Глава 21. Об тяготах студенческое жизни
— С-спасибо…
— За что? — Я села рядышком с Евстигнеем. Ноги не держали.
Руки и вовсе тряслися.
Даже на том поле заснеженном этакой жути я не испытывала, как ныне… щит стоял. Стоял навроде… тварь сунулась было и отступила.
Заворчала.
И лапою как приложит сверху… ажно в голове моей загудело.
— Да… за все, — Евстигней потрогал рубаху. — Проклятье, задела-таки… глянешь? Слушай, а твой щит, сколько он продержится?
— Не знаю, — честно ответила я. — В тот раз надолго хватило. А сейчас…
Тварь скребанула лапой и заворчала. Обошла.
Морду сунула.
Лизнула… отступила. Она была живою, пусть и мертвою, отчего мне вовсе дурно делалося. Ох, не то, чтоб я вовсе мертвяков боялася, но… не знаю.
Недобрым от нее тянуло.
— Ясно. Будем надеяться на лучшее.
И плечо раненое потрогал.
— Рубаху порвала, — пожаловался Евстигней.
— Я дорву…
Кровяное темное пятно расползалось по рукаву, по спине. Евстигней лишь кивнул.
— Ишь, пялится…
Умертвие и вправду перестало бить по щиту, но село напротив, сложило лапы на груди и вперилось в нас единственным красным глазом. Из другого торчал обломок кости.
Я ж ухватила ворот рубахи и дернула.
Ткань расползлася.
— Надеюсь, шрамы тебя не испугают? — Евстигней в мою сторону не глянул, он уставился на тварюку, будто бы пытался взглядом в розум ейный проникнуть.
Сказывал нам Архип Полуэктович, что находилися этакие умельцы, но больше серед некромантусов. А Евстигней некромантусом не был.
Я же на раны его глядела.
Старалась не зело пялится на старые шрамы… от же ж… и досталося ему… будто зверь какой рвал… и, кажись, ведаю я, какой именно. Привозили к бабке с Семухов молодого парня, который то ли с удали молодецкое, то ли с дури, тоже молодецкое, один на медведя пошел.
Мол, у деда вышло завалить, то и он сумеет.
Завалить-то завалил, да только медведь его подмять успел и порвал крепко.
Бабка тогда всю ночь просидела, шила, заговаривала, да… не хватило силенок. Отошел парень. А Евстигнея, выходит, вытащили.
Свезло.
И ныне-то только шкуру тварюка продрала. Кровит, конечне, сильно, но главные жилы целы, за что Божине превеликое спасибо.
Я села рядышком.
Косточку тонюсенькую — уж, надеюся, не человечью — откинула. Надавила пальцами на шею, как то учила нас Марьяна Ивановна. Может, конечне, она и не самый добрый человек, и вовсе замыслила меня извести по своей какой неизвестной надобности, но учила она нас крепко.
Найти точку особую на шее.
Надавить.
Тогда и боль отступится.
После стянуть края раны. Это я делала, только в прежние-то времена иглу брала, в травяном отваре купанную, на огне каленую, да нитку покрепче. Игла-то у меня имелася… нитка…
Ежель выдернуть из рубахи.
Тонковата будет.
Конечно, коль заклятьем скрепить, то самое оно… если сумею скрепить.
Ниточку я вытягивала осторожненько. Евстигней сидел, не спуская взгляда с тварюки. А она глазела на царевича, не моргаючи. Хотя ж, может, мертвым тварям моргать и не надобно?
— Знаешь, мне это не нравится, — Евстигней здоровою рукою пощупал рану. — Задела… ничего, заживет… где ты меня встретила?
— Я Еську искала…
— И тебе голову задурил?
— Неа, — заклятье не давалося. А на практикуме выходило у меня неплохо, помнится. Марьяна Ивановна еще и нахваливала, мол, до чего скоро и ладно.
