Глава 14
Дикий лук
Коровы уходили в зыбкий недвижный туман, и каждая оставляла за собой коридор, словно лодка в ледяной осенней шуге.
Проводив Пеструху на поскотину, Мишка бежал обратно по этим туманным коридорам. Обильная утренняя роса обжигала босые пятки, и казалось, не дышал Мишка, а пил полной грудью упругий свежий воздух. В такие минуты ему чудилось море. Он никогда не видел моря, но оно ему грезилось явно — бесконечное до горизонта, с туманными коридорами, он чувствовал его свежее влажное дыхание. Втайне надеялся Мишка после войны съездить в Аленкин город и увидеть там самое настоящее море с кораблями, с морскими чайками, со всем, что еще неведомо ему, но именно это неведомое и щемило сладко грудь.
Когда Мишка не уходил с вечера в лесничество, а оставался ночевать дома, всегда раным-рано бегал на озеро умываться. Вот и сейчас он промахнул свой двор, спустился крутым и узким проулком к самой воде.
Подступал день, туманную роздымь уже сдвинуло к дальним камышам. На воде вздрагивало множество дорожек — это прожорливые гагары в предрассветные часы кормились на прибрежном мелководье обильной ряской. Дорожки на воде будут держаться до восхода солнца, как и коридоры в тумане.
Мишка присел на мостках, чтобы умыться. Вода оказалась теплой, теплее, чем роса на траве. Видимо, не успела остыть за короткий вздох между вечерней и утренней зорькой. Жаль, лодку свою он уже перевез на ручной тележке в лесничество, а то бы сейчас заплыть на середину озера, качнуться на носу лодки и ухнуть в чистую воду, нырнуть поглубже, где бьют ключи, и в испуге от ледяной и темной глубины выскочить к лодке, забраться в нее и послушать, как уходит с озера туман, послушать просыпающиеся голоса хутора Кудряшовского.
На высоком холме стоит хутор из семи подворий. Вон уже объявились из тумана тополя на хуторской улице и сами дома. Крайний к бору коммунаров — крестовый дом Антипова. Что-то затаился Антипов, глаз в деревню не кажет. Не замышляет ли со своими дружками из Гусиновки новой пакости?..
Вспомнив Антипова, Мишка почему-то не очень расстроился. Конечно, Антипов просто так не простит Мишке встречу на берегу озера, вот у этих мостков. И за лес, что не дал ему украсть, и за что-то еще, о чем Мишка мог только догадываться, будет мстить ему Антипов — уж он постарается придумать пакость наихудшую, мастер Антипов на лиходелье. Дед Яков не зря предупреждал Мишку быть поосмотрительнее, но главное — не забывать, что за лиходеем еще должок тайный имеется, надо докопаться до весенней истории с лосихой.
Первыми на хуторе проснулись двенадцатилетние братья Овчинниковы, Сережка с Алешкой. Их не видно в тумане, только слышно, как они переругиваются незлобиво, спускаясь с холма к воде. Сейчас сядут в лодку и погребут на середину проверять сети. Заядлые рыбаки эти двойняшки. И лесовички — утром и вечером на озере, а день-деньской в лесу, грибы да ягоду собирают. Вот их-то и надо поспрашивать, может, видели что или слышали ненароком о жарком из лосятины. Дотошные ребятишки-то, все должны знать о своем хуторе…
На обратном пути от озера Мишка зашел в свой огород, нащипал пучок луку-бутуну да выбрал с десяток огурцов. Все это с лепешками, что напекла мать, и будет их обедом на сенокосе.
И у соседей поднялись сегодня рано. Дятлом постукивал отбойный молоток в руках Якова Макаровича. Как всегда старик отбивал литовки всему околотку. Притворно хныкала спросонья Юлька. Ворчала на ленивую внучку неугомонная в серьезности своей бабка Сыромятиха:
— Эт чо деется, матушки мои родные?! На ходу спит, окаянная! Да хватит тебе дрыхнуть-то! Люди уж в поле собираются, а ты еще не токмо капусту не полила — глаза промыть не торопишься.
— Ну будет, будет, старая, — послышался басок деда Якова. — Вечером в огороде польетесь, эка беда. А теперича в поле собирайтесь, негоже от людей отставать.
Вышла во двор Катерина. На ней белая ситцевая кофта. На голове косынка в голубой горошек.
Мишка высыпал огурцы в корзинку и засмотрелся на мать, удивленный своим открытием.
— Мам, а ты у нас еще не старенькая.
— И на том спасибо, — вздохнула Катерина.
