22. ПОХОРОНЫ МИЗИНЦА
Все как бы перевернулось вверх дном. Если Григорий уже позабыл о своих мучениях в тюремной избе, то знатный боярский сын Петр Сабанский, герой Алтая, теперь сидел в завшивленном узилище вместе с отпетыми разбойниками, ему не давали свиданий, а если начинал высказывать обиды, стражники орали на него.
В тюрьме томились и поляки Тупальские. Эти два брата не зря крестились в православную веру. Их сразу поверстали в дети боярские и дали чины. Таких перекрестившихся из католиков и лютеран звали обливанцами. У них — поп лишь побрызгает, а у нас — лезь в купель с головой!
Теперь им православие не помогло: и чина лишились, и в темницу уторкались.
Никогда в томской тюремной избе столько народа не было! Не вмещались. И знатным людям пришлось разрешить спать во дворе, для чего из дома им принесли ковры и перины. Но из всех перин высыпали пух, да просмотрели: не спрятано ли что? Все, что передавалось в тюрьму или из тюрьмы, придирчиво осматривалось. Проверяли кувшины с вином, хлеб и тот разламывали на мелкие кусочки. Илья Микитич своих ярыг в тюрьме держал, были они в драной одежке, богомаз Герасим нарисовал им синяки и ссадины. Они ругали злодея Бунакова, негодяя дьяка Патрикеева, а сами слушали, что говорят знатные заключенные.
Илья Микитич правильно рассчитал, чтобы собрать вести о кознях Осипа, надо войти незаметно в его окружение. И входили. И еще хотел Илья Микитич Бунаков, чтобы только его вести о томских делах доходили в Сибирский приказ, а Осип ничего бы переправить туда не мог.
Но какие заставы ни ставили, как ни вылавливали любую бумажку, любого подозрительного человека, а тайга велика, князь Осип хитер, недаром же первым воеводой был! Ступает и травы не мнет. А у Ильи Микитича на затылке глаз нет, да в одной руке два арбуза не удержать. Дошло-таки письмецо князя Осипа до Сибирского приказа, там он о делах местных рассказал по-своему.
К осени пришла в город Томский грамота, в коей велено было Осипу Щербатому вершить томские дела вместе с Ильей Бунаковым, пока им обоим замена не придет.
Сход томичей решил не выпускать Осипа из ареста. В Москве не разобрались, послали туда гонцов, которые все объяснят царю-батюшке.
А Бунаков принимал в эти дни послов Алтын-хана. На фоне первого снега цвели желтые и красные, расшитые серебром и золотом халаты. Мотались бунчуки из конских хвостов. На груди послов — золотые пайцзы — охранные грамоты хана. Увидишь — вались, целуй копыта лошади.
Всякий забоится, только не томич. Это ведь томичам было поручено Алтын-хана к присяге привести. И дали тогда ему томские казаки чашку с вином, в котором была взболтана горсть золотого песка. Князцам давали съесть кусок мяса с острия сабли.
Теперь послы привезли дары Алтын-хана русскому царю. И пушки палили, и колокола в церквах звонили, а где-то били и в якоря, подвешенные взамен колоколов.
Илья Микитич встретил посольство на пороге съезжей избы, каждому послу подали что-нибудь. Кому шкуры песцов, кому дорогие кинжалы. А затем послов провели к угощению.
А Устька не пошла смотреть на басурманских послов. Если ребенок уже шевельнулся под сердцем матери, то нельзя ей на черного человека глянуть, не то судьба дитяти будет черной. Надо будущей матери смотреть в это время на все белое, чистое, красивое. И ушла Устька в меховом тулупчике за баньку, скинула тулуп, а под ним она была нагая. Села она на мех, глядела на белый снег, втягивала ноздрями снежного покрова. Груди ее были увеличены, живот выпячивался. И робеночек, должно быть, впитывал в себя свежесть и красоту.
Насмотревшись на первый снег до мерцания в глазах, накинула она на себя мягкий тулупчик и вернулась в дом.
В одной светелке изразцы — из красной глины, а на них — двухглавый орел, на каждом квадратике. В другой светелке изразцы муравленые и с изображением птицы Сирин.
Подкинула Устинья на счастье серебряную копейку, на одной ее стороне великий князь Алексей Михайлович изображен, а на другой — воин-копейшик со своим копьем. И казался Устинье этот воин её Григорием, дорогим и любимым навеки. А загадала она то, что если монета копейщиком вверх упадет, то возьмет Устинью Гришенька с собой в Москву.
И копейка упала, как ей было нужно. И рассмеялась Устинья, и стала смотреть в красное строенное окошко. Вверху — два красных стекла, внизу — одно. Снег сквозь эти стекла гляделся красноватым, словно ударил охотник в утку, да полетели из нее не перья, а рубины.
