Книга: Последний остров
Назад: Глава 23 Ранняя весна
Дальше: Глава 25 Русское слово

Глава 24
Озимки

Ночью упал легкий заморозок. Прошлогоднюю траву обвил хрупкий куржак. Большие кулиги посеревшего снега в низинках и меж деревьев стали походить на подхваченные водопольем ледяные острова, а прогалины — на темно-зеленую холодную воду. Аленка неторопливо шла по этим холодным прогалинам как по лабиринту, ждала, когда поднимется солнце и проснутся подснежники. Если ей повезет, она найдет свои заветные, цвета весеннего неба.
Но голубых подснежников Аленка не отыскала и в поисках цветов ушла далеко от дороги. Пока бродила по мелколесью, а потом выбиралась к нечаевским озерам, солнце уже поднялось высоко, растопило утренний иней и до краев заполнило чистую небесную синеву песней жаворонка.
На первый урок она опоздала. В другой раз можно было бы и в коридоре просидеть до звонка, тем более, что шел урок немецкого языка. Но сегодня ей не терпелось в класс: в сумке у нее лежал букетик весны для Миши, подарок ко дню рождения… Аленка открыла дверь.
— Можно войти?
И, не дождавшись разрешения, прошла к своей парте. Михаил сидел нахохлившись. Егор раздавал тетради.
— Не знаю, Миша, что мне с тобой делать, — продолжала Дина Прокопьевна. — Одна четверть осталась, а ты еще не усвоил даже имперфект. За три года так ничему и не научился. А ты, Алена, почему опоздала?
— Заблудилась… — так искренне и радостно сообщила Аленка, что в классе дружно засмеялись.
Она не слышала смеха, не слышала и того, что объясняла учительница. Всю страницу исписала одним словом: «имперфект». А когда и это ей надоело, она незаметно достала из сумки букетик подснежников и положила на парту перед Михаилом.
— Разгонов, вернись на землю, — это подошла Дина Прокопьевна.
Миша подумал, что учительница спрашивает урок, вскочил и начал скороговоркой отвечать:
— Верден файнд виль ферштейн, мюс ин финдес ланде геен…
В классе опять засмеялись, а Дина Прокопьевна нахмурилась:
— Вас ист дас?
— А, это? Цветы, — спокойно ответил Михаил. — Дас зинд диолюммен.
— Подснежники, — уточнила Аленка.
— Белые… — разочарованно пробасил сзади Егор.
Михаил без разрешения сел, взял букетик и протянул его Дине Прокопьевне.
Молодая учительница вздохнула — не умела она сердиться на своих учеников — отнесла цветы к себе на стол и продолжила урок.
— Запишите домашнее задание…
На доске появились столбиком параграфы и страницы. Егор заговорщицки подмигнул Юльке и, как бы спрашивая у нее разрешения, громко зашептал:
— Михаиле, а у тебя в парте что-то есть…
Аленка тоже услышала и первая нагнулась.
— Ой! Голубые подснежники! Юленька! Неужто ты их принесла?
— Бабка Секлетинья, — отстраненно сказала Юлька, не собираясь признаваться.
— Голубые! Я никогда не видела таких голубых…
— Подумаешь, невидаль.
Но тут Егор выдал Юльку, единым духом выпалил:
— Да она это, она! Кто же еще. Мы сёдни с ней встренулись у Куличихина болота. Я зоревал там на токовище, а она цветочки собирала. У болота от них, как в небе, синё.
Михаил полуобернулся, глянул в независимые, но чуточку тревожные глаза соседки и тихо сказал:
— Спасибо, Юля…
Он не знал, что только ради него сегодня Юлька сделала порядочный крюк до Куличихина болота. Не заметил, как заерзал на стуле Егор, как вспыхнули кумачом щеки Аленки. Не понял, отчего это ему трудно сегодня смотреть в сияющие глаза Аленки. Первый раз ему стало неловко за соседку и за непонятную сумятицу в сердце Аленки. К ним снова подошла Дина Прокопьевна.
— Да что с вами, ребята?
Чтобы как-то выкрутиться из неловкого положения, Михаил подал ей и второй букет.