— Правда, правда, — подхватила Аленка, подошла сзади, обняла Катерину, прижалась к ней. — Вы сегодня точно такая же, как на свадебной фотографии.
— Да будет вам. Вот уж нашли об чем посудачить… Держи-ка, Аленушка, подарок от меня, — и подала ей косынку в такой же голубой горошек.
У Аленки заблестели от радости глаза, и она тут же повязала косынку на манер Катерины. Крутнулась волчком. Весело рассмеялась. Куда и подевался маленький испуганный заморыш, теперь Аленку было бы трудно отличить от загорелых деревенских девчонок, не знаючи-то.
— Я зайду к Юле. Можно? — Аленка благодарно расцеловала Катерину в щеки и убежала на подворье Сыромятиных. Сразу же там послышался ее высокий голосок: — А мне мама Катя косынку подарила. Нравится? Прелесть, правда? А у тебя, Юля, тоже есть косынка? Ты ее тоже наденешь, да? Ой, как здорово! А ты уже работала на сенокосе? Это не трудно? А мне мама Катя…
Катерина стояла среди двора и улыбалась.
— Вот зачастила, вот зачастила… И чему радуется, глупенький воробышек?
А Мишка сразу стал серьезным и деловитым: осмотрел литовки, приготовленные еще с вечера, грабли, понадежнее прикрыл дверь в сени, чтобы куры не забрались. Он даже отворачивался от матери и хмурился, ему было чуточку неловко, что они с Аленкой опечалили ее. Раз она стоит и потерянно улыбается, значит, ей отчего-то печально — может, вспомнила опять свою молодость, тогда и будет думать об этом целый день. Мишка тоже вспоминает: как любил сенокосные дни их отец Иван Степанович, как весело собирались они втроем в лугах вместе со всеми.
Вот и сегодня все нечаевские, кто только мог держать литовку или грабли, выходили на луга. Выходили как на праздник. Ведь на миру и труд краше, и горе притупляется. А горе-то, оно уже ко многим заглянуло — или молчанием с далекого фронта, или желтенькой похоронкой.
Парфен Тунгусов в первый раз снял свой военный китель, щеголял в расшитой, еще довоенной рубахе, и гляделся до неузнаваемости молодо. Зная, что улыбаться плачущей гримасой ему никак нельзя, он хмурился, лишь глаза азартно блестели, видя столько земляков за одним делом, и командовал парадом целого войска косарей так, будто предстояло грандиозное сражение.
В луговине, куда вышли косить артельно, травы удались высокие, все больше поляк вперемешку с полевым горошком — визелем, и косу не протянешь так просто, с налету.
Заширкали бруски, направляя косы, и повалилась цветистая зелень к ногам ровными, богатыми валками. Валки, как венки, убраны белыми звездочками ромашек, голубыми каплями колокольчиков, серовато-припыленными метелками ковыля.
Впереди косарей, по уже почти вековому обычаю, шел дед Сыромятин, широкоплечий еще и ловкий в работе. Любо-дорого смотреть, как красиво косит Яков Макарович. Коса у него поет: натянутой струной ведет он ее влево — и охапка трав падает в валок, ведет косу вправо — и она тонко позванивает: «дон-дзинь-линь».
За Сыромятиным в этом году неожиданно для всей деревни пристроился Мишка Разгонов. Кхекнул в удивлении от такого нахальства школьный конюх Тимоня, плюнул с досады в широкие ладони — ладно, мол, ублажим для смеху лесное начальство, пусть потешит душеньку — и спокойно, играючи повел широкий, в сажень прокос вслед за Мишкой. Покосились с сомнением и другие мужики, но тоже смолчали — всем интересно, как Мишка управится меж двух знаменитых косарей. Мишка не стал жадничать и выхваляться, повел прокос не больно широкий, зато чистый и ладный. Меж Тимоней и дедом Яковом случился Мишка непроизвольно, по привычке идти вслед за Сыромятиным во всех делах.
Первый прокос самый трудный — надо приспособиться к литовке, вогнать все тело в нужный ритм, не глядя, чувствовать переднего косца и того, кто за тобой, рассчитать предельную ширину взмаха.
Когда шли на второй заход, Мишку подозвала Татьяна Солдаткина. Сноровисто направляя жало литовки, тихо спросила:
— Ты Антипова не видел?
— Нет. Я ж дома редко бываю.
— Да знаю я. Может, здесь где ошивался? Совсем этот паразит выпрягся из упряжки. Бастует. Чего-то они с Лапухиным опять затевают…
— Почему — опять? — настороженно спросил Мишка и хотел было уйти.