Устька думала о ключе, в котором есть сладкая вода. Надо будет сказать Григорию, что у него должен появиться наследник. Григорий захочет, чтобы ребенок был здоровым, и поведет Устинью к тому дальнему сладкому ключу. Она знала, что он сейчас на встрече послов, ждала его с нетерпением.
Чтобы время быстро шло, пошла в подвалы, считала там бочонки с вином, кутанные в соломы колеса сыра, жито в загородках, мешки с крупой.
А послы смотрели теперь на Ушайское озеро, где в зиму во льду стояли корабли. На льду этого озера был устроен показательный кулачный бой.
Со всей России ссылали в Сибирь кулачных бойцов. Досаждали они Москве своей силой: то одного пришибут, то другого. А в Сибири сила надобна, чтобы врагов крушить. Здесь кулачных бойцов держали в чести, любили смотреть, когда они для забавы бьются.
Был там бухарец Магомед. Вышел он в тот день голый до пояса и в зеленых рукавицах, а на груди у него был мешочек с сушеной шкуркой ящерицы.
Против него стоял Григорий. На груди в густой шерсти золотой тяжелый крест поблескивал.
Ударит Магомед — пошатнется Григорий, Плещеев стукнет — Магомед шатается. Вот уж кровью оба плюются, но ни один не отступит даже на шаг.
Стал Магомед отирать рукавицей кровь и пот, а рукавица свалилась с руки, мальчонка кинулся ему рукавицу подать, да вдруг закричал:
— Дядьки! У него в рукавице железка зашита!
Кинулись мужики — и давай всех бухарцев лупить, а Магомеда в первую очередь. И уже стенка на стенку стали биться. За вложенную в рукавицу железку могли и руку отрубить, тут такое уже бывало. Послы кивали бородами:
— Зрелище достойное, люди крепкие, страха не имут…
Григорий вернулся домой и был пьян изрядно. Устинья его ждала, ждала, не дождалась, прикорнула внизу на топчане.
А проснулась, слышит, в верхней светелке неясный шум и вроде причитания чьи-то. Взяла кинжал от страха, на цыпочках стала подниматься по лесенке.
Заглянула и увидела мотавшуюся в свете луны по ковру тень восьмилапого существа. Богомерзкое существо. И луна смотрела на все бесстрастно: всё равно ей, что видеть, и не такое видала.
И сбежала Устинья по лестнице, тихонько отворила дверь, вышла на снег, как была, босая, в сарафанишке, и пробежала к баньке, шепча в гневе и отчаянии:
— Всё пропало! Всё он разрушил, всё загубил! На кого променял? На ясашную?
А правда ли, что он? А может, она сама? Устька? Ведь после всех мучений и терзаний пышные косы истончились, потеряли блеск, а под глазами словно паучок паутинку сплел. Он прав. О, если б она не видела, не знала бы ничего! Но она видела, теперь ничего не исправить.
В баньке приятно пахло осиной, свежими вениками. Устька оставила дверь открытой, и та же луна, которая делала тени в светелке на стене, на коврах, та же самая луна светила теперь в дверь баньки. Это чтобы Устьке не было темно, чтобы Устька могла сделать петлю из красного шелкового снурка. О! Она знала: это великий грех! Таких не только не отпевают, но даже и не хоронят, просто бросают в реку. Ведь повесился когда-то Иуда. Но такое было в Устьке негодование на нарушителя любви великой, так хотелось, чтобы ужаснулся он делам своим.
Устьку на другой день нашел Васька-Томас, увидев, что дверь баньки приоткрыта, пошел закрывать, ибо любил порядок, вот и увидел ужасное, и сказал:
— Это есть большой горь для Григорий Осипович, как теперь ему говорить?
И Григорий узнал, стиснув зубы, взял кинжал, положил руку на чурбак и отхватил кинжалом мизинец левой руки. Это была частица его, которая должна была лежать отныне вместе с Устькой.
Он решил похоронить Устинью на Толстом мысу рядом с новгородской девчушкой. Жили они в разных веках, но кто знает, что лучше? Умереть, намучавшись, как Устинья, нагрешив много, или же, как девочка, в раннем детстве, когда еще нет ни грехов особых, ни растянувшейся на долгие годы боли?
И поднялись Григорий, Бадубайка и Томас на гору, выкопали могилку.
А вскоре Григорий установил и крест. Он был такой же красивый, как и у девочки, с таким же голбецом и с иконкой под ним.
Полная баклага сделала свой круг, и Григорий сказал:
— Я похоронил грешницу рядом с невинным робенком, но Бог милостив. Устинья была большим робенком и потому, даже виноватая, осталась невинной. Все мы грешны, силен враг рода человеческого! Но, не согрешив, не покаешься. И видит бог, что все мы боремся с бесом в меру сил, нам отпущенных. Аминь!