3. ЗА МНОГИЕ ВОРОВСТВА
В опалу попасть не так уж и трудно. В 1644 году в город Томский был сослан патриарший стольник Григорий Плещеев-Подрез.
Знатного рода был молодец: Плещеевы и Плещеевы-Басмановы бывало с одного блюда с царями вкушали. Бывали они и воеводами в разных городах, бывали советниками царей, служили посланниками в дальних странах. Григорий сам служил в Литве, видел и Данциг, Кёнигсберг, и Лондон, иохимталерами, а попросту — ефимками — сорил в заморских кабаках.
Знал Григорий многие иноземные языки. В чужих краях познакомился с алхимиками, чернокнижниками, волшебства у них всякие выведывал. Пытливый. Но не нашел таких, чтобы могли медь в золото обращать, разным мелким хитростям только и научили.
Патриарх Иосиф стремился получше укрепиться. Только что были смуты великие, и царь Михаил Федорович опасался всякой шатости. Иосиф написал поучение, остерегая народ и бояр от пьянства, непотребства и всяческой ереси. Пригрозил патриарх россиянам страшными карами на том свете, царь обещал то же самое на свете этом.
Однажды патриарх, оставшись один на один со своим стольником, напомнил вдруг, что служил Григорий Плещеев в Литве с одним человеком, который теперь в Тайном приказе обретается.
— Нам ведомо, — сказал патриарх, — что ты с ним вместе вино пьешь, да оба вы блуду предаетесь. Грех твой велик. Но ты можешь послужить святой церкви, узнавая у этого человека касаемое церковных дел. Они там иногда замахиваются даже на престол Господень. Ты отмолишь свой грех, если будешь хорошо исполнять мой наказ.
Плещеев дернул плечом, вскочил и выкрикнул:
— Ярыгой хочешь меня сделать? Грехами попрекаешь? Ты-то и рад бы согрешить, да нечем!
Сказал сгоряча и тут же пожалел о своих словах. Побледнел Иосиф. Хорошо еще, что никто таких слов не мог слышать. Глухо сказал патриарх:
— Выгоню в шею, палачам сдам.
Григорий в очи его уставился, руку вперед простер, пальцами щелкнул:
— На три дня язык твой отсохнет! Еще пристанешь, вовсе языка лишу!
В гневе и изумлении вышел из палаты Иосиф, идя в опоки, всем молча кивал. И три дня после этого не принимал патриарх ни ближних, ни дальних, всем молча указывал на порог. Возьмет книгу какую или пишет что, а сам мыслит одно: а ну как голос через три дня не вернется? Какой же патриарх — без голоса? Слепому — еще можно, а без языка — никак.
Однако голос через три дня возвратился. Обрадовался Иосиф несказанно и к царю для беседы пошёл. С великим пылом стал просить царя, дабы отправил Григория Плещеева-Подреза не медля ни минуты, и непременно как можно дальше!
Царь видел, что патриарху не по себе, видать, сильно насолил ему Гришка, молодежь нынче пошла нрава дикого, это так, но спешка зачем? Не лучше ли всё дело подробнее расследовать? Может, Плещеев-то Григорий связан с кем, мало ли что открыться может? Тут такие могут быть заговоры и воровства, что и не подумаешь. Патриарх же концы отрубит… Но Иосиф настаивал: отправить немедленно в ссылку, и всё тут!
Михаил Федорович попросил всё обсказать поподробнее, все же знатной фамилии человек, заступников много найдется, жалетелей, как да за что?
Патриарх шепотом сказал царю, что Гришка, да, блудит, но и волшебством иноземным балуется. Следствие? Пока суд да дело, он и на царскую семью порчу наведет. Лучше уж — подальше заслать, да и побыстрее!
Понял царь, что патриарх чего-то не договаривает, но и то понял, что зря старец просить не стал бы.
Издал царь указ, в коем сказано было, что ссылается Григорий Осипов Плещеев-Подрез «на вечное поселение в город Томский за многие воровства. На месте поселения держать его за пристава, а буде учинит какое новое воровство, взять в железа и посадить в тюрьму…»
Так блистательный вельможа был отправлен в дальние, дикие края. Почти два с половиной месяца по зимним дорогам с обозами, с казаками, с крестьянами-переселенцами, прочим ссыльным людом.
Дорога не столько утомила, сколько удивила своей протяженностью. Спал он в любой кибитке хорошо, ел, что придётся. И прибыв в Томский, сразу же пошел сказаться воеводе.
Воевода Семен Васильевич Клубков-Масальский встретил Григория с любопытством и не по-злому. До Бога — высоко, до царя — далеко. Ссыльные в Томском не в диковинку, а этот — на особицу. Родовитый, и много чего про дворцовые дела знает. Выпытывал Семен Васильевич: как здоровье царя, что — патриарх, кто нынче в чести, а кто — в опале.