— Стоп машина! И хватит мне голову морочить. Понял, нет? Сболтнул мне Антипов про вашу драку и про заделье той драки. Ты молодец. Жму кардан.
— А ему? — недоверчиво ухмыльнулся Мишка.
— Сказала пару ласковых: тронешь еще раз лесника, разберу на запчасти. Ощерился… Всю неделю нос не кажет, пьют с Лапухиным.
— Лапухин-то вон всех учителей вывел.
— Артист… У него все отрегулировано. А ты, однако, поглядывай там. Понял, нет? Ну, давай, крути баранку…
На встречный прокос Тунгусов поставил учителей, сельповских женщин и самую ударную силу — Федора Ермакова с двумя солдатами из охраны и двумя шоферами.
Заходя на очередной прокос, Мишка высмотрел среди женщин, что ворошили граблями валки, две косынки: в голубой горошек Аленкину и красную — их учительницы Дины Прокопьевны. «Все, пропала Дина Прокопьевна, — хитрюще сузил глаза Мишка, — не от жары, так от Аленкиных “почемучек” к полудню сбежит». Его взгляд перехватил Федор Ермаков, понял Мишку, тоже засмеялся. Лично он и десяти минут не мог выдержать Аленкиных вопросов о военнопленных, поднимал руки и звал на помощь.
Подошел Тимоня, молча взял у Мишки литовку, прикинул на своей руке, вернул.
— Иван, поди, еще насаживал?
— Ну.
— То я гляжу — ухватистая… — Тимоня прищурился, испытующе глянул Мишке в глаза, словно хотел спросить о чем-то крайне необходимом, но вдруг хмыкнул и заговорил с ленцой, как обычно: — А ты ничего, паря, ладно косишь. Токо руку-то левую высоковато держишь.
— Черенок длинный.
— Не беда. Ты ниже хватай, на уровне груди. И то до вечера не сдюжишь — поясницу прострелит. Приглядывайся к мужикам-то, особенно вон к Федору. На израненных ногах ить, а не угонишься. А пошто? Ловкий к делу.
— Ну а дальше что? — нахмурился Мишка.
— Дак… все, паря.
— Ты же хочешь мне что-то сказать, Тимоня.
— Хотел… А теперь передумал… — он вразвалочку направился вдоль валков, чуть приостановился и через плечо бросил, как бы случайно: — Овечку твою с двумя ягушками вчера Корней в Гусиновку угнал. Обещал зятю щедро расквитаться…
— Чем?
— Сам покумекай, лесничок…
Вот так Тимоня! Молодец Тимоня. Почуял, видно, что жареным запахло, и дал дружкам своим отставку, не захотел в чем-то принять участие. Но почему он деду Якову не открылся, а сказал Мишке? Хотя что он такого и сказал-то? Но занозу в думки молодого лесника засадил основательную. Чем Корней будет с Лапухиным рассчитываться за овечку?
Мишка снова шел прокосом за дедом Сыромятиным, чувствовал за собой затяжные и мощные взмахи литовки Тимони. И думал Мишка. Знал, что Тимоня не скажет больше ни одного слова, уж такой он человек. Обронит что-то непонятное, а представляет, наверное, что поведал целую историю с продолжениями. Но Мишке и этого хватит. По глазам Тимони он ведь догадался, что тот пожалел Мишку, а раз пожалел, значит, на то есть причины.
Солнце поднималось над лесом и румянило обнаженные плечи и руки женщин. Вон и солдаты Феди Ермакова скинули гимнастерки. Однако деревенские рубах не снимали — на таком пекле, что ожидается, и не заметишь, как обгоришь до волдырей.
Мишка закончил очередной прокос и засмотрелся на солдат, что шли за Ермаковым. Они и косили-то по-солдатски, как в строю маршировали: повторяли до мелочи все движения Ермакова — враз пять шагов, враз пять взмахов, враз пять разворотов плечами.
Федор и без приглашения Тунгусова пришел бы, давно он ждал этой поры, чтобы снова почувствовать себя в полную меру сельским жителем, поработать артельно, поработать до ноющей ломоты в пояснице. Да и ноги уж стали подживать. Правда, он еще боялся шибко их натруждать, потому и взял прокос не шире Мишкиного.
В ряду косарей шел и сам Парфен Тунгусов. Радовался — вон сколько сегодня народу вышло. Таких бы деньков с недельку, и благодать — будет скотина на зиму с кормами. Еще соломки по осени заготовят да, если подфартит, жмыху в районе удастся выклянчить. Глядишь, и протянут зиму-то.
