноценности. Жаркими субботними вечерами они собирались у моего брата и рассматривали репродукции Эшера. Они часами вглядывались в фигуры, поднимающиеся по лестницам, ведущим вниз, и в гусей, превращавшихся в рыб, а потом снова в гусей. Они ели крекеры с ореховым маслом и экзаменовали друг друга по Периодической системе. Лучший друг брата Стив Мангер доводил моего отца до бешенства философскими вопросами: «Как вы можете доказать, что существуете, мистер Стефанидис?» Каждый раз, когда мы заезжали за братом в школу, я видел его новыми глазами. Со стороны он походил на безмозглого болвана. Но на длинном стебле его худого тела покоился огромный бутон его мозга. Обычно он шел к машине закинув голову и наблюдая за деревьями. Он не обращал внимания на моду, и одежду ему по-прежнему покупала Тесси. Я восхищался им, поскольку он был старше, и ощущал собственное превосходство, так как был его сестрой. Распределяя между нами свои дары, Господь дал мне все самые важные. Пункт Одиннадцать получил склонность к математике. Я — к словесности. Пункт Одиннадцать — практическую смекалку. Я — воображение. Пункт Одиннадцать — музыкальные способности. Я — красоту.
С возрастом она расцвела еще больше. Поэтому не было ничего удивительного в том, что Клементине Старк нравилось со мной целоваться. Она была не одинока. Пожилые официантки норовили наклониться ко мне поближе. Заливающиеся краской мальчики подходили к моей парте, чтобы промямлить: «Ты уронила резинку». Даже раздраженная чем-нибудьТесси, заглянув в мои глаза Клеопатры, забывала, что ее так разозлило. А когда я входил по воскресеньям в гостиную, где собирались отцовские друзья, в ней мгновенно возникала разряженная атмосфера. Дядя Пит, Джимми Фьоретос, Гас Панос и другие пятидесяти-, шестидесяти- и семидесятилетние мужчины — разве не поднимали они головы и не ловили себя на мыслях, в которых им не хотелось себе признаваться? В Вифинии, где возраст не был помехой, их ровесники могли бы просить руки такой девочки, рассчитывая на успех. Не вспоминали ли они об этом, раскинувшись на наших козетках? Не думали ли они: «Если бы я был не в Америке, то мог бы…»? Не знаю. Оглядываясь назад, я лишь вспоминаю то время, когда где бы я ни появлялся, на меня тут же устремлялись миллионы взглядов. Обычно они маскировались, как маскируются, закрывая глаза, зеленые ящерицы в зеленой листве. А потом — в автобусе или в аптеке — все глаза вдруг распахивались, и я ощущал напор всех этих взглядов, сочетавших в себе желание и отчаяние.
Я и сам в то время часами любовался собой в зеркале, поворачиваясь то так, то этак или принимая расслабленную позу, чтобы проверить, как я выгляжу в жизни. Взяв маленькое зеркальце, я рассматривал свой профиль, в то время еще вполне правильный. Я расчесывал свои длинные волосы, а иногда подкрашивал глаза выкраденной у мамы тушью. Однако постепенно мой нарциссизм стал отступать под напором уродливости пруда, в гладь которого я смотрелся.
— Он опять их выдавливает, — жаловался я матери.
— Калли, не будь такой неженкой. Сейчас я вытру.
— Отлично!
— Подожди, когда у тебя прыщи появятся! — в ярости кричал Пункт Одиннадцать из коридора.
— У меня их не будет.
— Будут, будут! Секреторная функция сальных желез у всех усиливается в период полового созревания.
— Ну-ка оба замолчите! — кричит Тесси, но я уже молчу. Из-за этого словосочетания — «половое созревание», — которое было тогда для меня источником множества тревожных размышлений. Оно ждало в засаде, то и дело выпрыгивая и пугая меня, поскольку я не знал, что оно означает. Но теперь, по крайней мере, я понимал, что Пункт Одиннадцать тоже имеет к этому какое-то отношение. Возможно, это объясняло не только прыщи, но и кое-что другое, что я начал замечать за братом в последнее время.
