24. КНИГА СУДЕБ
Борис Патрикеев лежал в сарае на старых перинах, выглядывая в щель, покрикивал:
— Радуга, радуга! Не пей нашу воду!
А радуги никакой и не было, но она у него светилась в глазах. Ночами к Борису приходил государь Иоанн Васильевич, но в странном виде; мантия была надета на скелет, череп скалился под шапкой Мономаха. Тем не менее в одной руке скелета была держава, а в другой — скипетр.
— Что, Борька? Заворовался? Бакшиш брал? Для того ли я Казань воевал? — спрашивал государь. И Борис Патрикеев выл от горечи и стыда. Иногда его крики не давали спать Вяземскому. Он выходил на крыльцо и кричал в темноту:
— Умолкни сволочь! Вот я тебя — кнутом!
Знатные томичи нередко захаживали к Вяземским с просьбой:
— Покажите Бориса.
И долго смотрели, как мечется на чепи бывший большой государственный человек. Они кричали Борису:
— Скажи, когда конец света?
— Скажи, каков будет урожай?
Иногда Борис выкрикивал вроде бы непростые слова, о которых томичи потом не раз вспоминали в тех или иных случаях. Раз он сказал:
— Черен котел да кормит, бел снежок, а простужает.
— А ведь верно! — умилялись горожане, дурака-то Господь вразумляет, что сказать. А если Борис болтал беспросветную чепуху, то это они быстро забывали.
Все были очень огорчены, когда в разгар лета Борис скончался, как бы последнее свое развлечение потеряли.
После смерти Патрикеева князь Вяземский засобирался домой, в Москву. Он волен был ехать куда хочет, формально он не имел к томской смуте отношения, в ней участвовал муж его сестры, но теперь он помер.
По поводу отъезда князя была устроена небольшая пирушка, на которой Григорий говорил загадочно:
— Плевать на воду, все равно, что матери в глаза. И направо плевать нельзя — там ангел-хранитель, а плевать надо налево — там бес. А еще слева у нас — сердце.
Что еще сказать на прощанье? Тяжко молоту, тяжко и наковальне, нас просят покорно, наступив на горло! Ну, давай, за попутный ветер!
Еще отстояли они обедню в Троицком соборе. Служил отец Киприан. Прямо перед Григорием и князем возвышался крест, чудно изукрашенный картинами. Сверху был изображен бог Саваоф, два ангела держали царскую корону над головой распятого Христа. На левой части перекладины изображен был Иоанн Богослов, а на правой — Матерь Божия. У ног распятого живописец поместил храм с надписью: «Бог посреди его и не подвижется вовеки». Ноги распятого опирались о череп с пустыми глазницами, сиречь главу нашего праотца Адама. А под главой сей — диавол в аду и на шее его — чепь, запертая замком.
Глядя на сию чепь, Григорий невольно вспомнил Патрикеева. Неужто он теперь в аду? Или же сочли возможным поместить его в рай? Или не искупил он своих грехов муками великими?
У левой ноги Христа — свиток: «Тебе, о Христе, Царю веков, восходит слава от всех рабов…» У подножия креста — страсти Христовы. Петух на столбе, бич, меч, три воина, играющие в карты, стражники, которые делят одежду Христа. Копье, окровавленная губка, молот, гвозди, клещи, терновый венец, дымящийся факел, раскрытый мешок Иуды, с просыпающимися в него тридцатью сребрениками.
Все это изобразил здесь богомаз Герасим с особым тщанием и молитвой. Томичи, занятые все лето тяжкими трудами, не все умевшие читать, могли увидеть в соборе картины священной истории, умилиться, вспомнить о том, кто за всех нас принял на кресте муки. А многие после в морозные ночи не раз будут видеть это во сне. У каждого все эти картины будут жить в сердце.
Отец Киприан чинно вел службу, а о чем думал — не угадать.