Анисья Князева шла сразу за Микенькой и все заводила его насчет сватовства:
— Ну што ж ты, Микентий, все бобылем маешься? Смотри, сколько бабешек незамужних да девок-переспелок.
— Чуча тебе на язык, балаболка. Кому я, слепошарый, гожуся? — беззлобно отшучивался Микенька, польщенный вниманием столь красивой да здоровой солдатки.
— Ну хошь, мы тебе бабку Секлетинью сосватаем, а?
— Вот срамница! Чо ты ко мне прилипла, ровно банный лист до голого места?
— Так для твоей же пользы. Не хошь бабку Секлетинью, бери меня. Я согласна! — И Анисья звонко расхохоталась.
— Э-э! Ржешь-то, как необъезженная кобылица. Придет Вихтур с войны, он те опять трепку с выволочкой устроит.
— А ты на што? Заступишься! — никак не унималась Анисья.
Слыша беззаботный смех Анисьи, ее звонкий голос, мужики кхекали, улыбались, литовки почему-то казались совсем легкими, руки крепче держали черенище, да и валки как-то ладнее укладывались.
Для кого праздник, а для Жултайки Хваткова — двойной. Наконец-то вся деревня увидела, что водит он самый настоящий трактор. Чумазый и веселый, в дырявой тельняшке и в кепке с полуоторванным козырьком, Жултайка лихо крутит баранку и тянет своим «Фордзоном» стрекочущие косилки.
— Эге-гей! Михалко! — кричит он Мишке Разгонову. — Не подведи честну компанию! Подрежь старику пятки!
— Пуп надорвешь… — Сыромятин хоть и улыбается в сивую бороду, а у самого рубаха на спине потемнела от пота. Того и гляди, этот варнак Мишка обойдет старика.
Катерина ревниво посматривала на сына. У самой-то споро получалось, она уверенно и ладно вела прокос. Не только Катерина, тут все бабы старались перед мужиками, да и стерла война грани в работе, на баб-то еще побольше работы навалилось.
Часам к десяти совсем потемнели от пота рубахи у мужиков, и поубавился смех Анисьи.
Дед Сыромятин отер влажное жало литовки пучком визиля и направился к орешинам. Там в холодке лежали кузовки с едой и фляга квасу. Квас этот варила бабка Секлетинья по приказу Парфена. Председатель так и сказал, вручая бабке мешок ржаных отрубей: «Чтоб каждый день на сенометке была фляга квасу. Больше потчевать нечем».
Закончив каждый свой рядок, потянулись за дедом Яковом и остальные. Анисья и тут не стерпела, поддела смешком председателя Тунгусова:
— Что ж ты, Парфен, выпивку приготовил, не поскупился, а про закуску забыл? Хоть бы на кашу раскошелился.
— Ты, Анисья, и без каши за двух мужиков управишься. Эвон как Микентия укатала, весь в мыле мужичонка.
— То-то и оно, что не мужик, а мужичонка. Сватаю ему бабку Секлетинью — наотрез отказывается. Говорит, жила тонка. Боится, что не сдюжит.
— Вот язва, а не баба, — не чувствуя подвоха, отговаривался Микенька. — Да што ты ко мне прицепилась, пустомеля? Я ведь могу и того, осерчать.
— Ой, моченьки нет! — заливалась смехом Анисья. — Да умеешь ли ты, сердешный, грозу наводить? На-ко вот лучше кваску испей, работничек христовый…
Подошел Ермаков.
Анисья сразу поутихла, косынку на голове поправила, одернула кофту. Вот так странно стало получаться: стоит появиться коменданту лагеря, как в Анисье прячется ее веселость, на время, но что-то мешается в Анисьиных думках. Она пугается, но поделать с собой ничего не может.
— Федор Кузьмич, кваску испить не желаете?
— Зачерпни, Анисья. Кто ж от квасу откажется…
Она подала ему полнехонький ковш, смиренно так подала, с уважением, и опять нечаянно залюбовалась: как Федор неторопливо, с удовольствием пил, как облегченно вздохнул полной грудью, как аккуратно вытер ладонью усы.
— Сведешь ты с ума наших баб, Федор Кузьмич, своими усищами-то, — сказала про баб вообще, а получилось уж слишком откровенно о самой себе. Тут же стрельнула глазами в стороны, не заметил ли кто ее неумышленной вольности, стала других мужиков квасом потчевать, чтоб никому в обиду не было.
Косари усаживались под орешинами на короткий отдых и завтрак. А завтрак почти у всех одинаковый — ломоть хлеба или черные, замешанные пополам с травой лепешки, лук, вареные яйца, огурцы да председательский квас.