— Завянут цветы. Давайте-ка их в стакан с водой и вам на стол. Ведь вы, Дина Прокопьевна, тоже любите цветы, правда? Вот и возьмите. Это настоящие голубые подснежники.
Брови учительницы удивленно взлетели. Она вернулась к столу, тихо опустилась на стул и долго не могла найти нужную страницу в журнале.
«Какая она красивая и совсем еще молодая, — думала Аленка. — И очень похожа на царевну. Если бы ее корону из косы украсить этими цветами, она еще больше походила бы на царевну».
А учительница почему-то вздохнула, внимательно обвела взглядом притихший класс и, осторожно прикоснувшись рукой к нежным лепесткам подснежников, сказала:
— Вот и весна пришла. Самая прекрасная пора. А эта весна прекрасна еще и тем, что должна принести нам огромную радость. Наши войска штурмуют Берлин, значит, скоро закончится эта ужасная война. Трудно вам было, ребята… Многие даже бросили школу. Многие работают наравне со старшими. Вот и Михаилу с Егором приходится учиться и работать… Через несколько дней, как только прогреется земля, мы приведем в порядок наш школьный сад. Михаил обещал для школы свои первые саженцы из питомника. Каждый из вас посадит по дереву. На память о себе. Возмужаете вы, вырастут и деревья. Только вы их, пожалуйста, не забывайте. А если разъедетесь, то хоть когда-нибудь приезжайте навестить свои деревья и свою старенькую, седую учительницу…
При последних ее словах по лицам школьников расплылись недоверчивые улыбки: никто не смог себе представить молоденькую, очень даже красивую Дину Прокопьевну старой и седой.
После уроков Дина Прокопьевна решила поговорить с Аленкой и Михаилом. Приближались экзамены, а у Миши огрехи почти по всем предметам. И если попросить Аленку, которая училась лучше всех в классе, Миша послушает совета, ведь ругать его бесполезно, замкнется сразу и все тут. На вид взрослее всех из одноклассников. И хотя ему только шестнадцать, работает уже за мужика. Старики к нему даже по имени-отчеству обращаются. А они-то уж просто так навеличивать не станут — уважают, значит.
Когда они вошли, Дина Прокопьевна невольно улыбнулась. Михаил напустил на себя воинственный, неприступный вид, а в Аленкиных глазах светилось откровенное любопытство.
— Садитесь, ребята, — пригласила учительница. — Расскажите, как вы готовитесь к экзаменам.
— Какое там готовимся… — Миша махнул рукой. — Вы уж лучше сразу отругайте нас, Дина Прокопьевна, и отпустите. На работу бежать надо.
— Ну вот, у тебя в голове только работа, а ведь школу, Михаил, надо заканчивать.
— Закончим как-нибудь.
— Ты же не сдашь экзамены. А по моему предмету у тебя полная карусель с грамматикой.
Он насупился и неохотно пообещал:
— Я подготовлюсь. Мне сейчас пленный Ганс помогает.
— Ганс? Мне говорили, что ты его учишь русскому языку.
— А что делать? Он ведь ни бельмеса не смыслит в грамматике, даже немецкой. Вот и даем друг другу жару. Пока только одному его научил — не бояться меня и спорить.
— Да вы не тревожьтесь, Дина Прокопьевна, — вступилась за брата Аленка. — Мы ведь каждый вечер занимаемся. А задачки по алгебре Михаил лучше меня решает.
— Хорошо, ребята. Я позвоню в район, чтобы тебя, Михаил, на время экзаменов освободили от работы. Договорились? Только слушайся Алену так же, как и меня.
— Это можно, — улыбнулся он.
И улыбка сразу превратила его из Михаила в Михалку.
Дина Прокопьевна всегда удивлялась мгновенной перемене настроения у Миши Разгонова. То он сидит насупленный, сдвинет брови в упрямую складку на переносице — не подступись. А улыбнется да заговорит о чем-нибудь своем — про лес или озера — ну совсем мальчишкой делается. Она вспомнила о цветах и спросила:
— Где же вы нашли голубые подснежники?