Томские попы сперва горячо поддержали восстание, а теперь пошли на попятный. Поп Борис, напившись крепкого вина у князя Осипа Ивановича, явился однажды прямо на двор к Илье Микитичу Бунакову да начал обзывать его воровским воеводой. Бунаков, мягкий человек, а тут — рассвирепел. Приказал дворовым своим драть попа за бороду, а затем раздеть и посадить в свой погреб на ледник, дабы охладился.
И, совершенно нагой, только с крестом на шее, поп Борис Сидоров пел на холоде духовное, дабы согревать себя и устрашать Бунакова. И Илья Микитич смутился и велел выпустить попа.
И вот пошел Григорий на берег Томы, где уже поднимали паруса корабельщики, а холопы торопливо таскали на дощаники имущество князя и его сестры.
Передовой дощаник был весьма лепо украшен. На носу корабля было изображение Поренуты. Он был в короне и имел четыре лика, обращенных на четыре стороны, чтобы мог уследить за всеми четырьмя ветрами. Пятый лик был на груди Поренуты. Его глаза были обращены вниз: Поренута должен был вовремя замечать подводные камни и мели. Чайки носились над водой, выхватывая зазевавшуюся рыбешку. На берегу горели костры. На горе достроили Воскресенскую церковь, а старую разбирали, свозили на берег, сжигали, а головешки спускали по реке; это делали, чтобы никто не взял намоленное церковное дерево для мирских нужд. Отправляли плыть по реке, по воле Бога и волн, и старые иконы, изображение на которых потемнело и стерлось.
Отход кораблей благословлял поп Борис Сидоров. Духовник Подреза на леднике у Бунакова не только не утратил благолепия своего голоса, но даже добавил ему звучности. Поп был в длинной черной рясе, по всему ряду до низу шли серебряные пуговицы, ворот тоже был расшит серебром, вид пастырский и библейский придавала широкополая черная шляпа.
Борис кропил корабли, желал счастливого плавания. И словно вняв бархатному голосу священника, подул ветер, паруса кораблей наполнились и суда, как живые, дрогнули, рванулись, пошли быстрее, быстрее.
Григорий долго глядел им вслед.
Почему речная свежесть и крики чаек напоминают о свободе, о счастье, которые могли бы быть, но которых нет?
Отправившись домой пешком, он свернул к мельнице, чтобы посмотреть, как смололи его зерно. Князь Оська недавно жаловался в Москву, что Бунаков да Плещеев на царевой мельнице за помол не платят. Ну и чертушка! Сам, когда у власти был, гроша ломаного за помол не платил. А теперь пишет, что умирает с голоду, потому как ему зерно смолоть не дают. Вот боров старый. Погреба и амбары ломятся от жратвы, и — оголодал!
Григорий задумался о том, что будет, если снимут с поста Бунакова. И внезапно он запнулся обо что-то. Смотрит — веревка, дорогу ему преградили старцы Петр и Максим. Не раз проезжал мимо них, все некогда было поговорить. Теперь они глядели на него с двух сторон дороги. С годами они не старели и не молодели, они как бы закаменели в пещерах своих, их маслянистые глаза смотрели живо и молодо:
— Чуем, брат, что смутно у тебя на душе, молись, брат, и станет легче.
Григорий глядел в глаза то одному старцу, то другому, но не читался страх в их глазах, а была только бесконечная доброжелательность.
— Скажите, старцы божии, какова моя дальнейшая судьба? Болящий ожидает здравия до смерти, но не лучше ли знать все наперед?
Старцы переглянулись, как бы поразмыслили немного, потом Петр сказал:
— Ты непростой человек и знаешь даже больше нашего. Окольно идти — семь верст, а напрямик — все пятнадцать. Книга судеб не на земле, а на небе, буквы в ней постоянно меняются и читать их может только Бог. Спаси тебя Христос!
Кинул Григорий старцам кису с деньгами, а можно было купить на те деньги двух коней добрых. Старцы сказали:
— Спасибо тебе за щедрость, брат, мы дадим эти деньги на монастырь, самим-то уж ничего не надо. Мы за тебя помолимся, ты так и знай.
