4. ЭТО Я, ГУРБАН!
Подсохла глина на горе за Уржаткой. Гора эта была не столь высока, как та, на которой взметнулся город Томский, но тоже изрядная. И сосны росли на той горе, и лиственницы, и озера были, и поляны, на которых летом татары ставили свои юрты. По склонам росло много калины, рябины, шиповника, боярышника. Со склонов водопадами падали ручьи и речушки.
Как только подсыхала весной глина, уржатские парни да девчата говорили:
— Айда топтать Гурбана!
Поднимались на гору, на ровное место, и на виду всей слободы жгли костры, водили хороводы, затевали игры в бабки да в мяч. Мелькали разноцветные сарафаны, пестрые рубахи, играли домрачи, гудели дудошники, бывало, что и в заслонки стучали. Старики на завалинах плевались, мол, молодые беса тешат, мол, в наше время такого не дозволялось. Но это было завистью к юной силе. Ворчали беззлобно.
Наступал Иванов день, и на закате солнца парни и девки пускали с горы обручи, обмазанные дегтем и пухом, сперва поджигая их. И катились огненные колеса до самой Ушайки-реки. И шипели, упадая в воду.
«Топтать Гурбана», все ли знали, отчего такое присловье пошло? Только древние старики вспоминали, что был такой богатырь, погиб он в битве невесть когда и невесть с кем и похоронен на вершине той горы в золотых доспехах, со всем богатством своим. А где его могила — забылось среди прошедших веков.
В тот самый солнечный денек, когда молодые уржатцы вылезли на гору «топтать Гурбана», приехал в канцелярию к воеводе князец Тоян-второй. Сын того самого Тояна, который просил в здешних местах поставить русский город.
Семен Васильевич встретил князца приветливо, радостно вышел навстречу из-за стола, сделал несколько шагов, обнял, троекратно поцеловал.
Тоян был красив, правильные черты лица, большие глаза, почти без раскосинки и чуть навыкате. Если бы не одежды татарские да подбритые особым способом усы и бородка, совсем бы русский человек.
Воевода пригласил князца присесть на лавку, сам занял свое место в резном кресле, за которым можно было видеть на палке деревянного льва, стоящего на задних лапах. Эмблема воеводская. На стене висела кольчуга Ермака, на столе помещалась деревянная фигура Николая Чудотворца, скорого заступника за всех плавающих и путешествующих. Сей держал на левой длани город, с башенками и церквями, а в правой — сжимал меч. Еще на столе стоял ларец, искусной работы, где была печать. Грамоты и указы, свернутые в трубки, лежали на полке.
Тоян поклонился изображению Чудотворца, прижимая руку к сердцу. Потом подробно и уважительно расспрашивал воеводу о его здоровье и здоровье его родных. Воевода в свою очередь спросил о здоровье Тояна и его близких. Затем сказал:
— Говори, князь, прямо, не томи, нам известна твоя вежливость, да уж, видно, допекли, раз пришел ко мне.
— Ты видишь сквозь стены, — отвечал Тоян, — некоторые твои люди меня удивляют. Они захватили озеро под моим зимним городком, ставят там ловушки на зверя и птицу, моих же людей изгоняют и калечат.
Озеро это испокон веков зовется Тояновым, они же называют его теперь Нетояновым, или Нестоянным. Что измыслили? Понимаю, что это — без твоего ведома.
А еще, воевода, твои люди с Колмацкого торга моих людей сбивают. Почто это? Мы — здешние, мы тут и до прихода русских торговали. А теперь многие наши ездовую повинность несут, а иные так даже и в казаки поверстаны. Нам без торга не жить, нас не отталкивать надо, а вперед пускать.
Кстати, насчет Колмацкого торга. Мои подданные там не только торгуют и меняют, а еще и новости узнают. То, чего вам бухарцы и колмаки никогда не укажут, нам будет точно известно. Так что от торга нас отлучать, вам и расчета нет… Не скрою, после смерти хана Басандая многие людишки в здешних юртах остались, которые вражеским лазутчикам подсказывают, когда, где и что лучше взять. За каждым не уследишь. К могилке Басандая на берег Томы нынче многие наезжают…
Тоян чуть улыбнулся:
— То ли бор нашептал, то ли река напела, а только известно, что нынче собираются на Колмацкий торг враги напасть. Идёт по стойбищам говор, что от колдовства вымрет город Томский, сам понимаешь, что неспроста это.
