Глава 29. О царевиче Егоре
Лучше всего Егор помнил матушкино лицо.
Боярыня Повилика уродилась красавицей, об этом шептались и сенные девки, и холопки, которым до боярских бед дело было, и даже старуха-ключница, приставленная к боярыне соглядатайкой, нет-нет да и поминала старые времена.
Добрые ли?
Старуха вспоминала неохотно, разве что под рюмку сливовой настойки, которую сама себе отмеряла бережливо, будто опасаясь рюмкою хозяев в разорение ввести.
Она и цедила настойку по глоточку.
Причмокивая.
Вздыхая.
Облизывая поросшую реденькими седыми волосками губенку.
— Не родись красивой, — наставительно повторяла она девкам, которые к ключнице относились с почтением и страхом, — а родись счастливой…
Нет, она не расповедывала о том, что случилось, просто вздыхала тяжко-тяжко и добавляла:
— А она уж такой раскрасавицею уродилась… глаз не отвесть.
И в сталые годы боярыня Повилика красоты прежней не утратила.
Матушка была статна.
Высока.
И коса девичья, уложенная короной, добавляла ей росту.
Она шествовала горделиво, будто бы и впрямь корона возлежала на русой ее голове. И что с того, что всего царствия — дальнее поместьице, а из подданных — худосочная девка, конопатая да бестолковая?
И не кланяются.
И не величают по-батюшке.
Иные и вовсе брезгливо кривятся, мол, строит из себя царицу, тогда как сама — девка гулящая, позор семьи. Егору, тогда еще иным именем нареченному, и в глаза такое сказывали.
Пускай.
Но хороша она была, боярыня Повилика.
Лицо круглое, белое.
Бровь черна.
Волос — что лен. Глаза — васильки… голос медвяный, сладкий… как песню запоет, то и соловьи смолкают, слушают. А песни-то все больше печальные, с тоскою сердечною, и Егор, хоть и мал был, но уразумел откуда-то, что виновен в этое тоске.
Нет, его-то матушка никогда не попрекала. И прочь не гнала. А ведь могло бы иначе повернуться. Кто б осудил, если б случилось младенчику помереть? Слабые оне, что сквознячком потянет, что при купании застудится, а то еще какая напасть случится?
Со многими ж приключалася…
Душегубство?
Иль судьба?
А то и иначе, шепталися старухи, что упряма боярыня. Батюшка ейный, как гневаться устал, то и предлагал подыскать семействие какое из приличных. Он бы и вольную дал, и хозяйствием помог бы обзавестися, и на подъем, и на прочие надобности… глядишь, и приняли б Егора.
Рос бы он, не ведая, кто таков.
Жил бы простою жизнею… а там, как дар проснулся бы, то и, глядишь, в Акадэмию пришел бы, стал бы обыкновенным магиком… и был бы счастлив.
Был бы?
Но упертою оказалась боярыня Повилика. Не отдала дитя, пусть нежеланное, да все одно посланное Божиней.
— В батьку пошла, — со вздохом обмолвилась как-то ключница. — А ведь могла бы… женихи-то вились вокруг нее, что кобели на собачьей свадьбе. Но ни одного, который с дитем взял бы. Позор… в стародавние-то времена за честь посчитали б…
Верно, позор.
И оттого батюшка, пусть и не погнал блудную дочь со двора, но и в столице не оставил. Сослал в дальнее поместье, выбрал самое худое, надеялся, небось, что поживет упрямица средь коз с коровами да одумается. Плохо ведал Повилику.
Стиснула зубы.
Голову выше подняла.
И сына взялась сама растить, не доверяя нянькам с мамками… да и тех было — две старухи, к иной работе не годные.
— Запомни, — она обращалась к сыну, как к взрослому, и мысли не допуская, что не понята будет. — Люди могут говорить всякое. Они любят выискивать в других грехи и ошибки. Но важно не это. Главное, как ты сам подашь себя. Склонишься? Сочтут виновным, будь ты хоть трижды невинен. Покажешь слабость — разорвут. Будь сильным, мальчик мой и тогда, быть может, у тебя выйдет…
— Что?
— Остаться в живых, — матушка редко улыбалась.
Но когда все же улыбалась, то молодела разом, и тогда Егор понимал, что на деле-то годочков ей немного, что навряд ли старше она Любляны, дочки дядьки Варуха, которому, собственно, поместье и принадлежало.
