5. РЕБРО АДАМА
Кабак прикорнул возле посадских въездных ворот. Тут был казачий пост, стало быть, надежнее от всяких лихих людей оборониться. Все же — государево вино. В подвале солодёжни был лед и бочонки разных размеров. С улицы ход вел в помещение, где стояли прибитые к полу столы и скамьи из нестроганых досок. Столы обшаркали локтями, а скамьи задами, и они блестели как полированные.
Подавали тут вино, медок, да еще щи с непонятной требухой и жаркое из баранины, бывали и пирожки с горохом или с требухой, когда — как.
На двери, ведущей в кабак сей, был намалеван задорный петух, в лапе его была кружка, и по всему было видно, что Петя не раз уже эту кружку опустошил и наполнил, потому что он сильно косил глазом.
С внутренней стороны двери имели запорную цепь и целую дюжину щеколд и крючков.
В противоположном от двери углу, за выступом печи, был стол, в центре которого с глупой ухмылкой беспрестанно кланялся китайский болванчик. Стоило раз нажать пальцем, и — кивал полдня. За печкой была еще занавеска, закрывавшая проход в поварню, где целовальник Еремей да безропотная девка Палашка с дураком Федькой разливали вино в кувшины. Еще они откупоривали небольшие бочонки, которые ставились в центр стола, если гуляла компания.
Жена Еремея, Анфиса, хлопотала возле глинобитной печи. Палашка подала ей большую шкуру с лохматым хвостом и сказала:
— Вот, ободрала барашка.
Анфиса ухмыльнулась, сунула шкуру в топку, прикрыла дверцу топки.
— Разделай барашка побыстрее! — приказала она девке. — Требуху в щи брось, а мясо положи в лёд, захочет кто-нибудь баранинки, так пожарим.
— Может, подать чего? — обратилась она к Григорию Плещееву, выглянув из-за занавески. Григорий сидел за особливым столом, за печкой, в компании двух нерусей: Татубайки и Бадубайки. Оба — обедневшие князцы, удалились от своих племен в город, где превратились в людей, занятых вольным промыслом. Немножко торговали, а больше в кабаках сидели.
Оловянные кувшины были полны, оловянные стакашки то и дело наполнялись хлебным вином. Лазоревый кафтан Григория был расстегнут, из ворота полотняной рубахи выглядывал серебряный крест с жемчугами, лежавшими на волосатой груди. На бобровой опояске висел бухарский кинжал в кованых ножнах из серебра, штаны были коричневые, козлиные, а сапоги зеленого сафьяна.
— Из скольких частей состоит Адам? — Григорий отхлебнул из стакашка. — Из семи. Тело — от земли, кости — от камня, кровь — от Красного моря, чтобы шумела в радости и в горе, глаза же — от солнца, мысли — от облаков, волосы — от дыхания, а душа — от света. Её в Адама вдохнул Господь, и дал власть над всем видимым и невидимым, в водах, в горах, на земле и на небе.
— Из чего же баба состоит? — спросил Бадубайка.
— Ева изваяна из ребра Адама, она табаку и вину сестра. Сладка отрава сия, друзья, а и не отравиться — никак нельзя!
— Вот, хоть бы мою Аграфену взять… — заговорил Тишка Хромой. Его перебили:
— Пошел ты со своей Аграфеной! Пущай Григорий бает, больше нашего знает, у самого патриарха стольничал!
— Есть чего кушать, да есть кому слушать! — продолжил Григорий. — Рогатой скотины — вилы да грабли, хорошей одежи — мешок да рядно. То-то и оно! Нищий рад и тому, что сшили новую суму. Будь пьян водицей, а сыт — крупицей. Иуда сребреникам удивился. А после взял и удавился. Не гонись за богатством, а гонись за братством.
— Богатство тоже не помешало бы! — снова всунулся в речь Григория Тихон.
— Безрукий кису украл, голопузому за пазуху засунул, слепой подглядел, немой заорал, безногий догнал. Пропало богатство, осталось лишь братство. Когда это было? Когда корова пол языком мыла, случилось такое веселое дело, — собака над городом нашим летела, несла голубой сарафан на шесте, да звездочка свечкой горела в хвосте. Ни в нашей земле, ни в Литве, ни в ливонах, не видел я счастья в одежках червонных. А кроме свободы и доброго хмеля, не вижу я счастья на свете и цели.
— Эк, чешет, — вздохнул Тихон, — сразу видно, что — непростой… Давайте играть начнем.
— Ты и так у меня на полгода заигран, — отвечал Плещеев, — иди мне дом строй.
— Я крест ставлю, ты должен играть, вдруг я отыграюсь, почем ты знаешь?
Тихон дрожащей рукой метнул из стаканчика три черных кубика с белыми пятнышками. Выпало две тройки да одна шестерка.