Он облегченно вздохнул (наконец-то неприятный разговор закончен) и начал доверительно рассказывать:
— У Куличихина болота были? Нет? Жалко. Там береза еще сухая стоит, похожая на Змея Горыныча. Так вот, по тому берегу роднички пробиваются, а вода в них почему-то синяя. У самых родничков и растут голубые подснежники. Еще до того, как Куличиху свезли на могилки, она жила на болоте и людей, хворых лихоманкой, водой родниковой лечила. Только вода эта от желудка больше помогает и раны хорошо затягивает, а от лихоманки надо хину глотать. Ну да бабка старая совсем была и все перепутала. А вот травками, точно, многим помогала. Даже лишаи вылечивала.
— Да, такие бабушки-всезнаюшки часто нас выручают. Только мне кажется: не столь травки ихние лечат людей, как доброта, ведь корыстолюбие им неведомо. Ну а ты, Миша, хотел бы врачом стать?
— Нет. Врачом пусть будет Аленка. Она ж спит и видит себя в белом халате.
— Ну, тогда быть тебе агрономом. Ты же хорошо уже сейчас знаешь, где и что растет, особенно по своим лесным угодьям.
— Кем хотел, я уже стал. А вот в лесотехническом техникуме заманчиво поучиться. Только куда уж нам. Ведь в нем четыре года учиться. И немецкий зубрить опять же… А кто кормить-обувать меня будет? Да и мужиков в деревне не осталось. Кто работать-то станет, если все в учебу ударимся?
— Война заканчивается. Со дня на день фронтовики начнут домой возвращаться.
— Дина Прокопьевна… — Голос у Михаила сорвался, он кашлянул в кулак и осипшим вдруг голосом спросил: — А сколько их вернется-то? Самим теперь управляться надо. Не иначе…
Дина Прокопьевна отпустила ребят и подошла к окну. Об этой простой и печальной арифметике она почему-то на минуту забыла. Действительно, кому возвращаться, если в каждом доме уже побывала весть, записанная на маленьком казенном листке, который люди назвали коротко и скорбно — «похоронка».
Упругими накатами, с затухающими и вновь вспыхивающими вихрями, дунуло такими замороками, что, показалось, даже само солнце начало бить в лихорадке, и наступило затмение.
Дина Прокопьевна стала закрывать створки окна и увидела Кузю Бакина. Он стоял посреди улицы, что-то отчаянно кричал и смеялся. До школьных окон обрывками долетало восторженно-дерзкое:
— Навались, па… Жаканами заряжай!..
Рубаха пузырем вздулась за его спиной, кепчонку унесло ветром, давно не стриженные волосы разметались, а босые ноги упрямо стояли на твердой земле.
Вдруг разом вздохнули небеса на большом пространстве и кругом потемнело, но сумеречь хлынула не серая, а холодно-фиолетовая. В этой полуденной сумеречности резче обнажилась еще не отмытая весенними дождями, не обнеженная первой зеленью деревенская улица. Стальное небо и ветер. Даже глазам стало холодно.
Крупные капли нечаянными дробинками ударили по лицу, по стеклам окон, вскинули мелкие фонтанчики в наметах пыли по канавам и у заборов.
— Ой! Что это? — изумилась Аленка.
— Будет гроза… — озабоченно бросил Михаил и потащил Аленку за руку по улице. — Переждем дома. Там уж и мать, поди, заждалась нас…
— Первая гроза!
— Да чему ты рада?! Побежали скорее!
Вдогонку им что-то весело-встревоженно кричал Кузя Бакин, но ветер скомкал слова и швырнул их неразборчивым колобком:
— Кудря… пал… у… о-о!
— Миша, дождь будет?
— Нет… Я ж говорил тебе…
Они добежали до дому, и словно его тепло вмиг разлилось от порога в разные стороны до ближайших домов и дальше. Улетел куда-то ветер. Стихло по округе. Уравнялся, источаясь до холодной прозрачности, и отсвет бугристых облаков.
Сначала редкими блестками, потом все чаще и чаще повалил снег. Самый настоящий.
Аленка не хотела идти в избу. Она топталась в сенях, выставляя руки за дверь, и заманивала снежинки в теплые ладони.
— Миша… Миша, ты где там? Это снова зима захотела вернуться, да?
— Нет. Это озимок. Внук за дедушкой пришел.
— Значит, завтра скворцы прилетят?