Григорий пошел потихоньку к своему дому, думая о том, каким бы он стал, если бы дожил до глубокой старости? О чем бы думал? Чем занимался бы? Он не мог представить себя стариком, когда не надо уже ни вина, ни женщин.
А через день Григорий сидел на островке, который образовали два рукава реки Ушайки, впадающие в реку Тому. Тут, в Бухарской слободе, было всего два дома, остальные — юрты. Два минарета торчали над слободой как два гигантских огурца. В одной из юрт говорил с Григорием именитый здешний гость: Абу-Али-Магомед-Ага-Ибн-Абдурахман-Салих-Саид.
Он взял зеленую дудку, заиграл на ней тягучую и странную мелодию, тотчас из дудки потекла зеленая струя. Старик направил эту струю так, чтобы наполнить плошки. И вот, подал Григорию плошку с зеленым чаем и уже раскуренный большой кальян. Сам он потянул дым из другого кальяна, запил чаем и сказал:
— О высокочтимейший из высокочтимых и прекраснейший из прекрасных. Ты горишь в моем сердце, как огонек на башне Томского города, ты звенишь в нем, как самый большой урусский колокол во дни ваших больших урусских праздников. Все, что есть в моем доме — твое, чего нет в моем доме, пусть со временем тоже станет твоим. Скажи, чтобы я умер ради тебя, и я тотчас зарежусь вот этим кинжалом! — при этих словах он показал Григорию кинжал, рукоять которого была из чистого золота и заканчивалась огромных размеров рубином.
Григорию хотелось ответить так: «Да, я хочу, чтобы ты сдох, собака, и чтобы все, что у тебя есть, стало моим. Но я знаю, что ты не зарежешься, даже если бы я тебя стал на коленях просить об этом. И ничего ты мне не дашь из своего дома, кроме этого зеленого чая, да еще дыма из твоего кальяна. У тебя, старого хитреца, зимой снега не выпросишь. Но я вовсе не собираюсь у тебя ничего просить. Чтоб у тебя на лбу выросло то, чем ты делал своих нечестивых детей!»
Но ничего подобного Григорий не сказал, а прижал по-восточному руку к сердцу и заговорил так:
— Среди россиян немало искуснейших звездочетов, факиров и предсказателей судьбы. Но я знаю, что их искусство ни в какое сравнение не может идти с твоим. Поэтому я здесь.
Григорий передал купцу кису со звякающими в ней ефимками.
— О, щедрейший из щедрых! — прижав руку к сердцу и непрестанно кланяясь, весело заговорил Абу-Али… (и так далее). — Если бы я не боялся обидеть достойнейшего из достойных, то никогда бы не посмел принять столь щедрый дар. Он так велик, что щедрость твоя непременно должна быть воспета стихами лучших поэтов полуденной и ночной стороны. Я хочу тебе рассказать об ослепительном, могущественнейшем и известнейшем на востоке и западе, мудрейшем из мудрых прорицателе, провидце, кудеснике и маге Керим-Гассан-Берды-Раззак-Юсуп-Аббасе…
— Ты лучше отведи меня к нему побыстрее, чтобы я сам смог убедиться во всех его достоинствах! — не очень вежливо прервал Григорий купца, ибо Плещееву вся эта пышная восточная болтовня стала уже надоедать.
Купец хлопнул в ладоши, два совершенно черных арапчонка в белых рубахах подошли и подняли сначала старца, а затем и Григория под руки с подушек, и пошли за ними, обмахивая их на ходу опахалами из страусиных перьев.
Через несколько минут они вошли все в темную юрту Керима-Гассана… (и так далее). В темноте посреди юрты тлел небольшой очаг, дым уходил в небо. В неверном свете костра Григорий не сразу разглядел стены юрты, где были развешаны черепа людей, сушеные крокодилы пустыни — вараны и что-то еще непонятное простому человеку.