— Одеяло алого цвету, ляжешь спать, а его и нету! — воскликнул Григорий, в свою очередь выбрасывая кости из стаканчика. Выпало три шестерки.
Григорий забрал серебряный Тишкин крест. Тишка бледнел, краснел, кусал губы и вдруг заорал:
— Дьяволу душу продал! И сам дьявол! У тебя шерсть по всему телу растет!
— Не косись середа на пятницу! Знаешь, что сказал монах? Мол, дернул его черт на свечке яичко спечь, а черт и говорит: «Да я сам такое впервые вижу!» Так что, милый друг, иди полы в доме стелить, да стели получше, а то вечером без опохмелки останешься.
Пошел Тишка, повесив голову, где ж ему было знать, что у Гришки — подменные фишки? В одну из граней кости свинец вделан, и всегда этот костяной кубик падает шестеркой вверх.
А застолье продолжалось. Кто-то предлагал игру, проигрывал, уходил, тут же являлись другие.
— В карты! — вскричал Татубайка. — В кости мне сегодня что-то не везет.
— А на что играть будешь? — поинтересовался Григорий. — Лучше квас сегодня, чем каша завтра. Вы мне долги в запись пишите, шелком вышивать рогожу, оно всегда — себе дороже. Слуг своих больше на кон не ставь, с них — ни плотники, ни в поле работники. Ты бабу свою на кон поставь.
Татубайка вскочил, ухватившись за рукоять кривой сабли.
— Не хочешь — не надо, тогда иди, не мешай играть.
— Ладно, ставь против бабы сто ефимков.
— Ты сам, со всем добром своим, столько не стоишь. Десять ефимков против.
Тут вскочил второй князец:
— Тоже хочу играть! Тоже бабу ставлю да лодку новую.
— Твоей лодке, Бадубайка, пятак — красная цена, да и баба твоя почти старуха, — сказал Григорий. — Да ладно, сдам и тебе, помни мою доброту. Против бабы и лодки — десять ефимков…
Григорий подвинул к игрокам стакашки с вином, в которое успел всыпать аглицкого порошка, за науку князцы должны платить. Бадубайка с Татубайкой от выпитого обалдели. Григорий отлично видел обратную сторону их карт в бронзовом зеркале, висевшем у них за спинами.
— Крыто!
Глянул Бадубайка, а с аглицкой карты аглицкий дурачок в колпаке с колокольцами ему язык кажет.
Анфиса в поварне дурачку Федьке сказала:
— Поди, еще собаку где-нибудь на петельку поймай да приведи, а то жрать не дам.
— Келяс селям! — сказал дурачок, думая, что говорит по-турецки. Хлопнул дверью. Минуты не прошло, а он вернулся уже «с барашком».
— Ты че принес-то, дурак! — заругалась Анфиса. — Дохлая! На какой помойке нашел?
Еремей сказал:
— Ладно, не шумите, пусть Палашка обдерет побыстрее да сразу на жаркое пустит, да перцу в мясцо поболе, пьяные не поймут, сожрут…
Федька получил в награду два пирожка с горохом.
Свечерело. Григорий смахнул карты со стола:
— Ну, князцы, пора и расчет держать. Сядем на коней, да — за бабами вашими, а потом и ко мне — в гости…
Вот и дом Григория. Недостроен, но в окна уже вставлены свинцовые вертикальные ромбы с толстыми красными стеклами. В центр каждого ромба вписан овал голубого стекла.
Из глубокого каменного подвала ход ведет на берег Ушайки. Усадьба на отшибе, в зарослях калины и шиповника. Ледники, склады, а ближе к реке — баня, большая и крепкая. Плотниками работали заигранные Григорием казаки да крестьяне. Руководил домоделанием немец по имени Васька Иванов, который до крещения прозывался Томасом Саксом. Томас-Васька курил глиняную трубочку и ругал работников:
— Сволтши, вори, дьюракк!
— Сам дурак! — огрызались мужики.
На каждого мужика Григорий имел кабальную запись, кого закабалил на месяц, а кого и на год, и грамотки закопал неизвестно где. В конце работы он наливал каждому работнику большую кружку самосадного вина, которое было куда крепче казенного, это и мирило мужиков с их подневольным существованием.
Томас выстроил баньку с тем расчетом, чтобы там можно было курить вино. Григорий велел добавлять в него красного камня. Вино обжигало глотку, это нравилось: пить, так уж чтобы глаза на лоб лезли.
В доме работали бабы: сбежавшая от крестьянства любительница веселой жизни да выигранная в кости нерусская полонянка.
Когда Бадубайка и Батубайка с женами вошли вместе с Григорием в его терем, была уже ночь. Бадубайка, увидев роскошь жилья, заволновался:
— Только ты к моей женке не лезь, она в работу проиграна.