— Не-ет! Так дело не пойдет! — оглядев земляков, запротестовал Федор. — Сообща работали, давайте и за стол всей коммуной, — мигнул шоферу. — Ну-ка, где там наш солдатский паек?
Шофер выставил на круг вещмешок, из которого стало появляться удивительное и вкусное: две булки квадратного «казенного» хлеба, кусок сала, четыре котелка, наполненные доверху гречневой кашей.
— А чо? Правильно! — возликовал Егорка и первый положил рядом с вещмешком свой крохотный кузовок. — Пировать так пировать. У Юльки, вон, поди, и шаньги картовные есть.
— Есть, да не про вашу честь, — фыркнула та.
Юльке совсем не хотелось делиться с кем-то едой, но дед Яков уже переставил их корзинку с провизией от куста на круг. Волей-неволей пришлось похлопотать, чтоб шаньги и солдатские гостинцы не оказались далеко. Под общие незлобивые усмешки она командовала Егоркой, куда что ставить. А он и так старался, аж вспотел от усердия, от дразнящего аромата гречневой каши. Больше всего на свете Егорка любил кашу, любую, только чтоб наесться досыта.
В такой веселой компании и черные шершавые лепешки сошли за угощение — чужое-то оно всегда вкуснее. Только почему-то охотнее лепешки солдаты ели, ломти же пшеничного «казенного» хлеба незаметно ребятишкам подсовывали.
Мужики стали закручивать цигарки. Само собой, разговор пошел о войне. Ермаков вспоминал, что еще не успел рассказать о своих сослуживцах из полковой разведки — Петре Велигине, Викторе Князеве, Шуваеве-Аксенове — и о тех нечаевских, что служили в батальоне, которым командовал Кирилл Яковлевич Сыромятин.
Егорка Анисимов таращил глаза.
— Дядь Федь, так вы чо, прям живьем немцев-то воровали?
— А куда его, неживого? Мертвый, он ничего не расскажет. Ведь если разведчики привели пленного, то как это называется? Привести «языка». Понял? Чтобы этот пленный языком побалаболил, секреты военные выболтал.
— И они наших воруют?
— На то и война. Все случается.
— И наши тоже про тайны балаболят?
— За всех сказать не могу. Ты б, к примеру, выдал немцу военную тайну?
— Я? Еще чего?! — Егорка аж подскочил. — Да я… да я лучше язык откушу себе, с немтыря-то взятки гладки.
— Ну так и все бойцы, наверное, думают. Иначе б не устоять нам перед Гитлером. Так оно.
Было что порассказать и у председателя колхоза Парфена Тунгусова. Чего ни коснись, все он знает, везде бывал — действительную отслужил, на Халхин-Голе дрался, в Финскую кампанию ранен, в боях под Москвой участвовал. Правда, Егорка не всегда верил Тунгусову и постоянно переспрашивал:
— Дядька Парфен, так ты чо, в самой Москве был, чо ли?
— Говорил же, проходили. Полдня шли по Москве. Огромадный город, скажу я вам. А в центре — Красная площадь. Часов в одиннадцать или в двенадцать, сейчас уж не помню, возле Мавзолея прошли.
— Вот так прям и прошли?
— Ну почему — так? Парад был октябрьский. Шли в полном боевом снаряжении и сразу — на передовую. Вскорости меня и шарахнуло миной.
— А ты на Мавзолее-то видел кого-нибудь? — не унимался дотошный Егорка.
— Не-е, — Парфен засмеялся плачущим ртом. — Я правофланговым шел. Мне надо было прямо смотреть. Как вышли на площадь-то, сразу ориентир взял. Там меж кремлевской башней и церковью какая-то труба вдали маячила, заводская, поди. Вот я на эту трубу и смотрел, чтоб конфуза с равнением не вышло.
Мишка пошарил взглядом среди косарей и нахмурился.
— Ты чего, сынок? — тихо спросила Катерина.
— Совсем мы очумели от жары, про самого главного работника забыли. Аленка, ты не видела Жултая?
— Видела. Он на болоте дикий лук собирал.
— Лук?
— Ага. Я сейчас…
Она легко вскинулась и побежала свежей стерней к болоту.
За буйно разросшимися кустами тальника тихо, на малых оборотах, тарахтел «Фордзон». Прямо на земле в тени колеса сидел Жултайка. Он просто так, без ничего, ел один лук, а по его грязным скуластым щекам катились слезы.
