Книга: Последний остров
Назад: Глава 14 Дикий лук
Дальше: Глава 16 Последний редут

Глава 15
Бои местного значения

В душную июльскую ночь кто-то подпустил Михалке Разгонову красного петуха. Головешки остались бы от дома лесничего, если бы накануне Егорка не выпил с полведра квасу и ему не приспичило.
Выскочил он на крыльцо, а тут огонь и две тени посреди двора. Заорал с перепугу Егорка благим матом:
— Стой! Стрелять буду!
Тени метнулись к лесу, растворились в нем — Егорка и не разглядел поджогщиков. Выбежали на крик и Мишка с Аленкой. Хоть и спросонья, но огню не дали разгуляться, успели залить водой из бочки, что всегда стояла у стоков крыши.
В суматохе не успели шибко-то напугаться. И лишь когда трескучий огонь сник и вернулась привычная тишина, Аленка запоздало струхнула:
— Ох, мальчишки, ужас-то какой! Неуж взаправду настоящие разбойники у нас были?
— Дед Яков чо говорил? Чо говорил? Вот! — Егорка ткнул пальцем в обгорелый угол дома, замигал, пучеглазо таращась на приятелей. — Надо лететь в деревню, участкового звать.
— Може, надо. А может быть, и не надо, — Мишка оглядел двор лесничества, с опаской и интересом послушал, нет ли каких чужих звуков с той стороны леса, куда, по рассказу Егорки, скрылись ночные гости. — Участковый-то в Новогеоргиевке, пока дозовешься. Да и не случилось ничего страшного. Дом-то целехонький.
— Ты чо задумал, Мишка, чо задумал? — Егорка в ознобе передернул плечами. — Укокошат нас тут, вот тогда узнаешь, как ничего не случилось.
Аленка, хоть и перепугалась не меньше Егорки, при этих словах прыснула:
— Как он узнает потом, если нас сперва укокошат?
— Так дед же Яков…
— Вот заталдычил, — перебил друга Мишка. — Айда в дом, чего лясы точить среди ночи.
Уговорили Аленку лечь спать, а сами до утра дежурили возле окон с ружьями, но гости больше не объявились.
Чуть рассвело, Мишка прошел до опушки. Следы нашлись сразу. Бежали двое и наследили, конечно, как бегемоты. Один даже о муравейник споткнулся и разворотил кучу: мураши суетятся, спасают белые куколки, перетаскивая их в уцелевшую часть муравейника.
«Пока роса не спала, надо бежать по следу», — решил Мишка и вернулся к дому.
Егорка сидел на крыльце, чесался как шелудивый щенок и с подвыванием зевал.
Мишку это развеселило. Он сел рядом, спросил:
— Чего спать не ложишься?
— Мне домой надо. А тут… А там мамка наказывала в огороде картошку окучивать.
— Ну вот! Сперва дед Яков смылся, уже неделю нос не показывает. Теперь ты лыжи навострил.
— Дед Яков сено косит. И тебе пора сено косить.
— Успею. Лесная трава не горит.
— У тебя не горит, а мне маманька уши оторвет, если я картошку не окучу.
— Ладно. Бери тогда Аленку и топайте вместе в Нечаевку. Нечего ей одной-то здесь с перепугу вздрагивать.
— А ты?
— Сбегаю до грани… — он задумался, так как и сам еще не успел принять решения. Но ведь поджог-то был. И никто сейчас не подскажет Мишке, что делать. Надо срочно самому все решать. — Ну а по грани, наверное, шурану до старого кордона деда Якова.
— Ого! В день не управишься.
— Про то и говорю. Завтра лишь к вечеру прибегу в Нечаевку.
— А если не прибежишь?
— Куда я денусь…
— Ты хоть скажи, зачем идешь?
— Да и сам толком не знаю. А шкодят гусиновские. Корней одноглазый, поди, с приятелем. Больше некому. Пожар — так, заделье. Чего-то они похлеще придумали. Ну, вот и надо бы досмотреть. Ты как думаешь, а?
— Вот что, Михалко, ты шибко не нарывайся. Може, они тебя заманывают. Грозились же. Эти гусиновские без царя в голове. Им што война, што мать родна.