Или точнее говоря, дадено было во владение.
Помимо Любляны, пустой и голосистой, заневестившейся, а потому особо злой к дальней сродственнице — сама дура, мало что забрюхатела безмужняя, так еще и тятькиной воле поперек встала — в поместье обреталась тетка Марча, толстая и сонная, не то, чтобы злая, но и недобрая. Имелся и сынок их, Долгождан, поздний и балованный. Вот уж за кем няньки с мамками толпою ходили.
Был Ждан нетороплив.
Леноват.
И вечно голоден. Он только и делал, что жевал, то пряничек, то петушка на палочке, то просто курячью ножку, которую обсасывал долго, деловито. Егора Ждан не замечал. А вот Любляна, стоило завидеть, кривилась и бормотала что-то, навряд ли доброе.
— Не обращай на нее внимание. Пустая, — матушка, чье место было в самом дальнем конце стола, глядела на родственничков с насмешкою, от которой Любляна наливалась краснотою, Марча просыпалась, а дядька лишь вздыхал тягостно.
Помнил, что поместье, как и дадено, так и отнято быть может…
…та жизнь была далекою.
Забытою уже. И порой вовсе казалась Егору придумкой, но тогда он закрывал глаза, закусывал губу и живо вспоминал мамино лицо.
Взгляд ее ясный.
Легкое прикосновение к волосам.
Голос…
— …уходи, — она говорила это шепотом, словно опасаясь, что Полушка, приставленная к ней в услужение, подслушает. Та давно спала на своей рогожке, укрывшись старым тулупом, из-под которого выглядывала заскорузлая ступня. Полушка во сне бормотала и скреблась, будто ее до сих пор блохи ели. — Уходи, дорогой, ты сумеешь. На Дальчино не иди, там в первую очередь искать станут. Возьми на север, там места глухие, но люди живут. Будут спрашивать, говори, что сирота… родичи из вольноотпущенников, померли зимой…
…уходить Егор не хотел.
Не понимал, зачем?
В поместье, может, его и не больно-то жалуют, но сидит он за барским столом, а не с холопами. Да и одет хорошо, и учится, и поедет, как дядька обещал, в столицу, к деду, а там, глядишь, и матушку вызовут. Он расскажет деду, до чего она хорошая, и тот простит…
Разве можно ее не простить?
— Прекрати, — синие глаза матушки полыхнули гневно. — Я в его прощении не нуждаюсь. И ты не нуждаешься. Мы не делали ничего, за что должны испытывать вину. Слушай. И пообещай, что сделаешь все в точности.
Он пообещал.
И обещание сдержал бы…
— …найдешь подводу. Если надо — заплатишь. Золото никому не показывай, спрячь. Медью плати. Там доберешься до столицы. Имя другое возьми… про меня забудь. Про род наш. Если жить хочешь…
Полушка во сне заскулила, забормотала.
Вот же… самую дрянную девку мамке отдали, небось, такой только на скотном дворе место, а не в боярыниных покоях.
— Найди Акадэмию… дар у тебя есть и сильный, поэтому примут, а станут отказывать, требуй, чтоб к Михаилу Илларионовичу свели… скажи, письмецо у тебя к нему от старого друга, — матушка протянула сложенный вчетверо лист. — Не пытайся открыть, не сумеешь. Я тоже кой-чему учена.
И усмехнулась так, с печалью.
— Он тебе поможет. Подскажет, как устроиться. Будет к себе звать, то соглашайся. Спрашивать станет, ему сказывай все, как оно есть… но только ему, понял? Если вдруг случится на твоем пути человек какой, любопытный зело…
Листок был плотным.
И восковой печатью запечатанным. С простою Егор бы легко сладил — подогрел бы над свечой, а после поддел бы ножичком острым, чтоб не повредить, но эта, чуял, заговоренная, матушкиной силой напоенная.
— …будет допытываться, кто твоя матушка, кто батюшка… с каких краев сам… я написала, что отвечать надобно. Выучи назубок. Чуть не забыла, у реки свою одежду брось, будто купаться пошел… а эту надень.
И еще один листок протянула, без печати.
— Слышишь меня?
— Я никуда не пойду… — Егор заупрямился. От придумала тоже! Если в столицу надобно, так… велела б дядьке подводу заложить, аль коня дать. Небось, с одного коня дядька не обеднел бы. И снеди б справила, одежи какой приличной, а то в меху, который сунула, холопьи обноски лежат.