Аленка опрометью кинулась обратно к косарям, схватила с холстины ломоть хлеба, чуть ли не вырвала у обалдевшего Микеньки ковшик и, расплескивая квас на колючую стерню, побежала к трактору.
Солнце медленно приближалось к зениту.
Над луговиной палящий звон — настоящая сенокосная благодать. Мужчины продолжали косить, а женщины, которые постарше, и девчонки ворошили граблями валки уложенных на неделе трав Жултайкиным «Фордзоном». Уже через пару дней, боясь, чтобы не пересохло сено, Парфен дал команду начинать сметывать первые стога.
Юльку с Аленкой поставили накладывать сено в волокушу.
Волокуша — это две срубленные и обязательно пышные березки. Комли зачищаются, и, как в оглобли, запрягают в них лошадь. А на ветвистые вершинки укладывают из валков целую копну сена.
Егорка на лошади отвозил копну к зароду. Там круто разворачивался. Две женщины, воткнув черенки деревянных вил в землю, придерживали копешку, и волокуша ехала за новой копной.
На зароде, как на капитанском мостике, стоял Микенька. Он ловко принимал навильники и раскладывал сено по углам. Микенька ревниво поглядывал и на соседний зарод, который вершила Анисья. Не хуже мужика справлялась она да еще пела звонко и протяжно совсем не грустную песню:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки.
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою…
Аленка утомилась. Пока Егорка отвозил волокушу, она прилегла на валок сена рядом с розовощекой Юлькой и слушала перекличку птиц, сенометчиков, песню Анисьи. Смотрела на озеро, где вздрагивали миражи в виде египетских пирамид, в этих воздушных пирамидах летали дикие утки. Там, вдали, на той стороне озера, виднелся дом лесничества.
Юлька лежала на спине, млела под солнцем и чему-то загадочно улыбалась.
— Какой он еще теленочек…
— Ты о чем, Юль?
— Да так… Аленка, тебе нравится кто-нибудь?
— А мне все нравятся! Правда. Но больше всех я люблю маму Катю, своего названого брата Мишу и тебя, Юля.
— Я вредная.
— Выдумываешь ты все. Миша говорил, что ты надежнее любого парня и что с тобой он даже может пойти в разведку.
— Так и сказал?
— Ага.
— Вот дурной… В разведку… Другого дела нет, что ли…
Юлька сунула в рот травинку и зажмурилась. Конечно, если он скажет, она может и в разведку, и хоть на край света. Но лучше сегодня не идти домой, а попроситься к ним с ночевкой в лесничество. На уху. Егорка без конца талдычит, что они у Лебяжьего какую-то сногсшибательную уху готовят. Хорошо бы, да бабушка не отпустит — огород поливать надо, в жарынь такую все в огороде сомлело. Вот если бы он сам позвал, тогда ее ни дед, ни бабка не удержали бы…
На седом стебле ковыля пристроился кузнечик. Он сучил серповидными лапками, стрекотал, перекликаясь с собратьями. В недокошенной кулиге устало просил перепел: «пить пора, пить пора». Ему вторили стеклянными бубенцами жаворонки. И еще сотни звуков, тонких, почти неуловимых, возникали на миг, чтобы тут же влиться в прозрачно-зеленый звон летнего дня.
И вспомнился Аленке радостный день из далекой довоенной жизни. Она выступала на первом в своей жизни концерте для учеников и родителей. Ее мама и папа тоже сидели в зале. Аленка пела одну из маминых песен. Она все песни ее знала. Тогда Аленке долго аплодировали…
Сначала тихонько, потом все увереннее потянулся над луговиной голосок, чистый и светлый:
Ехали казаки
Со службы домой,
На плечах погоны,
На грудях кресты.
Едут по дороге,
Навстречу им отец.
«Здравствуй, мой папаша!» —
«Здоров, сын родной!» —
«Расскажи, папаша,
Про семью мою». —
«Семья, слава Богу,
Прибавилася.
Жена молодая
Сына родила…»
Услышал песню Парфен Тунгусов, осторожно кашлянул в кулак и тихо сказал деду Якову:
— Ишь ты, дело какое, душевно поет.
А Сыромятин порадовался за Тунгусова. Если Парфен песню душой слышит, значит, много еще в нем душевной силы. Это детишкам малым надо солнца да хлеба, да ласки маленько — они и оживают. А коли старому дереву покалечить ветви да корни, оно может и не сдюжить — засохнет. «Шибко помяло на войне Парфена Тунгусова, — размышлял про себя дед Яков, — а ить ничего, оклемался на своей-то земле, потому и польза от него должна быть еще долго».