А оно…
— Мне докладу бы, — я потрясла рукой. Успокойся, Зося. Тварюка сидит. Щит стоит. Плечо кровит. Этак все напрочь искровится… — А то не пишется. У Еськи язык…
— Ага, только язык и есть. И еще дурь в голове. С другой стороны, — Евстигней наклонился и руку к краю щита протянул. Тварюка ажно встрепенулася. Небось, решила, что еда сама в рот вскочит.
— …у всех у нас своя дурь имеется. А потому к чужой надобно относится с уважением. Зося, ты чего там возишься?
— Ничего.
Заклятье, наконец, сплелось и к нитке прилипло.
Станет она прочна, крепка.
И плечо болеть не будет, а заодно уж гной с раны отойдет.
— Шей… что-то мне не нравится, как она на меня смотрит. Получается, я опять во сне ходил.
— Ходил.
Игла проходила сквозь кожу туго, все ж таки шкура, пусть и царская, тонкая, а все ж прочней обыкновенное тканины.
— Я… когда перенервничаю, молчать не могу. Тишина на уши давит, — Евстигней головой тряхнул. — За мной такое и раньше водилось. Засну в одном месте. Проснусь в другом. Но уже давно… наш целитель настой давал. Пустырниковый. И еще с дурман-травой, но от него голова тяжелой была. И нельзя долго, привыкаешь. Прошло. Уже пару лет, как отпустило… а теперь снова. С чего бы?
— Не знаю.
Я клала стежок за стежком.
Как бабка учила.
Аккуратно.
И заговор шептала. Не знаю, магия в нем аль суеверия, но лишним не станет.
— Я помню, что голова болела… раньше никогда, а теперь… и так… не скажу, чтобы сильно, скорее занудно… ноет и ноет, ноет и ноет… и в сон клонит. Ерема решил, что я болен… хотел к Марьяне, а я сказал, что не надо. Чужая она… мало ли… просто лег. Глаза закрыл… помню, как они разговаривали… Кирей… точно, приходил… Кирей… а дальше пустота. И тварь. Неожиданно, надо сказать.
Я кивнула, хотя ж Евстигней не мог меня видеть.
— Знаешь, а ты хорошо шьешь. Ничего почти не чувствую.
— Тебя медведь подрал?
— Что? А… да…
— На охоте…
Евстигней обернулся и я… серые глаза царевичевы расплылись, расползлись рваной ветошью.
И не глаза.
Песок.
Пепел.
Костер, который догорел. И сгорбившийся старик варушит угли длинной палкой. Пахнет грязью, навозом и зверем. К этому запаху тяжело притерпеться.
У него до сих пор не выходит.
— Танцуй!
Кнут бьет по земле, и он отскакивает.
— Ну же, давай…
— По ногам целься, — лениво замечает Рябой. Он лег под телегою, прибрав себе единственное одеяло, а с ним и Бруньку, которая под одеялом копошилась и хихикала.
Дура.
— А ты, Найденыш, давай, скачи… или думаешь, что даром с тобой кто возиться станет?
Кнут описал полукруг.
И вспорол песок у самых ног, заставив его отпрыгнуть.
— Бодрее, Найденыш, бодрее, — Крикса захохотал, и массивное брюхо его, перетянутое веревкой, затряслось. — Ноги выше…
— Дай сюда. Эй ты, — Рябой выполз из-под телеги и потянулся. — Старый, пой…
И камешком кинул.
Попал. Старик, чье имя было давно забыто, как и имена прочих бродяг, лишь голову в плечи втянул и завел дребезжащим голоском:
— Ко мне нонче друг Ванюша приходил… три кармана приносил…
— Дай сюда, — Рябой выдрал хлыст из рук Криксы.
— Шкуру не попорти, — тот широко зевнул.
Зубы его сгнили и остатки их торчали во рту опаленными пеньками. Вид их вызывал странное ощущение. Страх? Отвращение?
Боль?
Он старался не глядеть на Криксу, и того это злило.
— Да было б там что портить… эй ты, ходь сюда, — Рябой хлопнул по бедру. Так собак подзывали, но ныне он, безымянный — вся его суть противилась тому, чтобы называться Найденышем — был хуже собаки. — Давай, не заставляй меня за тобою бегать. Все одно далеко не убежишь.