И Егору их надевать?
— Пойдешь, — матушка редко гневалась, а еще реже дозволяла кому-то сей гнев увидеть. Но ныне холодные пальцы стиснули ухо. — Неслух…
— Я не…
— Тише, — она ухо отпустила. — Сегодня приезжал человек из столицы. Видывала я его… не спрашивай, где, тебе это знать не стоит…
А и вправду был гость.
Явился подзно, впотьмах, в ворота стучал и отворили ему, и Глушка-хромой, поздних гостей не жаловавший, нынешнего узрел и самолично к дядьке побег. Будили.
И дядька гостя встречал.
Повел в кабинету, значится, и туда после сонные девки таскали, что подносы со снедью, что самовару с чашками…
— Он не с добром пришел. По душу твою…
Матушкин шепот был глух и страшен. И Егор этому липкому страху поддался.
Переодевался он в матушкиных покоях, будто бы во сне. Теперь-то понимает, не сон это — заклятье наведенное, матушкою созданное… не подчинила она волю, лишь придавила, чтоб не спорил.
Не тратил драгоценное время.
Лез через окно.
И уже во дворе, махнув рукой древнему Полкану, который был псом разумным и не подумал на хозяина брехать — перебрался через забор и до реки дошел. Уже там опомнился…
Река-реченька.
Широка и ленива.
Поверху ряскою укрыта, что шалью кружевною. В прорехах — темные листы кувшинок колыхаются, и сами они выплыли, раскрыли крупные белые цветы.
Медлительна река.
Обманчива.
Вода паром исходит, за день нагрелась, а нырнешь — и зубы сведет от холода. Там, на песчаном дне, открываются ключи подземные, ледяные, питают реку. Оттого и чиста водица, и живет в ней рыба всякая…
…и не только рыба.
Егор умылся.
И спало наваждение. А как спало, так он едва со всех ног не бросился в дядькино поместье, но… что удержало? Слово, матушке данное?
Обида?
Никогда-то она прежде с ним не поступала так. А тут… обида горькою была… не смыть, не запить водицей… и горбушка хлеба, вчерашнего, уже начавшего черстветь, тоже не утешила. Егор пожевал и выплюнул. Этакую пакость он есть не станет.
Охота матушке, чтоб он ушел?
Хорошо.
Уйдет. А после вернется.
Денька через три-четыре. Тогда эта детская месть казалась ему справедливою. Он разулся и пошел по воде, не потому, что надеялся сбить кого-то со следа, он вовсе не думал ни о собаках, ни о холопах, которых пошлют его искать, но просто приятно было идти по воде.
Ластилась.
И вела.
По мелководью. По узенькой тропке, что сама собой появилась в стене прошлогоднего камыша. Под глиняным берегом-навесом, побитом оспинами ласточкиных гнезд.
Егор шел.
А когда устал, река подбросила ему махонький островок. На нем только и уместилась, что старая косматая ива. И в сплетении корней ее Егор уснул.
Он провел на острове несколько дней.
Река приводила рыбу. А с другой стороны обнаружились рачьи норы. И жизнь такая, пусть и лишенная привычных удобств, но все же и свободная, неожиданно пришлась Егору по вкусу. Он развел костерок — в мешке, собранном матушкой, обнаружилось и огниво. И грелся. И просто лежал, разглядывая звездное небо… не думал ни о чем.
А потом закончился хлеб.
И дождь пошел, будто напоминая, что загостился Егор, что у реки есть немало иных дел, кроме как опекать человеческого мальчишку…
И промокший, продрогший, Егор решился вернуться.
Матушка-то наверняка убедилась, что нет беды от ночного гостя. Да и гость тот убрался восвояси, а значит, все пойдет прежним путем.
Он добрался до поместья, голодный и продрогший, слишком грязный, чтобы просто войти в главные ворота. Егор представил, как будут смеяться, что тетка, что дочь ее, как выговорят матушке… и после будут поминать год, а может и того дольше, что, дескать, рожденный в грязи к грязи и стремится.
Нет, этакого ему не хотелось.
Он с легкостью отыскал дыру в старом заборе, куда и нырнул. Он пробрался в дом, потому как собаки вновь же признали своего. Собакам не было дела до людских интриг.