Когда на луговине разместились зароды и солнце покатилось к вечеру, Мишка с друзьями вернулись в свое лесничество.
На берегу озера Аленка развела костерок, пристроила на таганке котелок с водой, а ребята проверили сети, поставленные утром дедом Сыромятиным.
— Аленка, принимай улов!
Лодка причалила к берегу, и на траве затрепетали караси. Рыбу очистили быстро, втроем-то и делов ничего.
— На первое уха, — сказала Аленка.
— На второе тоже уха, — подхватил Егорка.
— А на третье — еще раз уха! — заключил Мишка и подал команду. — Пока вода закипает, купаться!
Полетели в траву штаны, рубашки, и три фонтана взметнулись над водой. Аленка ничем не уступала ребятам. Она громко хохотала, плавала, проворно ныряла. Толкнула от мостков лодку, ловко прыгнула в нее.
— В атаку! — крикнул Мишка.
Набросились мальчишки с двух сторон. Но кувыркнулся с кормы Егорка, не выдержав качки. Мишка не удержался на носу и тоже полетел в воду. Аленке весело, она хохочет и ждет нового нападения. Но что это? Егорка вынырнул у берега, а где же Мишка? Она беспокойно оглядывается, смотрит в воду и находит его там, в воде. Мишка лежит на дне неподвижно. Он смотрит снизу на Аленку. Весь мир снизу кажется зеленым. И Аленка зеленая. Она машет ему руками, зовет, наверное, сердится. Мишке смешно. Он пускает пузыри и всплывает.
— Шестьдесят пять.
— Чего?
— Шестьдесят пять секунд не дышал, — поясняет Мишка. — Давай колокол делать?
— Давай!
Они сильно раскачивают лодку. Раз! — и лодка вверх дном. А под ней и в самом деле как в колоколе. Смеется, визжит Аленка, и под сводом все гремит оглушительно — это звукам деваться некуда, они теснятся, искажаются, удесятеряются в силе, от чего ребятам хочется еще громче кричать и плескаться. А сами ребята кажутся огненно-красными. Тоже фокус. Вечернее солнце на самом закате, преломляя лучи, окрашивает воду, а она снизу ребячьи тела подсвечивает.
Прячется солнце за горизонт. Егорке не терпится, пробует он из котелка уху, жмурится от удовольствия.
— Готова! Жалко, Юлька с нами не пошла. В жисть ушицы такой не испробует.
— Миша, а почему Юля к нам в лесничество не ходит? — спросила Аленка.
— У нее свое хозяйство. Дед Яков вообще в огород не заглядывает, а бабка не шибко-то проворная стала. Попробуй такой огородище обиходить. В один огуречник сколько воды перетаскать надо. Вот Юлька и вертится там.
Котелок сняли с огня, поставили на траву. Ели деревянными ложками. Потом развернули клеенку с отварными карасями. Что за сказочная еда, эти отварные караси! Ешь их чуть ли не каждый вечер, и все в охотку, не приедаются. А готовить их одно удовольствие, никакой мороки: бросил в воду, посолил, если соль есть, а нет — и так хорошо, сам воздух, дымок от костра вместо приправы.
— Эх, здорово мы на сенометке поробили, — вспомнил Егорка. — И трактор у Жултайки ни разу не поломался.
— У меня мозоли от граблей… — пожаловалась Аленка. — Вот, смотрите.
— Заживут. Не велика беда, — успокоил Мишка. — Вот солдатам из лагеря сегодня не спать.
— И ведь предупреждали их бабы, — поддакнул Егорка. — Так нет, вздумали выхваляться. Вот и обгорели на этаком пекле.
— А почему на озерах много чаек? — забыла о своих мозолях Аленка. — Ведь это морская птица.
— Морская, правильно, — согласился Мишка. — Особенно эта, мартын называется. Наверное, он и есть самый настоящий морской буревестник. Крылья во — с полметра.
— И яйца у него, как у гуся, здоровые, — вставил Егорка. — Только круглые и голубоватые. Два яйца съешь и сыт. Это я понимаю… — он уже с трудом мигал сонными глазами, позевывал и только когда снова вспомнил сенометку чуть оживился. — Ну и зараза же эта Юлька! Ка-ак треснет меня граблями по горбушке! Говорит, промахнулась — лошадь хотела понужнуть. Знаю я, почему к нам не пошла — особого приглашения ждет, барыня…
— Но почему же чайки на озерах живут? — не унималась Аленка.
— Вот пристала, — буркнул Мишка. — Я ведь не дед Яков — все знать. Живут и живут. Егорка, откуда у нас чайки взялись?