— Теперь прилетят… А мамки-то нет дома. На ферме все еще. Ты вот что, Аленка… пока снег не сойдет, побудь дома. День, два, сколько надо. Матери помоги, ну и вообще побудь с ней маленько. Ладно? А я побегу.
— У тебя ж день рождения, Миша…
— Так на кордоне Игренька и Полкан не кормлены. И в леспромхоз надо до зарезу. Сама ж знаешь… Не успевает Ермаков за порядком следить. Ему кубометры подавай, а что потом, голова, поди, шибко не болит…
— Мама Катя опять грустить будет…
— Тебя взамен и оставляю.
Переговариваясь с Аленкой, Михаил переодевался потеплее: вместо легких портянок натянул вязаные носки, притопнул сапогами, удобно ли, достал с полатей легкий кожушок и свой старый заячий треух.
— Все. Два дня меня в школе не будет. Пока…
Снег валил тяжелыми голубоватыми хлопьями, тихо и задумчиво. На улице он еще местами протаивал, означая лывы в канавах, а за деревней, на поскотине, все было ровнехонько запеленовано бархатистым саваном.
Давно ли сошли большие лежалые снега долгой зимы, а вот поди ж ты, как приятно хрустко отмеривать шаг за шагом по целине, ориентируясь только охотничьим чутьем. Он точно вышел к одинокой березе, что была отметиной на грани невысокого увала, разделяющего два озера.
Приостановился на минуту, с трудом соображая, что перед ним — белое привидение зябко жмется к березе или мельтешит снег перед глазами — и чуть было не прошел мимо, как вдруг в этом нежданно свалившемся на него чуде признал свою соседку.
— Юля… — только и смог он выговорить.
Тут же, торопясь и в чем-то виноватя себя, начал сбивать с Юльки снег, растирать ее пухлые ладошки и снова стряхивать снег с мокрой одежды и с легкого платка. Потом распахнул свой кожушок, притянул к себе Юльку, туго запахнул полы, даже воротник поднял, чтобы Юлька и лицо спрятала в теплом бараньем меху.
— Вот дуреха-то… — вздрагивал Михаил от прикосновений к его лицу холодных и мокрых Юлькиных щек. — Вот так удумала гулять в такую падеру…
— Я знала, что ты не усидишь… И ждала. Чуть не околела.
— Да не крути ты головой-то… Прячься от снега.
Она прижалась к его груди, обхватила руками, тихо и счастливо засмеялась.
— Ну, так-то я быстро оттаю. Ты ж уголек угольком, горишь весь.
— Зато ты прям лягушонок. Брр-р! Даже волосы пахнут снегом.
— Не сердись.
— Разве можно на тебя сердиться? Вот дуреха-то…
— Я только хотела тебя поздравить и пожелать…
— А… какой прок от пожеланий…
— Не скажи… Я ведь колдунья, сам же говорил. Али забыл, как лихоманку из тебя выгоняли? Вот… Что наколдую, то и сбудется. Сказала Анисье — дочку родишь…
— Ну?
— Родила. Дочку. Вчера в полдень. Только привезли в Юргу, тут же и — здрасьте вам.
— Вот те раз! А я ничего и не знал. Это же… как говорит Парфен Тунгусов, происшествие в мировом масштабе. Целых четыре года в Нечаевке никто не рождался… Соображаешь, кого поздравлять-то надо?
— Да я-то соображаю, а ты вот не очень. Пошто деда моего ухайдокал? Ему ведь уже и на печке-то в тягость сидеть, а ты его в лес уволок. До сих пор кряхтит да ойкает.
Михаил засмеялся, дунул на Юлькины кудряшки, что щекотали ему лицо.
— Ну, коль ворчать начала, значит, оттаяла.
— Миша… Спасибо тебе.
— За что?
— Так… На добром слове… — она чуть откинула голову и заглянула ему в глаза. — Я ведь хотела приревновать тебя, а… не к кому.
— Когда ж ты успела присвоить меня, а? Колдуньюшка? Я ведь тоже немножечко лешим стал…
— Охо-хонюшки, напугал! — она тряхнула головой, как бы отстраняясь от Михаила, а сама еще теснее прижалась к нему всем телом и все пыталась заглянуть ему в глаза.
— Юля… Не хулигань. Еще, чего доброго, счас целоваться полезешь, да?