— Там видно будет.
Собирался Мишка недолго: опоясался патронташем, сунул за пазуху две вчерашние лепешки, проверил в карманах спички и складной ножик. Закинув за плечо двустволку, подмигнул Егорке, ободряюще торкнул его по спине.
— Ну, побежал я.
На другой день поутру Яков Макарович Сыромятин дотошно и с пристрастием (уши чуть не оборвал) допытывал Егорку. Тот пучил глаза, икал с перепугу и в который уж раз вспоминал о происшествии в лесничестве. Рассказ его с каждым заходом обрастал все новыми и новыми подробностями. И только после того, как добавить Егорке стало уже нечего, дед размашисто написал несколько слов на оторванной от тетради корочке и приказал:
— Руки в ноги и без передыху до лагеря к Феде Ермакову. Передашь ему письмо. А свою пукалку тащи сюда.
— Мне мамка велела…
— Делай, што я велю. Не то башку отвинчу.
Егорка принес берданку и побежал в лагерь военнопленных.
А Сыромятин напрямик, знакомыми лишь ему тропами, направился сразу в дальнее урочище, к своему первому заброшенному кордону. Прикидывал и так и сяк, выходило, что беда грозит Мишке именно там, у сыромятинского зимовья. И теперь боялся опоздать, торопился, ведь Мишка ушел из лесничества вчера и до кордона навряд ли сумел дотопать за день. Значит, сейчас подходит к избушке, а там его непременно ждут. А кто ждет, Сыромятин уж и не сомневался, точно знал и потому корил себя, что припозднился и что с вечера еще не вышел на поиск.
Сам же Мишка Разгонов только смутно мог догадываться, что сулит ему встреча с браконьерами. Не раз уже сталкивался молодой лесник один на один с лихими земляками, но пока вроде обходилось. Правда, сегодняшний случай смущал неопределенностью. Кто? И зачем? Ведь пожар — дело нешуточное, а если сюда прибавить обиды потравщиков на строгость лесника да еще их угрозы, то получается так: или сегодня он поставит на место браконьеров и они больше не сунутся в лес с потравой, или гнать надо Мишку с работы в три шеи. Никакой он тогда не хозяин, а пустое место.
Вот поэтому в то раннее утро Мишка Разгонов впервые по-настоящему почувствовал взрослую ответственность за все дела в его лесном хозяйстве. Раньше к этому чувству примешивалась все же игра во взрослого человека, какое-то ревнивое созерцание самого себя со стороны. Теперь ничего не осталось, кроме главной заботы, — что там задумали гусиновские мужики. Точно так же Мишка думал об одном, отвечая в школе урок, не оглядывался на свою особу во время привычных домашних забот по хозяйству, не было время мечтать и на охоте, когда он скрадывал дичь.
Мишка шагал спорым, натренированным шагом, и само собой получалось, что нога ступала мягко, глаза видели все, что им полагается видеть: убегающую на север тропу, матовую росу на траве и кустах, тающий в низинках туман, быстро светлеющее небо. До слуха доносилось далекое озерное пробуждение чаек, осторожное поскрипывание тяжелых ветвей старых деревьев, легкие шорохи потревоженных птиц, которые уже проснулись, но сидели в листве сонные и немного продрогшие от росы и ночной свежести.
Тропа вывела к дороге на Гусиновку. Мишка остановился. Вот этого он совсем не ожидал. Если мужики ушли в деревню, то след их там не отыщешь, да что проку и в том, коль он их опознает без улик-то, не совсем ведь они без царя в голове, эти гусиновские горлохваты. Голыми руками их не возьмешь…
Он медленно двинулся проселком, переводя дыхание и отыскивая ночные следы. Пройдя так с полкилометра, Мишка с облегчением вздохнул, будто бы ему шибко подфартило и он нашел золотой самородок с кедровую шишку — следы круто повернули на старую просеку, что уходила в сторону дальнего кордона на грань трех районов. Вот теперь надо бежать сломя голову, бежать и видеть далеко вперед, не мелькнет ли на сумеречных еще прогалинах тень человека, заодно стараться услышать самую малую малость в поведении просыпающихся птиц, особенно сорок. Если уж случится на пути сорока, то она непременно подскажет, где привычное и повседневное чем-то нарушено. Не раз ведь бывало находили друг друга заплутавшие грибники, ориентируясь на сорочиный переполох. Носится сорока, подобно челноку, от одного к другому и трещит на весь лес. Это не от ума сорочиного, а от ее любопытства, ей и на этого охота посмотреть, и на другого глянуть, вот и мечется как заполошная.