Он вошел темною махонькою дверцей, которую использовали кухонные девки… и там же услышал разговор:
— Ой, горе-то горе какое… — визгливый Полушкин голос Егор узнал сразу. — Ай, померла матушка, померла… ай, довели сердешную…
— Цыц, — велела тетка Мотря. Она стряпухою служила, а мнила себя и вовсе кухонною царицей, не меньше. — Услышат, вовсе сошлют…
— Небось, тапериче радые… извели хозяюшку, — Полушка говорить стала потише, хоть и была дурою, да, видать, не совсем. И в деревню возвертаться не желала. — А она-то… она, как чуяла… говорит, на, Полушечка, тебе платок за верную службу… красивый… с цветами шитыми… и еще золотых пять ажно… в приданое.
— Так и дала?
— А то… дала… — Полушка всхлипнула. А Егор прижался к стене, пытаясь унять сердце, которое ни с того, ни с сего в бег ударилось. И так стучало, громко, быстро, что в груди становилось больно. — И еще сховать велела, чтоб не отобрали…
— Сховала.?
В голосе тетки Мотри послышалась ревность. Оно и понятно, сама-то при доме с малолетства, а никто ей за работу и медяка не пожаловал. Тут же пять золотых.
— Агась… пока ховала, она-то и сгинула, сердешная. Ой, грех какой… грех великий… я прихожу, а она, стало быть, лежит… и белая вся, что простыня… и холодная…
— Брешешь!
— Вот чтоб волосья мои повылазили, если хоть словечко неправды сказала! — Полушкины рыжие космы были и без того редки.
— Покойники не сразу стынуть. А намедни жарень была, — тетка Мотря все ж не поверила. — Значится, брешешь ты, Лушка…
— Да чтоб… ледяная! Небось, потрава такая… хитрая… боярская… вона, Ганька в прошлым-то годе грибов волчьих нажрался, так его три дни полоскало, мучило. А тут легла и уснула. Быстро отлетела душенька, без мучениев… а хозяйка-то… я только роту раззявила, чтоб помогатых кликнуть… она ж тут как тут. И баит, мол, заткнися… и золотой сует.
— Брешешь!
— Да не брешу! Прям-таки и словечка вымолвить не успела… хозяин тож… к себе позвал, говорил ласково, мол, служила я хорошо. А что! Я и вправду хорошо служила. Вона, хозяйка ни разочка на меня не пожалилась… и туточки, значится, говорит, что вольную выпишет. За службу. Наградит… мол, померла егоная сестрица дорогая… ага… сердце не выдержало… как сынок ейный утоп, то и не выдержало.
Тетка Мотря хмыкнула.
А Полушка-то и тихо-тихо — Егор едва расслышал — добавила:
— Только не сердце этое… я знаю, у меня бабка сердцем маялась, так она и встати не могла. То колотится, то скачет. Ей и отвары не помогали. А у боярыньки нашее сердце здоровым было. Вона, кажный день по две версты гуляла… я упарюся вся, а она — ничего, только взопреет малость самую и то по жаре И сынок ейный не сбег. Сама спровадила. У меня ж просила одежку найти попроще чтоб. И хлеба. На кой ей?
— Не нашего то ума дело…
— А я так мыслею… тот мужичок, ну, который приезжал… он-то все у меня выспрашивал, как боярыня, здоровая ли, не жалится ли… не рассказывала ль чего… я-то дурою прикинулася…
— Тебе и прикидываться нужды нету.
— Злая ты, Мотря…
— А ты языком много треплешься…
Егор от стены отлип.
Матушка умерла? Этакое в голове его не укладывалось. Как она могла умереть? Она же… она здорова была, если бы болела, Егор бы знал, а тут…
— Он это… и про мальчонку спрашивал, как оно вышло, что утоп… я и сказала, что он до деревни сбегал частенько. Рыбачил с местечковыми… небось, решил, что и без их смогет.
— Утоп…
Кто? Егор? Разве он мог утонуть? Он с малых лет плавал, что рыба…
— И тую одежу ей принесли… она-то, навроде, обмерла… да только я хозяйку хорошо ведаю… сама и велела кинуть над омутом. Зачем от, думаю?
— Кура много думала и в суп угодила.
— А хозяева дочку свою в столицы собирают. Мужа ей нашли, бают. И Малушка тож поедет, она ужо сундуки перекладывает. Хвасталася, что ныне хозяева тканев всяких прикупили. И аксамиту, и шелку всякого… а еще лент… шитья…
…Егор отступил.
