Книга: Сибирский кавалер [сборник]
Назад: 22. ПОХОРОНЫ МИЗИНЦА
Дальше: 24. КНИГА СУДЕБ

23. ТОНКАЯ ДОСКА НАД ЯМОЙ

Федор Пущин со товарищи повез новую челобитную Бунакова и градских людей в Москву далекую. Надо же было, чтобы поняли там, что Бунакову власть дана лишь во имя охраны царевых интересов.
Уже вскрылись реки. Делегаты, не задумываясь, отняли три судна у томских промышленных людей, стоимостью в семь рублев каждое. Пусть будет вклад торговых людишек в общее дело.
С парусных мачт сняли флаги купеческие с их знаками и именами, вывесили флаги царские.
Оглянулись на город свой Томский, на шестиметровые кресты именитых людей на кладбище на мысу, которое теперь находилось уже за градской стеной. Башни города сияли свежим деревом, резными орлами. Дале было видно и башни старого города, почерневшие, покосившиеся, а за ними, на отшибе, в лесу, едва виднелась башня князца Еваги. Там было капище его племени. И над башней вечно кружилось воронье, ибо Евагины ведуны приносили на башню сырое жертвенное мясо и мазали идолам губы кровью.
Тревога носилась в весеннем городе: как-то встретят томичей в Москве? Посланцы принесли непростые вести о Смуте великой.
Не ко времени тогда прибыли в столицу томичи. Царь только что мятеж пережил. Его шурин — Борис Морозов глядел на западные страны, вводил перемены великие. А они всегда только болью для простолюдинов отзываются.
А зять, Илья Милославский, родичей в Кремль тащил. Одним из них и был дядюшка Григория Подреза — Левонтий. Судей редко любят в простом народе, а в трудные дни и тем паче.
Когда толпы ворвались в кремлевский дворец, то первым схватили Плещеева. Морозов хотел его защитить, так и самого Морозова чуть не убили. Левонтий тогда был разорван на клочки.
А на следующий день вспыхнул в Москве страшный пожар. Сгорело много посадов. Морозова отправили в Кирилло-Белозерский монастырь подале от глаз людских.
После сих событий царя пугал и комариный писк. Потому и всякие волнения, где бы они ни случались, старались жестоко подавить. Не любили всяких недовольных, челобитчиков, просителей.
А народ потихоньку кипел, как котел, накрытый крышкой, где вода ключом ходит, да ее не слышно. Народ чувствовал шкурой, что новшества, взятые из-за границы, на деле оборачиваются новой кабалой еще страшнее, чем прежняя.
После горькой вести из Москвы Григорий все чаще задумывался. Ведь на дядюшку у него такая надежда была. Выручит, из ссылки вызволит. Теперь той надежды нет. Еще прочнее теперь невидимой цепью приковали. Заваруха, которая тут началась, его не приведет к вольной дороге. Он это понимал.
Что делать? Где укрыться от душной тюрьмы, от кнута, от палки, от всего, чем богата земля Русская, в чем она не скупится и щедро одаривает наиболее отчаянных своих сыновой?
Был у Григория дорожник, рисованный неким розмыслом. На дорожнике были рисованы «вавилоны» да реки, изображались горы, и словами писалось, куда можно проехать царством Сибирским.
Сказывалось между прочим: «всякому хотящему в Старую Мангазею удобен есть путь от града Тобольского — Иртышом вниз и Обью, мимо Каду и Березов, донедже в морскую губу. И достанет реки Тазу да града Старая Мангазея. Другой же путь — мимо града Сургута, Нарымского, Кетского градов и до Маковского шествуют водяным путем. А от Маковского сухим путем на великую реку Енисей, на той реке стоит острог, зовомый Енисейской, а от того шествуют до реки Турухана, до града Новая Мангазея паки Туруханского. Тут же монастырь Боголепного преображения и великого святителя Николы. А то ли вверх по Турухануреке сухим путем переход к Тазу-реке и вниз по Тазу до граду Старая Мангазея и морской губы…»
И воображение рисовало трудные переходы, стычки с туземцами, богатую охоту, курганы с кладами, водные и лесные просторы.
Слышно было, что аглицкие корабли заходят в ту губу, чтобы спускать на берег хитрых своих купчишек, которые обирают доверчивые прибрежные народцы, спаивая их своей аглицкой брагою, забирая связки лучших мехов. Они, аглицкие черти, добирались уже по нашим рекам и в глубь материка, проведывали путь в Китай.