Старая просека, по которой бежал Мишка, не походила на обычные, что рубятся по кварталам. Эта разделяла районы и соседние лесничества. Сложилась она, быть может, еще до рождения деда Якова, а вот не зарастала почему-то. Даже хранила неторную колею, хотя места здесь тихие, жутковатые. Слева и справа огромными палестинами дыбился старый лес, оттесняя подальше на взгорья лишний свет и птичью мелкоту.
Мишка перевел дыхание, пошел медленнее, держась не середкой просеки, а правой, более затененной стороны. Так меньше он заметен издалека, да и прохладнее. Успел ведь уже притомиться, во рту пересохло. Зря он спозаранку чаю не попил, теперь и прохлада мочажинок не освежит, не утолит жажды, а только в пот вгонит. Но при случае сполоснуть лицо и шею не помешает.
Он пробежал еще с километр до конца лесной Палестины. Отсюда по низинке деревья не росли, лишь кусты ивняка грудились отдельными стайками да промеж них чернели высокие метелки вызревшего конского щавеля. И тут на влажном суглинке Мишка заметил еще следы — день или два тому назад здесь проехала телега. В одну сторону. Только запряжена в телегу была не лошадь, а корова. Явные же вот раздвоенные клешни, а не полукружья подков.
И снова как будто не было усталости. Бежал Мишка и вспоминал, у кого из гусиновских коровы приучены к упряжи. Кажется, только у троих. У двух солдаток и у Килы. Это прозвище длинного и вечно сонливого учетчика. Мишка даже не знал его настоящего имени. Кила и Кила, от болезни какой-то его так прозвали, потому, видать, и для фронта он оказался непригодным.
Так сколько же их там, двое или трое? И где это «там»? Что они задумали такое несуразное в привычной жизни, если поджогом хотели отвлечь лесника?
На крутояре, уже вовсю освещенном солнцем, Мишка потерял следы. Он прислонился к теплому стволу осины, огляделся и заслушался. Лес и прогалины с высыхающей травой жили привычной нешумливой жизнью. Шабаркались сами по себе первые сухие листья на молодых осинках, попискивали мелкие мыши, настроившие бесконечные пути сообщения в густой падалице разнотравья и древесного мусора, где-то на большой луговине поскрипывал дергач, а здесь, среди густерни ветвей, стеснительно тенькали синицы, хотя стесняться-то и некого — посерьезнее да покрупнее птиц рядом не было. И вообще, кажется, здесь давным-давно никто не нарушал сложившейся постоянности леса, лишь погода и менялась, так она везде непостоянная, всегда в смене то дня, то ночи, то хмурится, то солнцем радует, да еще времена года догоняют друг дружку.
Мишка достал лепешку, нехотя съел ее, не чувствуя вкуса, и раз за разом обошел взгорок в поисках следов. Далеко вертаться не хотелось, да и не было смысла. В сторону мужикам вроде бы некуда и незачем. Куда же они тогда девались, не в небеса же воспрянули. Значит, надо бежать дальше, может быть, до самого кордона к заброшенной избушке деда Якова. Там глухомань и болотины, люди туда добираются только по крайней нужде. Вот куда, наверное, в крайней надобности или для великой пакости от глаз людских подальше и потянуло Килу с Корнеем. Дружки они. Часто вместе промышляют на озерах и в лесу. Их же Мишка поймал весной с потравой. Тогда простил одноглазого, что топориком поигрывал, а теперь вот ищи его с новым приключением на свою голову.
Последний раз на кордоне Мишка был ранней весной, когда еще только-только начинал просыпаться лес. Посещение это хорошо запомнилось потому, что именно в тот день мать привезла с Юрги Аленку. А еще вдруг Федя Ермаков объявился, да не просто так, а комендантом лагеря военнопленных. Само собой, и фрицы в тот же день нагрянули. Что-то еще тогда случилось… Суматошный день-то выдался.