Вскоре после того как Дездемона слегла, я обратил внимание на то, что Пункт Одиннадцать пристрастился к уединенному времяпрепровождению, — за запертой дверью ванной осуществлялась какая-то вполне ощутимая деятельность. А когда я стучал в дверь, оттуда доносился сдавленный голос: «Минуточку». Но я был младше и еще не подозревал о насущных нуждах подростков.
Позволю себе минутное отступление. Тремя годами ранее, когда Пункту Одиннадцать было четырнадцать, а мне восемь, он однажды подшутил надо мной. Родителей вечером не было дома. За окном лил дождь и гремел гром. Я смотрел телевизор, и в это время внезапно появился Пункт Одиннадцать с лимонным пирогом.
— Смотри, что у меня есть! — пел он.
Затем он великодушно отрезал мне кусок и проследил, чтобы я его съел, после чего заявил:
— Сказано будет, сказано! Пирог-то на воскресенье.
— Нечестно! — закричал я и бросился его догонять.
Пункт Одиннадцать схватил меня за руки, некоторое время мы боролись, а потом брат предложил мне сделку.
Как я уже говорил, в то время весь мир смотрел на меня широко раскрытыми глазами. И вот передо мной были еще два. Они принадлежали моему брату, который в гостевой ванной среди разноцветных полотенец наблюдал за тем, как я стягиваю трусики и задираю рубашку. Он обещал ничего не говорить родителям, если я разденусь. В полном изумлении он стоял на некотором расстоянии от меня, и его кадык ходил вверх и вниз. Вид у него был потрясенный и испуганный. Ему не с кем было меня сравнивать, но то, что он увидел, говорило само за себя — розовые складки и расщелина. Пункт Одиннадцать в течение десяти секунд под грохот грома разглядывал мои документы в поисках подделки, после чего я заставил его отрезать еще один кусок пирога.
Однако, вероятно, любопытство Пункта Одиннадцать не было удовлетворено рассматриванием восьмилетней сестры. И теперь, как я подозревал, он разглядывал фотографии.
В 1971 году нас покинули все мужчины — Левти умер, Мильтон отдался Геракловым хот-догам, а Пункт Одиннадцать — затворничеству в ванной, — оставив меня с Тесси заниматься Дездемоной.
Мы должны были стричь ей ногти, ловить мух, пробиравшихся к ней в комнату, передвигать птичьи клетки в зависимости от перемещения света, включать телевизор, когда начинался показ сериалов, и выключать его до начала репортажей об убийствах в вечерних новостях. Однако все это никак не влияло на чувство собственного достоинства Дездемоны. Ощутив естественную потребность, она вызывала нас по интеркому, и мы помогали ей встать с кровати и дойти до уборной.
Проще всего сказать «так шли годы». Менялись времена года, плакучие ивы сбрасывали миллионы листьев, опускался снег на плоскую крышу, и солнечные лучи падали под все более острым углом, а Дездемона продолжала лежать в постели. Снег таял, и на ивах снова появлялись почки, а она оставалась все там же. Она не вставала и тогда, когда солнце достигало зенита и спускало через световой люк яркий луч как лестницу к небу, по которой она мечтала подняться.
Что же произошло за то время, которое Дездемона провела в постели?