— Чайки? Так они всегда на озерах гнездились.
— Вот. Теперь понятно? Живут и живут себе… Наверное, здесь когда-то море было, и чайки с тех пор прилетают к нам по привычке. Понравилось им у нас. Кормятся озерной рыбой, а самим невдомек, что моря-то давно уж нет.
— Моря нет, зато озер и лесов полным-полно, — сонно пробурчал Егорка. — Да еще болотин разных целая пропасть… Пойду я, однако, дрыхнуть.
Он еще нашел в себе силы ополоснуть в озере котелок, ложки и, совсем пьяный от усталости да сытного ужина, поплелся по тропке вверх к дому.
Ночь пришла тихо и внезапно, как только угасли последние языки костра. Небо обернулось в синеву, и вызвездились все его уголки до самой бесконечной дали.
Аленка с Мишкой спустились к мосткам, сели на доски у воды. Сейчас начнется их путешествие. Они недавно открыли такую возможность — летать к самым дальним звездам.
Сначала надо посмотреть вверх. Глянешь — и нет тебя, нет земли, нет сонного лепета камышей. Есть только звезды, холодные, спокойные и недоступные в своей неземной вечности.
Но когда смотришь на звездное отражение в темном зеркале озера, звезды кажутся не только близкими, но и живыми. Как ни спокойна озерная гладь, но вода живет, дышит. Живут и звезды. А если на ближней релке ударит по воде крылом сонный гоголь или плюхнется из темноты вернувшийся с кормежки запоздалый чернеть, то через камыши к берегу пробивается легкая, еле заметная волна. Вот тогда и начинается самое интересное. Звезды сначала медленно, потом все быстрее движутся навстречу ребятишкам. А они, прижавшись друг к другу, затаив дыхание смотрят в восторженном страхе на звездный полет. Они одни-единственные на неведомой планете с головокружительной высоты смотрят на звезды. А звезды проносятся под ними в стремительной бесконечности.
Возвращает путешественников на землю луна. Она появляется в просветах между соснами, ее матовый луч падает на воду, и к ребятам бежит блистающая, чешуйчатая дорожка. Звезды исчезают.
— А луна зеленая, — вздыхает Аленка. Ей начинает казаться, что это вовсе не луна, а круглый зеленый фонарь, подвешенный на соснах. — И у тебя, Миша, глаза зеленые. Это потому, что ты лесной человек, да? Скажи, почему тебя зовут то лесником, то лесничим?
— Был у нас и лесник, был и лесничий. До войны еще. Лесник — просто сторож, и все. А лесничий уже специалист, хозяин в лесу и над деревьями, и над зверьем. Тут он соображать должен, где можно лес пилить, а где нельзя, как птиц поменьше губить, где зверям подсобить в голодные зимы. По-моему, так: кто в деревне живет, обязательно должен быть маленько и лесником, и лесничим. Тогда бы лес и живность разная в нем не убавлялись.
Аленке стало зябко. Она потеснее прижалась к Мишке. Он укрыл ее пиджаком.
— Почему у тебя так громко тукает сердце? — шепотом спрашивает Аленка.
— А хочешь, я тебе что-то скажу? — еще тише спрашивает она.
— Скажи.
Она заглянула ему в глаза и сказала:
— Если мы слышим, как бьются наши сердца, значит, мы совсем с тобой родными стали. Ты не сердишься, что у тебя вдруг сестра объявилась? Ты, пожалуйста, не сердись, это война виновата…
— Ну что ты, Аленка. Ты даже сама не представляешь, как это здорово, когда есть сестра. Мы вот друзья с Юлькой. Я ее насквозь вижу и понимаю. Но мы с ней можем поругаться или даже подраться. А сестра — совсем другое дело. Да за сестру… В общем, я никому не дам тебя в обиду. Ты это запомни на всю жизнь.
— Спасибо, Миша…
Аленка притянула его за шею и поцеловала в щеку.
Они долго сидят молча. «Как хорошо, — думает Аленка, — что я работала наравне со всеми, и председатель Тунгусов меня тоже благодарил за помощь колхозу, а еще хорошо, что рядом есть Миша. С таким братом мне теперь ничего не страшно».
Потом они поднимаются и тихо идут по выпавшей росе к дому. Аленка оборачивается к Мишке и шепотом спрашивает:
— Миша, а ты не знаешь никакой сказки о звездах?
Он не спешит с ответом. Вот они сейчас поднимутся на взгорок к дому, и тогда Мишка скажет так же тихо: «Нет, Аленка. Не придумали еще сказок о звездах. Но, наверное, скоро придумают».