— Спасибо, князь, что подсказал, а только и мы не даром хлеб царский едим. Наши лазутчики тоже кое-где есть. Охрану уже усилили. И все же за дружбу и привет земной поклон тебе, авось и мы тебе когда-нибудь сгодимся…
Вскоре пришла такая пора, что солнце взъярилось. Мудро это придумано и не нами. Бывает пора холоду, а бывает и — теплу. И перемены эти делают жизнь веселее. Вечное лето, как и вечная зима, быстро бы надоели. А так — всегда что-то новое.
Прогрело солнышко омуты речные и озерные до дна. До кипения нагрело речку Ушайку. Только с великой рекой Томой не управилось, больно глубока, быстра и холодна эта река. Рождает её алтайский ледник, и тысячи холодных подземных ключей питают её.
По жаре и Колмацкий торг открылся. Ехать к нему из Томского города, через мельничный мост, через Уржатку, да низом мимо Юртошной горы, мимо многих озер, стариц и проток. Дале — вид на огромную скалу, о которую Тома с разбега разбивается, делает поворот, крутит воронки, успокаивается ниже скалы. Там и перевоз.
На левом берегу огорожено прочным тыном огромное пространство, и чего там только нет! Люди — какие! Иной чернее печного горшка, только зубы сверкают, ни один толмач его не поймет, а тоже — человек! И баба у него, хотя и аспидного цвета, а дитенка к себе прижимает, и тоже совершенно черного. И видно, что не отмыть их никаким мочалом. И не жарко ему, даже палатку не натянет, сидит, ноги калачом свернет, а на голове цветное полотенце намотано. Иной серьгу, не то чтобы в ухо, в нос вденет, и радуется. В нос! Как казаки в Украйне волам вдевают. Но — торгует! Парчой златотканой, шелком, муслином, кисеей — воздушней утренней дымки над озером. Чернеными серебряными кувшинами, перстнями из поддельного золота.
А товару на торге! Таможенник-тиун писать в бумагах устал. «Оконечны слюдяныя, ложки карельчаты, колпаки с крашенинами, шубы бараньи, косы-горбуши, огнивцы железны, мыла костромския, ножи ярославския, свечной воск, гребни роговыя, гужи моржовыя, скобы судовыя, топоры чукрии с черенем…»
Пиши, служивый! Запиши ясашных со шкурами лисиц и песцов, соболей, белок, мужиков с кедровым орехом, репой, зерном. Или немцев вон тех. Сидят под пологом, пузырь со льдом у них, в квасок ледышки подбрасывают, пьют. И товар солидный: голландское полотно и нити, певучие малые зазвонные колокола.
Запиши верблюдов. Их нынче пришло двести голов. У которых — один горб, а у иных — так и два. Ну, не издевательство над скотиной? Не зря она губу отклячила.
Наваливают на верблюда поклажу больше, чем он сам. И, говорят, при этом он может без воды жить полмесяца и без еды — месяц. Тут станешь горбатым! А еще с этих верблюдов шерсть стригут, чтобы кошмы катать, а верблюдиц еще и доят.
Китаец опилки жрёт, в рот горящую бумагу суёт, изо рта огонь идёт, веером в ухо ветер гонит — поддувало! Ах, чтоб этого китайца разорвало!
Ребятишки продают сбитень, сваренный на меду, с добавлением травки — шалфея.
Сбитень варен на меду,
Хоть две чашки накладу!
А вот — важня. Весовые меры здесь — кантыри. Тиуны, ямцы, берут со всякого товара десятину налога. Гири у торговцев проверяют. Кто с обманной гирей станет продавать, тому по царскому указу сии гири на шею прикуют, навечно!
На двух высоченных башнях, в которых ворота, сидят казаки, следят: а что на торге и вокруг него делается? Стены высоки, ворота открыты так, что зараз больше одного всадника не въедет, пешие тоже, чтобы шли по одному.
Какой-то угрюмый, с глазом огненным, сторговал у бухарца жеребца, кису свою развязал, высыпал бухарцу деньги в шапку.
— Ну, уртак, твое добро! Посчитай-ка серебро!
Бухарец считать начал:
— Бир таньга, еке таньга!
А этот покупатель коня своего плеткой — хлесь! Вылетел в ворота и быстрей молоньи помчался. А в шапке у бухарца серебро враз обратилось в черепки. Вай-вай-вай! Крик по торгу прошел.
Казаки кинулись за злодеем скакать, уж и кафтан ухватили его, а он мяукнул да гаркнул басом:
— Я — Гурбан!
И исчез.