Его правда.
Некуда бежать.
Да и как, когда на шее — ошейник из воловьей шкуры. Изрядно потертый, но еше крепкий. Он пытался перепилить, елозил по шкуре острым камнем и раковиной, которую подобрал на ручье, но только пальцы разодрал в кровь.
А Рябой потом еще угля на них сыпанул.
Горячего.
И смеялся, приговаривая: дескать, непокорных холопов только так и учат.
Нет, не так… порют — это да, но с осторожностью, поелику каждый холоп есть имущество, и только глупый и недальновидный человек будет из прихоти свое имущество портить. Найдутся способы.
Холодная яма.
Голод.
Жажда.
И беседа со жрецом, который сумеет вразумить упрямца. А если не поможет, то уж лучше здорового на каменоломни продать и деньги хорошие за то выручить, нежели забить до полусмерти и себя же в растрату ввести.
Так матушка говаривала…
…как ее звали? Как?!
У любого человека есть если не имя, то хотя бы прозвище. И у нее, стало быть… и у него… а он не помнит. Пытается, но голова от натуги болеть начинает, и перед глазами плывет все… поплывет и унесет полноводная река.
Куда выкинет?
Куда бы не вынесла, только хуже станет… в прошлый раз, когда не то уснул, не то в забытье впал, очнулся уже в ошейнике да на веревке крепкой, пеньковой, которую Рябой к телеге прикрутил.
— Что, мальчишка, добегался? — спросил он и под ребра пнул.
Тогда он, глупый, ответил ударом на удар, не понимая, что Рябой сильней. И сопротивление его только веселит. Никто уже давно не смел перечить ему. Даже Крикса и тот побаивался, хотя был силен, до того силен, что быка на плечах поднимал.
И коня.
И телегу с девками, которые от этакой забавы верещали тоненькими голосами. А Старик бегал вокруг и передразнивал…
…скоморохи.
— Ну, чего стал? — кнут был послушен руке Рябого. У него одного имелось имя — Ганджи. Был он иноземцем и, в подпитии пребывая, а случалось такое частенько, любил сказывать, как папенька его — царевич норманский, бежать был вынужден…
Врал.
Не было папеньки-царевича.
Не было трона утраченного, земель и сокровищ, которых Рябого лишили враги тайные. А была телега и Старик с его песнями да плясками, Крикса-силач. Потаскушка-акробатка и старый медведь, едва живой с голодухи…
Еще вот он, найденыш безымянный.
— Пляши!
И кнут впился в ногу.
Боль была острой, и заставила отпрыгнуть, но куда тягаться с Рябым? Он быстр, что змея. И не даром носит с собой полдюжины ножей… сбивает муху с лету.
В деревнях нравится люду глядеть, как Рябой кидает ножи в Старика.
Или в свою шлюшку, которая уже привыкла и почти не боится. Почти — потому как кто знает, чего Рябому в голову его взбредет. Он не промахнется…
…в том и беда, что не промахнется.
— А веселей! Давай, Старик. Больше огня! А то решу, что даром на тебя хлеб трачу… барыня ты моя, сударыня…
…песок забивался в разбитые ноги.
Кнут подхлестывал.
— Слушай, Крикса, — Рябой никогда не спускал глаз с единственного, кто мог бы ему перечить, — а я тут подумал… приведи-ка нашего медведя… будем новый номер ставить.
— Так задерет же.
— Задерет — невелика потеря. А ты, парень, постарайся, чтоб не задрал.
Медведь был голоден.
И слаб.
Он, доставшийся Рябому выигрышем в кости, давно уже жил с людьми, привык к ним, слабым, но все ж пленившим его… некогда медведь ездил в зверинце, и та жизнь была сытой и спокойной, пожалуй, почти счастливой.
Но зверинец разорился. И медведь сменил хозяев.
Он выучился плясать и кланяться.