Умерла подруга тети Лины миссис Ватсон, и Сурмелина с опрометчивостью, свойственной горю, решила продать их дом и переехать на север, поближе к семье. Она вернулась в Детройт в феврале 1972 года. Зима оказалась холоднее, чем она представляла себе по воспоминаниям. Но что еще хуже — Сурмелина изменилась за время своей жизни на Юго-Западе. Каким-то образом она превратилась в настоящую американку. В ней не осталось ничего провинциального. В то время как ее замурованная по собственной воле кузина так никогда и не избавилась от своего деревенского прошлого. Им обеим было за семьдесят, но Дездемона была старой седой вдовой, ждущей своей смерти, а Лина вдовой совсем другого рода — рыжеволосой красоткой, водивший «Фаерберд» и носившей хлопчатобумажные юбки с бирюзовыми пряжками на поясе. После жизни, проведенной в гомосексуальной связи, гетеросексуальность моих родителей казалась Лине странной. Ее тревожили прыщи Пункта Одиннадцать и раздражало то, что она была вынуждена пользоваться с ним одним душем. В нашем доме воцарилась напряженная атмосфера. Она, как ушедшая на покой примадонна варьете, была слишком яркой для нашей гостиной, и из-за того что мы все украдкой за ней подсматривали, она производила слишком много шума, слишком много пила за обедом, а дым ее сигарет пропитывал все вокруг.
К этому времени мы уже познакомились с нашими новыми соседями Пиккетсами — Нельсоном, игравшим в полузащите за команду Технологического института Джорджии, а ныне работавшим в фармацевтической компании «Парк-Дэвис», и его женой Бонни, постоянно читавшей фантастические истории в «Гайдпост». Напротив жили Стью Фиддлер Яркие Глазки — коммивояжер по продаже промышленных запчастей, испытывавший пристрастие к бурбону и официанткам, и его жена Миззи, цвет волос которой менялся как оттенки «кольца настроения». В конце квартала жили Сэм и Гетти Гроссингер, первые правоверные евреи, с которыми мы познакомились, а также их единственная дочь Максин — скромная гениальная скрипачка. Сэм был довольно забавен, а Гетти всегда громко говорила, и они обсуждали денежные проблемы, считая это само собой разумеющимся, поэтому нам с ними было легко. Милт и Тесси часто приглашали Гроссингеров на обед, хотя их диетические ограничения всегда нас потрясали. Например, моей матери приходилось ездить на другой конец города, чтобы купить кошерное мясо, а потом подать его со сметанным соусом или приготовить пирог с крабами. Но хотя Гроссингеры и хранили верность своей религии, они уже были ассимилированными жителями Среднего Запада. Они прятались за стеной кипарисов, а на Рождество вывешивали иллюминацию и выставляли Санта-Клауса.
В 1971 году судья Стивен Рот постановил, что в школьной системе Детройта де-юре существует сегрегация, и распорядился уничтожить ее. Оставалась только одна проблема: к 1971 году восемьдесят процентов учащихся в Детройте были чернокожими. «Этот судья может говорить все что ему заблагорассудится, — прокаркал Мильтон, прочитав об этом решении в газете. — Нас это не касается. Теперь ты понимаешь, Тесси, почему твой добрый старый муженек не хотел отдавать детей в государственные школы? Потому что если бы я вовремя не купил этот дом, они бы сейчас ездили в школу в центр Найроби».
В 1972 году в вечернем телевизионном шоу появился С. Миямото, не принятый в детройтскую полицию из-за низкого роста (пять футов пять дюймов при требовании пять футов семь дюймов). Я лично написал письмо комиссару полиции в защиту Миямото, но так и не получил от него ответа. А через несколько месяцев во время парада комиссара сбросила лошадь. «Так тебе и надо!» — заявил я.
В 1972 году Г. Д. Джексон и Л. Д. Мур, вчинившие полиции иск на четыре миллиона долларов за жестокое обращение и получившие в качестве компенсации всего 25 долларов, захватили самолет, следовавший на Кубу.
В 1972 году мэр Роумен Гриббз заявил, что город восстановлен и оправился после потрясений 1967 года, поэтому он не будет выдвигать свою кандидатуру на следующий срок. И появился новый кандидат, первый афроамериканец Коулмен Янг.
Мне исполнилось двенадцать лет.
За несколько месяцев до этого в первый день учебного года в класс с легкой самодовольной улыбкой вошла Кэрол Хорнинг. Чуть ниже этой улыбки, как награда на полочке, красовалась оформившаяся за лето грудь. Она оказалась не единственной девочкой, с которой произошла такая метаморфоза. За это время многие из моих одноклассниц, как говорили взрослые, «оформились».