Дед Яков!
Сыромятин в тот день загубил олененка. Невзначай, конечно. Специально ведь Яков Макарович не стал бы скрадывать ни олениху, ни олененка.
Лоси! Вот кого захотели сгубить и запастись на целый год мясом гусиновские мужики. От этого понятия всей сегодняшней ночи и сиюминутных досад молодой лесник даже оробел. А в груди всплыл предательский холодок, как от внезапного падения в глубокую ямину.
Теперь Мишка не останавливался. Он то бежал, забыв об опасности, то чуть сбавлял шаг, чтобы перевести дыхание, и больше не смотрел на солнце, которое почему-то стремительно падало к горизонту.
В какое-то мгновение, когда, свернув с просеки и спрямляя расстояние, Мишка уловил беспокойный, старушечий крик сороки.
Неожиданно раздвинулись прямоствольные сосны и березы. Впереди показалась крыша избушки.
Он успел вскинуть ружье, замереть на полшага, ожидая или удара в спину, или окрика.
А сорока металась над избушкой и у болота, как будто потеряла кого-то и не могла найти.
Кого она искала?
Кто схоронился так искусно, что даже лесная птица сбилась с толку?
Сердце Мишки готово было вырваться из груди или разорваться. Только теперь он ясно представил себе, что с рассвета успел отмахать километров пятьдесят. Вон ведь какого кругаля делает просека. Зато если напрямки отсюда в Нечаевку, то в два раза ближе. Столько же и до Гусиновки, пожалуй, будет. И столько же от Гусиновки до Нечаевки, если мимо дома его лесничества.
Прикидывая в голове расстояния эти, Мишка утихомиривал тем самым и сердце, и взбудораженные мысли. Еще бы! Ведь над крышей избушки вился легкий воздух, и даже не вился, а как-то струился. Это уже протопившаяся каменка отдавала последний жар в пространство. Значит, здесь они, гостенечки сердечные, здесь, а может быть, даже и сидят где-то вон за теми деревьями и поджидают его появления. Сорока-то, поди, их тоже встревожила. Не совсем этот Корней дурак-дураком, коль всю жизнь тайно промышляет.
Только два осторожных шага сделал Мишка, как слух его, уже отдохнувший и настороженный, уловил характерный, ни с чем не сравнимый щелчок оттянутого и поставленного на боевой взвод затвора берданки. В то же мгновение он метнулся на землю за ствол почерневшей березы и навскидку выстрелил.
Возможно, стрелял-то он зря, но это был интуитивный расчет. Нервы у браконьера не выдержали, и он тоже выстрелил, тем самым обнаружив себя. Выстрел его прогремел как из пушки, хлопком, и над головой лесника с визгом пролетела пуля.
Мишка поудобнее залег, крикнул браконьеру:
— А порох-то у тебя худой, Корней Егорыч. Старый порох. И жаканы делать ты не умеешь. Визжат они у тебя, жаканы-то.
Метрах в двадцати за поваленным деревом клацнул затвор. Это одноглазый Корней перезарядил свою берданку. Но голоса не подавал.
— Ну, чего молчишь? — входил в раж Мишка. — Или неправду я говорю? Плечо-то отбил, поди? Никудышный у тебя порох, говорю.
— Угадал… — хрипло отозвался Корней. Потом откашлялся и заговорил смелее: — А жаканы ничего. Подставляй башку, испробуй.
— Дурак ты, Корней. Взрослый мужик, а дурак. Кто же в тылу по своим из ружья лупит?
— Ты первый начал.
— Я на службе. Счас не мирное время, понимать должон. Так что бросай берданку и вылазь из-за коряги.
— В плен хочешь взять?
— Как получится.
— А наоборот получится. Укокошим мы тебя сёдни, и дело с концом.
— Ну и что проку? Ведь дальше Гусиновки не убежишь.
— Зачем бежать? Тебя мы в болотине упрячем. А непойманный не вор.
Мишка лежал между толстых корней, отходящих от ствола березы. Перед глазами топорщилась осока и мешала разглядеть, как там Корней устроил засаду. Да и не нужен ему сам-то Корней — лишь бы ствол его берданки высунулся. Уж тогда Мишка не промахнется, всадит заряд куда надо, и каюк будет Корнеевой берданке.