— Дурачок. Ничего ты не понял. Ладно, беги на свои лесные острова, да про нас не забывай, леший.
Она прижалась щекой к лицу Михаила, тихонько от него оттолкнулась и сразу пошла, не оглядываясь, в сторону Нечаевки.
Михаил остался у березы, прислонившись к ней спиной. Смотрел на уходяшую от него Юлю Сыромятину, на мягкие следы, заштрихованные падающим снегом, и растерянно улыбался. Только сейчас он понял, почему ему было так тягостно все эти дни и отчего он не находил себе места. Следы… Уходят следы в неожиданную снежную круговерть и где-то там исчезают. Так же вот скоро уйдет и Аленка. Да, о ней и тревожился последнее время Михаил. Он боялся, что скоро у него не будет ни сестры, ни самого верного друга, ни привычной уже для него хозяйки в доме на Лосином острове. И ничего тут не поделаешь, заневестились девчонки-то, с ума начали сходить. Вон Юля что вытворяет: из Егора веревки вьет, строит глазки Жултаю, а с Михаилом готова вообще хоть в огонь и в воду. И Аленка к этой весне вытянулась, похорошела и расцвела, настоящей красавицей стала, хорошо, что сама еще об этом не догадывается. Того и гляди — влюбится. И поминай как звали. А он так привык к ее постоянному присутствию, к ее звонкому голосу, к бесконечным удивлениям. Привык заботиться о ней.
Михаил сердито застегнул деревянные пуговицы на кожушке, стряхнул снег с плеч и с шапки, заторопился к лесу. Ему казалось, что на него все больше и больше сваливается разных забот. А может, он их сам себе придумывает? Или уж так устроен человек, что чем взрослее он становится, тем сложнее кажутся простые слова и поступки окружающих тебя людей. Ну вот чего такого особенного сказала Юля, а он уже нагнал на себя мировую печаль, не понравилось, что Аленка вдруг выросла, и радость из нее льется через край. Что плохого-то в этом?
Однако заботы заботам рознь. Тут несколько дней назад объявилась в лесничестве председатель сельского Совета Татьяна Солдаткина. Она придирчиво осмотрела хозяйство, ухи свежей похлебала, с Аленкой пошушукалась, а когда уезжать собралась, озадачила лесничего:
— Подавай заявление, Михаил Иванович. В партию тебя принимать надо.
— Ты с ума сошла?!
— Наоборот, шибко поумнела. В Нечаевке нужна партийная организация. А коммунистов — я да Парфен.
— Но ведь мне шестнадцать! А в партию принимают с восемнадцати.
— Правильно. Как раз два года кандидатского стажа будет.
— Надо подумать.
— Нечего думать. Мы с Парфеном толковали об этом не один раз. А Парфен и в райкоме получил добро. Там уже знают тебя.
— Да вы мне хоть школу-то дайте закончить. А то ведь смех голимый получается…
— Это — пожалуйста. А заявление пиши срочно. Понял? Кандидат — это уже коммунист. А трое коммунистов — это уже партячейка. А партячейка в деревне — стержень всей жизни дальнейшей.
Он пошел ее проводить. Таня вела в поводу смирную лошадь, молчала, покусывала обветренные губы, искоса взглядывала на Михаила. Там, где дорога собиралась юркнуть в березняк, Таня остановилась, схватила Михаила за борта его форменного кителя и, глядя прямо в глаза, чуть не плача заговорила:
— Ты, курья башка, даже представить себе не можешь, какая беда грозит нам со дня на день… У меня каждое утро душа обмирает, как подумаю, что война кончится. Что делать-то будем? И ради чего жить?
— А ради чего сейчас живем? — смутился Михаил.
— Все для фронта, все для Победы. Понял? Все призваны по законам военного времени. И надеждою живем, общей надеждой. А возьми каждого по отдельности… Мы с Парфеном все семьи перебрали, каждую похоронку подсчитали. Только один живой еще остался, в госпитале, — Константин Анисимов, отец Егора. Все! Больше никого из мужиков в живых нет. Последняя похоронка пришла на моего бывшего ухажера…
— Лапухин погиб?
— Да… Да! Все там!