А через день баба в Томском младенца приспала. Говорит:
— Снилось мне, что младенец мой черный весь и верещит так: «Я Гурбан, Гурбан, Гурбан!..» Вот испугалась я и придушила его…
А еще через день было. Казак дежурил возле всполошного колокола на башне. Вдруг в ухе заскреблось, зазвучало, словно жук в него залез какой:
— Бурлы-мурлы! Бурлы-мурлы!
Казак схватил фляжку, голову набок наклонил да в ухо вино залил. Думал — затихнет, а в ухе-то ка-ак гаркнет:
— Это я, Гурбан! Мне от вина худа нет, бурлы-мурлы, мне только веселее!
Казак с перепуга в колокол ударил, заметался народ:
— Али горит, али напали?
Казаки на башнях на дорогу глядят: пыль, всадники, стрелы свищут. Развернули стрельцы пушку и по дороге — шарах! Пыль заклубилась, собаки в визг ударились. Колокола в церквах зазвонили, люди с полей домой кинулись. Скотина ревёт, калитки железными цепями гремят, кто-то из самопала пальнул, кто-то с крыши свалился.
— Запирайте ворота! Опускайте решетки!
Воевода на главную башню влез, немецкую зрительную трубку к глазу приставил, посмотрел, встряхнул трубку, еще раз глянул:
— Ни хрена нет!
Воевода белоснежный плат из кармана достал, трубку протер, в разные стороны смотрит — нигде, ничего. И вдруг в трубке зрительной глаз, черный, раскосый, подмигнул и в ухе воевода противный голос услышал:
— Это я, Гурбан! Ты не воин, а чурбан! Хи-хи-хи!
Воевода трубку немецкую о землю брякнул, плюнул на неё. Ухо пальцем поковырял и сказал:
— Сие все от жары блазнится. Впредь на дежурстве в карты не играть, вина не пить, караулы менять в два раза чаще. Не исполните — кнута отведаете. А который стрелец переполох сделал, у него из оклада вычтем!
И поехал воевода холодной водой обливаться, пить со льда квас, по новейшим немецким рецептам настоянный.
В это же самое время на север от Томского города, в часе ходьбы от него, в монастыре в устье Киргизки-реки, куранты заиграли не то, что надобно. Обычно они играли «Коль славен Господь во Сионе», а тут забористую такую басурманскую мелодию затарабанили: «Они были бы там, мы были бы там!» Словно бубны в частом ритме стучат. И в ритме мелодии этой козлиный голос поёт: «Я Гурбан, Гурбан, Гурбан!»
Игумен, старец Варлаам, настоятель, летописец, золотую цепь патриарха Константинопольского имеющий, поначалу подумал: не дурачится ли кто-либо из иноков? Глянул, а циферблат часов крутится в обратную сторону. Горе!
Послали конного в город за мастером-немцем, хоть и не православный он, да в часах понимает. А часы свое долдонят:
— Я Гурбан, Гурбан, Гурбан!
Противно было слышать это. Она и речка-то здешняя Киргизкой зовется потому, что в прошлые года навалились здесь кыргызцы на монастырь, обложили обитель, а стены слабые были.
Тогда монахи, которые помоложе, усадили старцев в большую ладью, дали им Казанскую икону с изображением Божьей Матери. И держал самый старый эту икону, сидя на носу лодки. И пошла лодка сама собой из устья Киргизки и далее — против течения реки Томы. И зашла потом лодка в устье реки Ушайки и по той реке приплыла к Ушайскому озеру, где бревенчатая пристань. И сошли старцы на пристань, поя хвалу Господу, и подмоги монастырю просили.
Помощь опоздала. Разграбили киргизцы монастырь и сожгли.
Погибло в битве за монастырь семьдесят молодых иноков. Не о них ли молятся нынешние монахи? Не о них ли чистой печалью печалуются? А тут — на тебе — Гурбан!
Осенил отец игумен часы крестным знамением, они и вовсе остановились. Зато и тарабарская музыка умолкла и голос противный исчез.
А вечером того же дня на Юртошной горе колмаки да бухарцы сидели, в юртах с ними был тайный мурза, одетый простолюдином. Сидит, ноги калачом, холеную бородку поглаживает. Кумыса надулся, аж пузо свисает. «Яхши-болсын!» — говорит.
Тайное сборище. Но двое там, с вида нерусские, да под татарскими халатами у них кресты спрятаны. Может, их там за турков приняли: носы большие, глаза навыкате с красными прожилками. А были это — греки, Петр да Максим.
Лет десять назад они в Томском с казаками прибыли, которые их из туретчины вызволили. В домах они жить не захотели, в пещерах на склоне Воскресенской горы обретались. Скала отвесная, а в ней дорога рублена, а рядом — пещеры, с ручьями из них вытекающими. Там они и спали на соломе, пили из ручья, бороды не стригли, задубели.