Не могу сказать, чтобы я был полностью не готов к этому. Предыдущее лето я провел в лагере Поншеванг близ Порт-Гурона. И за время длинной череды летних дней не мог не заметить, как в телах моих приятельниц что-то разматывается. Девочки становились все более стеснительными и теперь, переодеваясь, поворачивались друг к другу спинами. Теперь им приходилось вышивать свои фамилии не только на шортах и носках, но и на лифчиках. Как правило, эта проблема не обсуждалась. Однако утаить происходящее было невозможно. Помню, как однажды во время занятий плаванием распахнулась и захлопнулась жестяная дверца раздевалки. Звук отразился от стволов сосен, перелетел через узкий пляж и достиг моих ушей в то время, когда я возлежал на воде и читал «Историю любви». (Это было единственное время, когда я мог читать, и хотя тренеры пытались заставить меня заниматься фристайлом, я предпочитал читать очередной бестселлер, найденный на тумбочке у мамы.) Я поднял голову. По пыльной тропинке, усеянной сосновыми иголками, шла Дженни Саймонсон в новом красно-бело-голубом купальнике. При виде нее все замерло. Умолкли птицы. Лебеди вытянули шеи, чтобы как следует разглядеть ее. Даже автопила затихла в отдалении. Я наслаждался великолепием Дженни С. Казалось, она словно излучала вокруг себя золотистое сияние. Выпуклости под ее патриотическим купальником выпирали наружу как ни у кого другого. На длинных ногах перекатывались мышцы. Она добежала до конца причала и нырнула в воду, где навстречу ей выплыла целая группа наяд — ее подруг из отряда Кедровых Порогов.
Опустив книгу, я бросил взгляд на собственное тело. Все было как обычно — плоская грудь, полное отсутствие бедер и искусанные комарами ноги. От воды и солнца кожа моя начала облезать. А пальцы сморщились и начали напоминать чернослив.
Благодаря старческой дряхлости доктора Фила и целомудрию Тесси я достиг периода полового созревания, даже не догадываясь о том, что меня ждет. У доктора Филобозяна по-прежнему сохранялся кабинет рядом с роддомом, хотя сам роддом к этому времени уже закрылся. Клиентура доктора существенно изменилась. У него оставалось несколько пожилых пациентов, которые, достигнув благодаря его уходу столь преклонного возраста, уже боялись менять врача. Остальные же поступали к нему по линии соцобеспечения. Все дела вела сестра Розалия. Они поженились через год после моего рождения. Теперь она вела учет и делала уколы. Благодаря детству, проведенному в Аппалачах, она была хорошо знакома с системой государственного обеспечения и прекрасно разбиралась в формах медицинского обслуживания.
Доктор Фил в свои восемьдесят лет начал рисовать, и стены его кабинета были теперь завешаны жирной салонной живописью. Он пользовался не столько кистью, сколько мастихином. Что он рисовал? Смирну? Залив на рассвете? Страшный пожар? Нет. Как и многие любители, доктор Фил считал, что единственным предметом искусства может быть живописный пейзаж, не имеющий никакого отношения к действительности. Он рисовал моря, которые никогда не видел, и лесные избушки, в которых никогда не жил, дополняя картины фигурой, сидящей на бревне и курящей трубку. Доктор Филобозян никогда не вспоминал Смирну и тут же уходил, если кто-нибудь при нем заговаривал о ней. Он никогда не говорил о своей первой жене и убитых детях. Может быть, поэтому ему и удалось выжить.