А после — драть собак на спор. И выдержал не одну травлю, приловчишись избавляться от зубастых тварей быстро. Он даже получал наслаждение, раздирая их на куски.
Жаль, люди были куда более осторожны.
Но времена прошли… он ослаб. Оглох. Утратил два зуба и глаз, выдранный особо наглою живучей тварью. И медведь знал, что скоро жизнь его закончится.
…мальчишка стоял.
Близко.
У него не было ни палки, ни кнута, удары которого раздирали истончившуюся шкуру. Его не заслоняла железная решетка… и медведь заворчал.
— Ну-ка, Найденыш… давай, пляши… а ты, Старик, чего смолк?
— Так… — Старик втянул голову в плечи и ниже склонился к углям. — Задерет же…
— Глядишь, и не задерет… давай, парень… покажи, на что способен.
…один карман со деньгами… другой карман с орехами… барыня ты моя…
Кнут вспорол кожу на плече, отворяя кровь… и медведь, ошалевший от голода и ярости, от близости сладкого мяса, поднялся на задние лапы…
…он шагнул навстречу зверю.
И заглянул в пустые глаза его.
Он вдруг услышал…
…лес.
…поляну. Огонь, враждебный лесу. Слабое сердце Старика, которое еще трепыхалось в груди, хотя давно следовало бы ему остановиться.
…медведя.
Он знал, как поведет себя зверь. И не только знал, но и сумел подчинить себе слабый звериный разум. Ярость? Она погасла. Голод? Его легко было забрать…
…барыня ты моя…
— Вот, погляди… а ты говорил, не сумеет, — голос Рябого доносился словно бы издалека. — Ишь как пляшут…
…барыня ты моя…
Евстигней тихонечко напевал, покачиваясь со стороны в сторону. И тварь с той стороны щита тоже покачивалась. Она наклонилась, приоткрыла пасть и из нее стекали нити слюны.
Глаз потемнел.
А шкура светилась…
— …сударыня ты моя…
— Евстигней, — я схватилась за недошитое плечо и тряхнула. — Очнись.
Может, душа и выскочит из тела со страху, зато тело это останется под щитом. А то ж, чую, станется с Евстигнея выйти сплясать с тварюкою.
Он скривился.
— З-зося…
— Я, — я пальцы с плеча убрала. — Извини, но…
— Я уснул?
— Уснул.
— Помню, с тобой говорил, повернулся, а потом…
— Я видела, — не стану притворяться, потому как не умею.
— Что?
— Скоморох и… и раньше, еще в общежитии… ты…
Евстигней вцепился в волосы и дернул, зло так, будто выдрать желал.
— Надави на рану, — попросил. — Когда больно, я в сознании. А то что-то неправильное происходит. Значит, видела… многое?
— Того человека… и медведя… я видела скоморох на ярмароке… там по веревке девка гуляла. И еще мужик огонь глотал. А еще один с парнями на спор боролся… кто кого… кто переборет, тому золотой… а еще… — я замолчала.
Те, ярморочные скоморохи, плясали.
Пели.
И смеялись.
И я смеялася, и прочие. И деньгу кидали, медь мелкую, а все кидали… а старик, навроде того, который песни пел, собирал и кланялся. Со стариком две собачки ходили на задних лапах и тоже кланялися. И это тож развеселым мнилося…
…сколько там было взаправдошнего веселья?
— Все обман, — Евстигней сам сунул палец в рану и пошевелил. От же, только-только я кровь унять сумела, а он вновь расковырял. — Я… поймали… может, оно и к счастью. Я тогда мало что понимал. Даже не знал, сколько мне лет было. Куда шел… как… зачем… наверное, если бы не наткнулись они, я бы зиму не пережил. Или было бы хуже.
Тварь заворчала и подалась вперед.
Нависла над щитом.
Тронула его когтистою лапой, будто проверяя, по-прежнему ли прочен.
Стоит щит. И простоит хоть до утра… только чую я себя под щитом этакою мышою, которую горшком прикрыли, а она, сущеглупая, думает, будто бы от кота спаслася.
— Куда уж хуже.