Кто не идёт, всякий им копеечку либо корочку даст, помолитесь, мол, отцы, за нас грешных. А иному Петр и Максим натянутой веревкой дорогу преградят.
— Что, отцы мои, путь загородили? — удивится казачина.
— Брат, вернись, помирись с братом своим! — отвечают.
А казак-то и вспомнит: верно, согрешил, поругался. Заплачет, да и мириться пойдет.
Случалось Петру с Максимом болящих исцелять, советы мудрые давать. Звал их игумен Варлаам жить в обитель, отказались — видение им было.
И вот теперь сидели они в юрте той бесовской, а была она на самой вершине горы у Юртошного озера, заросшего красноталом, зверобоем, белыми и желтыми кувшинками.
Сидевшие в юрте ели халву, непонятные фрукты всех цветов. Съел Петр одну синюю грушу, и нос его тотчас принял грушевидную форму, басурманское кушанье крещеному человеку — яд!
Тут мурза хлопнул пухлыми ладонями, и вышел в круг с бубном главный шаман. На бубне, как на блюде, лежала горстка мухоморов. Он их брал губами и ел. Потом ка-ак ударил колотушкой в бубен, да ка-ак подскочил! И — айда плясать. Скакал, пока пена изо рта не пошла, тогда свалился и стал выкрикивать что-то на жабьем языке. А Петра с Максимом Господь сподобил, и поняли они всё. Предсказал шаман, что будет в Томском смута великая. Казаки и их начальники между собой передерутся. Так сделает шайтан по просьбе великого шамана.
— Ты хороший колдун, — важно сказал мурза, — но свары среди урусов и без колдовства случаются. А разве среди наших людей свар нет? Мне нужно такое колдовство, чтобы черная чума и желтая холера скосили жителей этого нечестивого города. Кто из вас, о достойнейшие из достойных, скажет, как это лучше и быстрее сделать?
И вышел тогда черный, густобровый и косолапый человек в халате желто-зеленом, как дыня, поклонился и сказал:
— Кабалистон-мабалистон! Джухры-бурдурухры! В этом городе баба намедни приспала младенца, я его выкопал и зажарил на вертеле. А теперь все сидящие здесь пусть съедят по кусочку и скажут: «Спасибо Гурбану!». Потом выйдем из юрты, и я покажу каждому место, где он ночами должен будет колдовать и насылать на проклятый город страшную порчу.
Петр и Максим побледнели: младенцами закусывать, это вам не синие груши есть, об этом страшно даже и думать.
— Я вижу, что вот этим двоим мое лакомство не по вкусу! — вскричал кривоногий. — Хватайте их, на них — кресты! Тот мне было в этой юрте муторно и душно, а я сначала никак не мог понять — отчего это!
Тут кривоногий зарычал, как два тигра сразу, а зрачок в левом глазу стал у него бешено вращаться. Как юла, пущенная малышом по полу избы.
Греки кинулись к выходу. Они побежали мимо Юртошного озера, обрывая одежду о кусты и запинаясь о камни. Бедные схимники чувствовали, что от погони им никак не уйти, они были немолоды, ноги в деревянных башмаках были все в свищах и язвах, сочились сукровицей.
Тогда Петр и Максим стали на бегу молиться, запели: «Спаси, Господи, люди твоя!»
И надоумил их Господь. И простерли Петр и Максим руки в стороны, как это в детстве ребенку снится, когда он растет, и почувствовали они, как неведомая сила оторвала их от земли и плавно понесла над Юртошным озером.
Преследователи завопили:
— Уйдут! Где лук и стрелы?
А Петр и Максим уже Юртошную гору миновали, над уржатским озером, над Благовещенской церковью пролетели, над домами, где спали поп Борис с домочадцами, над избой, где спал целовальник Еремей со своей женкой, да где в чулане лежала безропотная девка Палашка. Пролетели над полноводной Ушайкой, которая по-особому ворковала возле мельничных плотин да банных водозаборов. И плавно опустились они на дорогу, вырубленную в крутой скале возле самого их жилища. Слава богу, что сего полёта не видели ни стража, ни жители города: прилично ли людям летать аки воробьи в таком-то возрасте?
— Свят-свят-свят! — воскликнул Максим. — Страсти какие! Да, видать, не зря испытание вышло. Пусть они по-своему измышляют, а мы их — крестом да святым постом. Посмотрим еще — кто кого!