Сам воевода уже жил предполагаемым возвращением в Москву. И как бы примеривал её вновь на себя. Отвык. Теперь потихоньку отправлял накопленное в Сибири добро в Москву да в свои деревни.
Город Томский был немалый уже. Кроме крепости в нагорной части да острога имел он еще три посада да два монастыря. Правда, в 1563 году крепость и острог сильно повредило пожаром, новому воеводе достанется обновлять башни и стены.
Семен Васильевич заглянул в грамоту с царским указом. Вслух прочитал Григорию о том, что велено его держать за пристава, а в случае чего, и в железа ковать, в тюрьму прятать. Улыбнулся воевода:
— Не стану тебе пристава давать. Сегодня ты в опале, а завтра, может, поважней меня станешь. Скажи своему вознице, чтобы отвез тебя в посад, именуемый Уржаткой… У ржи людишки поселились, от этого и название пошло.
Скажись там попу Борису, который в церкви Святого Благовещения служит. И благословит, и жилье сходное подыщет на первое время, а там и сам оглядишься. Да возьми Бориса в духовники, да не подведи меня, я ведь к тебе — по-свойски.
— Тяжек крест, а надо несть! — отвечал Григорий. — Но опять же муха обуха не боится! От большого ума досталась сума, а между слепыми и кривой — король! Спасибо, воевода! Попробую в Сибири пожить. И здесь люди живут. И всякий кулик на своей кочке велик!..
А воевода подумал, что поп не хуже пристава приглядит, да и Гришка не в обиде будет.
Вечером того же дня поп Борис Сидоров да Григорий пили у попа в доме доброе церковное вино. На столе в оловянных и деревянных блюдах были отварные стерляжьи головы, медвежатина, зайчатина, вяленые язи, копченые чебаки, соленая колба — известный сибирский победный лук, В туесах была клюква с медом.
— Край богат, народ не ленный, — говорил поп Борис, — но есть и вороги, и разбой.
В избе у попа было много оружия. Над лежанкой, крест на крест, висели дорогие русские и трухменские сабли, у входа в горницу в углу стояли копья да алебарда, на лавке разместились пищаль да кожаные мешочки со свинцом и порохом.
— Так живем! — сказал поп, перехватив взгляд гостя. — Кыргызцы, колмаки и прочие басурмане почитай каждый год с войной набегают. И всегда как гром среди ясного неба, хотя и есть караулы, разъезды, заставы. В городе, на горе, спокойней за стенами, за острогом. Там — главная казачья сила, стрельцы, пушки на раскатах. А здесь-то тревожней жить. Налетят неруси раскосые, посевы повытопчут, скот угонят, зазеваешься, так и самого в полон уволокут, а то и жизни лишат. Что, дьяволы, делают? Если острог — не по зубам, так стрелы с огнем в посад пущают, сколько раз горели. А добро-то годами наживаешь, горбом своим.
— Но — простор! Пусть весна до нас добирается на месяц позже, чем до Москвы, пусть осень приходит на полмесяца раньше. Но, слава богу, заморозки редкие, рожь поспевает, репы, морквы, луку, капусты — всегда в достатке. Борть есть, а кто и ульи ставит. Мёд свой завсегда. А уж про дичь да рыбу, грибы да ягоды и говорить нечего, только не ленись…
— Ты бы, Григорий Осипов, о патриархе рассказал, ведь сподобился при самом служить.
— Что тебе сказать про патриарха, поп? Хоть и церковь близко, да ходить склизко. Сила после царя вторая. Но и патриарх — человек. Борода-то апостольская, да ус-то диавольский. Не всяк монах, на ком клобук. Церковь-то грабит, а колокольню кроет, чтобы звону больше было… Погоди-ка, достану из сумы книгу, будет тебе на память подарок… Вот, «Книга кормчая» называется, сиречь — поучения и собрания церковных канонов, патриархом Иосифом писанных.
— Достойное и богоугодное чтение! — сказал поп Борис, принимая подарок.
— Ну рад, что угодил. Ты меня полюбишь, так и я тебя полюблю. Сейчас я нищий, к пустой избе замка не надо, это так. Но всякое худо не без добра. Не радуйся нашедши, не плачь потеряв. Сам я заварил кашу, сам и расхлебаю. А уж вернусь в Москву, так о тебе не забуду, быть тебе в митре, так и знай.
— Ну уж, нашими-то лаптями да щи хлебать! — воскликнул Борис. — Там, на Москве, на каждое такое место по тыще своих найдется…
Но все же слова Григория заронили в душу Бориса надежду. Знакомство с Григорием могло обернуться в будущем толчком к подъему на недосягаемые вершины. Такое тут уже бывало. Сегодня он — ссыльный, а завтра у него государственные вожжи в руках.