— Поверь, Зося, всегда есть, куда хуже, — Евстигней плечом повел. — Потом мне уже объяснили, что дар мой меня спас… латентный… спящий, то бишь. Но и спящим я им воспользоваться сумел. Когда уходил, следы убрал… меня и не нашли.
— Кто?
— Да… думаю, было кому. Вспомнить бы, — он сдавил голову руками. — Только как начинаю, голова раскалывается… я и сам пытался. И целитель наш… и жрец тоже… потом сказали, что само вернется, когда придет срок. А если не вернется, то мне с того радоваться надо. Стало быть, воспоминания эти до того тяжелые, что я их сам помнить не желаю.
Это как?
Он же ж хочет вспомнить, сам сказал, что маялся, да ничего не вышло.
— А может, и заперли их словом… не знаю… тогда я не думал почти о прошлом. Есть хотел. А Рябой худо-бедно, но кормил. Сволочью был изрядной, но своих берег, как умел… его в одной деревеньке на нож подняли, тогда Крикса ходить главным стал. Он, вроде, и не жестокий, а дурной… такого вокруг пальца обвести — раз плюнуть. Вот и проиграл все, что было. Сели даже не на репу, на крапиву, которую сами драли… тогда-то и подписался меня на бои выставить. На травлю медвежью… мол, устою… станцую… а зверь матерым был, но не старым. И разозлили его крепко… а я сам ослабел с голодухи. Вот и не вышло… то есть, сперва-то вышло, а уже потом он сорвался и меня подмял. Помню, еще подумал, обидно помереть, так ничего и не поняв.
Тварюка вздохнуло.
Жаль ей стало царевича? Аль переживала, что не способная нас с ним из-под щита выковырять. Она села на мохнатый зад и лапу когтистую в пасть сунула.
Сидит.
Ногти грызет.
И вздыхает скорбно.
— Очнулся… в поместье очнулся… и матушка рядом… она, когда могла, появлялась… и со мною сидела, сказки читала… а я понял, что прежде мне сказок не читали… и болел я редко. Здоровым уродился, ублюдок.
— Почему?
— Не знаю. В голову пришло. Будто сказал кто. Знаешь, иногда оно всплывает, то одно, то другое… но ничего толком, чтоб понять. Матушка мне рассказала… заприметили меня… магию такую вот… и успели медведя завалить, пока он мне шею не свернул. Конечно, подмял хорошо. Будь я сам по себе, в жизни бы не вытащили. А у нее целители… и всякая магия… и я жить хотел. Что бы там ни было, все равно хотел. Выбрался… расспрашивала. Что ответить мог? Ничего не помню. Ничего не знаю. И думаю, что теперь точно выгонят. Зачем такой, который непонятный?
— Оставили?
— Оставили… потом еще Еську приволокли, который вовсе мало что не отошел. Так и лежали, двое помирающих, двое со шкурой спущенной… у него дар редкий. Его люди слушают. Он любого заговорить способен… забыл, как это называется. А еще воровская удача при нем… разок только изменила. И то, нельзя сказать, что перемена эта на невезение.
Тварюка облизала когти и как-то совсем уж по-человечьи слюни отерла.
— Он дурным был. Как очухался, бежать хотел… свобода ему… свобода… а я только и думал о том, чтоб не погнали. На все готов был… знаешь, Зося, а тебя ведь теперь убить надо.
— Чего?
Евстигней усмехнулся кривовато.
— Знаешь ты больно много, что про меня, что про братьев… и если матушке донесут, то… мы не спасем. Она хорошая. Она заботится о нас. Привыкла так… но иногда этой заботы… слишком много. Мы выросли. И мы сами способны за себя постоять. И за нее тоже…
Тварюка наклонилася и заскулила.
— Сиди тихо, — спокойно сказал Евстигней. — Думали, что способны, только… теперь вот… скажи, Зослава, что брежу я… что крови много потерял, с того и ослабел разумом.
— Скажу.
— Я давно не ходил во сне… очень давно. Кто об этом знать может?