И тем не менее он уже становился ископаемым. В 1972 году во время моего ежегодного осмотра он продолжал пользоваться диагностическими методами, которые были популярны в 1910-м, в частности для проверки рефлексов он делал вид, что собирается ударить меня по лицу. Аускультация производилась с помощью стакана для вина. А когда он наклонял голову, чтобы выслушать сердце, передо мной, как Галапагосский архипелаг, представала парша на его лысом черепе. (Этот архипелаг из года в год менял свое расположение, дрейфуя по глобусу его головы, но никогда не заживая.) От доктора Филобозяна пахло как в старом вагоне — маслом для волос, пролитым супом и не подчинявшейся никаким часам дремотой. Его медицинский диплом выглядел так, словно был написан на пергаменте. Я бы не удивился, если бы он начал лечить лихорадку пиявками. Со мной он всегда был корректен, но говорил в основном с Тесси, садившейся в кресло в углу. Интересно, с какими воспоминаниями он боролся, избегая смотреть на меня? Неужто эти регулярные осмотры сопровождались появлением призраков левантийских девочек, которых я напоминал ему хрупкостью ключиц и птичьим свистом своих маленьких гиперимированных легких? Неужто он пытался избавиться от воспоминаний о «водяных дворцах» и распахнутых пеньюарах, или просто он чувствовал себя уставшим, старым и полуслепым и не хотел в этом признаваться?
Как бы там ни было, год за годом Тесси отводила меня к нему в благодарность за проявленное им во время катастрофы милосердие, о котором он сам не хотел помнить. И каждый год в приемной я листал один и тот же измусоленный журнал. «Отыщи!» — было написано на развороте, а ниже, на раскидистом каштане, много лет тому назад моей собственной рукой, дрожавшей от боли в ухе, были обведены нож, собака, рыба, свеча и старуха.
Моя мать также избегала обсуждения плотских тем. Она никогда не говорила о сексе. Она никогда при мне не переодевалась. Ей не нравились пошлые шутки и эротические сцены в кино. Мильтон, в свою очередь, тоже не мог обсуждать со своей дочерью птичек и пчелок, таким образом, мне было предоставлено в то время разбираться во всем самостоятельно.
Благодаря некоторым намекам, услышанным от тети Зои на кухне, я знал, что с женщинами регулярно происходит что-то неприятное, с чем мужчины, в отличие от всего остального, никак не могут смириться. Но что бы это ни было, мне казалось, что все это еще далеко, как замужество и рождение детей. И вот однажды в Поншеванге Ребекка Урбанус залезает на стул. Ребекка родом из Южной Каролины. Ее предки были рабовладельцами, и у нее хорошо поставленный голос. А танцуя с мальчиками из соседнего лагеря, она обмахивалась рукой как веером. С чего это вдруг она полезла на стул? Может, она собиралась что-нибудь спеть или прочитать стихотворение Вальтера де ла Мара? Мы устраивали конкурсы талантов. Солнце стояло еще высоко, и на ней были надеты белые шорты. И вдруг во время выступления ее шорты начинают сзади темнеть. Сначала кажется, что это всего лишь тень от соседних деревьев. Кто-то машет рукой. Но нет — мы сидим в своих футболках и индейских повязках и наблюдаем за тем, чего Ребекка Урбанус не видит. Как бы ни старалась верхняя часть ее тела, нижняя явно переигрывает. Пятно разрастается и становится красным. Воспитатели не знают, что делать. Ребекка поет, раскинув руки. Она кружится на стуле перед своими зрителями, а мы в ужасе изумленно взираем на нее. Некоторые «развитые» девочки все понимают. Другие же вместе со мной гадают: ножевое ранение? нападение медведя? И наконец Ребекка видит наши взгляды. Она опускает глаза, кричит и убегает.
Я вернулся из лагеря худым, загорелым и награжденным одним-единственным значком — как ни смешно, за ориентирование. Но того знака отличия, который продемонстрировала Кэрол Хорнинг в первый день занятий, у меня по-прежнему не было. В связи с этим я испытывал противоречивые чувства. С одной стороны, если несчастье, происшедшее с Ребеккой, имело к этому отношение, то безопаснее оставаться в том состоянии, в каком я был. Что, если со мной произойдет нечто подобное? Я перебрал весь шкаф и выкинул всю белую одежду. Я перестал петь. Ведь гарантий не было — все могло случиться в любую минуту.