Да, разве ему, Григорию, по пути с этими иродами? Он же писал Алексею Михайловичу письмо, что-де на севере Руси — ливоны, на юге — турки, надо двигаться Руси на восток. Конечно, царь сам то знает. Но Плещееву хотелось о себе напомнить, вдруг да вернут его в Москву либо дело дадут ему по плечу. Не было ответа, видно, увязло где-то его письмо в Сибирском приказе.
И думалось о сгинувшем «в ливонах» отце, да о матушке, которая от зол, бед людских удалилась в дальний монастырь, да, уж, верно, не ждет никаких вестей от непутевого сына. Всегда относилась к нему с прохладцей. Были у него старшие братья, которых она любила. Но их скосила лихоманка, а он болел да выжил, этого она ему не может простить?
А томские дела нынешней весной многих волновали. Каждый ждал чего-то своего, хлопотал о своем.
Однажды утром опять явился к Григорию князь Михаил Иванович Вяземский. Князь сей нередко отдыхал у Григория от дел и забот. Был он тут без жены. Нередко по приходе князя Григорий говорил Дашутке, чтобы она причесала ему волосы. И они уходили в свободную комнатку «причесываться».
На сей раз князь не позвал Дашутку, он спросил только стакан вина. Выпив, сказал:
— Борис Патрикеев задурил. Хочет ехать в Москву с повинной, чтобы Илюшку Бунакова во всем обвинить, а самому чистым остаться.
— Да как же это? Все дела вместе с Ильей Микитичем вместе они делали, а теперь — на попятный? Да разве же его за это предательство на Москве простят?
— То-то и есть, толку от сего покаяния не будет ни на грош, только наболтает там, что было и чего не было. Я чаю, он и на меня там может всякого навесить, гад ползучий! — заругался князь.
Князь Вяземский приехал в Томский к Борису Патрикееву, а уж если вникнуть в дело, то — скорее к сестре своей, Елене Ивановне, которая была замужем за Борисом.
В дни, когда князь знакомился с Томским городом, Григорий Плещеев находился в Кузнецке. Когда Григорий возвратился, то узнал, что в Томском и кроме него есть подпольный винодел изрядный, сам он князь, но не гнушается сего дела, а винишком спаивает инородцев да скупает у них задешево мягкую рухлядь.
Вскоре и познакомились. Если Григорий не мог приходить в дом к Патрикееву, где жил князь, то Вяземский мог приходить к Григорию всегда. Ему тут были рады.
Князь любил смотреть на парсуну, которую для Григория нарисовал прямо на стене светелки иезуит Петер Леонард, весьма гораздый на всякие искусные дела. Было изображено там: стоит и молится монах перед распятием, а позади него дьявол показывает похоть, в виде заголившейся бабенки, а также мужика без порток. Чревоугодие представало в виде толстяка и толстухи, они хотели обнять друг друга, но не могли, ибо животы им мешали приблизиться друг к другу. Сребролюбие было в виде Иуды, который считает свои тридцать сребреников.
Вяземской пил вино, заедал гусятиной, хвалил парсуну.
— Струговым путем негодник Борька хочет утечь, — сказал князь, опоражнивая очередной стакан вина. Предает нас… У тебя кузнец есть?
— Как не быть? — отвечает Григорий. — У меня немтырь Пахом кует. А зачем тебе кузнец нужен, князь?
— Борьку заковать.
— Как? Зятя? А что сестра твоя, Елена Ивановна, скажет?
— Да он ей давно надоел, у него от подлости его давно мужской силы не стало, лишь ученостью хвастает. На что он ей? Ни приплода, ни удовольствия.
— А-а! Почему не заковать? Позову Пахома, да и закуем — лучше не надо. Сгондобим!
Пришел мрачный до страха Пахом. Вышли во двор, сели на лошадей, поехали неторопясь.
Солнышко светило ласково. Возле моста мужики ловили сетями рыбу. На новых башнях на шпилях неподвижно застыли кованые железные флажки — ветреницы. Возле кабаков и постоялых дворов бессильно повисли на столбах «махалы». Их делали из пучков лент, чтобы реяли на ветру и звали посетителей. Возле постоялого двора к махале добавляли еще пучок сена, это значило, что здесь могут покормить и вашу лошадь.
Бревенчатые мостовые в городе обсохли, сквозь бревна пробивалась неунывающая травка. Копыта лошадок весело постукивали по стесанным бревнам.