— …еще тело хозяйкино не остыло, а они уж про свадьбу думают… — Полушка вновь забылась, и голос ее звучал громко. Слышала бы ее старая ключница, всенепременно отправила б на конюшню, розгою разума добавлять.
Но ключница спала.
И весь дом спал.
И никто не помешал Егору подняться в матушкины покои, благо, комнаты ей отвели в старой, самой студеной части дома. Туда, если и заглядывал кто, то по нужде.
Раньше это казалось оскорбительным, ныне же Егор радовался: никто не помешает проститься. Он до последнего надеялся, что дура-девка ошиблась, или не она, а сам Егор. Что говорила Полушка вовсе не про матушку, а… про кого другого.
Про кого?
Он не знал.
Он вошел тишком.
Знал повадки старой двери, что имела обыкновение скрипеть, если отворяли ее быстро, без должного почтения. И пол тут тоже был говорливым, но ныне и он смолчал.
Не выдал.
Матушка, как водится, лежала в постели.
Сняли шелковое покрывало. Подумалось: тетка давно на него зарилась, да потребовать не смела. Исчез и ковер. И гобелены, матушкою из столицы привезенные. Небось, и шкатулку заветную прибрали, дорогой девочке в приданое. Только не налезут матушкины перстенечки на толстые пальцы.
Егору на цыпочках подошел к кровати.
Тело, укрытое белою тканью, было неподвижно.
Он стоял, казалось, долго, не способный решиться, убрать полог с матушкиного лица. А после зажмурился и откинул.
Она была красива.
И так спокойна, будто бы разом ушли неведомые прежние заботы. Исчезла складочка меж бровей, и улыбка печальная. Егор поцеловал матушку в холодный лоб и повторил обещание:
— Я сделаю, как ты просишь, — сказал он шепотом.
Из дому ушел тишком.
Он так и не узнал, догадался ли кто о том позднем визите. Он ведь мокрым был. Грязным. И следы оставил бы… если, конечно, не нашлось бы кого, кто следы эти прибрал.
Хотя бы Лушка, пять золотых отрабатывая…
Ей ныне Егор желал удачи, пусть бы сложилась ее нехитрая жизнь. Глядишь, и вправду вольную дядька справил. И дал меди на обзаведение, а там уж, с золотом, и Полушка завидною невестою стала…
Порой хотелось вернуться.
Глянуть.
Убедиться, что все именно так, как думается, да…
…Егор закрывал глаза и перед ними вставало матушкино строгое лицо. Она бы не одобрила. И наверное, не поверила, как не верила тень, что вновь возникла на Егоровом пути.
В первый раз он и слушать не стал.
Во второй…
— Ты же не рассказал о наших встречах братьям? — ныне тень подобралась ближе, до того, что, протяни Егор руку и… чего коснется? Бархатистое темноты, из которой сложена тень, или же руки живой.
Человеческой.
— Конечно… иначе тебя бы здесь не было, — ныне он — или она? — позвала Егора во сне, матушкиным ласковым голосом. И эта волшба, которая не должна была проникнуть в закрытую комнату, разозлила.
До того разозлила, что Егор вышел.
Не обулся даже.
Да и босому легче… тогда, первое время, когда ботинки, Полушкою подсунутые, развалились, он, помнится, долго привыкнуть не мог. То трава кололась, то камень острый в ступню впивался, то еще какая напасть… однажды вовсе раковиной ногу рассек.
И так себя жалко стало…
…давно это было. Ныне кожа огрубела, толстою стала, да и плакать Егор отвык.
— Чего тебе надобно?
Тень ждала внизу.
Под дождем.
И Егор сдержал усмешку: глядишь, и она, всеведущая, знает о нем не все. Кое о чем Егор и братьям не рассказывал.
— Справедливости, — тень не отражалась в лужах. И правильно, она — суть иллюзия, не более того. — Ты ведь сам желаешь того же. Узнать, кто убил твою матушку…
— Я знаю.
— Ты думаешь, что знаешь… тебе кажется… ты решил, что твой отец ее… принудил… ты не думал, что, если бы все так было, она бы не стала рассказывать?
Льется вода.
С темных туч и на землю, которая, истосковавшись по весне, пьет и не может напиться.
Вода — это жизнь, так Архип Полуэктович сказывал. И Егор лучше прочих понимал: правда, жизнь. Вода напоит землю. И в ней набухнут семена, прорвутся молодой травой, прорастут. А еще вода омоет камни общежития, и стекла, и черепитчатую крышу… и людей, которые под дождь попали.