— А где дружок-то твой? — крикнул Мишка и осторожно раздвинул ружьем ближние стебли осоки.
Ага! Вон он где, голубчик. Лежит на боку за деревом. А вот и ружье его с чуть задранным стволом.
Мишка даже улыбнулся глупости Корнея. Неужели он и в самом деле думает, что молодой лесник будет стрелять по живым людям, даже если они и люди-то совсем никудышные, а то и вовсе враги человеческие? Но обезоружить его надо.
Мишка спокойно прицелился и выстрелил.
Как раненый бык заорал Корней — берданка его разлетелась: ствол в одну сторону, ложе в другую, цевье вообще в щепки.
— Все, Корней, сдавайся! — крикнул Мишка и перевернулся на спину, чтобы перезарядить ружье.
В двух шагах от него, с поднятым над головой шкворнем от телеги, стоял Кила. Должно быть, давно уже стоял, колени его дрожали, а на губах застыл крик, готовый вот-вот сорваться.
Мишка колобком скатился Киле под ноги, и тот, потеряв равновесие, хлестанул шкворнем по воздуху. Шкворень отлетел в сторону, а Кила закричал, но сперва почему-то нечленораздельно, а потом с соображением:
— Пымал! Сюды, Корней Егорыч!
Руки у Килы длинные, цепкие, ими он, как корнями, держал вырывающегося лесника, но бить, однако, не бил и боли не причинял. Подоспел Корней, выхватил длинный сыромятный ремень, молча и быстро, сопя от усердия, связал Мишку по рукам и ногам, уминая лесничонка и придавливая, словно непослушную дикую зверушку. Довольный ловкостью своей, одноглазый поволок парня к избушке.
Зимовье стояло как бы в углу треугольника. С двух сторон от нее поляна расширялась и заканчивалась стеной камыша, за которым начиналось болото. С левой стороны поляны из-под корней разросшихся ивовых кустов бил родничок. Их много тут, родничков, питающих болото, но этот был самый бойкий. И еще чуть обособленно, словно охраняя родничок, стояла береза, не старая еще, видимо, специально посаженная человеком для красоты или другой цели лет сорок тому назад. Береза прямоствольная, с ровной кроной, как на парадной выставке. Вот к этой березе и привалили связанного лесника.
Теперь-то он уж точно увидел, для чего гусиновские мужики затеяли всю эту катавасию. Еще Яковом Макаровичем было заведено: в деревянном корыте среди поляны всегда лежали большие куски каменной соли. Косули, лоси и другое мелкое лесное зверье, кому в охотку, приходили и солонились перед водопоем. Вот и на этот раз привел сохатый олениху на доброе место, а их тут жаканами.
Браконьеры даже не посчитали нужным убрать останки разделанных ими лосей. У дверей избушки корявым осенним кустом громоздились рога сохатого.
Корней таскал к телеге мешки. В большом куле угадывалось две головы, в двух поменьше (они ровнее и легче давались одноглазому) — шкуры, в старом рогожном с крупными заплатами — ноги, в остальных… что в остальных, было нетрудно догадаться.
Солнце коснулось своим багровым расплывом верхушек деревьев. Смотреть на него нестерпимо, а не отвернешься. Кажется, что огромный дышащий шар вот-вот спрыгнет с деревьев, подскочит легким мячиком раза два по поляне и разольется кипящей лавой.
— Пожмурься, пожмурься напоследок-то, — топчась у телеги, сказал Корней. — Заходит солнышко. Но мы-то еще погреемся подле него, а тебе это удовольствие в остатний раз.
Кила притащил шкворень и Мишкино ружье. Браконьеры уложили на телегу последние тяжелые и влажные мешки с мясом. Потом запрягли корову, напились из ключа, а Корней даже умылся.
— Ну дак чо, паря, кончать надо с лесничком-то, — лениво и буднично сказал Корней.
Кила подал напарнику ружье лесника и патронташ. Мишка сжался комочком, изо всей силы крепился, чтобы не закричать — классный стрелок Корней, хоть и об одном глазу. Солнце уже совсем завалилось за край леса, не слепило глаза.