— Я знаю! — Он резко и грубовато отстранился от Солдаткиной. Но она хватала его за плечи, поворачивала лицом к себе и уже кричала не сдерживаясь:
— Что ты знаешь? Что? Хоть и прошел науки у деда Якова, а главного все равно не знаешь! Пока общая забота и общее горе, люди держатся. И колхозишки наши на ладан дышат, а держатся… А кончится война, назавтра все развалится. Понял? Или эту грамоту ты еще не проходил? Какими такими святыми словами ты заставишь одну бабу работать на семерых мужиков в мирное время? Хватит ли у тебя совести гнать в поле немощного старика? Вон Кузя Бакин, и тот уже навострился ехать после школы на киномеханика учиться. Не выдюжит деревня без мужика. А бабы устали…
— Все сказала? Была бы ты мужиком, Татьяна Сергеевна, врезал бы я тебе меж глаз. Раскудахталась… Похоронки она подсчитала… А нас с Егором, значит, не в счет? А Жултая? А Федора Ермакова? А братьев Овчинниковых? И Кузя Бакин никуда не денется, через неделю-другую в пастухи колхозные пойдет. И сама ты… бросай председательство да бери снова тракторную бригаду или ферму, поболее будет проку-то… А мужики… Подрастут мужики. И нечего тут сопли распускать!
— Мишка!
— Не Мишка! А Михаил Иванович!
— Да какой ты мне Михаил Иванович…
— Тогда катись отсюдова! Зачем приезжала?
— Затем и приезжала, что правильно соображаешь. А то бы стала тебя здесь выслушивать…
Она довольно ловко прыгнула в седло, подобрала поводья и все так же сердито спросила:
— На самом деле, врезал бы меж глаз, а?
— Заработаешь, дак…
— Ну и мужики пошли. Вчера Парфен Тунгусов чуть ли не с кулаками политграмоту объяснял, сегодня Михаил Разгонов все ту же политграмоту на свой манер…
— А тебе легче с Антиповым турусы на колесах разводить?
— А тебе не надоело воевать с ним?
— Так я еще не выиграл своего последнего боя…
— Не будет у тебя последнего боя. Такие, как ты, обречены всю жизнь драться.
— Ладно. Поживем — увидим… А хочешь, я скажу, почему ты на самом деле в панику ударилась?
— Скажи…
— Весна потому что. И зависть к товаркам. У Анисьи семья сложилась. Дину Прокопьевну Тунгусов сосватал. А тебе с ухажерами… ну никак не везет, хоть тресни.
— М-м… может быть… — Татьяна заинтересованно глянула на Михаила и ждала, что же он еще скажет, этот премудрый лесовичок. Ведь угадал он мысли Солдаткиной и невысказанную зависть к подругам почувствовал. — Валяй дальше.
— Хватит. А то обидишься. Но могу еще одну тайну открыть.
— Тайны положено разглашать только сердечные.
— Во-во! Как раз сердечные. В тебя по уши влюблен Хватков.
— Чего-чего? Жултай? Мели… Он же с Диной… Нет, ты серьезно? Такой молоденький…
— Кто молоденький? Жултай? Зато фронтовик! Медаль имеет! И, между прочим, его бригадиром назначают. А ты?
— Что я? Вот вызову его в кабинет и допрошу при свидетелях, какие там у него мысли насчет семейной жизни… — И тут она наконец улыбнулась. — Ладно. Поругались и пошутили. Всего помаленьку. Будь здоров, Михаил Иванович! И не забывай, зачем я к тебе приезжала.
— Постараюсь…
Быстрее обычного, как ему показалось, Михаил добрался в этот раз до лесничества. Еще издали, почуяв своего хозяина, начал взлаивать Полкан. Посреди обширного двора стоял Игренька, казалось, он с удовольствием подставляет себя падающему снегу. Конь сразу же ткнулся теплыми бархатными губами в ладонь Михаила, недовольно фыркнул и отвернулся.
— Ну вот, и обиделся… А сенцо-то, я вижу, в яслях ты все подобрал. Молодец. Счас вынесу чего-нибудь посолониться. Да сбегаем до немцев, пошпрехаем с ними…
Михаил наспех похлебал холодных вчерашних щей, съел кусок утки, запил квасом. Горячий чай будет вечером, после работы, когда он затопит печь, обиходит лошадь, накормит собаку и сядет с книгой у засвеченной лампы.