Но со мной это никак не случалось. По мере того как большинство девочек в моем классе благополучно преодолевало эту метаморфозу, я начал беспокоиться не столько о возможных неприятностях, сколько о том, что со мной это не происходило.
Зима. Я сижу в математическом классе. Мисс Гротовски, наш младший преподаватель, пишет на доске уравнение. За ее спиной — ряды деревянных парт: кто-то следит за ее вычислениями, кто-то дремлет, кто-то пихается. За окном стоит серый зимний день. Трава похожа на сплав олова со свинцом. Флюоресцентные лампы пытаются рассеять мглу. На стене висит портрет великого математика Рамануйяна, которого девочки вначале принимают за зарубежного приятеля мисс Гротовски. В классе душно, как это бывает только в школе.
А мы, ровными рядами сидящие за партами, совершаем в это время перелет во времени. Тридцать подростков несутся вперед с немыслимой скоростью. И по мере того как мисс Гротовски пишет свои уравнения, все мои одноклассники начинают меняться. Например, у Джейн Блант ноги с каждым днем становятся все длиннее и длиннее, а свитер на груди выпячивается. А когда моя соседка Беверли Маас однажды поднимает руку, я вижу в глубине ее рукава что-то темное — каштановые волоски. Когда они там появились? Вчера? Позавчера? С каждым днем уравнения становятся все длиннее и длиннее, — так, может, все дело в цифрах или в таблице умножения? И в то время как мы учимся их решать, наши тела по законам какой-то иной математики приходят к совершенно неожиданным ответам. Голос у Питера Квейла стал на две октавы ниже, а он даже не замечает этого. Почему? Потому что это происходит слишком быстро. Над верхней губой у мальчиков появляется пушок.
Лбы и носы начинают выдаваться вперед. Но самое замечательное то, что девочки превращаются в женщин. Не духовно и эмоционально, а физически. Природа готовится. Наступает назначенный нашему виду срок.
И лишь Каллиопа во втором ряду остается неподвижной. Ее парта слегка приподнята, поэтому лишь она может в полной мере оценить происходящие вокруг нее перемены. Решая теоремы, она не забывает о портфеле Трисии Лэм, стоящем рядом на полу, в котором утром она увидела тампоны. Как ими пользуются? — ей не у кого спросить об этом. Вскоре она обнаруживает, что, несмотря на сохраняющуюся красоту, она стала ниже всех в классе. Она роняет резинку. И ни один мальчик не наклоняется, чтобы поднять ее. На рождественском спектакле она уже играет роль не Марии, как прежде, а какого-то эльфа… Но она все еще надеется… потому что весь класс с ревом летит сквозь время, как гусарский эскадрон, так что однажды, оторвавшись от измазанной чернилами тетради, Калли обнаруживает, что за окном уже весна, расцветают цветы и зеленеют вязы. На переменах мальчики и девочки ходят взявшись за руки и целуются за деревьями, и Каллиопа начинает чувствовать себя обманутой. «Ты обо мне не забыла? — вопрошает она у природы. — Я жду. Я здесь».
То же самое делает и Дездемона. В апреле 1972 года ее просьба о воссоединении с мужем на небесах все еще продолжала рассматриваться в небесной канцелярии. И хотя Дездемона, когда слегла, была абсолютно здорова, недели, месяцы и наконец годы неподвижности в совокупности с ее поразительным желанием умереть сделали свое дело и принесли ей приз «Справочника врача» за букет собранных заболеваний. За время своего лежания в постели Дездемона заработала отек легких, люмбаго, бурсит, болезнь Крона (которая, к горю Дездемоны, затем таинственным образом исчезла), опоясывающий лишай, от которого ее спина и ребра приобрели цвет свежей клубники и страшно болели, она перенесла девятнадцать простудных заболеваний, недиагносцированную пневмонию, несколько обострений язвы, психосоматические катаракты, которые замутняли ее зрение в годовщины смерти мужа, и контрактуру Дюпитрена, вследствие которой четыре пальца ее руки прижались к ладони, оставив средний торчать вверх в непристойном жесте.