Мишка видел, как Корней перебирает патроны, разглядывает их, прикидывает вес на широкой ладони. «Только бы из середки два старых патрона не вытянул, — думал Мишка, — в них литые пули. Остальные патрончики так, бекасинчик». Но именно их и вытянул Корней первыми. Чем-то они ему не понравились — видом своим, наверное, и он их сунул обратно. А в стволы зарядил две новенькие гильзы.
— Ты чо, Корней, и взаправду стрелять будешь?
— А чо делать-то остается? Не одному мне ты поперек горла стоишь, Михалко. И откуда ты взялся такой антихрист? Беда с тобой. А без тебя — воля нам. Эвон как подфартило — на цельный год мы с соседом солонинкой теперича обеспечены. Так что извиняй.
Между ними было метров пятнадцать, не больше.
— Трус ты, Корней, и гад. На связанного пацана с ружьем… Все равно тебя дед Яков обратает.
— А мы и Яшку… тем же макаром.
Он вскинул ружье и, почти не целясь, выстрелил дуплетом.
Боли Мишка сразу не почувствовал, и даже сознание осталось ясным. Но от хлесткого удара двух зарядов бекасина и от испуга он дернулся, ударился головой о ствол березы и свалился лицом в траву.
Мимо протопал Корней, закинул в камыши ружье и патронташ, подозвал Килу.
— Теперь твой черед. Отволоки его за камыши и сунь под лабзю. (Лабзя — это кочующие торфяные островки на стареющих озерах. На них строит домовники ондатра, гнездятся утки и чайки. Болотные же лабзи почти сплошь покрывают воду или тину, а зачастую бездонную трясину.)
Кила хотел развязать Мишку, поди жаль стало ремня сыромятного, но Корней матерно заругался от телеги. Добытое-то мясо надо было успеть оттартать к рассвету до Гусиновки, поэтому Кила и заторопился. Перехватив Мишку одной рукой, он потащил его в камыши. Мишка расслабился, обвис макарониной, пусть думают, чо он не живой совсем.
Еще не продравшись сквозь камыши, Кила ухнул по пояс в тину. Дернулся влево, вправо, нащупал скрытую тропу и уже осторожно пошел дальше, пробуя каждой ногой, где потверже. За камышами как бы новый берег образовался. Вот тут Кила и сплоховал, споткнулся о кочку. Вместе с Мишкой он пролетел метра два, плюхнулся врастяжку, но то ли в испуге, то ли по простой привычке сберечь то, что несешь, он, падая, вытянул руки вверх и вперед. Мишка пролетел дальше, прямо на податливую, как перина, лабзю, а Кила боком с головой угодил в илистое месиво.
Кила барахтался, дрыгал ногами и уходил все глубже в топь. Однако чудом каким-то сумел перевернуться и высунуть голову на поверхность.
— Корне-е… Корней Его-о… — хрипло и совсем негромко позвал Кила своего напарника, отплевываясь от ила и молотя руками по зыбучей ряске.
Мишка провалился в податной лабзе и поэтому только краем глаза видел лысоватый затылок Килы да руки его в болотной жиже и зеленой ряске.
— Т-тону-у-у! — вскинулся над болотом визгливо-скрипучий от страха голос, и Кила еще проворнее замолотил длинными руками. — Ко-орней!
С той стороны камышей откликнулся одноглазый:
— Ты што, холера, базлаешь на весь лес?
— Тону-у!
— Дура! Ты по-собачьи греби.
— Оно затягиват!.. — вопил Кила. — Ноги-то затягива-ат!
— Ты молоти ими, сатана, молоти ногами-то, коль жить охота.
— Ы-ы! — по-звериному заорал Кила. — Мочи нету-у! Сусе-от, затягиват меня-а!
— Эй-эй! Ты всерьез, што ли?
— Ну-у!
— Тоды не шевелись, гада ползучая! Не трепыхайся! Я счас осинку тебе…
Раздалось несколько ударов топора, хрустнуло падающее на камыши дерево.
— Ну чо, достала?