Мудрец был черен, морщинист, одет был только в набедренную повязку, да на голове имел чалму. Он выслушал пришедших и сказал коротко:
— Я предсказываю судьбы в исключительных случаях. В последний раз я делал это сто двадцать три года назад в Шемархане. Это требует всех сил, общения, как с небом, так и с духами подземными. Но я вижу, что этому человеку необходимо мое искусство…
«Ври больше, — подумал Григорий, — ты заметил, что у меня оттопыривается кафтан. Ладно, я достану деньги, чтобы ты перестал переливать из пустого в порожнее и побыстрее принялся за дело».
Григорий брякнул кисой с серебром, подал ее магу. Тот сверкнул глазами, поспешно пряча серебро под ветхие махры. Затем сделал величественный жест:
— Мы должны остаться вдвоем!
Абу-Али (и так далее) поспешно удалился, пятясь и кланяясь. Мудрец пригласил Григория присесть на засаленные подушки. Затем подал гостю плошку с чаем:
— Пей!
«Всегда у них зеленый чай! — подумал мрачно Григорий. — Покормить небось не догадаются. Чай да сладкие слова на закуску…»
Старик, между тем, взял веревку, намотал себе на руку, дунул, плюнул, и веревка на руке превратилась в отвратительную, блестящую слизью, буроватую змею. Она глядела на Григория своими немигающими глазками. Старик вскрикнул: «Кюн-вог!», тряхнул рукой, и змея скатилась на землю колечками бронзовых браслетов. Старик подал один браслет Григорию:
— Возьми! Храни, как зеницу ока.
Отхлебнув из пиалы, Григорий почувствовал, что чай у этого старика вроде бы и не чай. От выпитого померкло в глазах и замельтешили в них огненные мотыльки. В это самое время старик высыпал на уголья костра пригоршню зеленого порошка. Удушливый сладкий дым наполнил юрту.
— Ты — что? Уморить хочешь? — сердито заговорил Григорий, кашляя и чихая.
— Молчи! — строго сказал старик. — Это индийский порошок. Пятьсот лет назад его привез моему дедушке великий шейх Акбар. Я буду читать, потом ты будешь видеть. — И маг монотонно затянул: — Васса, вахарман-тюльгули, джамаатхана, шийпан, намазгох, михраб — далана, рабат-ошхона, мазар-хаули, шийпан-чилляхана, шарваразари-чартак, намзгах, бурчулай!
Крокодилы разинули пасти, столетние черепа пыхали огнем из пустых глазниц и скалили полусгнившие зубы. Григорий почувствовал, что перед его глазами начинают проплывать люди, лодки и животные.
— Что это?
— Куда ты хочешь заглянуть? На сколько лет вперед? — спросил великий маг, а может, это был голос с неба. Совсем не старческий, громоподобный.
— Сперва — на десять, потом еще на двадцать хочу заглянуть в свою жизнь, — ответил Григорий.
В голове что-то чуть слышно прозвенело, словно кузнечики на поляне тренькали на гусельках. И Григорий увидел крепости не крепости, дома не дома, в них было по девять этажей, они были совершенно одинаковы, а меж них была дорога, изумительно гладкая, сделанная из чего-то серого, и по ней без лошадей, сами-собой, как в сказке, мчали людей железные крытые повозки. И дорог таких было много, и домов много. А окна домов были в рост человека.
— Где мы? — изумился Григорий.
— Я стал стар, — ответил мудрец, — порошка слишком много насыпал и перепутал слова. И мы попали не в то время. Это город Томский через триста пятьдесят лет.
А этот красивый дворец из красного кирпича совсем недавно был обком-турой. Был тут свой хан, были у него беи. В каждой из сорока комнат сидел или инструктор-бей или инспектор-бей.
Видишь, этот дворец как раз на месте нашей юрты стоит. Теперь в нем не обком-тура, а греховная ханака, куда собрали изображения людей и животных. А как известно, рисовать их запрещено исламом. Но урусские малики развесили картины по стенам. И народ приходит сюда смотреть.
А напротив — белый дом, где сделаны такие огромные окна, что похожи на стеклянные стены, это прибежище лицедеев и фигляров. По-нашему — это дервиши, а по-вашему — скоморохи. В каждом веке люди грешат одними и теми же страстями.