Желоба-водосборники вели воду от речушек и ручьев в огромный бассейн, вырытый на площади и укрепленный срубом. Отсюда стали бы черпать воду, если бы, не дай бог, случился пожар. Таких бассейнов было несколько на Воскресенской горе, нижние посады могли брать воду из великой реки Томы да из Ушайки.
В городе, в центре, жили только воеводы, да дьяк, да подьячие. Их хоромы были самыми высокими и просторными, крыльца тоже были велики и украшены резьбой по перилам и столбам.
Подъехали к дому Патрикеева. Во дворе ходили дворовые люди. Кто телеги ладил, кто сено коням давал.
В доме их встретила Елена Ивановна, красивая и дородная женщина с собольими бровями, с вьющимся волосом, на затылке заколотым золотой с жемчугами заколкой.
— Борис дома? — спросил князь.
— Почивать изволит, — с иронической интонацией сказала Елена Ивановна.
— Разбудим в момент, — усмехнулся князь.
Борис Патрикеев пил весь этот день вино от страха перед будущим.
В мозгу вдруг прояснилось, как в солнечный день, он понял, что от суда не уйти, объявят изменником царскому делу, да еще и отсекут голову.
Как же так? Он, такой умный, осторожный во всех делах, предусмотрительный, не отказался вместе с Бунаковым властвовать в этом городе! Не захотел вместе с Осипом-князем под домашним арестом сидеть? Польстился на призрачную возможность повластвовать, заменяя второго воеводу.
И — все? Смерть? Да ведь сперва еще будут по тюрьмам мучить, пытать, опрашивать. Ведь он кого сажал, кнутом приказывал бить? Лучших градских людей! Детей боярских! А у многих в Москве родичи знатные. Вот возьмут под стражу, увезут к Москве, а там подвалы есть глубокие, холодные, из которых живым редко кто выбирается. Да и здешние обиженные им люди сами могут его прибить. Он даже писнул в штаны со страха. Потом заглушил страх вином, пил и пил его, не считая стаканов.
Сменил штаны, обругал Елену Ивановну, хотел куда-то идти, ноги не держали, свалился, уснул. Князь разбудил его пинком:
— Вставай, паршивая собака!
Вдвоем с Григорием схватили его под руки, оба — здоровяки, Патрикеев же — худой, легкий, костлявый. Потащили быстро к сараю.
— Только не убивайте! Князь, ты что? Мы ж родственники!
— Оный родич гаже пса смердящего, — князь сплюнул. — Да не дрожи ты, как холодец, больно надо тебя убивать, руки марать…
В сарае их ждал Пахом с железным ошейником. Ошейник надели на тощую шею Патрикеева, Пахом подогнул ошейник по размеру, затем в отверстия в ушках вставил раскаленный болт и, пригнув шею Патрикеева к наковальне, расклепал болт в ушках ошейника.
К ошейнику была прикреплена толстенная чепь, другой конец чепи Пахом приклепал к дверному пробою.
Григорий и князь принесли в сарай кувшины с вином, горбушку хлеба, взяли кнуты и принялись охаживать ими Патрикеева. Теперь уж он описал свои дорогие заморские штаны всерьез. Он вопил, орал, молил, рычал, рыдал, визжал. Но, истязатели, передохнув, вновь принимались за дело.
— Это тебе за сестру, за жизнь ее погубленную, за измену общему делу, за то, что шкурничал! — орал князь.
— Это тебе за то, что меня на допросе вором обозвал, за то, что Устинью мучил, за то, что меня в тюрьму упек, за то, что Устинья моего робеночка сбросила!
При последних словах Григорий так крепко перетянул Патрикеева кнутом, что тот пискнул и потерял сознание.
Выпили еще. Полили Патрикеева водой и снова принялись лупить. Князь бил, потому что не терпел предателей в любом деле, Григорий в отместку за тюрьму, за Устинью, а еще за всю свою жизнь непутевую. Иногда и жалость вдруг просыпалась в сердце, но в мозгу высвечивало яркое: «А меня жалели?» и он вновь принимался лупцевать.
В конце концов, от Патрикеева стало вонять. Обделался. Пошли в дом, принесли ему другую одежду, князь сказал при этом:
— Чать одежи у тебя достаточно, наворовал, гад…
Так били они его три дня. Он поседел, сидючи на этой чепи, и потерял разум.
Потом уж чепь не снимали. Всем градским людям и Бунакову пояснили так:
— Бориса Бог розума лишил. Кусается. Пришлось на чепь посадить.
Назад: 22. ПОХОРОНЫ МИЗИНЦА
Дальше: 24. КНИГА СУДЕБ