— Не-е…
— У-у-у… — зарычал Корней и начал рубить другую осину. Кила уже не трепыхался, а, раскинув руки и задрав голову, ждал с выпученными от страха глазами, успеет или не успеет Корней срубить спасительное дерево, прежде чем трясина затянет его длинное и тощее тело в свою бездонную пучину.
О том же думал и Мишка Разгонов. Болотная лабзя медленно оседала под ним, и он уже почти сравнялся с ее темно-зеленой поверхностью, наполовину погрузившись в синюю холодную воду, не знавшую солнечного света. Но Мишка ничего не мог поделать с этим. Он мог только согнуться еще больше или распрямиться как гусеница — ловко этот живодер Корней перетянул ему руки и ноги.
Тень, уже не вечерняя, а почти ночная тень накрыла поляну, камыши и болотину. Кила тонко поскуливал. Корней ругался, сыпал заковыристые проклятия на голову напарника и рубил все азартнее.
Чуть развернувшись жиденькой кроной, большая осина с тяжким стоном ухнула, припечатала хлыстом камыши, накрыла вершиной Килу и до Мишки Разгонова достала.
— Ты жив ешо там? — хрипло позвал Корней.
— Живо-ой… — отозвался Кила и, судорожно цепляясь за хрупкие ветки, начал со стонами и хрипом тащить сам себя из болотной утробы.
Мишка не видел, как выбрался Кила по дереву на берег. Сам он уже сильно вдавился в лабзю, да и вершинка осины прикрыла сверху. Только услышал, как спрашивал Корней:
— Сосед, ты, што ли, ползешь?
— Я-а…
— Тьфу, мать твою разэтак! А я думал — сам черт лезет из болота. Портки-то где оставил?
— И сапоги там…
— А лесничок?
— Он первый нырнул. И не пикнул даже.
— Каюк, значит?
— Ну…
— Дело. Теперь дай бог ноги твоей коровенке. Телегу-то нагрузили — куда с добром.
Вскорости поляна опустела. Тихо подкралась короткая ночная дрема. В середине болота ухнула выпь. Пропищал спросонья куличок. Где-то скрипнула сушина.
Колыбелька, в которой, скрючившись, лежал на боку Мишка, все больше проваливалась и наполнялась холодной водой. Потянуло застоявшейся травяной прелью. Мишка медленно, с усилием распрямился, перевернулся на спину. Сквозь прохладные листья глядели сверху и перемигивались чистые звезды. «Скоро полночь, — подумал Мишка. — Что же теперь делать? В воде долго не пролежишь, лабзя — постель ненадежная, затянет. Да и спать охота. Без еды еще можно потерпеть, а без сна совсем квелый становишься».
Он попробовал перекатиться в глубь лабзи, чтоб выбраться из-под вершинки, но это оказалось не так-то просто. Опоры не было, ведь лабзя под ним дышала, и руки-ноги повязаны. Тогда он, как гусеница, стал сгибаться и распрямляться. И получилось — вершинка осины очутилась под ним.
Теперь отдохнуть. Теперь жить можно. Хоть и связан, но руки-ноги целы, голова на месте и глаза есть. А что физиономию ему разукрасили, так это ничего, шилом дробинки-то можно повыколупывать. Много их, однако, впилось в лицо и плечи, вон кожа-то как саднит, будто вся содрана и посыпана солью. Да разве это боль? Глупости.
Затылку и то больнее. Здорово шибанулся головой о березу, надо же было так дернуться, ноет теперь затылок, волосы колтуном, значит, рассек кожу до крови, запеклась она, тяжелит свинцово.
Мишка перекатился на край лабзи.
А дальше… Дальше начались мучения. Ветки-то встречь торчали. Мишка повис над провалом, где совсем недавно барахтался Кила. Вот совсем рядом спасительные камыши темнеют, за ними — поляна и родник с избушкой. Тихо в ночи, а камыши тихонько качаются, жестяными стеблями перешептываются. Неужели не добраться до них? Надо как-то изловчиться. Но как? Вдоль ствола тело не удержишь.
И поперек не шибко-то много надежды, чуть перевесят ноги или грудь — сразу прощай опора. Вот тогда уж точно будет каюк.