Гостевание кончилось. Вышли во двор, где стоял возок Григория. Поп махнул вознице, чтобы следовал за ними.
Снежок был рыхлый, в воздухе пахло весной. Улочки посада кривые, в каждой избе окна были только с одной стороны, и требовалось, чтобы все они смотрели на храм божий. Окна были вырублены высотой в бревно, а шириной в локоть, напоминали бойницы и на ночь задвигались досками. Каждый двор с сосновой избой и осиновой баней был обнесен частоколом.
Над избами возвышались резные деревянные дымницы. Редкая изба топилась по-черному, означало это, что жили там только что прибывшие их центра Руси крестьяне-переселенцы, привычные так топить. Считалось, что березовая копоть спасает от всякой заразы и комара гонит. Томичи же били большие русские печи из глины, которую бутили камнем, выломанным на берегах Ушайки. Выкладывали многоколенные дымоходы, ставили высокие дымницы.
Многие дома имели окна со свинцовыми ромбическими рамками, в каждый ромб было вставлено небольшое красное стекло. В такое окно глядишь, и словно тепло от него идёт. Были окна и со слюдой вместо стекла, либо с рыбьим пузырем, или просто с промасленным холстом.
Поп Борис провел Григория к добротному дому с двумя красными окнами.
— Вот в какой хоромине тебя поселяю! — не без гордости сказал поп. — Дом тут ничуть не хуже моего.
Григорий подумал о том, что человеку не так уж много надо, если ничего лучшего в своей жизни не видал. А он-то бывал в покоях царских и патриарших, в чужих странах в королевских дворцах и замках бывал, Не с олова ел, с золота да серебра. Обхождение знает, манеры. А здесь и конуру собачью дворцом почитают.
Замерзшее озеро поблескивало льдом. Вдали на горе еле угадывались башни Томского города. Свет горел лишь в двух-трех домах: экономили лучины да свечи. На въездной башне мерцал фонарь, возженный дежурившим там казаком. Посадские стены покосились, оторвавшаяся плаха скрипела на ветру.
Что-то тоскливое подступило к сердцу Григория, но он встряхнул головой. Заслали? Пусть! Ну погодите, гиперборейцы!
Целовальник долго не отворял, между двойным тыном заходились в лае собаки, чувствуя чужого человека. Наконец, узнав голос попа, целовальник стал отстегивать многочисленные крючки и щеколды.
Узнав, что к нему на постой ставят бывшего патриаршего стольника, целовальник Еремей заахал и заохал. Дом — не ахти какой! А так, отчего и не принять? Горница свободна, Бог детей не дал, просторно.
— Много свечек жжешь, мало в постели стараешься! — пощекотал брюшко целовальника поп Сидоров.
Дородная жена целовальника поклонилась пришедшим в пояс, едва не коснувшись рукой пола, с интересом, исподлобья взглянула на незнакомца:
— Может, откушать изволите?
— Отужинали уже, — отвечал поп Борис, сказал целовальнику, чтобы устроил Григория получше, и стал прощаться.
Целовальник рассказывал про свою трудную жизнь. Пропивают все до нательных крестов. Выпьет на крест золотой, а в заклад дает медный. А он не своим вином торгует, царским, смотреть надобно, аки орел с вершины, за каждым питухом, чтобы за каждую чарку было заплачено, чтобы никто самосадное вино в кабак не тащил.
Когда «лысый орел» назвал цену за постой, упомянув, что кошт в Сибири дорог, Григорий сказал:
— У меня, брат, одна рука в меду, другая — в сахаре. Я служил семь лет, выслужил семь реп. Хожу хоть и в латаном да не в хватаном. Ем мало, мне натощак и в рот ничего не лезет, только рюмочка каши да чугунок вина. Много с меня не проси, помни притчу — на Руси жернова сами не едят, зато людей кормят. К тому же мы с тобой дальняя родня: ваша Катерина нашей Полине двоюродная Прасковья. И еще знай: черви, жлуди, вини, бубны, шин-пень, шиварган! Этого тебе пока что хватит. Остальное после доскажу. А теперь давай мне постелю, никогда прежде ночью не спал, а нынче почему-то захотелось.
Еремей лоб морщил, моргал глазами, соображал. Ничего не понял. И решил пока не спорить.
Возница внес дорожный сундук Григория, да потом еще второй — поменьше, и третий, вовсе махонькой. Григорий этот третий сундучок отпер, убедился, что все скляницы с мазями, притираниями, бальзамами остались целы, они были переложены для мягкости мешочками с целебными травами.
Григорий засунул малый сундучок под свою лежанку, прилег не раздеваясь, и сразу же захрапел.