Один из врачей включил Дездемону в свое исследование долгожителей. Он писал статью для медицинского журнала о средиземноморской диете. Поэтому он засыпал Дездемону вопросами о национальной кухне. Сколько йогурта пила она в детстве? Сколько употребляла оливкового масла? Чеснока? Она подробно отвечала на все вопросы, полагая, что его интерес связан наконец-то с каким-нибудь серьезным заболеванием. К тому же она никогда не упускала возможности рассказать о своем детстве. Фамилия доктора была Мюллер. Будучи немцем, он неизменно ругал своих соотечественников, когда речь заходила о кухне. Испытывая после войны чувство вины, он поносил немецкую жареную колбасу, жаркое и кенигсбергские биточки как блюда, равные яду, и называл их «съестные гитлеры». Нашу же греческую кухню — баклажаны в томатном соусе, огуречные соусы, икорное масло, лепешки и фиги — он считал лечебной, животворящей, очищающей артерии и разглаживающей кожу. И похоже, доктор Мюллер говорил правду: в сорок два года кожа у него была морщинистой и обвисшей, а виски седыми, в то время как мой сорокавосьмилетний отец, несмотря на кофейные круги под глазами, все еще мог похвалиться гладким лицом оливкового цвета и густой, блестящей, черной шевелюрой. Не случайно существовал термин «греческая формула». Все заключалось в нашей пище. Наша долма и тарамазалата являлись неистощимыми источниками юности, и даже пахлаву нельзя было обвинить в чрезмерном содержании сахара, так как она делалась на меду. Доктор Мюллер показал нам составленную им таблицу с именами и датами рождений итальянцев, греков и одного болгарина, живших в Детройте, — там-то мы и увидели Дездемону Стефанидис девяноста одного года от роду, сохранявшую бодрость и здоровье. По сравнению с поляками, гибнувшими от колбасы, бельгийцами, угасавшими от жареного картофеля, англосаксами, издыхавшими от пудинга, и испанцами, падавшими замертво от чорисо, пунктирная линия греков поднималась все выше, в то время как запутанные траектории остальных опускались вниз. Так-то вот. В конце концов в течение нескольких последних тысячелетий нашему народу особенно нечем было гордиться. Возможно, именно поэтому мы так и не рассказали доктору Мюллеру о многократных ударах, перенесенных Левти. Мы не хотели ломать график новыми данными, поэтому не сообщили и о том, что Дездемоне на самом деле был семьдесят один, а не девяносто один год, так как она всегда путала семерку с девяткой. Мы не упомянули ее теток Талию и Викторию, скончавшихся в молодом возрасте от рака груди, и умолчали о высоком давлении, которое подтачивало сосуды Мильтона, хотя он и выглядел моложаво. Мы просто не могли это сделать. Мы не хотели проигрывать итальянцам или даже этому одному-единственному болгарину. А доктор Мюллер, погруженный в свои исследования, не обращал внимания на каталоги похоронных услуг, лежащие рядом с кроватью Дездемоны, фотографии покойного мужа и его могилы, а также другие многочисленные мелочи покинутой на земле вдовы, являвшейся отнюдь не членом шайки бессмертных с Олимпа, а скорее единственной его обитательницей, оставшейся в живых.
А напряженность между мной и моей матерью все возрастала.
— Прекрати смеяться!
— Извини, дорогая. Но просто тебе нечего… нечего…
— Мама!
— …им поддерживать.
Возмущенный вопль, и двенадцатилетняя девчонка взлетает вверх по лестнице, не обращая внимания на призывы Тесси:
— Не надо так волноваться, Калли. Если ты хочешь, мы купим тебе бюстгальтер.
Вбежав в свою комнату, я запираю дверь, задираю перед зеркалом рубашку и вижу… что моя мать права. Там ничего нет! Поддерживать совершенно нечего. И я начинаю рыдать от ярости и беспомощности.