Чуть ли не по сантиметру продвигал себя Мишка вдоль дерева над опасным местом. Даже не на гусеницу походил он сейчас, а на чумазую болотную кикимору, которая вылезла зачем-то на поваленное дерево и теперь не знала, что же делать среди этой ночной жути, придавленной холодными и равнодушными взглядами мириад звезд.
Когда ноги почувствовали первую опору и Мишка сумел приподнять себя над осиной, голова его затуманилась, и он чуть не потерял сознание. Сразу почувствовал и голод, и непомерную усталость, и боль во всем теле. А замаячившая надежда на спасение расслабила волю — он заплакал, понимая, что плачет не от боли, а от обиды и затерянности, что никто ему сейчас не поможет, даже всемогущий Яков Макарович, и надеяться надо только на себя. Боль как-то притупилась, черт-те что, но она почему-то стала щемяще-сладкой, привык к ней, что ли, а ведь живот и грудь изодрал в клочья.
Час или два висел Мишка на дереве. И не просто висел, а умудрялся, стиснув зубы, двигаться, каждой жилкой, каждым ребрышком чувствуя острые, как ножи, основания ломающихся тонких веток.
К рассвету он добрался до ключика, припал спекшимися губами к светлой леденящей воде. Пил долго, задержав дыхание, пока не заломило зубы.
Родничок тихонько погурлыкивал, будто рассказывал что-то леснику, а может, спрашивал его о чем-то. Живой душой показался он Мишке, поспешившей к нему на выручку. И он снова склонил голову, подставляя то лицо, то шею под живительную воду родничка.
Немного отдохнул, ни о чем не думая и ничего не соображая. Потом откатился к березе, привалился спиной к ее ребристой коре и уснул мгновенно, тяжело, как отрубил явь от кошмара.
День нарождался, стремительно обгоняя время. Уже часам к шести утра солнце растопило туман на поляне, подняло на крыло пернатую живность. Появилась вездесущая сорока. Она тут же приметила спящего человека, уселась в отдалении на вершине дерева и застрекотала на весь лес о своей находке. Но почему-то никто не откликался, сорока обиделась, сорвалась с вершины и полетела на другой край болота искать, с кем можно было бы обсудить новость.
Солнце поднималось все выше, но никак не могло заглянуть в лицо лесника, густая крона березы мешала, и тогда солнцу пришлось скатываться с полудня к закату.
Мишка проснулся от прикосновения теплых солнечных лучей. Еще не открывая глаз, он почувствовал присутствие на кордоне второго человека. Потом шаги услышал и узнал их…
Вот теперь будет полный порядок. Теперь можно и о себе вспомнить.
Лежал Мишка удобно: в изголовье что-то мягкое, вроде фуфайки; сам он развязан, раздет до пояса; весь живот какой-то влажной травкой заляпан; лоб и щеки приятно пощипывают и холодят раздавленные листья подорожника. Его горьковато-кислый огуречный запах Мишка сразу угадал. А главное, руки-ноги свободны, ими даже пошевелить можно. Вот только с лицом что-то непонятное, какое-то чужое оно, больше вроде бы стало, а глаза сузились. Наверное, распухло лицо-то как от пчелиных укусов.
— Яков Макарович… — тихо позвал Мишка. Сыромятин ждал его пробуждения. Он подошел, опустился на траву, устало вытянул натруженные ноги и невесело глянул на Мишку.
— Хорош… Здорово они тебя изукрасили.
— Макарыч… Хрыч старый, откуда ты взялся?
— Што у тебя с животом-то? Бороной они тебя шоркали или ишо как изгалялись?
— А-а…
— До кишков ведь мясо исполосовано.
— Ружье он… в камыши…
— Да нашел я ружьишко. И патронташ достал. Корней стрелял?
— Он.
— Я так и знал.
— И я знал. Тимоня предупреждал…
— Что же ты один побег?
— Зато успел. С поличным… Ты сено-то накосил себе?
— Ну. И сметал уже.
— А я вот теперь… Как лицо?
— Ничего хорошего. Рябой будешь. А дробь надо прям счас выковыривать. Ишь свинец-то опухоль дал. Потерпишь?
— Ну, конечно, Макарыч… Жить ведь надо и дальше…
Назад: Глава 14 Дикий лук
Дальше: Глава 16 Последний редут