— Зачем мне это? Какое это имеет отношение к моему будущему?
— В этом городе будущего есть человек, имеющий отношение к твоей судьбе…
Григорий решил, что факир сей спятил с ума по старости лет. Но тот показал ему девятиэтажный дом. Таскала людей вверх и вниз железная коробка, похожая на нужник, подвешенный на металлических веревках.
В двух комнатах этого дома не было мебели. Там был старик. Он писал на бумаге, зачеркивал, бормотал, вскрикивал. Иные слова старика Григорий вовсе не разобрал.
— Люди! Страсти! — воскликнул старик. — Белые. Красные. Государственники. Рыночники. Деда и отца убили, мать уморили. И мою съели жизнь. Свобода! Дочь уж и не увижу. Денег на билет нет.
Глазами ослаб. Написал книгу, издать не на что. Графоман мигом тиснет, все двери лбом пробьет. Бумага — серебро, обложка — золото, слова — навоз!
— Кто это, о чем он? — спросил Григорий.
— Забыл я, как в будущем такие люди называются, — сказал йог, — ну, вроде, монах. О людях пишет, для их пользы. В одежде и питье обходится малым, радость видит в труде, за который получает пинки да болячки.
— Зачем мне его видеть?
— Так он про тебя пишет. Ну, как ваш князь Шаховской писал про поход Ермака в Сибирь.
И понял Плещеев, что старик этот сейчас как раз вглядывается в него, Григория, в его время, видит Томский град с его башнями, чайками над водой, петухом на тыне, флажками-ветреницами, гидравлюсом на плотине.
Григорию хотелось спросить летописца, как он узнал про его время и про самого Григория? И каково старику живется в каменном граде, где не осталось ручьев, озер, шумно и дымно? Как жить без чистых рек, лесов и полей?
Но картина города будущего замерцала и исчезла.
— Разучился я, — сказал маг, — годы не те.
— Ты теперь не так далеко, а лет на пять вперед загляни.
— Нет. Я лишь раз могу прочитать волшебное заклинание. Повторить это возможно только через сто лет.
— Ну вот, за такие-то деньги!..
— Не огорчайся, то, что ты видел, тоже ведь твое будущее. Старик-монах, помогай ему Аллах, напишет твою историю и многие люди прочтут ее. Они будут вместе с тобой негодовать и огорчаться, любить и ненавидеть.
Разве я маг? Разве я чудотворец? Я много умею: я могу лечить желчью ящерицы лихорадку, сушеным глазом крокодила могу исцелить женщину от бесплодия. Я много чего могу. Но того, что может этот старик, я не могу, да продлит Аллах дни этого Хафиза! Да пошлет он ему спонсор-бея! Пусть напечатают твою историю золотыми арабскими письменами в чудесной книге, в переплете из самого лучшего пергамента.
И будет книга долго нетленной, и очень многие, пусть даже не очень добрые, люди будут жалеть тебя, будут грустить о том, что могло у тебя быть да не исполнилось, будут оттаивать сердцами.
— А на что мне их жалость, если меня к тому времени все равно давно уж не будет?
— Не говори так, уважаемый из уважаемых, никто не знает: где мы есть и — когда? Мы, люди, видим только мираж знания, а подлинное знание имеет один лишь великий Аллах… Прости меня, я старый человек, мне было сто лет, когда я жил еще в Шемархане, а с тех пор много воды утекло. Я больше не задерживаю тебя…
Туман рассеялся. Григорий, выйдя из юрты и вдохнув свежего речного воздуха, подумал, что он спал от дьявольского чада и дыма и ему приснился странный сон. Зря потратил целое состояние на басурманский чай и табак. Что могут знать выжившие из ума скоморохи?
Григорий сунул руку в кисет, куда он положил подаренный стариком бронзовый браслет. И гнев охватил Плещеева, ибо браслет тот обратился в круглую засохшую каральку собачьего дерьма. Вернуться? Набить предсказателю рожу? Но рука на такого древнего старца не поднимется. Дудочки зеленые! Кальяны! Пропади они пропадом!