— Да уж без работы у нас никогда не останется. А чтоб тебе не скучно было, с русской Маруськой познакомлю, хочешь?
— Ай, шайтан! Зачем так шутишь? — воскликнул Бадубайка. А самому очень хотелось поближе посмотреть на русскую Маруську. Григорий тут же вызвал её, она пришла с подносом, где разместился кувшин со стакашками. И неожиданно очень понравилась Бадубайке своей крестьянской дородностью. Бадубай был сам крупным, имел двойной подбородок и покатые плечи. Ему нравилось всё большое, а Маруська сколь копен наворочала, сколь снопов навязала, сколь зерна навеяла. Плечи так плечи, руки так руки, груди так груди!
Ясашные выпили принесенного Маруськой винца и сразу начали позевывать, оглядываться, ища — где бы прилечь? Лавок и топчанов пока здесь не было. Князцы прилегли прямо на полу.
Их женки в красных платьях, по которым рядами были пущены мониста, как вошли сюда, так и присели на корточки возле двери и не двигались с места. Теперь они испуганно заозирались.
— Принеси того сладкого, которое у попа Бориса купили! — приказал Плещеев.
Маруська метнулась в подвал и принесла серебряный кувшин. Григорий поднес женщинам бокалы, спросил:
— Как зовут?
— Фатима и Галия! — ответила старшая. — А вина мы не пьем.
— Да попробуйте, может, понравится, я теперь ваш хозяин, меня надо слушать.
Выпили женки, сладко закружились их головы, никогда в жизни такого не было. Плохо помнили: как очутились они в верхней светелке, на полу, на коврах. И странно было ощущать кожей такие мягкие ковры, а розовый свет от фонаря сетчатого, чудно кованного, в виде древ палестинских, бликами ложился на их тела. И блики эти кружили и мелькали всё быстрее. Всё тут было до ошеломления необычно. Ничего подобного в жизни они не видали, ничего подобного никогда не ощущали. Казалось им, что перенеслись в иной какой-то мир, о котором даже в сказках никогда не сказывалось.
И словно тайный колдун полуночных стран начал их кружить, то одну, то другую, так, что погружались в забытье, в сумеречность. И что-то теряли, и что-то обретали.
Эти потери и обретения радовали и пугали. И невольно вздрагивали они от сознания того, что где-то на небе бог, который всё видит. Что же будет с ними за всё, что произошло? Но, может, это только лишь плата за то, в чем ошиблась их судьба? И в эти самые минуты думалось и о том, что так и надо всем на свете мужьям, не умеющим холить, оберегать и защищать жён своих. Зачем продали их в рабство?
А розовый дым наплывал, мелькание в нём какой-то мошки было далеким, как раннее детство. Выросшие в лесах, Фатима и Галия пели сердцами лесную песню. И совершалось теперь их падение или возвышение? Они не могли решить. И зачем было решать? Песни во тьме бывают редко.
А графинчик серебряный позвякивал, бокальчик узорчатый поил и цветные оконца мерцали.
Постучала Маруська:
— Хозяин, кто-то к нам ломится.
Татарки только теперь разглядели Плещеева: шерсть на руках, груди, спине, казалось, носит теплую рубаху. Они зацокали языками, а он, неодетый, спустился вниз, к двери, за нею сказали:
— Это Еремей да Девятка Халдеев.
И целовальник, и Девятка Халдеев были зело пьяны, но если богатый казак Девятка от выпитого стал более степенным, то Еремей выглядел противнее, чем обычно. Свернутый на бок нос его был красен, как морква, лысина грязна и мокра почему-то, рот с заедами:
— Гриша, души мы с Девяткой вином усладили, теперь иных услад жаждаем. У тебя работниц кабальных много, дозволь нам с женками позабавиться.
Григорий протянул пальцы, сложенные фигой:
— Заходите гости в дом, угощу копченым льдом.
— Покрасивше и помоложе! — гундосо завопил Еремей.
— Вот как дам сейчас по роже, мигом станешь сам моложе!
Еремей, как строптивый конь, заперебирал ногами:
— Каторжник, вор! К палачу тебя сдам, под кнут. Сам у меня жил, а теперь мне отказываешь?
— У тебя я мало жил, вытянул ты много жил!
Еремей от сих складных слов взбеленился еще больше:
— Извет на тебя заявлю: казаков заигрываешь, глаза отводишь, тайком вино сидишь!
— Ты в казенное вино льешь горчицу и оно, сыплешь в бражку ты табак, жаришь дохлых ты собак!
Григорий пинком отпер дверь, выпроваживая непрошеных гостей. На крыльце дал Еремею пинка, крикнув при этом:
— Встретишь своих, кланяйся от наших!