— Подумай… зачем ему убивать? Да, он не мог на ней жениться. Ее сослали. Таковы правила. Но не отправили в монастырь, не поднесли отравленную чашу на пиру…
Вода сплетает особые узоры.
И каждая капля в нем — на своем месте. И в каждой капле — своя память… о камне ли, о глине… о человеке? Человеке, несомненно, и пусть шепчет он, пусть притворяется, а Егор послушает.
Чем дольше идет дождь…
— Знаешь ли ты, что дед твой получил выморочные земли? И два городишки с правом взымать налоги именем царя. А те налоги шли вовсе не в казну… и знаешь ли, что, когда матушку твою повезли из терема, то следом отправили две подводы, с рухлядью драгоценной и с золотою посудой. А когда ты родился, послали ей в дар ожерелье. Ты должен был видеть его… тяжелое, широкое, с каменьями алыми, будто кровь.
Егор видел.
И помнил.
Ожерелье это матушка хранила в отдельном ларце, который и на ключик запирался. А ключик с собою носила… только не надевала.
Почему?
Ожерелье было красивым.
Звенья чеканные, будто из кружева плетеные. И хитер узор, сколько ни гляди, а все одно новое увидишь. В нем и травы сплелись косою девичьей, и птицы диковинные в них спрятались, и звери всякие… этакую красоту не каждый день наденешь.
На памяти Егоровой матушка и надевала ожерелье лишь раз в году — на его, Егоровы, именины, приговаривая:
— Чтоб помнили…
А об чем — не говорила. Тогда не говорила.
— Так зачем ему? — шепотом поинтересовалась тень.
Зачем?
Как знать. Егор и сам себя спрашивал, не единожды, а ответа не придумал. И тень его не знает, потому как тот, кто мог бы правду сказать, при смерти.
— Вы дети его… плоть от плоти… кровь от крови… и вы ублюдки, уж прости за правду. С вашими мамками он не был венчан, не давал клятв…
…верно.
…и к этому слову Егор тоже привык.
…это царица-матушка изволила именовать их бастардами, на чужой манер, благородным звучанием слова прикрывая неблагородную суть. И Егора это раздражало. Ублюдок — оно верней, правдивей.
Только тень не о словах, а о наследстве.
Трон и корона.
Кровь царская, которая просто течет и плевать ей на законы человеческие. Прольется на камень, и признает тот. Нет, будь законный наследник, никому и в голову не пришло бы ублюдков к камню вести, но это если будет…
— А вот она — дело иное… волчица о своих волчатах печется, мать — о детях… она вас называет сыновьями, только… подумай, нужды ли ей этакие сыновья? Да и не сыновья, если разобраться, пасынки. Помеха… вот появится царевич, и многие ли признают его? Бояре-то ее не любят… и найдется кто, который скажет, что царевич-то негодный. Ты вовсе видел его? Ты знаешь? Вдруг да слаб он? Телом? Умом?
Молчать надобно.
И Егор молчит.
Воду собирает. Слушает… о том, что тепла кожа тени, а значит, не тень она, но живой человек. Что кожа эта мягка… что пахнет она цветочным лугом… что укрыта теплым бархатом, да не простым — заговоренным, и стекает с него вода, не мочит.
Дорогая ткань.
И не всяк носить ее сподобится.
— Да если и всем хорош, то… она ведь от сына не отступится, и от трона… и власти не утратит. Сие боярам не по вкусу. Им бы своего человека посадить…
— Хватит…
— Ты ведь думал о том, признай, — тень подобралась так близко, что сквозь морок проступили человеческие черты. Только сколько ни приглядывайся, а не разглядишь, плывут, меняются.
Вода любит играть.
— Ты думал о короне… о троне… о власти… ты достоин ее. Разве нет?
— А разве да?
Вода собиралась в Егоровой ладони, стекала по запястью в рукав, до самого локтя. И рубаха промокла насквозь, но холода Егор не ощущал.
Вода давала силы.
— Ты старше прочих, — тень больше не шептала, она говорила. — Ты хорошего рода… и пожелай он, никто бы не воспротивился этому браку… твоя мать — урожденная Кошинская. А Кошинские род ведут от Вильгельма-чужака, который пришел на эти земли вместе с Соколом, правою рукою его был…
Егор знал.