В тот же вечер, спустившись к обеду, я пытаюсь отомстить единственным доступным мне способом.
— Что случилось? Почему ты не ешь?
— Я хочу нормальную еду.
— Что значит «нормальную»?
— Американскую.
— Я готовлю то, что нравится бабушке.
— А то, что нравится мне?
— Тебе нравится спаникопита. Ты ее всегда любила.
— А теперь не люблю.
— Хорошо. Тогда можешь не есть. Голодай, если хочешь. Если тебе не нравится то, чем мы тебя кормим, можешь просто сидеть за столом и смотреть, как едим мы.
Находясь в окружении развивающихся одноклассников, высмеянный собственной матерью и убедившийся в ее правоте с помощью зеркала, я пришел к мрачному выводу. Я стал считать, что средиземноморская диета не только продлевает жизнь моей бабки против ее желания, но еще и препятствует моему созреванию, а оливковое масло, которым Тесси поливала все блюда, обладает таинственной способностью останавливать биологические часы, в то время как невосприимчивый к нему мозг продолжает развиваться. Именно поэтому Дездемона страдала от отчаяния и усталости девяностолетней старухи, а сосуды у нее были как у пятидесятилетней женщины. Могли ли жирные кислоты омега-3 и овощной рацион быть повинными в задержке моего полового развития, гадал я. Может, моя грудь не увеличивалась из-за йогурта, который я пил на завтрак? Такое вполне могло быть.
— В чем дело, Калли? — осведомился Мильтон, читая вечернюю газету. — Ты что, не хочешь дожить до ста лет?
— Нет, если для этого надо есть эту пищу.
И тут нервы сдают у Тесси, которая уже в течение двух лет заботится о старухе, не желающей вставать с кровати. У Тесси, которая видит, что муж больше любит хот-доги, чем ее. У Тесси, которая тайком наблюдает за перистальтикой собственных детей и безусловно знает, какой вред их пищеварению может нанести жирная американская еда.
— Tы же не ходишь по магазинам! — в слезах выкрикивает она. — И ты не видишь того, что вижу я. Когда ты в последний раз ходила в аптеку, мисс Нормальная Пища? Когда я захожу туда, там все покупают икс-лакс. И не по одной упаковке, а целыми ящиками.
— Просто это старики.
— Нет, не старики. Я вижу, как его покупают молодые женщины и подростки. Хочешь знать правду? Вся эта страна больна.
— Вот теперь мне действительно захотелось есть.
— Это все из-за бюстгальтера, Калли? Потому что если дело в этом, то…
— Мама!
Но уже поздно.
— Какого бюстгальтера? — спрашивает Пункт Одиннадцать и расплывается в улыбке: — А что, Великое Соленое Озеро считает, что ей нужен бюстгальтер?
— Заткнись!
— Ой, у меня очки, наверное, запотели. Дайте-ка я их протру. Вот так… Ну-ка посмотрим…
— Заткнись!
— Нет, боюсь, что с Великим Соленым Озером не произошло никаких геологических изменений…
— Зато с твоим лицом происходят!
— Все такое же плоское. Идеально переносит воздействие времени.
— Черт побери! — наконец кричит Мильтон, заглушая нас обоих.
Мы, естественно, думаем, что ему надоело наше препирательство.
— Этот чертов судья!
Но Мильтон даже не смотрит на нас. Он пялится на первую страницу «Детройтских новостей». Лицо его становится красным, а потом из-за не упомянутого нами высокого давления — багровым.
В тот день судья Рот изобрел новый способ борьбы с сегрегацией в школах. Раз в Детройте было недостаточно белых учащихся, он решил привозить их из других мест. Его юрисдикция распространялась на всю метрополию — город Детройт и окружавшие его пятьдесят три пригорода, включая Гросс-Пойнт.
— Только мы вытащили детей из этого ада, — кричал Мильтон, — а этот чертов Рот хочет отправить их туда обратно!
Назад: МИДЛСЕКС
Дальше: РОСОМАХА