Игреньке нравилось ходить под седлом. Хозяин порой бросал поводья, о чем-то думал, и потому можно было самому выбирать дорогу, срывать для пробы метелки высоких трав или веточку с засохшей ягодой, даже просто остановиться, тряхнуть гривой и осмотреть придорожное пространство. Но всегда Игренька чувствовал настроение хозяина. Вот сегодня тот не бросает поводьев, даже не дает Игреньке опустить голову, в седле сидит жестко, беспокоит бока стременами. Все это значит, что хозяин настроен серьезно, баловства не позволит и предстоит не торная дорога, а просеки и тропы.
Михаил сегодня не планировал дальней поездки, но в двух местах решил побывать обязательно: на лесоповале в одной из делян и на прошлогодней вырубке в квартале под Гусиновкой. До сумерек оставалось еще более двух часов, так что уложиться можно засветло.
Снег шел на удивление ровно и отвесно, как будто в неведомо далекой высоте в самую тихую минуту распороли брюхо уснувшему облаку, и снежинки опускались на землю. И если не подоспеет другое распахнутое облако, с минуты на минуту снегопад прекратится.
Военнопленные работали на лесоповале повзводно, но Михаил упрямо называл их бригадами. Сегодня он подъехал к месту работы одной из бригад, которая заканчивала вырубку отведенного ей квартала, проверить, что оставляют после себя рубщики. Придержал лошадь в подлеске на небольшом возвышении и присмотрелся к работе пленных. Сразу узнал бригаду Турка. Этот немец в отличие от других был черноволос, коренаст, а голову поверх пилотки заматывал каким-то длинным серым шарфом — получалось нечто похожее на грязную чалму. Вот Михаил и прозвал его Турком. У Турка в бригаде работали бывшие рядовые солдаты и в основном самого старшего возраста, а вот план они выполняли ежедневно раньше других. И к порядку на деляне относились с пониманием.
Со стороны посмотришь — вроде еле шевелятся. Вот один, потоптавшись у комля и оглядев вершину, несколькими ударами топора делает заруб с южной стороны, где крона дерева гуще. Тут же с другой стороны двое наклоняются и начинают спокойно работать поперечной пилой. И можно до сантиметра предсказать, куда упадет поверженное дерево.
Снегопад прекратился мгновенно. И почти следом появилось солнце. Только теперь в бригаде заметили, что совсем рядом, на взгорочке, замер белым изваянием всадник. Чего греха таить, любил Михаил вот такие неожиданные появления, удовольствие даже получал от своих фокусов. С военнопленными у него была своя тактика поведения. Он никогда не разговаривал с ними громко. И никогда до времени не появлялся в деляне. Подгадывал к концу вырубки, чтобы убедить себя и Ермакова — вся деловая древесина отгружена, обрезные сучья и валежник сожжены, подлесок не искалечен, просеки ухожены.
Сегодня ему почему-то хотелось придраться к работе военнопленных, найти непорядок даже в этой, в общем-то, образцовой бригаде. Однако безобразия какого-либо он не находил. Работа как работа. И от этого немножечко злился. Злился и оттого, что немцы ждут от него одобрения. Он же насквозь их видит. Но продолжал молчать, удерживая лошадь на одном месте, стараясь в то же время увидеть себя со стороны немцев. Форменная фуражка, перехваченный патронташем кожушок, за плечами ружье стволами вниз, в левой руке натянутый повод, в опущенной правой руке перехваченный в двух местах сыромятный кнут с коротким кнутовищем. Почему-то именно на этот кнут чаще всего и посматривали с опаской пленные.
— Эр коммт ви герюфен… — донеслось до Михаила негромкое, но приятное восклицание.
«Ишь ты, — ухмыльнулся он, — наверное, думают, я им табачку привез». Не трогаясь с места, по обыкновению чересчур спокойным голосом подозвал бригадира:
— Эй, Турок! Ком хир!
Пленный подошел неторопливо, с достоинством, какого не было ни у одного из бригадиров. Те обычно кто хмурился, ведь они не подчинялись лесничему, кто, наоборот, старался хоть чем-то угодить. Турок держался особняком, даже иногда шутил. Вот и сейчас, подходя к Разгонову, улыбался.