И про легенду эту, и про меч Вильгельмов, который в доме дедовом хранился, переходя от сына к сыну. И про детей, которых под мечом проносили, чтоб здоровыми были и крепкими. И про то, что Егору этакой чести не выпало.
Не признали его Кошинские.
Когда-то обижало.
— Подумай, Егор… кого еще на трон пустить? Еську, который был вором и остался?
Еську не примут. Он славный парень, хоть и с придурью, но все знают про спину его меченую. Да и… никогда-то всерьез он не думал о том, чтобы на царствие пойти.
И то, какой из вора царь?
— Или Елисея с волчьей его сутью?
Знает, выходит… откуда?
И прочее… про матушку свою Егор рассказывал, но скупо, коротко. Поначалу чурался остальных, потому как дико это было. Даже спустя полгода блужданий по дорогам все одно дико: он — боярин, а Емелька — холоп… и говорят тут, что ровные… как такое быть может?
— Братец его, конечно, более человек, на луну не воет, но как знать, чем волчья кровь в будущем отзовется? — продолжала тень. — Вдруг да в детях проявится? Иль во внуках? Кому сие надобно? А Емелька… холопом был и остался. Можно медведя под дудку плясать научить, но разве от этого он скинет медвежью шкуру.
Вода журчала.
Смеялась.
А ведь и вправду пересказывала тень собственные Егоровы мысли. И озвученные, они были мерзки.
— Про Евстигнея что скажешь? — Егор отер мокрыми руками лицо.
Вода поможет.
Она спасла его тогда, стерла след. Она утешила сироту. Приняла, повела берегом. Кормила и силы давала. Укрывал в стенах шелестящего рогоза, среди уток и гусей, которые этакому соседству рады не были, но молчали…
Благодаря ей Егор выжил в первые дни, когда брел оглушенный, перепуганный. А ведь стыдно признать, что испугался он до полусмерти. Не сразу, после, когда понял, что раз матушка померла, то и ему недолго жить. И от дому — бежал, пока не потемнело в глазах. Да и после брел… и в реке привычно прятался, еще не понимая, что проснулись то дареные силы, о которых матушка говорила. Он не подчинял воду, но подчинялся ей.
И выжил.
Вышел к Лойчину тракту.
Наврал… чудом, что вранью этому поверили. Теперь-то Егор понимает, что за холопа его разве что сослепу принять можно было. Не холопская у него речь, да и привычка спину держать прямо выдавала. С другое стороны бояре разными бывают. У иных только и есть, что хата-пятистенка и имя гордое…
— Евстигней имени своего не помнит… да и то, откуда он взялся? Кем был? А ну как душегуб… или блажной? Вдруг да сегодня с памятью беда, а завтра и вовсе ума лишится? Скажи, Егор, кому из них царем быть?
Замолчал.
И отступил. Знать, исчезнет… пускай себе уходит. А Егор… это ложь, что вода смывает следы. Может, для иных и смывает, а вот свой оставит, только не каждый этот след прочесть способен.
— Думай, Егор… пока еще можешь… думай… один ты не справишься, а вот с помощью малой… есть люди, готовые поддержать человека… не любого, конечно… такого, чтобы рода хорошего… с кровью нужной… разумного… способного быть благодарным… думай, Егор…
…и тень исчезла.
Егор постоял еще минуту, позволяя тому, кто скрывался в дожде, уйти. Он вернется, в этом сомнений не было. И вновь принесет слова.
А с ними сомнения.
Но Егор справится, как справился с прочим.
Он отпустил воду и произнес несколько слов…
…капля за каплей…
…пряжа в руках старухи… вязание… нити… нити сплетались, нити ложились на землю… нити вели. И Егор нисколько не удивился, поняв, куда именно они привели: к небольшому трехэтажному зданию, стоявшему наособицу. Ныне, в дожде, виден был мерцающий полог, на него наброшенный.
Сквозь него уже пытались пройти.
Но и Еське не удалось подобрать правильный ключ, что уж говорить о прочих. Однако защита — не от воды… и водяные нити протянулись к махонькой лестнице, к дубовым дверям.
…и показалось, что, прислушайся, и услышит Егор, что эхо шагов, что грохот двери, которая не закрылась — запечаталась, закрывая путь в преподавательские хоромы от любопытного студенческого глаза.
Что ж…
Удивлен Егор не был.