— Гер кеннер привез солнце. Данке шон.
Только в этой бригаде Михаила называли кеннером, то есть мастером своего дела.
— Спасибо скажите, когда наши в Берлине порядок наведут. А солнце… Какая ж весна без солнца! Эс фрюлингт.
— Я, я! Эс фрюлингт!
— Да, и огрехи ваши теперь лучше видны, — Михаил повел кнутовищем в сторону двух высоких, более метра, пеньков. — Вас ист дас? По-нашему — халтура. А по-вашему? Бушеммелунгх!
Турок вытянулся по стойке «смирно», с нескрываемой досадой ответил:
— Эс золь нихьт ведер форкоммен!
— Аллее! — Михаил обвел кнутовищем делянку. — Ин ордунгбринген!
— Гут, гер кеннер!
Подошел водитель «студебеккера».
— Здоров, Михаил Иванович!
— А, старый знакомый, привет! Слушай, у тебя махорка есть?
— Только что начал пачку.
— Дай взаймы. Отдам самосадом. Ага, почти полная. Немцы — народ расчетливый, по тоненькой цигарке на всех хватит. — Михаил протянул пачку бригадиру. — Перекур…
— Данке шон… — немец двумя руками принял неожиданный щедрый подарок и, будто наполненный до краев стакан с водой, понес табак своим товарищам.
— Ты что, устроил им очередное мельтеше? — засмеялся шофер.
— Чего-чего?
— Да так наш комендант говорит: «Пойду, устрою мельтеше».
— А, головомойку, значит. Ермаков может. Только не мельтеше, а шельте.
— Какая разница… Я бы вообще их… — шофер не договорил, втоптал в снег окурок и, заметно припадая на одну ногу, повернул к просеке, где стояла его машина. — Устроили им здесь курорт, заразам…
Застоявшийся Игренька тряхнул гривой, напоминая хозяину, что пора двигать дальше. Михаил тронул поводья, направляя лошадь краем деляны. До него долетал негромкий говор сбившихся по трое-четверо на перекур немцев. Отрывочный, невнятный говор. Но две фразы Михаил понял:
— Эрт хат аусгеветтерт…
— Каине глаге кам юбер зайне липпен.
— А, черти, все же боитесь Ермакова, видать, и лучшей бригаде Федор устраивает это самое мельтеше…
Он выехал на разлом двух лесных островов и заметил, что солнце еще высоко. Однако снег не слепил солнечными отблесками, как это бывает ранней зимой. Свет разливался мягкий, спокойный, даже теплый.
Не бывал Михаил на вырубленном гусиновском квартале по одной причине — боялся озлобиться. Квартал тот считался, по неофициальной договоренности гусиновских старожилов, лесного и прочего начальства, заповедным. Его берегли. Им гордились. И кормились им — ягод и грибов здесь на всех хватало.
На высоком водоразделе двух озер стояли вековые березы, одна к одной, без тесноты, но и без подлеска; ни одной больной или с раздвоенной вершиной, как будто собрали сюда со всего озерного края на выставку самые лучшие березы да и оставили их жить всех вместе на виду у маленькой деревеньки, а заодно и службу служить: загораживать своей высокой громадой поля и огороды гусиновских поселян от холодных северных ветров.
Проскочив наметом редкие осинники, Михаил резко осадил Игреньку. Увидел то, что уже год не хотел видеть.
Вдали… сразу же показалась Гусиновка. И эта даль до самой деревни, и влево до озера, и вправо до синеющей грани следующего острова: все было высветлено белым упавшим саваном. И на всем пространстве с педантичной немецкой аккуратностью было прибрано, как у них в лагере на «аппельплаце». Только ровными шеренгами выстроились приземистые пни, похожие на скорбные каменные надгробия. Каждому дереву — свой памятник. Как солдату, павшему в смертельном бою.
— Вот ведь дела-то какие… И вас, мои хорошие, не обошла война.
Михаил медленно снял с головы фуражку, вытер ладонью лицо и как-то отстраненно удивился — лицо было мокрым от слез.
Назад: Глава 23 Ранняя весна
Дальше: Глава 25 Русское слово